Отпуск в Фамаре

Вскоре после Нового года моего знакомого нашли мертвым у него дома. Я узнал об этом через общего друга. Мы с Петером ровесники. Он был успешным психотерапевтом, знал, что к чему в этом мире, быстро располагал к себе людей обаянием и юмором. Со стороны казалось, что он живет прекрасной жизнью. В последние месяцы я по большей части игнорировал его звонки. Как и у многих знакомых мне гeeв, его поначалу беззаботная ночная жизнь с годами превратилась в тяжелую зависимость со всеми вытекающими драматическими последствиями. Я познакомился с Петером, когда он впервые обратился за помощью. После года жизни без метамфетамина, ГОМК и МДА[89] – наркотиков, которые помогали ему беззаботно заниматься сексом, – у него начались взлеты и падения, рецидивы и периоды надежды. Его близким это разбило сердце. Петер умер от передозировки. Мужчина, с которым он был в ту ночь, скрылся с места трагедии. Невозможно сказать, была ли смерть Петера несчастным случаем, или его убили, или он покончил с собой.

Известие о его смерти пришло, когда, несмотря на периодические проблески надежды, меня не покидало чувство безутешности. Пандемия длилась уже почти год. После некоторых приготовлений я снова встретил Рождество с Мари, Олафом и Йоном, но и до, и после я мало кого видел, разве что только на прогулке. Я перестал пользоваться общественным транспортом. Музеи, кино, театры, оперные и концертные залы были закрыты так давно, что я почти забыл об их существовании. Многое из того, что когда-то скрепляло мою жизнь, исчезло. Я вот уже примерно год ни к кому не прикасался, никого не обнимал, если не считать редких срывов.

После праздников заболеваемость в мире достигла нового максимума, а в Великобритании и Южной Африке были обнаружены более опасные и легче передающиеся штаммы вируса, грозившие быстро распространиться и в остальных странах. Смертей вокруг меня становилось все больше, включая родителей друзей, а также таких людей, как Петер. Многие испытывали подобные чувства. Я думал о том, сколько травм нам придется прорабатывать ближайшие несколько лет, если пандемия скоро закончится.


Путешествовать не запрещалось, но недвусмысленно не рекомендовалось. Последние несколько недель мы с Давидом и Рафой, моими лучшими друзьями, раздумывали, стоит ли нам лететь. Мы планировали отпуск на Лансароте летом, когда почти никто не хотел верить, что пандемия в той или иной форме будет сопровождать нас несколько лет. Во время долгой прогулки за несколько дней до вылета я спросил Габриэлу, семидесятилетнюю подругу, мудрому мнению которой я привык доверять, действительно ли морально оправданно ехать в отпуск и наслаждаться солнцем в такое время. Не совсем, сказала она, но лететь, конечно, надо – вопреки всем трудностям, препятствиям и рискам. Мол, это пойдет мне на пользу, и делать такие исключения нужно: мы все их делаем, иначе подобные ситуации не выдержать.

Когда мы подъехали к Фамаре, поселку на западном побережье острова, я понял, что решение приехать сюда было верным. Над вулканическими полями и горами, цвета которых варьировались от светлого ржаво-красного до глубокого черного, раскинулся ярко-синий купол предвечернего неба. На горизонте подвижными полосами пенился морской залив. Мимо нас проплывали пальмы, и весь иноземный, луноподобный пейзаж усеивали светло-зеленые пятна: мелкие растения и кустарники, проросшие после дождя, который шел здесь за несколько дней до нашего прибытия. Мое тело, все еще скованное тисками берлинской зимы, ликовало. Мы опустили крышу кабриолета. Я ощущал на лице теплый ветер, а глаза за солнцезащитными очками пытались приспособиться к новому освещению. Мои друзья, как и я, были на острове впервые. Мы переживали это вместе, получая опыт, которого у нас еще не было. Я и не подозревал, как сильно мне не хватало такого простого аспекта жизни.


Даже самые оптимистичные люди из живущих в одиночестве иногда говорят, насколько маловероятной им кажется идея однажды вновь вступить в любовные отношения. Я помню бесчисленные разговоры с друзьями, в которых они описывали мне как раз такую форму безнадежности, когда они чувствуют себя исключенными из мира тех, кто может любить и быть любимым. Тогда я не понимал этого и всегда отвечал, что их взгляд на ситуацию искажен. Теперь же фортуна переменилась, большинство этих друзей находятся в отношениях, а я остался один, так что, повторюсь, стал думать иначе.

Однако я сомневался, что безнадежность – верное слово для обозначения моего чувства. Оно казалось как-то сдержаннее и в то же время безысходнее. Ролан Барт вводит понятие акедии, и оно нашло во мне больше отклика. С помощью этой идеи, пришедшей из раннего христианства, Барт обозначает «подавленность», «горечь», «сухость сердца»[90]. Для него акедия описывает не утрату веры в любовь, а потерю интереса к ней[91]. В «Дневнике скорби» он определяет ее как «невозбудимость» и «неспособность любить», приводя следующие слова для более точного описания этого состояния: «Тревога, потому что я не знаю, как вернуться к щедрости моей жизни – или к любви. Как любить?»[92] Вот что я чувствовал. О чем себя вопрошал.

Влияние романтической безнадежности на свою жизнь осмыслял не только Барт, но и, к примеру, психолог Уолт Одетс, десятки лет ведущий психотерапевтическую практику в Беркли. В книге «Выйти из тени» он, в частности, показывает, что подобные чувства особенно распространены среди гeeв[93]. Я полагаю, это справедливо для многих квир-людей, будь то лесбиянки, геи, бисексуалы или трансгендеры. Для многих, похоже, сбылось то, о чем нас предупреждали в юности нередко с самыми благими намерениями: из-за своей инаковости мы проведем жизнь в одиночестве, без любви.


Впервые я почувствовал такую безнадежность, акедию, в начале девяностых. Мне было четырнадцать, и я влюбился в мальчика из параллельного класса. Этот симпатичный парень с длинными светлыми волосами излучал суверенность, которая словно говорила, что он никогда не сомневался в себе, своем теле и своей сексуальности. Насколько мне известно, я был единственным гeeм в маленькой провинциальной гимназии в Мекленбурге, докуда зарождающееся движение за права гeeв еще, разумеется, не дошло. Если и были другие геи, то они лучше скрывались. В то время приходилось прятаться. Эпидемия СПИДа определяла новостную повестку и грозила уничтожить целое поколение. Быть гeeм означало распространять самую стигматизированную болезнь из когда-либо существовавших. Казалось, весь мир ненавидит нас и ждет нашей смерти. У меня никогда не возникало сомнений, что сексуальные эксперименты или даже что-то вроде бурной интрижки для меня невозможны. Может, однажды, в далеком будущем, но не сейчас.

Иногда скрываешься так хорошо, что забываешь, кто ты. То, что узнаешь в тот период жизни, когда, сам того не осознавая, узнаешь о себе почти все – кто ты, кем можешь быть, кем в принципе можно быть, – будет влиять на тебя еще долго. Много лет спустя, живя в Парк-Слоуп с партнером, отправляясь по субботам на фермерский рынок, закупаясь на неделю вперед и выбирая, в какой клуб нам пойти вечером, я действительно полагал, что прятки моей юности уже не имеют ко мне никакого отношения. Помню сеанс с Оной, психоаналитиком, к которой регулярно ходил уже полгода, поскольку, что бы ни делал, депрессия всегда настигала меня и, бывало, я переставал понимать, зачем вообще жить. Мы обсудили ряд проблем: поговорили о моем расстройстве пищевого поведения, о том, почему я так много пью, почему у меня такие сложные отношения со своим телом, как много подтверждения сексуальной привлекательности мне нужно и почему, вопреки всем намерениям перестать это делать, я продолжал изменять партнеру. Почти на каждом сеансе мы с Оной рано или поздно упирались в какую-то точку, дальше которой не могли двигаться. И тут она спросила меня, не стыжусь ли я быть гeeм. С удивившей меня самого резкостью я ответил, что нет. Я уже много лет не притворялся, открыто обходился с собственной сексуальностью и жил с мужчиной в городе, где это уже не считается чем-то диковинным. С чего мне испытывать стыд? Она ничего не сказала и только подняла брови в ответ на мою бурную реакцию.


Мне было комфортно путешествовать с Рафой и Давидом. Вот уже несколько лет, как мы то и дело ездим куда-то вместе. В Париже мы отмечали мое сорокалетие, в Венеции ходили на биеннале, по Мадриду колесили в поисках известного перуанского ресторана. За эти годы первым себе нашел партнера Рафа. Давид теперь тоже состоял в отношениях, которые казались перспективными. Мне нравились их партнеры. Несмотря на изменившиеся обстоятельства, нам по-прежнему нравилось путешествовать втроем.

Рафа на десять лет меня моложе, Давид – на пятнадцать старше. В некотором смысле мы принадлежим к трем разным поколениям гeeв. Давид – представитель поколения, в полной мере испытавшего на себе ужасы эпидемии СПИД. Я принадлежу к тому, которое выросло на фоне новостей и знаний об этих ужасах, но достигло совершеннолетия в то время, когда болезнь уже удавалось сдерживать. А Рафа – из поколения, для которого все это уже не имеет большого значения и для которого многие из ранее немыслимых прав и свобод, которыми сегодня обладают квир-люди, совершенно естественны. Каждое из наших поколений борется с различными травмами стыда. Каждое построило свою жизнь по-своему.


Стыд, особенно в жизни квир-людей, – не просто чувство. Ив Кософски Сэджвик[94] сравнивала его со свободными радикалами, способными присоединяться едва ли не ко всему и менять значение этого всего. Будь то восприятие собственного тела, поведение, чувства и аффекты: квир-стыд воздействует на все наши отношения и определяет, как мы понимаем самих себя[95].

Каких пределов достигает это влияние, исследует Алан Даунс в книге «Бархатная ярость». Даунс показывает, как в детстве и юности гомосексуалы вдруг узнают, что их желание менее «приемлемо» или «естественно», чем у гетеросексуалов. Возникающий при этом стыд он описывает как нечто, что со временем становится внутренним организующим принципом и что постоянно приходится в себе преодолевать и компенсировать. Будучи некогда просто чувством, стыд глубоко вгрызается в психику, превращаясь в искреннее, твердое убеждение: с нами что-то в корне не так, и, если мы хотим выжить, то должны постараться сделать из себя нечто, что можно полюбить[96].

Однако квир-стыд – продукт не только психологической динамики, но и социальной институционализации. Как объясняет Дидье Эрибон в «Размышлениях над вопросом о геях»[97], к этому причастны, например, многочисленные стигматизирующие оскорбления и унизительные категоризации, которым подвергаются квир-люди и которые, в определенном смысле, указывают им на их место в иерархическом, патриархальном обществе, в котором мы живем. Все мы растем, зная, какое место в иерархии занимают тот или иной пол, сексуальность и тело, и какие отношения с любимыми людьми «правильные» и «неправильные». Это знание – неизбывная часть нас самих. Большая часть общества не устает подтверждать его вновь и вновь. Даже осознанно отвергая, мы все равно повсюду носим его с собой[98].

Психологическая динамика и социальная институционализация стыда имеют долгую историю. Историю, которая в Германии очевидна, как нигде больше. Национал-социалистический режим клеймил гомосексуалов как «дегенератов» и как угрозу «мужскому характеру» «народного немецкого тела»[99]. Декларировалась цель – искоренить гомосексуализм. Даже «вожделеющего взгляда» хватало для уголовного преследования. Гeeв пытали, подвергали химической кастрации и медицинским опытам. По оценкам, в концлагеря депортировали до 15 тысяч квир-людей, где более половины было убито. Преследования не прекратились и после конца нацистской власти и Второй мировой войны. Некоторые из квир-людей, пережив концлагерь, были вновь интернированы оккупационными войсками.

Десятки лет геи, лесбиянки и трансперсоны не считались отдельной категорией жертв национал-социализма. Их права не рассматривались в рамках прав человека и не защищались Основным законом. Параграф 175, согласно которому мужской гомосексуализм был наказуемым преступлением со времени основания Германского рейха, едва не отменили в период Веймарской республики при рейхсминистре юстиции Густаве Радбрухе. В Федеративной Республике Германия этот параграф фигурировал более чем в 100 000 предварительных судебных разбирательств и более 50 000 раз приводил к осуждению гомосексуалов. С позиций сегодняшнего дня трудно по-настоящему понять жизнь тех мужчин, которых это коснулось, хотя в исторической перспективе они жили не так давно. Трудно осознать внутреннее ограничение и скрытый ужас жизни в обществе, которое отвергало, преследовало, шантажировало, заставляло подавлять естественные желания или, в лучшем случае, реализовывать их втайне. В обществе, которое обрекало гомосексуалов на отказ от полноценной жизни, на неполное проживание своей человечности.

Лишь в 1969 году была отменена уголовная ответственность за гомосексуализм среди мужчин старше 21 года, а в 1972-м – среди мужчин старше 18 лет. В ГДР это произошло еще в 1957 и 1968 годах соответственно. Однако и там лесбиянок и гeeв дискриминировали и преследовали, с ними боролись как с представителями «буржуазного» образа жизни. Лишь в 1990 году Всемирная организация здравоохранения исключила гомосексуализм из списка психических заболеваний. Лишь в 1994 году, когда мне было 16 лет, из Уголовного кодекса объединенной Германии был убран параграф 175. Лишь в 2002 году Бундестаг реабилитировал гомосексуальных жертв национал-социализма, и лишь в марте 2017-го было принято решение о реабилитации жертв уголовного преследования со стороны Федеративной Республики. Многие из тех людей к тому времени уже давно умерли. Лишь в октябре 2017 года вступил в силу закон, разрешающий геям и лесбиянкам заключать брак. Лишь с декабря 2018 года в Германии действует право на разнообразную гендерную идентичность[100].

Как известно, прошлое никогда не остается целиком в прошлом. То, что было однажды, как пишет французский социолог Пьер Бурдьё, навсегда вписано не только в историю, но и «в социальное существо, вещи, а также тела», и наша история по сей день определяет наши схемы мышления и восприятия[101]. Если общество веками обесценивало определенную группу людей как преступников и больных, то не приходится ожидать, что эта группа в итоге не впитает в себя такие атрибуции. По утверждению Роксаны Гэй, почти всегда, даже сегодня, суждения белого, патриархально выстроенного общества большинства имеют больше веса, чем то, что мы формируем о себе сами. Мы принимаем эти суждения, и они поражают нас подобно инфекции, мутируя в депрессию, зависимость или другой физический недуг, в котором проявляет себя наше Молчание[102]. Все это может ощущаться формой сексуализированного насилия, и ведь на деле это она и есть: форма сексуализированного насилия.


Сегодня я обнаруживаю квир-стыд в себе. Когда в плохие дни стараюсь не встречаться на улице взглядом с другими людьми, особенно с другими геями, и прохожу мимо, смотря под ноги. Когда держусь на расстоянии от привлекательного мужчины, боясь, что он заметит мои чувства. Когда в тяжелые периоды вновь начинаю есть все подряд. Когда морю себя голодом, изнуряю спортом, считаю калории. Когда вдруг становлюсь настолько застенчив, что перед важным разговором или выступлением сознательно ухожу в себя, прежде чем осмеливаюсь что-то сказать.

И я обнаруживаю его у других квир-людей. У гeeв, которые бросают на других гeeв неожиданно презрительный взгляд на улице. У друзей-гeeв, демонстративно выпячивающих буржуазность своей жизни, будто так они позабудут нанесенные им раны. У пожилых белых гeeв, которые сами придерживаются мизогинных, трансфобных и расистских взглядов, прикрываясь «ясным здравым смыслом» того социального большинства, к которому себя причисляют. У тех, кто на каждой встрече талдычит о своих постельных похождениях и не может освободиться от мира гей-сцены, порой отдающей антиутопией[103]. У геев, лесбиянок, транс-женщин и транс-мужчин, когда мы на встречах группы поддержки – ее я посещаю уже много лет – рассказываем друг другу об опыте употребления алкоголя и наркотиков, о зависимостях, которые десятки лет определяли нашу жизнь и с которыми квир-людям приходится бороться чаще других. Всякий раз, ощущая этот стыд, я пытаюсь противопоставить ему единственное отношение, способное справиться с ним: принятие и любовь. Получается не всегда.


Стыд вызревает в сокрытом. Только на Лансароте я почувствовал, что одна из проблем моего долгого пандемийного одиночества заключалась в пребывании наедине со своими внутренними разговорами, в которых я себя обвинял, обличал и стыдил, в основном сам того не осознавая. Когда проводишь дни в одиночестве, некому развеять подобные мысли.

В Фамаре я тоже вставал рано. Варил кофе, с чашкой в руке выходил с террасы на пляж. Прохладная морская вода омывала мне ноги, и я смотрел, как из-за гор поднимается солнце. Когда я возвращался в дом, Рафа и Давид обычно уже вставали, и мы вместе начинали день с завтрака. Иногда мы втроем исследовали остров, доезжали до какого-нибудь места, откуда открывался особенно красивый вид, или до ресторана, о котором читали. Иногда каждый занимался своими делами, и кульминацией дня был поход в супермаркет. После ужина мы всегда смотрели какой-нибудь фильм Педро Альмодовара. Таков был наш маленький совместный проект на отпуск. 14 фильмов за 14 дней. Я знал большинство этих фильмов, любил их, даже плохие, и почти всегда мог точно вспомнить, где посмотрел их впервые, на каком этапе жизни находился в то время и что они тогда для меня значили. Я помнил их красочность, упоение драмой, абсурдную комичность, помнил охват всего спектра человеческого бытия, торжество маргинальности, разнообразие жизненных путей, дружбу и любовь гeeв и лесбиянок, череду трансгендерных персонажей, помнил великих актрис, Кармен Мауру, Росси де Пальму, Марису Паредес и, конечно, Пенелопу Крус, героев и героинь, которые вопреки всему и без малейшего стеснения смаковали жизнь и удар за ударом пробивали себе путь к свободе, помнил беспрестанную, грандиозную эмансипацию от патриархального, нормативного хлама жизни. Мы открыли наш марафон «Разомкнутыми объятиями», где события частично происходят на Лансароте. Вдруг у нас троих перехватило дыхание. В некоторых сценах показывали Фамару. На экране мы видели наш пляж и наши горы за ним.

Неудивительно, что Мишель Фуко, гомосексуальный философ, ввел в обиход понятие «дружбы как способа жизни». Тем самым он описал такой вид дружбы среди квир-людей, который выходил за узкие рамки прежних философских представлений о дружбе гетеросексуальных белых мужчин, избежав ловушки мыслить «гомосексуальность» сугубо с точки зрения секса и сводить жизнь квир-людей к тому, с кем они спят[104]. Развил эту мысль Дидье Эрибон, которого с Фуко связывала как раз такая живая дружба вне обычных социальных и семейных институтов. Круг друзей, по объяснению Эрибона, может представлять собой «одно из центральных средоточий» для квир-людей, «основу психологической траектории, которая ведет от более или менее выраженной обособленности к более или менее интенсивной социализации». Дружба – основа для процесса «индивидуального и коллективного изобретения себя»[105]. Для квир-людей дружеские связи жизненно необходимы; только с их помощью они по-настоящему обретают идентичность.

В Фамаре у меня было чувство, что мне напомнили именно об этом: о силе дружбы, о том, какой ориентир она может дать. Те дни казались мне неописуемой роскошью, поскольку снова были наполнены разговорами – теми, что мы вели уже несколько лет. В этих разговорах Давид, Рафа и я без стеснения рассказывали о своей жизни, в них присутствовало взаимное понимание того квир-стыда, который мы то подавляли, то иногда открыто демонстрировали, – стыда, с которым каждый из нас научился жить по-своему.

После долгого одиночества было приятно поговорить о том, как я себя чувствовал, – и о самом одиночестве, о моем ощущении, что оно, вероятно, никуда не денется, о том, как оно представлялось таким же окончательным, как акедия Барта, эта «сухость сердца». Конечно, мы и прежде говорили об этом. Но здесь во мне что-то шевельнулось, немного ослабло. То, что казалось непреложной истиной в одиночестве времен пандемии, по-прежнему казалось истиной, только уже не такой непреложной.


Конечно, и здесь мне нужно было время на себя самого, чтобы упорядочить будничный хаос в голове. На противоположном конце пляжа возвышался горный массив Фамары. В первый же день отпуска, помня о впечатлениях от Люцернского озера, я решил исследовать местные пешие маршруты. На следующий день Давид и Рафа отвезли меня на другую сторону горной цепи, в Харию – удивительно зеленый, поросший пальмами городок, откуда я и начал путь. Остальные не вдохновились идеей ходить пешком и продолжили знакомство с островом на машине.

Это был на удивление красивый и сложный поход, на пределе моих физических сил и возможностей, зато с потрясающими видами на море, побережье и большую часть острова. Как только я преодолел вершину и обратный путь после первого крутого участка сделался легче, меня без конца накрывали волны эйфории и счастья. Я никогда не видел ничего подобного этому причудливо красивому, бесплодному ландшафту. Массивы разноцветных скал, многочисленные и столь разнообразные лишайники на лавовых камнях, диковинные суккуленты, кактусы и молочайные, шарообразные колючие лавнеи и напоминающие гигантские желтые одуванчики осоты, снующие туда-сюда ящерицы с забавной бирюзовой окраской шеи – в этом мире была своя особая магия. Я решил возвращаться сюда как можно чаще. Уже на следующий день я взобрался высоко на фамарскую гору. На все оставшееся у меня время на острове это стало ритуалом раннего вечера, и к закату я успевал вернуться на пляж к ужину и просмотру фильма.

Во время вечерних походов у меня в голове не переставая всплывали не только наши разговоры, но и прочитанные книги – некоторые уже из совсем давних времен. Никаких внезапных озарений меня не посещало. Но что-то побуждало примерять новые мысли и другие возможные ракурсы к одиночеству и безнадежности. Я часто возвращался к Алану Даунсу, уже упомянутому автору «Бархатной ярости». Даунс исходит из того, что жизнь квира в юности и на заре взрослой жизни строится таким образом, чтобы при любых обстоятельствах избежать чувства квир-стыда. Это неизбежно приводит к нежелательным побочным эффектам, нестабильным связям, токсичному отношению к своему телу или даже к чувству безнадежности, как у меня. Однако Даунс также полагает, что рано или поздно перестраиваешь себя. Прощаешься с этой начальной жизнью, сооруженной на стратегиях избегания чувства стыда, и выстраиваешь ее заново. Не быстро, резко и радикально, а постепенно, взвешивая доступные реальные возможности. Эта мысль нравилась мне все больше. Возможно, как раз начинался такой новый этап моей жизни. Возможно, речь никогда не шла о том, слишком ли я «дефектен», чтобы меня любили, пригоден ли я для любви и использую ли эмоциональную анорексию для защиты от близости. Возможно, я лишь перестраивал свою жизнь, что на первых порах можно делать только в одиночку, и, возможно, этот процесс длился гораздо дольше, чем я полагал. Так ли это? Действительно ли жизнь укладывается в столь аккуратные формы и следует таким стройным моделям? Не могу сказать. Но эта мысль даровала мне то, чего я уже давно не чувствовал: уверенность.

Поднимаясь ранним вечером на гору, я крайне редко встречал других людей. Но на обратном пути мне почти каждый раз попадался один и тот же путник, который, похоже, держался похожего вечернего ритуала, только отправлялся в дорогу чуть позже. Примерно моего возраста, с усами и длинными темными волосами, в которых проглядывала седина, всегда в черной походной одежде. Что-то в нем располагало к себе. Не знаю, жил ли он на острове или был приезжим, как я. Первые несколько раз, пересекаясь, мы приветствовали друг друга кивком и быстрым «¡Hola!»[106]. Однажды вечером я рассказал о нем Давиду и Рафе и понял, что он произвел на меня большее впечатление, чем я думал. После еще нескольких встреч мы уже улыбались друг другу, когда сталкивались. Вероятно, ему тоже было интересно, кто я такой и что делаю на горе каждый вечер. Мы с Давидом и Рафой со временем начали строить самые разные предположения об этом человеке. И я понял, что даже немного высматривал его и каждый раз огорчался, если его не было. В один из вечеров, когда отпуск уже подходил к концу, мы остановились, улыбнулись друг другу, и он спросил: «¿Qué tal?»[107]


За разговорами мы с Давидом и Рафой не раз вспоминали Петера. Мы знали его. Обретали надежду, когда он обращался за помощью, пытались помочь ему сами, много смеялись с ним вместе. Наблюдали за тем, как он скатывается вниз в последние месяцы жизни, видели, как с каждой неудачей его все больше покидает уверенность. Видели стыд и ненависть к самому себе на его лице и даже в осанке, видели, как сильно его мучает одиночество – одиночество зависимости и пандемии. Мы прекрасно понимали, как до такого могло дойти, поскольку и сами, каждый в свое время, прошли похожий путь. Мы знали, что нам повезло, очень повезло. Мы до сих пор живы.

Загрузка...