Возможно, все дело в одиночестве, которое я ощущал и с которым справлялся то лучше, то хуже; возможно – в боязни заразиться и в беспокойстве за здоровье близких; или в негодовании на людей, с глубоким презрением к человечеству пренебрегавших всеми мерами предосторожности и тем самым форсировавших пандемию. Так или иначе, но ощущение, что я живу в затянувшейся исключительной ситуации, не проходило. Казалось, я застрял в нескончаемом врéменном состоянии и могу проживать дни, лишь затаив дыхание.
Больше всего жизнь во время пандемии определяло какое-то странное обезвременивание времени. Всего, что составляло структуру моего года – путешествия, дни рождения друзей, родственников или крестников, летние вылазки на озера в окрестностях Берлина, осенний перезапуск культурной жизни, – вдруг не стало. Все, что происходило сегодня, могло произойти завтра, а могло и неделю назад или в прошлом месяце. Казалось, время сворачивается в самое себя.
После первых месяцев одиночества я завел привычку каждый день гулять по несколько часов. Через Хазенхайде, большой парк рядом с домом, через Темпельхофское поле. Какой бы ни была погода, сколько бы работы на мне ни лежало. Долгие прогулки стали ритуалом, завершавшим трудовой день или, если я не мог заставить себя работать, его начинавшим. Они позволяли мне хоть с кем-то встретиться и ощутить реальность в мире, уже не казавшемся реальным. От предыдущих прогулок они отличались регулярностью и продолжительностью. Я решил каждый день проходить не менее десяти километров. Такой была моя договоренность с самим собой, сознательная мера по спасению психического здоровья.
Времена года сменяли друг друга, а я часто не мог точно сказать, какой сегодня день, неделя или даже месяц. Перестал замечать, как меняется природа. Мою жизнь словно обмотали ватой, меня будто окружил густой туман, в котором лишь изредка образовывалась брешь, и тогда я видел, что творится вокруг. Однажды я заметил, что за лето все высохло, трава пожелтела, березы погибли. Позже вдруг понял, что капли дождя на моем макинтоше холоднее обычного и уже наступает осень. А на одной из прогулок словно очнулся и заметил, что листья на деревьях сменили цвет и оголились первые кроны.
Этнолог Виктор Тёрнер описал этот опыт обезвременивающегося времени как феномен лиминальности, как протяженное пороговое состояние. Он опирался на теорию обрядов перехода, разработанную его коллегой Арнольдом ван Геннепом. Последний заметил, что, когда наступает очередной этап жизни, мы сбрасываем старые идентичности и принимаем новые социальные роли в основном с помощью коллективных ритуалов – в западных обществах это крещение, конфирмация, свадьба или похороны. Тёрнер попытался пролить свет на пороговое состояние, присущее этим rites de passage[75], то есть на то, что происходит между окончанием одного жизненного этапа и началом следующего. Он описывал это промежуточное состояние как «миг во времени и вне его», как время «неопределенности» и «двойственности», когда мы выскальзываем из сети классификаций мира, который знали до этого[76].
Пандемия казалась именно таким затянувшимся состоянием порога, временем вне обычного времени. Многие старые правила и нормы уже не действуют. Лиминальное время тяжело выдерживать, поскольку не знаешь, что будет после него. Оно может возвращать давно изгнанных призраков и заставлять чувствовать себя пойманным в ловушку, в которой застрял намертво, лишившись возможности двигаться дальше. Но в этом времени скрыт и шанс взглянуть на себя, свою жизнь и мир с некоторого расстояния, с новой точки зрения, и задуматься о вещах, о которых долгое время не хотелось или не получалось подумать. Для меня таким шансом стала жизнь в одиночестве.
В мире, состоящем в основном из пар и семей, мне как человеку одинокому бывало тяжело понять и признать, насколько неустойчиво мое положение в жизни друзей и каким колебаниям подвержены наши отношения. Во время пандемии и сопутствующего ей обостренного инстинкта гнездования я осознал этот факт особенно ясно. Я всегда жил в уверенности, что друзья – это моя нетрадиционная, расширенная семья. В условиях изоляции я лишился такой уверенности. Изменения в отношениях, похоже, лишь усиливались в бесформенные недели и месяцы и создавали собственную реальность. Вре́менная дистанция стала казаться постоянной, такой, о которой лишь в теории знаешь, что однажды она закончится. В итоге лиминальное время пандемии вывело для меня на первый план – теперь уже при других обстоятельствах – старый вопрос. Ограничивается ли модель жизни в дружеских отношениях лишь одним периодом – юностью? Что, если для нее мне уже слишком много лет?
Конечно, дружба особенно важна в молодости. Она обеспечивает стабильность и помогает сориентироваться в запутанном мире, создает столь характерную для этой жизненной поры открытость. Не зря последние десятки лет узы дружбы настойчиво воспевает попкультура, не зря такие отношения притягательны для нас и в более зрелом возрасте. Долгое время дружба определяла мое отношение к жизни; определяет она и стиль жизни большинства моих знакомых двадцати-тридцати лет.
Американский ситком «Друзья» – по сей день один из самых популярных в мире сериалов, который находит широкую аудиторию в каждом новом поколении, – первым в период с 1994 по 2004 год детально разобрал этот феномен. Создатели сериала о шести друзьях в условном Нью-Йорке сумели переосмыслить то, как может выглядеть этап между юностью и взрослой жизнью, на котором платоническая дружба не только определяет будни, но и служит структурным замещением, когда не складываются длительные романтические отношения и нет стабильной профессиональной карьеры. Секрет сериала в том, что удалось создать в этих дружеских отношениях чувство сопричастности и наделить их идеей надежности и стабильности, которой они не обладают по определению. Это чувство сопричастности охватывает и зрителей. Рейчел, Росс, Моника, Джоуи, Фиби и Чендлер стали друзьями для тех, кто еженедельно следил за их вымышленной жизнью.
В потоке медиаобразов дружбы этот сериал выделялся тем, что во всей его вымышленности промелькнуло что-то реальное. Похожие чувства у меня, как у многих, вызывали и другие посвященные дружбе сериалы, такие как «Сайнфелд», «Секс в большом городе», «Как я встретил вашу маму» и «Теория большого взрыва». Они привлекли такую большую аудиторию не только потому, что показали такие понятные и желанные фантазии об удавшейся жизни, но и потому, что, несмотря на весь пафос и китч, зритель узнает в разыгрываемых чувствах собственный опыт дружбы.
Однако из виду часто упускают ключевой момент: в финале этих сериалов все главные герои находят партнера, создают семью и строят жизнь, в которой прославляемая ранее дружба играет лишь подчиненную роль или не важна вообще. Кодексы и правила дружбы, весь сериал соблюдавшиеся, перестают действовать, стоит героям оказаться в надежной гавани классических любовных отношений. Несмотря на все искренние клятвы в верности, дружба для них – это прежде всего подготовка к успешному партнерству, буфер, позволяющий легче перенести любовные кризисы, своего рода эмоциональная страховка, которая в один прекрасный момент больше не понадобится.
Думаю, многие сталкиваются с такой чересполосицей. При всех экспериментах, в которые люди пускаются в период затянувшейся юности, они готовятся к жизни в качестве «взрослого» члена общества и, в частности, к созданию партнерских отношений и семьи. Утрируя, можно сказать, что дружба ограничивается фазой перехода и выполняет функцию порогового состояния, и заканчивается все это успешной интеграцией человека в традиционные формы совместной жизни.
Дружба меняется, когда один из друзей влюбляется и вступает в отношения. Я сталкивался с этим не раз. Если раньше в трудную минуту можно было даже среди ночи друг другу позвонить и излить душу, то теперь вы лишь от случая к случаю перекидываетесь парой поверхностных фраз. Зачастую дружба словно ставится на паузу.
В большинстве случаев рано или поздно предпринимается попытка интегрировать друзей в новую жизнь, которую теперь определяет партнерство или семья. Получится ли это и как получится, зависит, в частности, от партнера того, с кем дружишь. Иногда всем удается хорошо поладить, а иногда отношения из прежней жизни воспринимаются как угроза или провоцируют ревность. Бывает, ты и сам ревнуешь, тебе не нравится его или ее новый партнер и кажется, что он или она плохо воздействует на некогда столь близкого тебе человека.
Особенно тяжело это, если остаешься один. Приходится смириться с тем, что для людей – которые, как ты думал, всегда будут играть в твоей жизни важную роль, – ты стоишь теперь на втором или третьем месте. Как правило, невозможно ни на кого обижаться, потому что знаешь: в похожей ситуации и с тобой произошли бы аналогичные сдвиги. Такова природа любой дружбы – она меняется всю жизнь.
И все же это тяжело. Чувствуешь себя оставленным и поначалу не знаешь, как заполнить образовавшуюся в жизни пустоту. Человек, который когда-то был тебе так близок, по-прежнему рядом, но в то же время его нет. В определенном смысле это равноценно «неоднозначной потере». Понятие, значение которого объясняет психолог Полин Босс, относится к таким потерям, когда остается неясным, что именно ты потерял. Наиболее известные и изученные примеры рассказывают о горе по людям с деменцией, личность которых постепенно стирается, или о горе по пропавшим без вести, которые считаются погибшими. Для неоднозначных потерь характерны недостаток информации, парадокс присутствия и отсутствия, ситуация «как / так и», амбивалентность, из-за которой процесс горевания затормаживается или вовсе не происходит. Эта амбивалентность мешает найти подходящие способы справиться с новой ситуацией, принять фундаментальные решения в пользу новой жизни, не сдаться и начать все заново. Полин Босс полагает, что неоднозначным потерям сопутствует своя форма травматизации[77].
Концепция пары определяет не только наш образ жизни, но и воображение. Мы обозначаем людей как «одиноких», «неженатых» («незамужних»), «разведенных» – фоном для этих ярлыков всегда служит структура пары или семьи, считающаяся нормой[78]. Однако в смысле этого доминирования вполне можно усомниться. Британская художница и эссеистка Ханна Блэк делает это в своем как остром, так и умном эссе «Любовь других», где описывает пару как «максимально редукционистский, изолирующий и ненадежный способ удовлетворить универсальную потребность в близости»[79]. Гетеросексуальную форму жизни в паре Блэк даже описывает как «патриархальный фильм ужасов», ссылаясь на эмоциональный и психический труд женщин, финансовую зависимость и домашнее насилие. Гомосексуальным союзам она вменяет то, что при жизни в паре воспроизводятся эти гетеронормативные «структуры насилия, доминирования и эмоциональной скудости». Несмотря на все это, модель пары настолько доминирует, что вытесняет все другие – например, жизнь в дружбе.
Особенно в эти мрачные дни мне трудно не согласиться с Ханной Блэк и поразительной логикой ее аргументации. В эти мрачные дни в моей памяти похожим аккордом всплывает разговор с подругой Ханьей. В музее в Сохо мы смотрели выставку квир-фотографов семидесятых-восьмидесятых годов. Среди них был Питер Худжар, которым мы восхищались; его черно-белые фотографии квир-аутсайдеров волновали меня уже много лет. Накануне я навестил бывшего парня в нашей некогда общей квартире в Парк-Слоуп, где он до сих пор жил. Теперь он состоял в браке с мужчиной на несколько лет младше, и у них появился ребенок, рожденный суррогатной матерью – милая, образцово-показательная гей-семья. Ни у кого из представленных на выставке художников не было счастливой романтической жизни, даже у Худжара. Большинство из них всю жизнь боролись с одиночеством и умерли слишком молодыми.
Я спросил Ханью, верит ли она, что дружба может быть реальной моделью жизни, способной компенсировать или заменить отсутствие жизни в паре. (Одной только формулировкой вопроса, уже содержащей в себе надежду, я поддался некой фантазии, некой форме проецированного исполнения желания.) Ханья лишь покачала головой. В конце концов, будучи одиноким человеком, ты всегда один, сказала она; в конце концов, все, включая твоих лучших друзей, живут в паре, и у них почти нет времени на тебя. Я тогда ответил, что отказываюсь в это верить. Не знаю, каким был бы мой ответ сегодня.
Но насколько сильно я на самом деле хотел вновь разделить с кем-то жизнь? Любовные отношения могут казаться надежной гаванью, прекрасной в своей обыденности, но могут и выходить из-под контроля, смещать границы, и это тоже по-своему прекрасно. Мне довелось познать и то и другое. Бывало, что обе версии жизни казались мне лучше той, которую я вел. Тем не менее, в какой-то момент я перестал по-настоящему желать романтических отношений. Может, это стало слишком болезненно, а может, во мне поселилось ощущение неизбывной безнадежности. Она маскировалась под реализм, под разумный взгляд на мир и свое место в нем. Конечно, бывали дни, когда меня настигали тоска и желание, и последние несколько лет моя жизнь не была лишена физической близости. Я то и дело ходил на свидания, встречался с мужчинами. Мы пили кофе или посещали музеи. От тех, с кем я виделся, не ускользала, как иногда казалось, моя потребность, которую я настолько от себя скрывал, что меня шокировало ее отражение на их лицах. Иногда я спал с этими мужчинами, но даже на второй или третий раз никогда не было ощущения близости. Мне казалось, что дело во мне. Будто я что-то себе не позволяю.
В пандемию подобных встреч, разумеется, не было, да я и не жалел об этом. Слишком трудно пойти против внутренней убежденности, которая не покидала меня во время свиданий и которую я с новой силой ощутил в те дни. Она пережила многие годы психоанализа, терапии и встреч в группе поддержки; она менялась, дифференцировалась, иногда пропадала, но никогда не исчезала полностью. Убежденность в том, что меня нельзя по-настоящему любить, что я буквально не достоин любви. Что мое тело непригодно в качестве объекта желания и сексуальных фантазий. Что жизнь со мной и без того требует слишком много усилий, а мои психологические проблемы слишком тяжелые, чтобы нагружать ими кого бы то ни было.
Конечно, я знал, что это убеждение во многом иррационально, и задумывался о его причинах, учился по возможности игнорировать его, противостоять ему, жить с ним. Но это не отменяло того, что оно постоянно возвращалось и было частью базовой грамматики моего самовосприятия. Носить эту убежденность с собой неизбежно означало отказывать себе в том, чего я так сильно желал. Как изменить столь глубоко укоренившиеся представления о себе, которые кажутся неопровержимыми истинами? Проще отключить желание, хотя бы на время.
В некотором смысле, если живешь один, все твое существование можно описать как «неоднозначную потерю» в понимании Полин Босс. Оплакиваешь потерю партнера, которого больше нет или пока нет. Колеблешься между уверенностью, печалью и вытеснением, в качестве компромисса отказываясь от идеи единения вдвоем. То и дело притормаживаешь, поскольку не знаешь, что делать дальше, и боишься следующего шага, который сильнее зацементирует твое одиночество.
Чем ты старше, тем больше совокупность этих неоднозначных потерь. Они проявляются в самые неожиданные моменты. В основном обходишься с ними привычным образом: стараешься все отрефлексировать и обрести уверенность в себе, концентрируясь на тех аспектах повседневной жизни, которые хорошо работают, на том, что приносит радость. А потом в один прекрасный день идешь гулять по Хазенхайде – солнца уже давно не было, в новостях один непроглядный ужас – и вдруг видишь отца, который учит двухлетнюю дочку играть в футбол. Девочка справляется на удивление ловко: максимально сосредоточенно толкает мяч одной ножкой, подбегает к нему и снова толкает другой ногой. И если забыться, то будешь стоять в слезах посреди парка, потому что когда-то ты хотел быть таким отцом, потому что когда-то думал, что станешь им.
Самое сложное в неоднозначных потерях одинокой жизни – вовсе не скорбь об отсутствии отношений. Труднее всего расстаться со всеми фантазиями о своей жизни, с идеями, которые принимались тобой как должное. Оплакиваемая модель жизни не только видна повсюду, но и успела в тебя впитаться. Учишься отпускать мысль, что ты создашь семью, будешь наблюдать, как растут твои дети и однажды оглянешься на прожитую с близким человеком жизнь и скажешь: смотри, все было не так уж плохо.
Рано или поздно мы теряем и фантазии, питающие другие формы единения вдвоем. В книге «Желание / Любовь» Лорен Берлант тонко проанализировала, насколько мы на деле нуждаемся в силе воображения, чтобы любить. Для нее любовь – это прежде всего мечта, в которой вожделение взаимно; мечта, которую распаляют наши сексуальные желания, культурные идеи и психологическая сила социальных институтов, таких как брак. Только благодаря этому мечтательству мы способны переносить проявления амбивалентности у любимого человека и терпеть фундаментальную ненадежность отношений: «Будь то в психоаналитическом, институциональном или идеологическом смысле, любовь всегда обречена быть продуктом фантазии»[80]. Именно воображение дарит нам магию преданности.
Долгое время я не испытывал недостатка в фантазиях об интимности и любви – скорее напротив, их было в избытке. Но скопившиеся неоднозначные потери, все жизненные концепции, с которыми пришлось расстаться, исчерпали мои запасы энергии поддерживать эти столь необходимые фантазии. Вместо того чтобы продолжать жить с ними, я предпочел их отпустить. Это казалось более разумным.
В книге «Текучая любовь» социолог Зигмунт Бауман описал любовные отношения как наиболее частое, интенсивнее всего переживаемое и самое тревожное воплощение амбивалентности в изменчивой современной жизни. Они колеблются между «сладкой грезой и кошмаром», поэтому составляют основной психотерапевтический запрос нашего общества[81]. Следует добавить, что это испытывают не только люди, состоящие в паре, – любовные отношения часто оказываются «грезой и кошмаром» для тех, у кого их нет или не может быть. Не исключено, что эта двойственность разрывает их изнутри даже сильнее.
Несколько лет назад, когда я, пребывая в депрессии после сложных отношений, приехал на пару месяцев в Лондон, друг привел меня в группу поддержки для людей с сексуальной и любовной зависимостями. Я понятия не имел, почему Том решил, что встречи этой группы мне помогут. Испытав на себе, что секс и любовь способны вызывать зависимость – особенно часто это происходило в те годы, когда я развлекался, пил и принимал наркотики – я был уверен, что все это осталось позади. По сравнению с тем временем я повзрослел и, как мне казалось, стал уравновешенным и разумным. К моему удивлению, встречи группы стали для меня откровением. На первый взгляд моя жизнь отличалась от жизни большинства участников, и все же мне было невероятно легко отождествлять себя с ними.
Больше всего из обсуждаемого в группе меня увлек вопрос о «сексуальной и эмоциональной анорексии»[82]. Как мне показалось, я сразу понял, что имеется в виду. Другие чувствовали то же самое, независимо от того, вернулись ли они только что с чувством стыда из третьего за неделю секс-клуба или уже десять лет без секса и отношений оплакивали бывшего парня. В рекомендованной литературе объяснялось, что при сексуальной и эмоциональной анорексии, сами того не осознавая, мы поддерживаем состояние эмоционального голода и разрабатываем ряд стратегий избегания. Чувствуя, что с кем-то возможна близость, мы отвергаем этого человека из-за своего прошлого опыта, потому что боимся быть уязвимыми. В результате возникает динамика эксцесса и отрешения, сексуальных эскапад и воздержания, полной потери контроля и тотального контроля, – такую динамику трудно осознать, и в итоге не получаешь того, в чем больше всего нуждаешься: настоящей близости.
Эмоциональная или сексуальная анорексия – не психиатрические диагнозы. Я сталкивался с этими понятиями только на этих встречах группы, в литературе для группы и в нескольких статьях в американских психологических журналах. Когда я рассказал о своем самодиагнозе психотерапевту, к которому обратился позже, он толком не знал, что нужно делать. Тем не менее, эта идея мне очень помогла. Я впервые нашел убедительное объяснение тем аспектам своей жизни, которые вызывали у меня недоумение.
Этого объяснения я придерживался довольно долго. Я излагал его друзьям и напоминал себе о нем каждый раз, когда кто-то пытался поцеловать меня после свидания или даже всего лишь со мной флиртовал, а также когда мне хотелось, выходя на улицу, стать как можно более незаметным. Но сегодня я уже не знаю, подходит ли это объяснение для моих чувств. Не стала ли эта некогда полезная идея с годами тем, чем не должна быть: вариацией старой песенки, мол, меня нельзя полюбить. Дифференцированным доказательством того, что я «дефектен» и непригоден для отношений и настоящей близости. Что для меня, ходячей коллекции психиатрических симптомов, совершенно правильно оставаться одному. Окончательным доказательством того, что меня невозможно любить.
Тогда в Лондоне, посещая группу поддержки и осмысляя свою эмоциональную анорексию, я снова начал курить. Пять лет спустя, в разгар пандемии, я в очередной раз бросил. Возможно, это было связано со страхом перед вирусом и вызываемой им пневмонией. А может, ежедневные длительные прогулки запустили во мне какие-то процессы. Или, когда, казалось, ничто не поддается контролю, мне требовался хоть какой-то контроль.
Приостановка социальной жизни в пандемию, это лиминальное время, оказалась настолько ощутимой, что я потерял опору – не в последнюю очередь потому, что мне не хватало отлаженных ритуалов нашей с друзьями повседневной жизни. Все мы ищем опору в ритуалах совместных будней. По замечанию социолога Яноша Шобина, именно порядок и повторяющиеся ритмы повседневности создают фикцию того, что все всегда будет как прежде, «фикцию бесконечности» надежного будущего. Иными словами, повседневность отношений дает чувство надежности и стабильности, в определенном смысле изгоняя «страх смертного перед смертью»[83].
В те месяцы мне было трудно отбросить такой страх. Возможно, поэтому я начал заново и по-другому наполнять свои во многом забуксовавшие будни. Помимо ежедневных прогулок, я стал чаще смотреть по вечерам некоторые из упомянутых сериалов, в центре которых был круг друзей. Большинство я уже когда-то видел, и встреча с героями как со старыми друзьями меня попросту утешала. В этом было что-то успокаивающее, и – не могу объяснить, почему – у меня появлялось ощущение суррогатной повседневной жизни.
И почти каждый вечер я стал вязать. Это идеально подходило под сериалы, так как позволяло делать что-то полезное руками во время просмотра. Уже несколько лет я искал занятие, никак не связанное с основной работой. Помимо курсов французского языка, брал уроки живописи и одним летом каждую пятницу проводил в Ботаническом саду, учась рисовать летние астры, георгины и подсолнухи. Я начал вязать крючком и провел всю зиму за изготовлением большого яркого пледа со сложным ирландским цветочным узором. Рукоделие расслабляло меня, даже если поначалу я чувствовал себя глуповато. С годами оно стало способом пережить жизненные неурядицы и на время обрести покой.
Кроме того, в регулярном вечернем вязании было нечто глубоко медитативное. Казалось, оно напрямую связывает меня с миром, скрепляет с реальностью жизни. Сначала я сделал несколько напульсников и носков для себя и нескольких подруг, а по мере развития навыков навязал варежек, шапочек, джемперов и кардиганов кричащих неоновых цветов для малышей из круга друзей и знакомых.
Вязание – удивительно сложное занятие. Оно требует гораздо больше практики, чем может показаться. Такая охватывает радость, когда понимаешь, что навыки совершенствуются, петли становятся ровнее, а изделия – красивее. В какой-то момент даже осваиваешь приемы, чтобы создавать такие детали, как пуговичные петли, которые не изнашиваются, плечевые срезы, которые правильно сидят, и манжеты, которые плотно, но не слишком туго прилегают. Тем не менее, то и дело обнаруживаешь себя перед очередной головокружительной бездной. Когда впервые берешь в руки набор из пяти тонких спиц для вязания носков, начинаешь сомневаться в основах логики и геометрии – не говоря уже о сложных косичках и арановых, патентных и ажурных узорах, которые хочется освоить, поднятых и спущенных петлях, многоцветном жаккарде и интарсии.
Возможно, вязание так успокаивает, потому что соединяет с коллективным знанием прошлых поколений. С нашими матерями, бабушками и прабабушками и всеми их надеждами, любовью и разочарованиями. С монгольскими кочевниками, делавшими теплую одежду из шерсти яков, с мужчинами с Шотландского нагорья, обрабатывавшими шерсть овец, со знаменитыми трикотажницами, вязавшими культовые bonnets rouges[84] во времена Французской революции. Как и все эти люди, ты превращаешь клубок шерсти в то, что можно носить, преобразуешь хаос жизни в новый порядок. Создаешь не просто предмет одежды, а смысл. И в отличие от реальной жизни, всегда есть шанс исправить выпавшие стежки, разгладить узор или даже распустить связанное, распутать шерсть и сделать из нее что-то совершенно новое. Вязание – идеальное времяпрепровождение, когда мир становится холоднее, идеальное занятие во время пандемии. Взять одиночество и сделать из него что-то прекрасное[85].
Виктор Тёрнер описывал это лиминальное существование, с которым мы столкнулись во время пандемии, как «время и место отхода от нормальных способов социального функционирования», как фазу пересмотра и переосмысления «центральных ценностей и аксиомы» нашей жизни и культуры[86]. Для него это состояние всегда было связано со своего рода медитативной рефлексией, с созерцанием себя и мира, с умением «жонглировать основными принципами и факторами» существования[87]. Этнолог признавал лиминальность универсальной категорией человеческого опыта, одной из центральных составляющих драматизма и загадочности проживаемой нами жизни.
Оглядываясь на те месяцы, сливавшиеся в единый поток, понимаю, что «принципы и факторы», которыми я жонглировал, были не такими, как мне казалось. Конечно, новостная лента определяла мои будни. Конечно, я скучал по близким мне людям, очень скучал. Но я также начал по-новому жить со своим одиночеством, смотреть в лицо всем тем неоднозначным потерям, о которых так долго не хотел думать.
Как оплакивать неоднозначные потери? Как проститься с тем, что даже трудно назвать? Мы хотим, чтобы горе было конечным, чтобы в один прекрасный день оно прекратилось, но на самом деле мы горюем, продолжаем жить, горюем снова, горюем заново, горюем дальше, и иногда потери настолько неясные, что у горя не может быть никакой конечной точки[88]. Моя работа горя началась с признания, что я чувствую себя потерянным. Все мои попытки объяснения подошли к концу. Возможно, это стало первым шагом к тому, чтобы вновь обрести себя.
Я старался постепенно отпускать мысль, что однажды найду человека, с которым захочу состариться и создать семью. Я также пытался расстаться с идеей, что дружба может как-то заменить любовные отношения, что друзья спасут меня от одиночества. Порой мы изо всех сил держимся за что-то и не отпускаем, поскольку привыкли к причиняемой этим боли, привыкли к тому, что так много вещей причиняет боль. Возможно, так было и со мной. Я потихоньку начал распутывать вязание своей жизни, чтобы сделать из этой нити что-то новое. Но еще не знал, что именно.