Наполненный грохотом, самолет летел от полярного круга куда-то на север. Места назначения я не запомнил по двум причинам: мне о нем никто не докладывал и, кроме того, оно не имело названия на географической карте.
Битых четыре часа я видел под собой только ржавую воду и болото, болото и воду. Самолет болтало, я травил в бумажный кулек и, наверное, вид у меня был такой зеленый, что второй пилот вышел из кабины и хлопнул меня по плечу рукой в кожаной перчатке: «Выше нос, парень!» Потом я лег на спину в узком проходе между ящиками и тюками, и мне стало немного лучше: наученный опытом, я начал смотреть в одну точку и закрыл глаза. Тут я потерял счет времени и пришел в себя от веселого окрика второго пилота:
— Прилетели, парень… Лагерь!
— Лагерь? — Мне почему-то сделалось плохо от этого слова.
— Ну да, лагерь. Экспедиция двадцать восемь. Или ты забыл, куда летишь?
Я облегченно и глупо рассмеялся.
— От этой чертовой качки можно забыть, как тебя зовут, не то что адрес квартиры.
Пилот тоже рассмеялся:
— С непривычки бывает, парень…
Самолет стукнулся поплавками об озеро и, шипя, как кошка на собаку, заскользил по воде. Тогда я поднялся, влил в себя последний глоток водки и, пошатываясь, вышел в тишину.
Затем я таскал тюки и ящики. До берега оставалось шагов пятьдесят, и я шлепал по мелководью, согнувшись под тяжестью груза, весом напоминающего железо. Груз шатал меня то вправо, то влево, и я неуклюже балансировал, чтобы не свалиться в воду.
Вместе со мной носили поклажу какие-то люди, очевидно, те, с которыми мне придется работать, все в ватниках и высоких резиновых сапогах. Я пересчитал их, как пересчитывают конвоиры заключенных, получилось четверо: три мужика и одна девчонка в штанах и с косичками из-под меховой шапки. Девчонка тоже балансировала. Однажды я даже поддержал ее, когда она поскользнулась с ящиком на спине, а я топал навстречу порожняком. Кажется, она мне что-то сказала, должно быть, поблагодарила за мою вежливость, но в этот момент мне было не до разговоров и не до бабы.
Когда с берега перетащили в самолет все барахло, ко мне подошел сутулый человек в очках — здешние называли его между собой шефом — и, как говорится в книжках, окинул меня внимательным взглядом. От этого взгляда мне очень захотелось съежиться, но я пересилил себя и, распрямив плечи, вызывающе посмотрел ему в очки.
— Здравствуйте… С приездом, — сказал он, твердо выговаривая букву «р».
Я неторопливо вытащил из кармана замусоленную бумажку и протянул ее шефу, но он, почти не глядя, возвратил ее обратно. Я думаю, что с таким же успехом я мог дать ему рецепт на пирамидон. Между прочим, меня это устраивало. Справка была выдана некоему Борису Шевелеву, тысяча девятьсот тридцать третьего года рождения, с привитой оспой и не страдающему болезнями, опасными для окружающих… Да, да. Меня зовут Борька. И это хорошо, что меня зовут именно так, а не иначе: мне не придется глупо молчать в ответ, соображая, кого кличут этим годуновским именем…
— Сердце? — отрывисто спросил шеф.
Я ответил: «В порядке» и соврал, потому что оно у меня надорвано от собачьей жизни и с пороком, неопровержимо установленным кардиограммой еще там, и мне будет трудно ходить по кочкам и дышать воздухом, из которого гниющие растения украли часть кислорода, отпущенного на земле человеку.
— Возраст?
Я прибавил себе два года, сказал вместо двадцати восьми круглую цифру тридцать.
— Он старик! — усмехнулся крупный, мрачный парень в ушанке, обращаясь к Гале. Когда мы носили ящики, он все время терся возле нее.
На меня Галя не произвела ни малейшего впечатления, ровным счетом никакого, хотя я два года подряд почти не видел женщин. Я равнодушно смотрел на ее болтающиеся сзади легкомысленные косички, на узкие глаза и матовую кожу щек с ямочками посередине.
— Что умеете делать? — продолжал допытываться шеф.
— В молодости был слесарем. — Я ответил первое, что пришло в голову.
— Отлично.
Мне надоел этот допрос, и я стал мысленно чертыхаться.
— А если бы мне было не тридцать, а вдвое больше, и если бы сердце требовало ремонта, и если б, черт побери, я ничего не умел делать, кроме как сидеть на шее у ответственного папы? Что тогда?
Шеф снисходительно улыбнулся:
— Я бы вам посоветовал тогда воротиться этим же самолетом. Через… — он посмотрел на часы, — через двадцать пять минут… Но вместо вас полетит Галя, и вы в какой-то мере замените ее в отряде.
— Я не полечу, — сказала Галя равнодушно. Она восседала на собранном рюкзаке, как царица Екатерина Вторая, и медленно грызла семечки, которыми ее угостил пилот.
— Как «не полечу»? — Шеф сделал круглые глаза, и его очки зашевелились. — Я раньше срока вызвал самолет…
— Я поправилась, Петр Петрович. Бывает же такое, человек возьмет и поправится. — Галя обескураживающе улыбнулась.
— Сумасбродная девчонка.
— Она в него влюбилась с первого взгляда, — угрюмо бросил парень в ушанке.
— Не говорите глупостей, Роман, — поморщился шеф. Он обернулся к Гале. — Хорошо, можете оставаться. Но имейте в виду, что второй раз я для вас самолет вызывать не буду.
Я отметил про себя, что было бы совсем не плохо, если б шеф вообще отказался от авиации, а заодно и от радио… Между палатками была натянута антенна, и на ней сушились чьи-то синие трусы.
— Вам придется, — продолжал шеф нудно, — …простите, как вас зовут?
— Борис… Борис Шевелев. — Я смешно шепелявил, потому что мне недавно выбили передний зуб в верхней челюсти, и я еще не привык к дыре.
— Вам придется, Борис, исполнять обязанности подсобного рабочего. — Шеф объявил это с таким видом, будто назначил меня лордом-хранителем печати. — Вы будете таскать в маршрутах снаряжение и геологические образцы, заготовлять топливо для костра и помогать на кухне.
Меня это возмутило, собственно, не это, а на кой черт он только что допытывался о моей профессии, если здесь нет другой работы, как быть слугой. Мне вообще часто попадает вожжа под хвост, и если б не эта вожжа, я, наверное, никогда не побывал бы на шестьдесят восьмом градусе северной широты.
— Между прочим, меня интересует, зачем в таком случае вам понадобились сведения о моей специальности? — Я вызывающе глянул в очки шефа.
Шеф пожал плечами:
— Ваша воля не согласиться. Самолет пока здесь.
Дурак все-таки этот шеф, хоть и образованный. Разве я, высунув язык, бежал к самолету только для того, чтобы в тот же день вернуться в исходную точку? Как бы не так!
— Я согласен… Петр Петрович.
— Очень хорошо… Тогда наломайте, пожалуйста, топлива на костер. Делается это следующим примитивным способом.
Шеф, не поворачивая головы, нащупал рукой деревцо карликовой березки и без видимого труда вырвал ее вместе с розовым корнем.
— Здесь нет другого топлива.
Я сразу же принялся за дело и ломал до тех пор, пока пожилой, бородатый дядька, четвертый из их компании, не буркнул, что при таком усердии я быстро изведу все карликовые леса в тундре. От всевозможных переживаний и усталости у меня болели руки, потому что, если признаться по совести, березка крепко цеплялась за свое место под незаходящим солнцем. А собственно, кому охота в расцвете лет класть голову на плаху? Может быть, этому бородатому дядьке? Или мне? Черта с два!
Потом я пытался разжечь костер. Парень в ушанке нахально хохотал (наверное, он все еще злился за девчонку), глядя, как у меня гасли спичка за спичкой, а затем гасло пламя — ветер подхватывал его и швырял в тундру, и шипящая ветка падала в мокрый, ядовито зеленый мох.
— Ни черта ты не умеешь, однако, — сказал парень, насладившись моей беспомощностью.
Я хотел было его стукнуть по бесстыжей роже, но вовремя сдержался: самолет еще не улетел, и меня могли отправить на Большую землю, если б я его ударил.
— Меня зовут Роман, — сообщил парень в ушанке, как будто меня очень интересовало его имя. Когда-то я знал одного Романа, и мы его звали Ромом, иногда Гавайским, когда хотели чем-нибудь досадить парню. Я решил, что этого Романа тоже стоит прозвать Ромом, хотя он мне ровным счетом ничего не сделал.
Ром выкопал маленькую ямку, загородил ее от ветра собственной телогрейкой, наломал коротенькие палочки, с огрызок карандаша длиной, и поднес к ним спичку. Огонь весело побежал, а Ром все клал и клал на него другие веточки, подлиннее.
— Вот так разжигают костер в ветер, — сказал он с обидным превосходством в голосе.
— Ничего, во второй раз у Бориса получится лучше, — ответил за меня шеф.
Мне обязательно надо научиться разжигать костер на ветру в мокрой тундре и ровно дышать, не задыхаясь от того, что переломил о колено тщедушный стволик березки, и еще очень многому надо научиться, если я хочу добиться цели, ради которой очутился в этом месте.
Наконец самолет затарахтел, повернулся задом и помчался по воде, как овчарка за беглецом. Он и выл, как овчарка, опустив хвост и подняв кверху морду.
— Отойди, окатит! — крикнула Галя и, беспричинно смеясь (интересно, что будет смешного, если я вымокну!), схватила меня за руку и оттащила в безопасное место.
Она была вообще какая-то психованная, эта Галка: лезла ко мне со своими заботами и задавала глупые вопросы — не устал ли я и как мне здесь понравилось? Может быть, этим она хотела досадить Роману в ушанке? Меня подмывало крикнуть парню, что он дурак, если ревнует меня к девчонке, но вместо этого я упрямо молчал и вызывающе поглядывал на Романа.
— Ну-с, милостивые государи, — дядька с бородой смачно потер руки, как в пьесах из интеллигентной жизни, — что мы будем варить на ужин?
— Кандидат наук Филипп Сергеевич, главный геолог экспедиции, — шепнула Галя, показывая на бородатого. — Сила.
— Очень хочется пить, — сказал в пространство шеф, рассматривая отпечатанную на синьке карту.
Я понял намек и взял черный, закопченный чайник, литров на пять.
— Пойдем, я покажу, где берут воду, — сказала Галка.
— Ее берут в озере, — заявил Ром, не отрывая от земли мутного взгляда.
— Надо знать, в каком именно месте, — уточнила Галка.
— В любом, — сказал Ром.
— Нет, не в любом. Я знаю место, где она вкуснее.
Напевая, Галка побежала к берегу, а я поплелся за ней, как паж при дворе короля Людовика Четырнадцатого.
— Они хорошие, — сказала Галка.
— Может быть, — равнодушно ответил я.
Вместе с Галкой я зашел в озеро подальше от берега и набрал воды.
— Заварка и продукты у нас хранятся в погребке. Давай покажу.
Через час все ели сладковатую лапшу и тянули из эмалированных кружек кирпичный чай цвета неразбавленного дегтя.
Я не заметил, как бородач вынул из кармана губную гармошку и, усевшись на опрокинутое ведро, заиграл какую-то незнакомую песенку. Ветер и комары подпевали ему. И был багровый закат, и солнце было цвета начищенной пуговицы. А бородатый Филипп Сергеевич сидел на опрокинутом ведре и, закрыв глаза, играл на губной гармошке. Если к нему присмотреться, был он совсем не стар, это старила его волосяная лопата, которая подметала где-то в районе ключиц, когда он вертел головой, отмахиваясь от гнуса.
— Завтра утром отправимся в очередной маршрут, — объявил мне шеф. — Вы умеете ходить по тундре?
Я ответил, что ноги у меня пока в норме, но шеф сказал, что ноги тут ни при чем, а важно сердце, поэтому он и спрашивал у меня про сердце, а не про ноги. Я опять соврал, что мотор в порядке, а шеф сказал, что все равно мне придется немного попотеть, пока я не акклиматизируюсь и не привыкну.
Потом все четверо спорили на своем геологическом языке, но я ничего толком не понял, разве только, что они ищут нефть, но об этом я слышал еще от второго пилота в воздухе. Вообще мне здорово повезло, что в справке, которую я давал шефу, не было написано, что я какой-либо там техник-геолог или, скажем, коллектор, а всего лишь разнорабочий, который имеет полное право ничего не уметь делать.
После разных событий, навалившихся на меня за последние дни, дьявольски хотелось спать. Я уже основательно клевал носом, а они все говорили о песках и глинах с мудреными названиями, пока шеф не сообразил, что отбой был давным-давно и пора залазить на нары.
— Интересно, товарищи, как мы разместимся, — сказал он соображая. — Я совсем упустил из виду, что нас теперь пятеро.
Палаток было две, и обе совсем маленькие, к тому же в одной стояла рация, потому что туда вел провод от антенны.
— Вам придется кого-то из нас взять к себе, — сказал шеф Галке.
— Я могу взять Бориса, — ответила Галка, глядя в упор на Рома.
— Этого еще не хватало! — закипел Ром, и его лицо покрылось пятнами. — Битый месяц мы теснились втроем…
— Тогда разыграем. По-морскому, — сказала Галка. — Ты умеешь по-морскому? — Это она спросила у меня.
Я кивнул.
— Тогда начали… Счет с меня… Три!
Пятеро человек рывком подняли руки. Я показал три пальца, Галка — два, Ром и шеф выбросили по пятерне, бородатый Филипп Сергеевич поднял обе руки с растопыренными веером пальцами. Правого мизинца у него не было, но он крикнул задиристым тенором:
— Мизинец считать!
— Двадцать пять, — сказал Ром мрачно. Он уже сообразил, на кого упадет последняя цифра.
Она упала на меня, и это мне совсем не понравилось, потому что я приехал сюда не для того, чтобы волочиться за девчонками, а тем более отбивать их у мрачных типов. Но результат морского розыгрыша не обжалуют, как и приговор верховного суда, а только подают просьбу о помиловании. Ром не подал такой просьбы и лишь метнул в меня косой взгляд.
Ночь прошла спокойно. Я плюхнулся, не раздеваясь, на спальный мешок и сразу же заснул, как убитый, даже не успев передушить под пологом всех комаров. Кажется, мне снилось что-то хорошее, вроде раннего детства, когда еще не было войны и у меня, как и у всех порядочных детей, имелись отец и мать. Потом их не стало. Отец ушел в ополчение и не вернулся, а мама прятала у нас в доме партизан, и ее расстреляли фрицы. Слава богу, что мне больше ничего не снилось, потому что потом в моей жизни началась такая кутерьма, что даже во сне о ней вспоминать не хотелось.
Утром меня разбудил зычный голос шефа:
— Подъем!
Я вскочил, как ошпаренный, и, верно, это получилось смешно, потому что Галка рассмеялась, глядя, какой у меня идиотский вид. Она уже встала, приподняла простыню, которой отделяла свою жилплощадь от моей, и нудно кричала в микрофон: «Один, два, три, четыре. Как меня слышите? Перехожу на прием». К счастью, ничего не было слышно, но я опять подумал, что рация мне совсем ни к чему и было бы куда спокойнее, ежели б, например, перегорели лампы.
— Проснулся? — спросила Галка, как будто это и так не было ясно.
— Нет, сплю и вижу сны.
— Интересно, какие? — Она кокетливо улыбнулась.
— Будто меня опять привели в колонию малолетних преступников. Ясно?
Галка обиделась и сказала, что я уже вырос из детского возраста и мне надо думать о колонии другого типа, а я ей ответил, что это ее не касается, и вылез из палатки. Вылезать надо было быстро, чтобы не напустить комаров, которые черным облаком висели в воздухе.
У меня хватало мозгов сообразить, что в моем положении следует подниматься раньше всех, и я сказал шефу, что больше просыпать не буду, жаль только, что у меня какая-то скотина украла в городе часы и мне будет трудно с непривычки угадывать время по незаходящему солнцу.
Я быстро наломал березки, сбегал с чайником на озеро и сам разжег костер, хотя сегодня каждый дурак смог бы разжечь, такая стояла тишина вокруг.
— Надеюсь, что сейчас мы полакомимся пшенной кашей, — сказал Филипп Сергеевич, высовывая из палатки свою бороду.
Все, кроме меня, рассмеялись, я же улыбнулся из вежливости и только позже узнал от Галки, что до этого они весь месяц подряд ели одну пшенную кашу и она им, понятно, осточертела.
Бородач помог мне сварить гречневую кашу, и ее без конца нахваливали, хотя и ели с комарами, пикировавшими в миски.
За завтраком Ром подозрительно косился на меня и бросал ядовитые замечания в мой адрес, но так как я ни в чем не чувствовал за собой вины, то вообще не отвечал на его выпады.
— Перестань хамить, — сказала Галка. — Этим ты оскорбляешь меня, а не Бориса.
Ром вскочил с ящика и, кривляясь, приложив руку к сердцу, еще попытался шаркнуть ножкой, как в фильмах из красивой жизни, однако никакого шарканья не получилось, ибо под ногами был не паркет, а болото. Все рассмеялись, и я в том числе, а Ром рассердился, швырнул на землю пустую миску и пошел прочь. Я думаю, что он все-таки сильно переживал и злился на меня из-за девчонки.
— Интересно, кто будет мыть за тобой посуду? — вежливо спросила Галка.
— Со вчерашнего дня у нас есть рабочий, — вызывающе крикнул Ром.
Тогда вспылил шеф и начал вдогонку втолковывать Рому, что так поступают только пижоны и миску каждый должен мыть за собой сам, и вообще, если я рабочий, то это совсем не значит, что я лакей и должен услуживать каждому.
Но я все равно перемыл всю посуду, потому что мне совсем не хотелось, чтобы из-за какой-то грязной миски меня прогнали из отряда и отправили на Большую землю.
— Значит, так, Борис. В свой первый маршрут вы отправляетесь с Филиппом Сергеевичем. Старайтесь не отставать и, главное, не уходите никуда один. Тундра не любит одиночек, она жестоко мстит им. — Шеф предостерегающе поднял руку.
…Никогда я не встречал ничего грустнее тундры. До этого я видел ее несколько дней назад, и то в щель неплотно прикрытых дверей теплушки — мокрое болото с аккуратными кочками и приникшими к земле кустиками, розовыми от ягод. Теперь я мял все это собственными ногами. Я вытаскивал ногу из торфяного месива, которое упорно не прилипало к резиновым сапогам, к их черному, сияющему глянцу, непривычно расходуя силы, поднимал ее высоко и погружал в такую же густую, хлюпающую гущу, пока нога не упиралась в холодную и скользкую твердь.
Сначала мы шли рядом с бородачом, но скоро я отстал. Бородач оглядывался и, убедившись, что я еще топаю, продолжал свой путь дальше. Высокий рюкзак за спиной мешал видеть меня, и ему приходилось поворачиваться всем корпусом, показывая загорелое, бородатое лицо, темные очки и белое лебединое перо, кокетливо засунутое за ленту шляпы.
Время от времени он останавливался, терпеливо поджидая меня, и брал в руки компас, перекинутый через шею, как медальон.
Меня совершенно не интересовало, куда мы направляемся, а интересовало только одно — сколько километров нам придется прошагать по этой зеленой пустыне, которая чем дальше, тем сильнее вызывала во мне тупую злость. Через час я уже черной ненавистью ненавидел полярную березку, хватавшую за ноги похожими на щупальцы ветками, пахнущий клопами багульник, залитые водой низины, густой воздух, насыщенный запахом гниения, и дурацкое раскаленное солнце, способное жечь даже на шестьдесят восьмом градусе северной широты.
Больше всего не понравилась тундра моему сердцу. Даже на слух, как бы со стороны, я слышал, как оно глухо и неровно билось под стеганой телогрейкой, то замирая в нелепом и страшном ожидании чего-то, то начиная суматошно колотиться, властно и безрассудно требуя немедленной передышки.
Наконец бородач скомандовал:
— Перекур!
Я сбросил с плеч осточертевший рюкзак и плюхнулся на первую попавшуюся кочку.
— К тундре, милостивый государь, надо привыкнуть, — сказал бородач. — Это трудно, но можно.
— Ничего, — ответил я с напускной бодростью. — Не к такому привыкали.
Бородач достал из висевшей через плечо полевой сумки карту, развернул, поднес к близоруким глазам и ткнул в какую-то точку перламутровым прокуренным ногтем:
— Мы находимся тут, у отметки десять и две десятых.
Он, не торопясь, скрутил из мохнатого самосада цигарку, затянувшись, уселся на соседнюю кочку и стал смотреть на высокий бугор, маячивший на горизонте. В мареве знойного дня бугор дрожал и его очертания менялись.
— Хорошо! — сказал бородач, выпуская в небо кольца дыма.
— А что хорошего? — спросил я, ожесточась против этого «хорошо». — Что вообще хорошего в жизни?
— Ну, милостивый государь, это вы уж в философию ударились. Ни к чему… Жизнь прекрасна. Запомните это.
По дороге нам попалась заброшенная могила. Сказать по правде, никакой могилы не было, был сколоченный из досок, полусгнивший ящик с костями, а над ним на длинной, тонкой палке висел колокольчик. Бородач дотронулся до палки, и колокольчик зазвенел грустно и звонко. Рядом валялись оленьи черепа с кудрявыми рогами, лежал приплюснутый, позеленевший медный котел, истлевшие шкуры, нож с костяной ручкой. Я хотел было взять нож, но бородач сказал, что так в тундре не поступают. Я промолчал, но про себя решил, что довольно глупо бросать добро и при удобном случае надо будет прикарманить находку.
— Вот вам единственное напоминание о человеке, которое мы встретили за день, — сказал он с грустной усмешкой. — Тундра пока очень пустынна, милостивый государь. Подчеркиваю — пока…
Перед тем, как двинуться дальше, Филипп Сергеевич снял шляпу, но сразу же надел, потому что на его лысину набросились комары.
Солнце уже висело над горизонтом, когда мы наконец дошли до цели — того самого бугра, который так долго маячил перед глазами. Собственно, дошел только бородач, я — доплелся. Бородач разжег костер и приготовил ужин, а я все сидел с раскрытым от изнеможения ртом и выплевывал комаров, залетавших в глотку.
— К тундре, милостивый государь, надо привыкнуть, — повторил свою присказку бородач. — Давайте питаться…
Мы сидели на вершине крутого, с круглым озерцом в середине, холма, похожего на цветную, картинку из учебника географии. Озерцо блестело внизу, в глубине, и напоминало кратер потухшего вулкана. Берега его поросли высокими стеблями иван-чая и пушицей, растрепавшей на ветру свои белые косынки.
Бородач с видимым удовольствием уплетал кашу и поглядывал то на меня, то на открывавшуюся сверху картину. Свежо и пряно пахла тундра, с далеким горизонтом и влажной, душной тишиной вокруг.
— Вам интересно, Борис, какая мечта привела геологов в сии благословенные места? — неожиданно спросил Филипп Сергеевич.
Меня это совсем не интересовало, но я промолчал, и бородач принял молчание за согласие выслушать все, что он скажет.
— Каждый человек должен обязательно поставить перед собой большую цель в жизни. Иначе не стоит жить.
Он, на мой взгляд, вообще был не от мира сего. И шляпа с лебединым пером, и борода, и губная гармошка, и это старомодное «милостивый государь», и вот теперь обязательная цель в жизни, без которой не стоит жить. Чудак, разве можно так надолго загадывать вперед, когда совсем не знаешь, что тебя ждет завтра!
— Не знаю, как вам, а мне хочется дождаться того дня, когда здесь построют город. Настоящие, а не карликовые березы на улицах… Сады в теплицах. Крытые тротуары. Электрические фонари будут гасить в часы полярных сияний. Это чтобы лучше наблюдать за небом… Вы видели когда-нибудь сполохи?
Я никогда не думал, что взрослый человек может нести такую красивую околесицу. И все же я немного завидывал бородачу. Он совершенно отчетливо представлял свой несуществующий город, освещенный то полуночным солнцем, то северным сиянием, нефтяные вышки и, может быть, свою квартиру в этом городе, со всеми удобствами, на четвертом этаже, с лифтом.
А что видел перед собой я? Кусок земли, огороженный колючей проволокой. Даже звезды я мысленно соединял линиями, и получалась решетка, которую не распилить никакой ножовкой…
А бородач все говорил и говорил:
— Я глубоко уверен, что на планете нет квадратного метра поверхности, под которым бы не лежали богатства. Некоторые из них находятся у всех на виду — нагнись и бери, другие на недосягаемой пока глубине, где-нибудь в мантии земли, третьи — вполне доступны для использования, но полезность и ценность их пока не известны людям. Так было, например, с марганцевыми залежами в Горной Шории. Десятки лет геологи топтали их ногами, не подозревая даже, что это и есть богатейшая руда…
Наконец он понял, что я просто валюсь от усталости, и спохватился.
— Кажется, я вас усыпил своей болтовней… Простите, бога ради. Устраивайтесь на ночь, потому что завтра опять трудный день. А я немного поработаю с вашего разрешения.
— Ну что ж, поработайте, — великодушно согласился я и забрался в спальный мешок.
Напевая, бородач пошел к обрывистому, размытому ручьями склону холма. Песок сыпался из-под его ног и, шурша, мягко шлепался в воду. Филипп Сергеевич срезал лопаткой тонкие ломти земли, выковыривал камешки и, завернув в бумагу, прятал образцы в мешок. Мешок все тяжелел, а я, засыпая, думал с раздражением, что все это мне придется завтра тащить на собственном горбу.
Что делал бородач потом, я уже не помню, кажется, как всегда перед сном, играл на губной гармошке…
День в лагере начинался всегда одинаково. Выбирался из палатки шеф и шел за бугорок прогуляться. Воротясь, он кричал зычным голосом: «Подъем!» — и начинал делать зарядку. У шефа уже наметилось брюшко, и он пытался согнать жир физкультурой.
При команде «Подъем!» Галка лениво шевелилась и говорила мне сонно и расслабленно всегда одно и то же: «Доброе утро». Я же вскакивал и бежал к погребку для продуктов — обыкновенной ямке в земле, где хранились масло и консервы. Ямка закрывалась от солнца фанеркой и пластом дерна сверху.
Сложившись вдвое, из палатки вылезал бородатый Филипп Сергеевич. Он распрямлялся, щурился от солнца, вынимал из футляра очки, подносил их к глазам, дышал на стекла, долго протирал носовым платком, наконец надевал их и с удовольствием оглядывал тундру.
— Хорошо!
Последним вставал Ром. Сначала из палатки показывалась его жилистая рука, черная до запястья и бумажно белая дальше к плечу. Рука на ощупь хватала висевшие на растяжке портянки, потом сапоги и исчезала. Через минуту появлялся сам Ром, коренастый, нестриженый и, как всегда, мрачный.
Колдуя над костром, я слышал, как начинала свой рабочий день Галка. Именно в это время всегда раздавался ее непохожий на обычный голос, какой-то металлический и скрипучий: «Раз, два, три, четыре, пять. Как меня слышите? Прием». Это она кричала в микрофон Регинке, городской радистке с ихней базы. Сначала Галка передавала распоряжения шефа, выслушивала ответы на вопросы, заданные вчера, а после начиналась самая обыкновенная женская трепотня. Например, про то, как ведет себя в соседнем отряде какая-то Таня Спиридонова или сколько бутылок шампанского заказал на свои именины Петя Быков из буровой партии.
Эти радиоразговоры меня всегда приводили в плохое настроение, и я облегченно радовался, когда Галка наконец прощалась со своей подружкой.
После нескольких «ходячих» дней шеф устраивал нечто вроде выходного. Собравшись в палатке, все спорили о каких-то поднятиях и структурах, а я брал у бородача ружье и шел на ту сторону озера, к песчаной отмели, разрисованной трехпалыми отпечатками утиных лап.
Мне нравилось бродить одному, особенно на закате. Воздух был бледно освещен румяным ночным солнцем и прозрачен, и в этой прозрачности тоже все казалось румяным и свежим — листики полярной березки, величиной с копейку, ломкий, седой ягель и неправдоподобно зеленый, пропитанный водой мох.
Я мог, когда вздумается, сесть на кочку и отдыхать, сколько мне заблагорассудится. Мог, лениво прицелясь, сбить доверчивую утку и, шлепая сапожищами по озеру, достать ее и положить в ягдташ. Мог и не стрелять, а присесть на корточки и губами собирать с кустика крупную княженику. Потом от меня весь вечер пахло, будто я надушился духами или помылся земляничным мылом. Наевшись, я рвал ягоды для Галки. Галка радостно улыбалась и спрашивала, почему я ношу княженику ей, а не шефу.
Мог я наконец, раскрыв тетрадку, перечитывать свои глупые дневники, блатные песни и выписанные из разных книжек умные мысли умных людей.
Например:
«Нет большей беды для человека, чем страх».
«Трус умирает при каждой опасности, грозящей ему, храброго же только раз настигает смерть».
«Может всегда взять верх лишь тот, у кого нет никакого другого выбора, как победа или смерть».
«Правда часто служит лестницей ко лжи. Стоит только достичь известной высоты, и правда забыта».
Я очень дорожил своей тетрадкой и раз чуть было не разругался из-за нее с Галкой. Было это вечером, я сидел недалеко от лагеря, писал всякий вздор про свое теперешнее житье и не заметил, как она появилась.
— Ты что делаешь? — спросила Галка.
— Решаю задачки по тригонометрии. Синус квадрат альфа плюс косинус квадрат альфа равно единице.
— Нет, в самом деле?
Она подошла совсем близко, и я захлопнул тетрадь. Очень мне надо, чтобы подглядывали ко мне в щелку! Но от Галки было не так легко отделаться. Она начала крутиться около меня, намереваясь вырвать тетрадку, а я не давал, и все-таки Галка умудрилась ее выхватить.
Я обозлился:
— Отдай сейчас же, слышишь?!
Галка не повела и бровью, а раскрыла тетрадь и стала читать, что там написано.
И не забыл я голоса
Хорошего, глубокого,
Твои густые волосы
И всю тебя далекую.
Во мне все закипело.
— Отдай, а то ударю! — крикнул я.
Галка рассмеялась:
— Вот и ударь!
И мне порою грезится,
Что завтра, без сомнения,
С тобою должен встретиться
Хоть на одно мгновение.
— Перестань! — Я накалялся все больше и чувствовал, что теряю над собой власть, так разозлила меня эта глупая девчонка. — Ей-богу, ударю!
— И посмей!
— И ударю!
— И посмей!
Я ее ударил по руке, конечно, не со всей силы, а слегка, лишь бы вызволить тетрадку.
Тетрадка упала на землю, а у Галки стало чужое, каменное лицо и задрожали веки, когда она молча повернулась и пошла к палатке.
Я почувствовал себя грязной скотиной, настолько мне было противно то, что я сделал. Но тут я опять завелся. Если б она знала, что в этой тетрадке вся моя жизнь, и вся моя любовь, и все, что осталось у меня святого. И если б знала она еще, сколько мне стоило сохранить эту тетрадку и как я берег, чтобы не измять мамину фотографию, а теперь карточка, конечно, измята и нельзя снова сделать ее гладкой.
Я ушел в тундру и ходил там часа три, пока не замолкли в лагере голоса. Мне было стыдно забираться в палатку, и я попытался осторожно вытащить свой спальный мешок, но, оказывается, Галка не спала. Она сказала из-за своего полога, чтобы я не дурил, потому что меня съедят комары.
— Ты можешь меня простить? — спросил я. Галка молчала.
— Ты не знаешь, что в этой тетрадке?..
Галка молчала.
— Если б знала, ты б поняла, что я не мог поступить иначе.
— Не мешай спать. Ложись…
Я лег и через простыню почувствовал, как дышит Галка.
— Отодвинься, пожалуйста, немного к стенке, — сказала она.
— Лучше я вообще уйду, если так.
— Тогда не отодвигайся. В конце концов я могу потерпеть.
— Кстати, ты тоже можешь отодвинуться.
— Мне некуда.
— А зачем ты меня звала в палатку?
— Я же объяснила. Чтобы тебя не съели комары.
— Позвала б Рома.
— Что за глупое сокращение ты придумал Роману?
— Ром? Ничего особенного. Ты пила когда-нибудь ямайский ром?
— Нет, только румынский.
— Румынский — дрянь. Ямайский — вот это напиток!
— Ты пил?
Кажется, она меня простила, если стала сама задавать вопросы!
— Нет, я и румынского не пил. Только сучок.
— Странный ты человек, Борис.
— Я не странный. Я просто ужасный негодяй, Галка. Я подлец и мошенник, чтоб не сказать больше.
— Очень может быть, — сонно пробормотала Галка.
Мне показалось, что она заснула, но прошло несколько минут, и Галка спросила:
— Ты что, в заочном занимаешься?
— Вот еще! Меня из девятого класса выгнали. За тригонометрию.
— А в каком ты городе учился?
Я невесело усмехнулся:
— Что это, допрос?
— Не хочешь, не отвечай.
— Ну, в Погаре… Есть такой.
— Не слышала.
— Маленький. Даже не город, а так, недоразумение.
— После школы ты работать пошел?
— Ну, пошел, — ответил я неохотно. Тут начиналась та часть моей биографии, о которой мне совсем не хотелось распространяться. — А в общем, знаешь что, давай спать.
— Давай, — согласилась Галка. — Скажи, пожалуйста, а где ты работал?
Я рассердился:
— Где, где? У тебя на бороде! Чего ты пристала в самом деле?.. Спать надо.
— Ты не сердись… Это я так спрашивала. Люблю расспрашивать. Подумать только, так много людей живет на свете и ни одна жизнь, ни одна судьба не похожи друг на друга.
Чего это она разговорилась, ночь действует, что ли? А может, влюбилась в меня, чего доброго? Вот будет история!
Весь день пронзительно и резко кричали птицы, что-то тревожило их, может быть, близкая смена погоды. Шеф говорил вчера, что погода нас невероятно балует, и за свои девятнадцать сезонов, проведенных в тундре, он первый раз видит такое сухое и стойкое лето. Бородач дополнил, что он двадцать шесть лет ходит в этих местах и тоже не помнит такой жары.
В этот вечер Галка заговорилась по радио. Уже была готова пшенная размазня и дегтярного цвета кирпичный чай, а она все еще о чем-то трепалась с Регинкой. Собственно, говорила больше Регина, а Галка ахала и айкала.
— Галя! Комары слопают всю вашу кашу, — крикнул шеф.
— Иду, Петр Петрович, — ответила Галка и продолжала ахать.
— И выпьют ваш чай, — добавил через несколько минут бородач, дочиста выскребая миску.
— Иду, Филипп Сергеевич, — тем же тоном крикнула Галка.
— С тех пор, как у нас появился Борис, она вообще сделалась какая-то ненормальная, — сказал Ром.
— Не говори гадостей, Роман. — Галка уже бежала к костру. — Приятного аппетита, товарищи!
— Спасибо… Конечно, выясняли, как прошли именины у Пети Быкова, — добродушно улыбнулся бородач. — Самая актуальная тема радиосеансов в тундре.
— Ага, — ответила Галка. — Какая каша вкусная!
— Вы заметили, товарищи, — шеф усмехнулся, — непринужденная болтовня по радио стала неотъемлемой частью походного быта геологов. В общем это хорошо. Не чувствуешь себя оторванным от людей, от жизни. — Шеф перешел на серьезный тон. — Что нового на базе?
— Ничего нового, Петр Петрович… Погода в Салехарде испортилась. Дождь и туман.
— Что еще?
— Больше ничего интересного, Петр Петрович.
— Ну и отлично… А теперь задание на завтра. — Шеф расстелил на коленях карту. — Значит, так. Двумя обхватывающими маршрутами мы выходим на берег безымянного ручья, вот в этом месте. Оттуда…
…Я не очень верю в приметы и предчувствия, но весь вечер у меня почему-то было очень противно на душе. Началось это после того, как поохала по радио Галка.
Я ломал ветки на костер, когда она подошла ко мне.
— Давай помогу.
— Не надо, я сам… Послушай, Галя, что там случилось в городе?
Она пожала плечами:
— Ничего особенного.
— Зачем ты меня обманываешь?
. — Ах да, — она сделала вид, будто только что вспомнила. — Тип какой-то сбежал из заключения. Борис Свиридов. Весь город ищет.
— Меня тоже зовут Борис. — Я рассмеялся как можно естественнее.
— Любопытное совпадение.
— Что он сделал?
— Я же сказала — бежал из заключения.
— Больше ничего?
— Да еще сбросил с поезда человека…
Я усмехнулся. — Странно, почему ты это не сказала при всех?
— Ты смешной. Разве такие вещи можно передавать по радио? Мне Регинка по секрету выболтала.
— Вот оно что…
— Тридцать пятого года рождения, — продолжала Галка. — Сколько ж это ему лет? Двадцать восемь.
— Мне тридцать.
— Черноволосый…
— Я тоже черноволосый…
— Может быть, это ты? — громко рассмеялась Галка.
— Чепуху ты мелешь! — Я попытался расхохотаться еще громче, но у меня это получилось плохо.
— Конечно, чепуху.
— Что она еще говорила?
Мне показалось, что Галка посмотрела на меня слишком внимательно.
— Она еще говорила, что у того типа три стальных зуба.
— Тогда это определенно обо мне! — Я широко оскалился. — Где ты тут видишь сталь?
— У тебя просто не хватает одного зуба, — сказала Галка. — Где ты его потерял?
— В кулачной драке. Я дрался за женщину. Это была благородная драка.
— Ты вообще благородный.
— В самом деле? Вот не ожидал! — Меня опять потянуло на смех, но я сдержался, чтобы не показать, как мне смешно от собственного благородства. — Ты мне нравишься, Галя. Еще несколько дней, и я влюблюсь в тебя, как Ром… Прости, Роман. Тебе, кажется, не нравится, что я его так называю.
— Роман хороший парень, он не бьет женщин.
— Да, конечно… — Я вложил в эти слова всю желчь, на которую был способен. — Он святой. Он умеет разводить костер. Он никому не сделал ничего плохого, не украл и не убил… Только я не люблю святых!
— Ты чем-то сегодня раздражен, Боря.
— Это от комаров… Скажи, а ты меня могла бы когда-нибудь полюбить? Вот такого раздражительного, не умеющего разжигать костер, вредного и очень не святого?
Галка молчала.
— Ладно. Это я пошутил. Скажи мне, пожалуйста, Галя, ты не знаешь, какая плотность населения в нашей тундре?
— Точно не помню. Кажется, две сотых человека на квадратный километр.
— Это выходит — один человек на пятьдесят квадратных километров. Правильно я подсчитал?
— Вроде…
— Вот это вакуум! — радостно воскликнул я. — Почище, чем в ускорителях элементарных частиц.
— А что тебе? — удивилась Галка.
— Ничего… На пятьдесят квадратных километров один человек. Это здорово!
— У меня что-то болит нога, — объявил я утром Галке. — Правая нога в коленке.
— Сильно?
— Сильно. Наверное, ревматизм.
— Как же ты пойдешь в маршрут с больной ногой? — забеспокоилась Галка.
— Как-нибудь.
— Ну, знаешь ли, как-нибудь — это не годится.
— Может быть, расхожусь. Так бывает, сначала болит, потом походишь — и ничего.
— А если не перестанет, что тогда? Ляжешь под кочку?
Я не ответил.
— Ребята! — Я заметил, что когда Галка сообщала что-либо важное, она всех называла ребятами. — У Бориса болит нога.
— Ах, какое событие! — издевательским тоном отозвался из палатки Ром.
— Я серьезно, — обиделась Галка.
— Не слушайте ее, — сказал я. — Ничего страшного. Поболит и перестанет. У меня это случается.
Я нарочно проковылял к кострищу и стал греметь посудой.
Филипп Сергеевич высунул из палатки бородатую голову.
— Ушибли?
— Нет, ревматизм.
— В такие годы? Странно…
— А вы бы пережили с мое, тогда б удивлялись!
Это было, конечно, глупо с моей стороны, но меня задел тон, каким бородач сказал «Странно».
— Я, милостивый государь, тоже кое-что пережил, — беззлобно ответил Филипп Сергеевич.
Я вспомнил про его изуродованную руку, но решил, что с изуродованной душой жить все-таки куда тяжелее.
— А что, если он просто притворяется? — высказал предположение Ром. Он уже встал и лениво потягивался возле палатки.
Но тут ввязался шеф:
— Как вы смеете так говорить, Роман? Кто вам дал право не верить человеку?.. В наказание вы будете сегодня готовить завтрак. Живо!
Шеф уже прокричал свой «Подъем!» и теперь сгонял жирок.
— Я полагаю, что вам лучше всего остаться, — сказал он мне, пытаясь достать до земли руками. — Наведете порядок в лагере и вообще отдохнете.
Перед уходом в маршрут он вынес из палатки небольшой флакончик, граммов на сто, не больше.
— Здесь спирт, — сказал шеф. — Спиритус вини ректификата, как говорят врачи. Самое хорошее лекарство.
— Совершенно верно, — ответил я, щелкая себя пальцем по горлу.
— Вы меня неправильно поняли, Борис. Спиртом надо растирать ногу. Больше у нас спирта нету, это последний.
— Он его все равно употребит внутрь, — рассмеялся Ром.
— Не говорите чепухи, Роман. Борис собранный и дисциплинированный человек.
Я немного покраснел от похвалы, но шеф не заметил этого и на прощание еще раз прочитал наставление:
— Если мы почему-либо задержимся, встречайте самолет. Погрузите образцы. Отдайте пилотам корреспонденцию. Примите продукты. Вот, пожалуй, и все. В общем не расхварывайтесь и ведите себя молодцом.
— Поправляйся, Борис, — сказала Галка.
— Будьте здоровы в прямом смысле этого слова, — Филипп Сергеевич галантно приподнял шляпу с лебединым пером.
Даже Ром, и тот кивнул мне головой. Он был в хорошем настроении, потому что шел в маршрут вместе с Галкой.
Я немного поморщился, чтобы все видели, как у меня болит нога, и, прихрамывая, попытался немного проводить бородача и шефа, но шеф прикрикнул, чтобы я немедленно забирался в палатку и растирал ногу спиртом.
— Если мне полегчает, я набью уток, — крикнул я им вдогонку.
— Лучше не надо. — Шеф обернул ко мне свое бронзовое, внимательное лицо. — Впрочем, если боль в колене пройдет, а ствол вашего ружья станет притягивать уток…
— Понятно, Петр Петрович, — сказал я весело.
— Не думаю, чтобы кто-либо отказался от жаркого, если оно будет, — уже издалека поддержал меня Филипп Сергеевич.
Я смотрел, пока все четверо спустились в лощину, потом поднялись на гребень. Отсюда Галка с Ромом пошли вдоль речки, а шеф и бородач прямо. С гребня Галка обернулась и, заметив меня, махнула рукой. Все-таки она хорошая девка, а я последний подонок, если смог ее ударить.
Для верности я подождал еще с полчаса, — вдруг кто-нибудь вернется? — но никто не вернулся, и я быстро принялся за дело. Прежде всего я хлебнул глоток спирта и включил рацию. Как только накалились лампы, вынул крайнюю слева, сильно труханул ее о ладонь и поставил на место. Лампа уже не горела.
— Порядок, — сказал я вслух и полез в ящик, где лежала такая же запасная, последняя, и положил ее в карман.
Потом я взял порожний рюкзак и стал собираться. Отлил во флакон диметила из большой бутылки. Достал несколько коробок спичек. Из погребка принес две банки сгущенки, но подумал и пошел еще за одной. Осталось пять банок, но я решил, что им через два дня подбросят продукты самолетом, а мне ждать подмоги неоткуда.
Пока я нагибался, снимая дерн с ямы, острые концы цоколя лампы больно впились в живот. Я хотел было кокнуть лампу обо что-либо твердое, но осколки рядом со складиком меня не устраивали, и я зашвырнул ее в заросли тальника.
Затем сунул в рюкзак котелок и ложку, отсыпал крупы, кускового сахару, отложил из мешка сухарей. Больше всего, однако, я рассчитывал на подножный корм, а потому забрал у шефа две коробки патронов по двадцать пять штук, а еще два загнал в стволы.
— И все-таки ты поступаешь подло, как последняя скотина, — сказал я сам себе.
— А как прикажете поступить в моем положении? — ответил я, пожимая плечами. — Что прикажете делать, если кругом, куда ни плюнь, одна пустая тундра, ноль целых и две сотых человека на один квадратный километр?
— Но ведь эти люди отнеслись к тебе по-человечески, они не спросили даже, кто ты есть на самом деле. Они беспокоились о твоем здоровье и поинтересовались, как твое сердце.
— Про сердце, положим, шеф спросил для того, чтобы узнать, смогу ли я таскать его каменные рюкзаки…
— Но сегодня, когда ты сказал, что у тебя болит нога, они ведь поверили тебе и оставили тебя в лагере, чтобы ты отлежался и поправился. А что делаешь ты? Чем платишь за добро?
— Спасаю свою драгоценную шкуру, не больше и не меньше. И вообще давайте прекратим этот идиотский разговор, Борис Шевелев.
— Шевелев?.. Что от него осталось под колесами угольного состава? Грязь. Лужа… Но разве он достоин лучшего?
— Интересно, где тебя положат, если ты пропадешь в тундре?
— Дурак! Тебя вообще не будут хоронить. Тебя просто не найдут и навсегда вычеркнут из списков. Только и всего…
— Но если ты знаешь, что пропадешь, зачем уходишь? Куда?
— Ну вот, ты опять начал задавать глупые вопросы, вместо того чтобы заниматься делом…
Я торопливо затянулся цигаркой, закашлялся, и это вернуло меня на землю.
Я рассчитывал в первый день сделать километров двадцать, двадцать пять, не меньше, и столько же во второй, и столько же в третий, чтобы, когда геологи поднимут тревогу, меня уже нельзя было догнать пешим строем. Двадцать, двадцать пять в сутки! Я даже поморщился, как если бы у меня действительно болела нога, такими мучительными и долгими показались мне эти километры. Но у меня не было другого выхода, и я двинулся в путь, оставив на подушке у шефа записку: «Ушел на охоту с ночевкой. Еды взял на два дня. Борис». Это для того, чтобы они меня начали искать на день позднее.
Я уже добрался до гребня, откуда мне махала Галка, когда вспомнил, что в суматохе забыл приготовить топливо, и хотя возвращаться всегда считалось плохой приметой, все-таки вернулся и наломал полярной березки костров на пять, если не на шесть. Пускай не думают, что я законченный мерзавец.
Я был очень благодарен бородачу за то, что он научил меня пользоваться компасом и картой. Компас мне выдал шеф, а карты, хотя на них и стоял штамп «Секретно», лежали у него под подушкой. Я взял нужные мне планшеты, километров на полтораста к северо-востоку от нашей стоянки. Шеф говорил, что возле озера Ямбу-то пастухи в эту пору гонят оленьи стада на север. Можно пристать к какому-нибудь чуму и кочевать вместе с ним до Карского моря. У пастухов наверняка нет ни рации, ни самолетов, и я смогу переждать у них до зимы, а там… Впрочем, я не бородач и лучше не загадывать так далеко.
День опять выдался жаркий и душный, как в роскошном городе Сухуми, где я побывал однажды, правда, не по своей воле. Солнце палило с безоблачного неба, а я все шел и шел, подгоняемый страхом и надеждой.
Оно уже коснулось краешком горизонта и начало подниматься снова, когда я решил сделать привал на ночь. Сонно кричали и хлопали по воде крыльями утки. Кругом было пустынно и дико. Ни дымка от костра, ни человеческого голоса, ни выстрела охотника — ничего не было в мире, — только сонный крик птиц и ветер, шелестящий прошлогодней седой пушицей.
И как раз в это время путь мне преградила наполненная водой длинная трещина, метра два шириной. Рядом не было Галки, и я послал трещину по соответствующему адресу, но от этого она не стала ни уже, ни короче. Мы и раньше встречали такие трещины в тундре, будто после землетрясения, и бородач называл их «чудом природы», и говорил, что они бывают опасные и глубокие.
Я решил обойти ее, свернул к западу и шел со своим тяжеленным рюкзаком и спальным мешком, притороченным сверху, добрый час, а «чудо природы» все не кончалось и уводило меня в сторону от цели. Тогда я решил, что есть смысл перекинуть рюкзак на тот берег, а самому пойти налегке: должен же когда-либо кончиться этот проклятый ров.
Я был достаточно осторожен, чтобы прорепетировать сначала, хватит ли у меня силенок выполнить намеченный план. Силенок вроде хватило: рюкзак пролетел шага три и шлепнулся в мягкую подушку мхов. Это меня успокоило, и, собрав все силы, я швырнул его через трещину. И вот тут произошло черт знает что. Наверное, я стоял слишком близко к краю, земля подо мной поползла, осела, у меня, как говорится, пропал замах, и рюкзак, не долетев до противоположного берега, гулко упал в воду.
Другой на моем месте сразу бы бросился за ним, а я одеревенело стоял и смотрел, как медленно опускалось на дно все мое богатство, пока не начали выскакивать пузыри, — это из рюкзака выходил воздух.
Как ни странно, я совсем не умею нырять. Я умею плавать, умею тонуть, но не умею нырять. Вы понимаете это? И все-таки я нырнул в эту щель с отвесными, рыхлыми берегами. Я попробовал опуститься как можно глубже, но ледяная вода выталкивала меня вверх, наподобие пробки, и я задохнулся, прежде чем достиг дна и нащупал свою пропажу.
Потом я никак не мог выбраться из трещины: берега осыпались, отваливались большими глыбами, едва я хватался за них руками, и я уже думал, что пришла пора сводить счеты с моей неудавшейся двадцативосьмилетней жизнью. И все же я в конце концов выкарабкался, а потом никак не мог отдышаться, и сердце у меня стучало, словно у птенца, которого человек зажал в грязную лапищу.
Мне, конечно, надо было побегать, чтобы согреться, но вместо этого я плюхнулся на мокрый ягель и лежал в теплой воде, пока не угомонилось сердце. Тогда я оделся и стал думать, чем помочь беде.
Самое длинное, что у меня было, это ружье. Я вынул из ствола два последних патрона и попробовал нащупать рюкзак, но ружье не доставало до дна, и я решил больше не испытывать судьбу. В конце концов у меня остался спальный мешок, спички, коробка Галкиных конфет и несколько сухарей, завалявшихся в кармане. И еще бутылочка с диметилом, без которого я наверняка пропал бы ни за копейку.
Тут меня взяла страшная злость на себя, и, может быть, именно с этой злости я с небольшого разбега перемахнул через трещину и, не оглядываясь, пошел дальше.
И вот тогда я почувствовал страшную ломоту в груди, нет, не ломоту, а острую боль, от которой хотелось выть на луну и на незаходящее солнце. Оно еще грело, даже пекло, но зубы мои выстукивали барабанную дробь, а сердце захлебывалось, и я понял, что меня забрало под первый номер. Ноги с каждым шагом тяжелели, как бы облипали все новыми и новыми комьями грязи, а в глазах мутилось. Я увидел впереди высокую, кудрявую березу, вроде той, что росла у нас во дворе в детстве, бросился к ней, но береза вдруг съежилась, закачалась и превратилась в то, чем была на самом деле — в уродливое карликовое существо с узловатыми ветвями, скрюченными, как пальцы ревматика.
«Этого еще не хватало», — подумал я пугаясь. Я не знал, что в тундре тоже бывают миражи, как в пустыне Сахаре, и что даже опытные путешественники иногда принимали камень за скалу, а куропатку за белого медведя.
Возможно, я еще бы немного прошел в тот день, если бы не сердце. Оно совсем разбушевалось в клетке за ребрами и стало так барахлить, что я осторожно и медленно лег на землю.
Испорченный мотор в двадцать восемь лет… Ну и что? Зато у тебя отличные легкие. Это тоже чего-нибудь да стоит! И вообще лучше думать о том, что у тебя здорово. В самом деле, у меня крепкие руки, и ногой я могу так ударить в живот, что человек полетит с тормозной площадки под колеса. У меня чудесная глотка, прямо медная труба, а не глотка, и я мог бы кричать так громко, что в этой проклятой первобытной тишине было бы слышно за сто верст, если не дальше.
Но я молчал. Я не хотел разжимать зубы, иначе они снова начали бы выбивать чечетку.
Несколько раз я впадал в забытье, и тундра качалась перед моими глазами, и меняла цвет, и солнце то скатывалось с черного неба, то возвращалось на него с громким барабанным боем.
— Вот ты и дошел до оленьих троп, Борис, как тебя там, Шевелев, — сказал я сам себе, когда на небо возвратилось солнце.
— Положим, еще не все потеряно, — ответил я опять же молча. — Еще можно дойти до озера Ямбу-то, и можно встретить чум, и можно добраться с ним до берега Карского моря…
— Черта с два ты доберешься до берега Карского моря, если не заведется мотор…
— А почему бы ему не завестись, например, завтра? И вообще почему это ты скис при первой же неудаче? Или тебе никогда не приходилось попадать в трудный переплет? Помнишь, в сорок восьмом… Ты тогда сдуру бежал из детского дома, связавшись с шайкой грабителей. Тебя поймали на мокром деле, хотя ты только стоял на стреме и свистнул, заметив опасность. Помнишь, было следствие, был суд и главного заводилу пустили в расход, а тебя… Тебя простили, да-да, тебя простили, поверив твоим слезам и твоим словам. Было такое, Борис?
— Ну, было… Но тогда тебе стукнуло всего тринадцать. Чертова дюжина. Ты бегал в седьмой класс и читал «Графа Монте Кристо», сочинение Александра Дюма-отца. А в тринадцать лет, как известно, даже преступников отправляют не в тюрьму, а в колонию. А между ними, сам знаешь, большая разница, черт побери!
— Сейчас тебе двадцать восемь, Борис, и любая статья уголовного кодекса применима к тебе, если ты ее заслужил.
— Заслужил — это не то слово, совсем не то слово. Ты же разбираешься в словесных тонкостях и даже пишешь стихи.
— Ну и пишу! Ну и что!
Я вызывающе посмотрел на небо, с которого скатывалось очередное солнце, хотел вспомнить подходящие моменту строчки, но погрузился во мрак, в небытие.
Так прошел еще день, а может быть, и больше. Я съел несколько Галкиных конфет с ромом и запил их ржавой водой из лужи, причем мне для этого совсем не пришлось вставать, только откинуть руку и зачерпнуть пригоршню… Какая-то серая пичуга рассматривала меня с высоты болотной кочки, когда я лежал тихо, и улетала, едва я шевелился. Я старался лежать тихо даже не потому, что тогда меньше болело сердце. Мне надо было видеть какое-нибудь живое существо, хотя бы серую пичугу неизвестного наименования. У нее был выпуклый, зеленоватый глазик, и она наклоняла голову, когда на меня смотрела.
Я лежал в непросыхаемом, липком поту и время от времени клал на сердце руку и чувствовал, как неравномерно и глухо оно стучало. Сейчас мне было все равно, что со мной случится — найдут меня или не найдут, отправят на Большую землю или не отправят, убьют или оставят в живых…
У меня было слишком много свободного времени, чтобы всерьез поразмыслить над своей судьбой, но мысли почему-то лезли в голову самые пустяковые, не заслуживающие внимания, например, о вейнике, который рос рядом. От малого ветерка он тихо шуршал, будто слышался шум моря или шелест нивы где-то невероятно далеко отсюда, возле Погара, напоминая дни детства, такие же далекие, как и те места. Шум почему-то успокаивал, становилось капельку легче, и я забывался в тяжелом, мутном сне.
…Очнулся я оттого, что на меня кто-то пристально глядел. Я приоткрыл один глаз и увидел, что на корточках сидит Роман с бледным, испуганным лицом и смотрит на меня, как на покойника.
— Это ты, Ром? — Я попробовал приподняться, но не смог и снова упал на спину.
— Ты лежи, лежи, я сейчас… Кофе тебе сварю. Ты хочешь кофе?
Я не отвечал, а Ром все говорил и говорил, как они прочитали мою записку и как ждали меня, а я не шел, как они перепугались и потом все пошли на поиски. Разговаривая, он действительно сварил кофе (значит, прилетал самолет, потому что в лагере не было кофе, только молочная сгущенка) и начал мне вливать его в рот столовой ложкой.
— Обожди, я лучше сам.
Руки у меня дрожали, но я взял горячую, тяжелую кружку и пил маленькими глотками, пока не показалось дно.
Рома словно подменили, так он крутился около меня и совал таблетки биомицина, будто они могли вылечить сердце.
— Видик у тебя действительно того, — Ром покачал головой. — Идти ты можешь?
— Не знаю.
Держась за его руку, я кое-как поднялся, но боль с такой силой ударила меня по сердцу, что я упал.
— Ладно, обождем, — сказал Ром, чтобы меня успокоить. — Нам не к спеху.
— Это не так скоро, как тебе кажется.
— Все равно. — Он вдруг обозлился. — Не бросать же тебя в тундре!
— В конце концов это твое дело. Я не могу тебя заставить сидеть рядом. Неизвестно, сколько дней я проваляюсь.
— Ты псих все-таки, хоть и больной, — сказал Ром миролюбиво. Он помолчал. — А ну-ка, приподнимись… Вот так… Возьми меня за шею… Когда я учился в техникуме, мы по воскресеньям ходили разгружать пароходы в порт. Я очень ловко таскал мешки с сахаром.
— Я не мешок с сахаром, Ром.
— Ты мешок с горьким перцем. Это хуже.
Он все же попытался представить, что я мешок.
— Прорепетируем, — сказал Ром бодро.
Я повис у него на спине, и он ступил, сначала тяжело — я подумал, что мы вот-вот упадем, — но он сделал еще шаг, уже чуть легче, потом еще…
— Вот так и потопаем, — сказал Ром, опуская меня на землю.
— А барахло?
— Оставим пока. Тут неподалеку есть речка. Песок. Сухо. И можно лежать, сколько влезет. Километра три отсюда.
Он опять взвалил меня на спину, и мы пошли.
— Наверное, я потому такой тяжелый, что распух, — я попытался сострить.
— Дурень, от этого у тебя не прибавилось весу, — не понял Ром. — Просто мне непривычно таскать на горбу людей, только мешки.
— Ты привык носить на руках женщин. Например, Галку.
Ром смолчал и только стал дышать немного чаще.
— Ты хочешь, чтобы я тебя свалил в болото? — поинтересовался он наконец.
— Положим, этого ты не сделаешь… Из страха, что я сдохну и тебе припаяют дело.
Я понимал, что говорю гадость, но подлость лезла у меня изо всех щелей, и я ничего не мог с этим поделать.
— Скотина, — сказал Ром грустно. Он опять замолчал и опять не выдержал. — Если ты читал Джека Лондона, то знаешь, как поступают с подобными типами севернее семидесятой параллели. Их пристреливают из кольта.
— Ты можешь поступить так же.
— Нет, ты определенно хам, Борис. Кроме того, у меня нет кольта.
— От хама слышу… В моих жилах течет голубая дворянская кровь. Имей это в виду.
— Голубая? — Ром громко расхохотался. — Не смеши, а то я упаду.
И снова перед нами появилась трещина, вроде той, где лежал на дне Галкин рюкзак, только гораздо уже. Я почувствовал, как напряглись мускулы Рома. Он крякнул, тяжело оттолкнулся ногой, на какую-то долю секунды вознесся над землей, над черным провалом трещины, перемахнул ее, но вдруг грузно, как мешок с сахаром, упал на землю. Что-то сухо, нехорошо хрустнуло, послышался короткий, резкий вскрик Рома, и я, разжав одеревенелые руки, сполз с его обмякшей спины.
— Кажется, я сломал ногу, — сказал Ром тихо.
Я не очень хорошо представляю, как мы провели эти несколько дней без еды и помощи, пока нас не подобрал седой ненец, ехавший по своим делам на оленях. Сначала затявкала собака, голос ее то пропадал, то доносился явственнее, потом зашевелились кустики ивы, и оттуда показалась острая морда лайки.
Здесь снова в моей памяти наступил провал, помню лишь проливной дождь, узкоглазое, озабоченное лицо старика, оленьи рога, слышу запах малицы, пронзительный крик Рома, когда его укладывали на узкую нарту, жгучую боль. Кажется, я просил старика не трогать меня, но он не соглашался, качал головой в капюшоне, отороченном мехом, и говорил ласковую чепуху на чужом, непонятном языке.
Потом мимо пролетала тундра, качались кочки, олени распарывали рогами тучи на небе, и в образовавшуюся дырку заглядывало солнце.
Когда все это кончилось, я вдруг услышал голоса Галки, шефа, бородача… И все сразу пропало, земля перевернулась вверх ногами, и я очнулся в Галкиной палатке, рядом с Ромом.
Да, хорошенькую кашу заварил я с этой рацией!..
У Рома почернела нога и температура поднялась до сорока и девяти десятых.
— Открытый перелом. Вы понимаете, что это значит? — спросил шеф шепотом.
Шеф и остальные шушукались между собой, что его немедленно надо отправить в больницу, а самолет прилетит только через неделю. Если б действовала рация, можно было б вызвать сразу, хоть сейчас.
Про меня они тоже говорили, правда, меньше, чем про Рома. Наверное, потому, что я лежал спокойно и стонал лишь тогда, когда все уходили, или ночью, а Ром не мог терпеть и иногда кричал криком, а по временам бредил и нес всякую околесицу.
— Борис, вы спите? — спросил шеф, заглядывая в палатку.
Я ничего не ответил, мне не хотелось разговаривать, к тому же я боялся, как бы не началась болтовня о пропавших патронах и продуктах, которые я взял в дорогу. Но все молчали, будто никто не догадывался о том, что я сделал. Может быть, они решили взять меня измором? Чтоб я признался, все рассказал сам? Черта с два! Дождетесь… Я тоже умею держать язык за зубами, милостивые государи.
— Спит, — сказал шеф про меня.
— Я полагаю, что налицо типичный инфаркт, — сказал бородач. — Утверждать не берусь, но полагаю.
— Абсолютный покой, глюкоза и так далее.
— Глюкоза тут, кажется, ни при чем, Петр Петрович. Нужна камфара.
— Очень может быть, Филипп Сергеевич. Но у нас нет ни камфары, ни глюкозы.
— Тогда хотя бы покой. Один шаг, и я не дам затяжки за его жизнь.
— Да, слишком много удовольствий для одной недели, — сказал невесело шеф.
Они опять говорили про самолет, и Галка предложила сходить к буровикам, до них километров восемьдесят с гаком, четыре дня пути.
— Там есть рация, — сказала Галка. — И мы выгадываем три дня.
— Три дня в таком положении это много, — согласился шеф. — Но я не могу вас отпустить одну.
— Я не маленькая, Петр Петрович.
— Знаю. И все-таки пойду я, а не вы. Мы бы пошли с Филиппом Сергеевичем, но он нужен здесь. Мало ли что может случиться.
Наверное, шеф думал, что кто-либо из нас умрет.
Дальше я не слышал, что они говорили, голоса шефа и бородача удалились, а Галка осталась. Она тяжело и шумно вздыхала как-то по-женски и шморгала носом.
— Галя, — позвал я.
Она испугалась. — Ты не спал?
— Спал… Мне надо тебе сказать что-то.
— Я сейчас, Боря.
Она залезла в палатку и села между мной и Ромом. Ром тяжело и часто дышал.
— Вот какая беда, Борис. — Она виновато улыбнулась.
— Кажется, мне лучше, Галя, — соврал я, чтоб ее утешить.
Она улыбнулась немного веселее.
— Ты правду говоришь?
— Скажи мне, Галя, этого типа не поймали? Помнишь, ты мне рассказывала…
— Не знаю… Рация испортилась. Мы вернулись, а она не говорит.
— Лампы, должно, перегорели.
— Да, шесть пэ три эс. Самая дефицитная.
Ром застонал, но Галка положила ему на лоб руку, и он успокоился.
— Беда с ним…
— Я думал, со мной…
— Ты лежишь тихо.
— Мне легче, чем ему.
Я почувствовал, что если не скажу того, что решил, сейчас, сию минуту, то не скажу вовсе: будет поздно.
— Когда я уезжал из города, я слышал о том, который бежал. Между прочим, он стукнул своего напарника правильно… Я, конечно, не знаю… Мне рассказывали…
— Что же тебе рассказывали, Боря? — Галка посмотрела мне в глаза, и я выдержал ее взгляд, потому что говорил правду.
— Этот напарник надругался над девочкой, а потом задушил ее. За это его казнили. Тот человек казнил. Сам… — Я облизнул сухие губы. — Это не очень трудно, если видишь мертвую девочку с набитым землей ртом…
— Перестань… Тебе нельзя волноваться.
— Теперь мне все можно… Он пхнул его ногой в живот, как последнюю гадину, и эта последняя гадина еще успела ухватиться за поручень и висела так, ругаясь и крича о помощи. Но тот, который бежал…
— Не надо больше, Боря…
— Хорошо, не буду… Тот, который бежал с ним из заключения, ударил его еще раз, и пальцы разжались. И он упал под колеса поезда. Вот и все, Галя. Ты меня слышала?
Шеф ушел поздно вечером, ночью не так мучают комары и не так печет солнце.
Весь этот день я следил за солнцем. Через брезент палатки виднелся как бы его отпечаток — иссеченное в клеточку, размытое по краям пятно. Из большого и золотистого днем, оно к вечеру изменило размеры и цвет, стало крупным и малиновым.
В моем положении мне, пожалуй, надо было бы подумать о прожитой жизни, о том, что я не сделал ничего путного за свои двадцать восемь лет, но вместо этого в голову лезло солнце, какое и когда оно бывает в разные времена суток и при разной погоде. Сейчас мне представилось, как на грани вечера и утра оно словно катится по самому краю тундры, не опуская нижний край за горизонт и не приподнимая его над ним. Так продолжается несколько минут, до того неуловимого мгновения, когда плавно, без всякого усилия его огромный, красный диск оторвется от земли и начнет в бесконечный раз повторять свой путь по небу…
Ночью Ром очнулся.
Я ему сказал, что шеф пошел к буровикам, чтобы вызвать самолет.
— Дьявол… с самолетом, — сказал Ром через силу. — Если прилетит, отправят в больницу и отрежут… А что делать без ноги геологу?.. Лучше так…
— Подумаешь, нога! — Я даже усмехнулся, пускай он считает, что нога действительно сущий пустяк. — Вот если голову отрежут, тогда верно делать нечего. А без ноги можно жить и жить.
— Это… так… кажется…
Потом Ром снова забредил, начал бормотать всякую чепуху про свою ногу, вроде того, что если б перелом был ниже колена, он бы согласился, а так не согласен. Я повернулся и положил ладонь на его лоб, но Ром смахнул мою руку своей и начал ругаться и выгонять из палаты хирурга. Глаза у него были бессмысленно вытаращены, но он не откликался, когда я его звал, а потом затих и только скрипел зубами, и стонал коротко и глухо.
Я видел такое раньше и знал, как это называется, и знал, чем кончится это, если сразу не отрежут ногу. Но здесь никто не мог заняться таким делом, а до самолета, даже если шеф успеет в срок дойти до буровиков, останется еще четыре дня.
Если б в таком положении был один Ром, я бы, пожалуй, признался Галке, что зашвырнул лампу в кусты, придумал бы какую-либо сказку, зачем и как это сделал. Все-таки Роман попал в переплет из-за меня, и я должен чем-то отблагодарить его, хотя бы ценой собственного унижения. Но, кроме Рома, я тоже лежал в полузабытьи и тоже бредил по ночам, и Галка могла подумать, что я просто спасаю собственную шкуру, а такое не укладывалось в мой моральный кодекс: я не мог допустить, чтобы настоящие люди подумали обо мне так плохо.
А раз так…
— Не делай глупостей, Борис, — перебил я сам себя молча. — Тебе нельзя шевелиться, если ты хочешь жить.
— А на какой дьявол тебе такая жизнь? — ответил я сам себе тоже молча. — Может быть, как раз все к лучшему, может быть, останутся хотя бы четыре души, которые не скажут, что ты сволочь и негодяй.
— Нет, останутся не четыре, а три. Ром умрет, и останется всего трое — Галка, шеф и чудак Филипп Сергеевич с бородой лопатой.
— Ты это всерьез думаешь, что Ром умрет, если не будет завтра самолета?
— Что думать! Я знаю… Я знаю, как это называется и что ждет Рома…
— Значит, надо ползти…
— Не делай глупостей, Борис! Последний раз говорю — не делай глупостей!
— Отстань, дурак!
— От дурака слышу!
Я вытолкнул себя из палатки ногами вперед, потом перевернулся на живот и медленно пополз в сторону погребка. Вода сразу же пропитала одежду, и по ней, как по промокашке, что-то острое и холодное растеклось по телу.
Несколько месяцев назад, когда мы готовились бежать, Ванька Дылда научил меня двигаться по-пластунски, и я с благодарностью вспомнил его теперь, когда выбирал проходы между кочками, казавшимися горами, если на них смотреть с уровня земли.
Сердце мое ревело, как мотор трехтонки, буксующей на подъеме в весеннюю распутицу. Через каждые десять подтягиваний я давал ему передышку и неподвижно лежал несколько минут, глотая ртом тяжелый, душный воздух, как глотают воду.
Мне нужно было во что бы то ни стало доползти до тальниковых зарослей, и не только доползти, но и найти лампу шесть пэ три эс и не только найти лампу, но и вернуться в палатку, и положить лампу в ящик, и сказать Галке, чтобы она еще раз посмотрела, на месте ли лампа, потому что, если я не смогу сказать ей этого, тогда грош цена всем моим мукам и моей смерти, если она за ними последует.
Иногда я приподнимался на локтях, чтобы определить, правильно ли я ползу, но боль снова пригибала меня к земле, переворачивала и корчила, пока я, приладившись, не находил такое положение, когда она становилась тупее, и тогда я снова выпрямлялся и полз.
Отдыхая, я старался как можно точнее припомнить, куда полетела лампа. Я до мелочей представил себе то проклятое утро, как я взял из погребка сгущенку, и как напоролся животом на острый цоколь, и как, разозлившись, бросил, не целясь, эту шесть пэ три эс в заросли тальника… Я отчетливо увидел несложную траекторию ее полета, чуть правее того места, где я тогда стоял. Ну да, впереди торчала засохшая, трухлявая лиственница, такая дряхлая, что ее нельзя было употребить даже на палку для палатки. Я твердо вспомнил, что не попал в нее, потому что не было слышно никакого стука и никакого звона, кроме мягкого шлепка стекла о мох.
Значит, надо добраться до лиственницы.
Гулкий, глухой звон стоял у меня в ушах — от болезни и от комаров, сквозным, темным пятном маячивших перед глазами, и этот звон напоминал колокольчик, что висел на той забытой ненецкой могиле. Иногда он затихал, и я слышал, как совсем рядом, почти над ухом, кричали лебеди на озере, звонко и властно, да хрипло гоготали просыпающиеся гуси.
Под этот звон и голоса птиц я дополз до зарослей карликовой ивы и начал цепляться пальцами за хилые деревца — так было легче передвигаться.
Мои глаза уже не видели, не хотели видеть ничего, кроме стеклянного пузырька, именуемого радиолампой шесть пэ три эс, и эта лампа чудилась мне в капле росы, блеснувшей на заостренном листике ивы, в лужице черной воды, в пере, оброненном лебедем с неба.
Лампа лежала там, где я думал — у согнутого ствола трухлявой лиственницы. Луч низкого солнца отразился от блестящей стеклянной поверхности и ударил мне в лицо. Теперь я не мог больше отвести от нее глаз, даже когда отдыхал, когда клал отяжелевшую голову на землю. Три шага отделяли меня от цели. Я прополз их почти без отдыха, схватил лампу и, задыхаясь от волнения, зажал ее в руке…
Теперь оставалось сделать последнее — вернуться.
— Но стоит ли? — вяло спросил я сам себя.
Мне стали вдруг невмоготу эти ползки, эта страшная боль и липкий ужас, обволакивавший сознание. В конце концов какая разница, что подумает Галка: лампа была у меня в кулаке, ее найдут и вставят в пустое гнездо рации.
Я собрал последние силы, поднялся в рост, сделал шаг вперед и упал лицом вниз, уже не чувствуя ни боли, ни угрызений совести, ни страха…