Когда судьба снова занесла меня к геологам, Ваньке уже было три месяца. Он бестолково бегал между палатками, закрутив спиралью хвост и повизгивая от обиды: в суете на него никто не обращал внимания.
Еще в воздухе я увидел группу людей около маленького озера среди ржавой тундры, походный лагерь, трактор, буровую вышку и крохотный белый комочек, мотавшийся взад и вперед, наподобие футбольного мяча на поле: отскакивал от одного человека и бросался к другому. Комочек был Ванькой, беспородным псом, которого еще в июне Николай Григорьевич спас от печальной участи быть утопленным в Обской губе.
В ту пору буровой отряд стоял в крохотном поселке на берегу губы. Мы жили в старой рубленой избе, в которой, несмотря на июнь, день и ночь топилась огромная плита. Весь месяц не переставая дул с Полярного Урала холодный ветер, и ребята, переставлявшие гусеницы на самоходном буровом станке, часто бегали в избу греть посиневшие руки.
У хозяина избы, безбородого и тощего Потапа — сторожа на рыбозаводе, к тому времени ощенилась сука Зорька. Всю зиму Потап ездил на ней в магазин за водкой или нарубить тальник: запрягал в маленькие, почти игрушечные санки и с гиканьем вскакивал на них на ходу.
Теперь Зорька лежала в холодных сенях. Обычно это была мирная, добродушная собака, но, ставши матерью, она нервничала и зло рычала на проходящих.
Потап беззлобно пхнул ее в живот и, прищурив и без того узкие глаза, стал с интересом рассматривать потомство. Носком обутой в кисы ноги он отковыривал от суки одного за другим слепых щенков, брал их за шкирки, рассматривал и тут же выносил приговор — кого оставить у себя, кого продать, а кого бросить в реку, благо она разлилась и не надо идти далеко к проруби, откуда зимой брали на питье воду.
— Однако собачку утопить нужно, — сказал Потап, поднося к слезящимся глазам беспомощного белого щенка с черными пятнышками на ушах и хвосте. — Совсем плохой собачка. Выжить сам не сумеет. Все равно помрет.
— А ты откуда знаешь, что помрет? — заинтересовался Николай Григорьевич Боровиков, буровой мастер отряда. Он поднял на Потапа большую, заросшую седыми волосами голову и уставился любопытными глазами.
— Потап много лет живет, он все знает, — с достоинством ответил Потап, имевший привычку говорить о себе в третьем лице. — Потопить собачку надо.
Не откладывая дела в долгий ящик, он уже собрался засунуть щенка в мешок, когда Николай Григорьевич остановил его.
— Зачем топить, лучше нам отдай. Пригодится в отряде.
Узкие глазки Потапа загорелись хитрым огоньком. Он отбросил капюшон малицы и почесал пятерней давно не стриженный затылок.
— Если тебе нужна собачка, зачем тогда даром отдавать. Продавать буду. — Он весело рассмеялся, показывая тронутые желтизной зубы.
— Вот тебе и на! — удивился мастер. — То утопить хочешь, то деньги просишь.
— Зачем деньги, — хитро подмигнул Потап, — давай пол-литра спирту, денег не надо будет.
Спирт в поселке за зиму весь выпили, а весенних товаров еще не завозили, но в продовольственном запасе, который брали с собой в тундру буровики, хранилось несколько бутылок с огненной жидкостью. Их берегли на какой-то крайний случай — если кто заболеет или простынет, выкупавшись при переправе в ледяной воде.
— Ну как, ребята, берем пса? — обратился Николай Григорьевич к товарищам по отряду.
— А на кой бес он нам сдался? — позевывая, лениво сказал Николай Николаевич, помощник мастера с писательской фамилией Лесков. Когда он зевал, большой кадык его вяло шевелился под выдубленной пергаментной кожей. — Еще спирт тратить, лучше самим выпить. — Не поворачивая головы, он скосил глаз в сторону беспомощного щенка и тонко со свистом сплюнул.
— Так… Один, значит, против… А ты что скажешь, Саня?
— С собакой чесать по тундре весельше. Честно, — неожиданно ответил Саня, сквернослов и забулдыга.
Это был веселый, тощий, всегда небритый мужчина, лет за сорок, с маленькой головой, венчавшей нескладную сутулую фигуру.
— Конечно, веселей с собакой, — поддержала Саню радистка Валя, единственная в экспедиции женщина, которая не могла скрыть свой возраст: год ее рождения был предательски вытатуирован на запястье правой руки.
— Тут, мил человек, обмерковать надо, что к чему, — веско протянул еще один Николай, по отчеству Иванович.
Так как в отряде сошлись три человека с одним и тем же именем, то их для сокращения звали иногда по номерам, как царей: Николая Григорьевича — Николаем Первым, Николая Николаевича — Вторым и Николая Ивановича — Третьим. Николай Третий был мужчина уже в возрасте, расчетливый, степенный, с короткими рыжеватыми усами, росту невысокого и плотный в теле. В буровом отряде он, как и Саня, числился рабочим.
— А твое мнение? — Николай Григорьевич обратился к трактористу Иреку, острому на словцо татарину.
Ирек любил поговорить, поддеть кого-либо, но сейчас только блеснул смородинными быстрыми глазами и согласно кивнул в ответ. Он брился перед осколком зеркальца и надувал впалые иссиня-черные щеки.
— Ну ладно, — сказал Боровиков, подумав. — Всегда брали с собой животное, возьмем и сейчас.
По праву старшего, возглавлявшего этот маленький коллектив, он принял решение: вскрыл ящик, в котором лежали самые ценные продукты, и достал бутылку спирта.
Так в буровом отряде номер два, обслуживавшем поисковую партию геологов, появился щенок, которому дали человечье имя Ванька.
Как жил Ванька последние три месяца я не знал, потому что через несколько дней после его покупки уехал к рыбакам на Ямал, оттуда к оленеводам, гнавшим стада на север, потом к зимовщикам на берегу Карского моря. У меня была одна цель — смотреть, слушать, запоминать, чтобы потом, вернувшись домой, написать обо всем виденном.
О Ваньке, сказать по совести, я забыл в суматохе кочевой жизни. Но когда, подлетая к лагерю, увидел бестолково снующего между палатками белого пса, то сразу же вспомнил поселок на берегу Обской губы, странный торг с Потапом и немощного, обреченного щенка, чья жизнь была куплена за бутылку спирта.
Ванька бросился нам навстречу первым. Как всякий артельный пес, он без подозрения относился к чужим людям и думал, что все одинаково хороши и добры к собакам.
— Значит, опять к нам, — добродушно сказал Николай Григорьевич, проводив самолет. И тут же не выдержал, чтобы не похвастать — А Ванька-то вырос, видели?
Ванька вертелся под ногами. Множество мошек, толкавшихся в воздухе, лезли ему в глаза, но пес не терял оптимизма. Он дурашливо хватал заготовленные на топливо гнилушки лиственницы и разбрасывал их во все стороны, победоносно посматривая на нас и не обращая никакого внимания на крики поварихи — ненки тети Кати.
— Ванька дрова колет, — пояснил мастер, не сводя довольного взгляда с собаки.
— Ай да Иван, вот дает! — обрадовался Саня. Он вышел из палатки и, вытянув из грязной клетчатой рубахи длинную шею, с восхищением уставился на Ваньку выпученными глазами.
За Саней, услышав восторженные восклицания, показался усатый Николай Иванович. Виновато улыбаясь, как бы стыдясь, что занимается такими пустяками, он тоже стал наблюдать, как Ванька, пытаясь захватить поленце, во всю ширь раскрывал челюсти, показывая розовую пасть и черные губы.
Ванька был, пожалуй, единственной утехой буровиков, единственным развлечением, которое они себе позволяли. Четыреста километров отделяли их от ближайшего жилья, и эти четыреста километров были безлюдной тундрой, покрытой бесконечными кочками, ползучими рощицами карликовой березки и мелкими безрадостными озерами.
Чувствуя на себе общее внимание, Ванька попробовал съесть горькую веточку полярной ивы и комок ягеля, похожий на застывшую мыльную пену, а потом тер морду о воглую землю. Наконец все это ему надоело, он ткнулся носом в руку Николая Григорьевича и без всякого понукания протянул лапу.
Это вызвало бурю восторга.
— Ишь, шельма, сахару просит! — закричал на всю тундру Саня.
— Сахару и так мало, нечего сахар разбазаривать, — по привычке буркнула из-за костра повариха тетя Катя. Было у нее смуглое, немолодое, все в подушечках лицо, приплюснутый маленький нос и узкие глаза, будто она когда-то в детстве прищурилась однажды, да так и осталась прищуренной на всю жизнь.
— Ты, Катя, не серчай. От обеда остался.
Боровиков извлек из глубины кармана обсыпанный табачными крошками кусочек рафинада, и Ванька, взвизгнув от предвкушаемого удовольствия, встал на задние лапы.
— Глянь-ка, Николай Второй, служит Ванька! Ну и акробат! — захлебываясь от восторга, крикнул Саня.
Помощник мастера не пошевелился. Он сидел на берегу озера и смотрел вдаль.
Еще раньше, в поселке, я заметил, что на Лескова иногда нападала хандра, тогда он вскидывал на плечо двустволку и уходил в тундру или же садился поодаль от товарищей и невесело смотрел в одну точку. Так и сейчас.
— Что, скучаете, Николай Николаевич?
Лесков неохотно отвел от озера водянистые с прищуром глаза.
— Да вот на гагар смотрю… Вольные птицы…
— «А гагары тоже стонут, — им, гагарам, недоступно наслажденье битвой жизни», — продекламировал услышавший наш разговор Ирек, но Лесков пропустил его слова мимо ушей.
— Вольные птицы, — повторил он.
Николай Николаевич тоже был в летах, но, как говорят, сохранился. Чувствовалось в его лице что-то хищное, птичье — прямой с горбинкой нос, выступающий подбородок, узкие губы и вьющийся чуб того неопределенного цвета, в котором долго незаметна седина. То ли по привычке, то ли потому, что на базаре в городе можно было по дешевке купить поношенное военное обмундирование, он носил офицерскую гимнастерку, галифе, а поверх казенный овчинный полушубок и кубанку, которую надевал набекрень.
— Николай Николаевич, кушать иди! — крикнула повариха.
Лесков неохотно поднялся с ящика, словно его отвлекли от важного дела. Он равнодушно прошел мимо резвящегося Ваньки и его восторженных почитателей, так и не удостоив вниманием ни людей, ни собаку.
За едой вспомнили, как несколько дней назад «запороли» скважину, а потом долго и трудно вытаскивали из земли трубы.
— Вот какая петрушка получилась, елки-палки, — сказал по этому поводу Саня.
— И чего долбим, и куды каждый раз в преисподнюю лезем? — как-то удивительно вздохнул Николай Иванович.
— А тебе чего беспокоиться! — ухмыльнулся Лесков. — Гроши дают, вот и долби. Твое дело маленькое. — Это была единственная фраза, которую он сказал за обедом.
— Как это не беспокоиться? Всякая работа, мил человек, беспокойство любит, — возразил Николай Иванович.
Он приехал в тундру впервые, прослышал от вербовщика про хорошие, прямо-таки даровые заработки, соблазнился посулами, северными, бесплатной дорогой в оба конца, сложил сундучок и подался. На деле заработки оказались не такими уж легкими и не такими большими, однако ж подходящими, не сравнить с теми, что получал он в колхозе на трудодни, и Николай Иванович не роптал и от работы не увиливал. Чувствовал он себя в тундре коротким гостем, мыслями был в своем брянском полесье, по ночам ворочался, думал, как там его старуха справляется и с колхозным и со своим хозяйством, прикидывал, сколько заработал, сколько истратил и сколько привезет в дом, где давно пора сменить нижние венцы.
— Спать к нам с Лесковым пойдете, — сказал вечером мастер.
В палатке стоял устойчивый запах дубленых полушубков, багульника и папиросного дыма, висевшего голубым туманом. Дымил главным образом Боровиков, а Николай Николаевич докуривал: говорил мастеру «дай сорок», вставлял окурок в мундштук из оленьего рога и медленно, глубоко затягивался. С полчаса мы разговаривали о том, о сем. Уставясь взглядом в потолок, Лесков рассказывал разные истории об охранниках и лагерях. Очевидно, он был хорошо знаком и с теми и с другими, но я так и не понял, по какую сторону колючей проволоки находился в свое время рассказчик.
Отряд мастера Боровикова двигался по тем местам, где в прошлом году побывала поисковая партия геологов. Через каждые пять километров отряд разбивал новый лагерь, чтобы пробурить скважину. Гул тракторного мотора казался неправдоподобно громким и неестественным среди тишины, которая нас окружала.
Мне неловко было жить в отряде, ничего не делая и не помогая: не хотелось объедать этих людей, пользоваться бесплатно куском брезентовой палатки, трехразовым питанием и лаской безродного пса Ваньки. В первое же утро я попытался пособить Николаю Григорьевичу отвинтить какую-то заржавелую гайку на трубе, но сразу же сбил палец, так что пришлось идти в палатку к Вале, где хранилась аптечка. После этого мастер деликатно высказался в том смысле, что мне лучше всего заниматься тем делом, ради которого я приехал. С той поры мое участие в бурении скважин свелось к тому, что я помогал на кухне тете Кате или садился в сторонке и смотрел, как кто работает.
Николай Григорьевич работал легко, весело. Ему уже, наверное, перевалило за шестьдесят, но он, словно играючи, поднимал по четыре пудовых трака — звеньев гусеницы, вздувая бугры мускулов под рукавами рваной тельняшки. Мастер не выходил из себя, когда дело не клеилось, а выжидательно смотрел на товарищей, не подскажет ли кто из них что-либо дельное. Никогда не впадал он в уныние и никогда не давал пинка Ваньке, когда тот в самый неподходящий момент хватал его за резиновый сапог или бросался лизаться.
Саня вел себя на работе экспансивно, словно ему некуда было девать силы. Он беспрерывно что-то говорил, кричал, жестикулировал, махал длинными руками, пялил выпуклые голубые глаза и беззлобно, совершенно не замечая этого, виртуозно ругался. Ванька своими выходками приводил его в буйный восторг, и он, не отвлекаясь, впрочем, от работы, комментировал любой поступок собаки. Обычно эти комментарии сводились к единственной, высшей, с точки зрения Сани, похвале, повторяемой раз за разом:
— Вот дает! Вот смола липучая! — После чего следовало еще несколько энергичных выражений.
В отличие от Сани Николай Иванович ругался только по какому-то важному поводу, и отнюдь не по привычке, а по необходимости, так, что, слушая его, начинало казаться, что не ругнуться в этом случае было просто невозможно. Работал он терпеливо, расчетливо, не отлынивая, но и не переутомляясь. Ваньку он любил втайне, однако не хотел, чтобы это бросалось в глаза, и поэтому время от времени покрикивал на собаку нарочито строгим голосом.
Ирек был самым юным в бригаде. Он окончил десятилетку, потом курсы трактористов, делал дело горячо, с выдумкой. Иногда, не в меру увлекшись, он допускал оплошность, и тогда лицо Лескова белело, белели плотно сжатые и без того бесцветные губы, и он поднимал на провинившегося тракториста тяжелые, острые глаза.
— Портач! Забыл, что одной бригадой робим! Ты запорол — всем переделывать, все в накладе!
Ирек горячился, кричал, что из своего заработка покроет Лескову его убыток, но Николай Николаевич вдруг успокаивался и уже с вялой, снисходительной усмешкой цедил сквозь зубы:
— Ну и народ теперь пошел. Без ответственности… Вот раньше народ был — цвет! По десять тысяч в месяц загоняли…
Ванька любил Ирека за то, что среди всех знакомых пса не было человека, который бы дурачился с ним так беззаветно. Он не знал середины и делал все от щедрого собачьего сердца. Неуемными приставаниями он мог любого вывести из равновесия, за что ему и попадало порой, но обиды не помнил и через минуту-другую снова лез со своими шалостями.
К Николаю Николаевичу он если и приставал, то не нарочно, а скорее по ошибке, так сказать, с разгону: начнет всех без разбору хватать за ноги и, если подвернется сапог Лескова, укусит и его.
Николай Николаевич трудился ровно, с холодком, как-то бесстрастно. Дело он знал твердо, часто заканчивал свою работу раньше всех, но никому не помогал, а молча уходил на берег озера, садился и смотрел на гагар. От других людей в отряде он отличался еще и тем, что вовсе не жаловал Ваньку вниманием. Единственное, что позволял себе Николай Второй, это схватить пса за морду и сжать обе челюсти в кулаке, чтоб Ванька не мог и пискнуть. Пес отчаянно упирался всеми четырьмя лапами, извивался, мычал, а Лесков глядел вполглаза на собаку, будто и не замечал ее.
— За что мучаешь, никак тварь божия? — укоризненно говорил Николай Иванович.
— Ничего, злей будет, — без улыбки отвечал Николай Второй и, лишь притомившись, отпускал собаку.
Валя рассказывала, что еще в первый месяц их жизни в тундре, Лесков проделал над псом злую шутку: намазал ему нос средством против комаров. Ванька взвыл и начал облизывать нос, после чего взвыл еще сильнее, потому что теперь уже горел не только нос, но и язык. С тех пор при виде бутылочки с этим зельем он всякий раз стремительно отскакивал в сторону и оттуда, с безопасной позиции, наблюдал, как люди мазали жгучей жидкостью лицо и руки.
Со мной Ванька подружился после того как я угостил его кусочком сахара. Он любил гулять, и в этом наши интересы полностью совпадали. Мне не требовалось подробно объяснять ему, что пора отправляться в путь. Стоило отойти от лагеря, как Ванька, задрав хвост и подбрасывая задние лапы, мчался вдогонку. Он легко обгонял меня и возвращался, а когда я останавливался, чтобы записать что-либо в блокнот, хватал меня за сапоги и настойчиво предлагал двигаться дальше.
Сегодня мы тоже гуляли. Стоял конец августа, и тундра уже умирала. Больше, чем весной, походила она сейчас на цветник — это краснели, желтели, окрашивались в лиловый, в почти черный цвет ее травы и кустарнички. Каждая кочка была сплошь усеяна сизой голубикой, будто ее кто-то набрал целую корзинку, да споткнулся и рассыпал. Еще недавно зеленые, листочки полярной березы теперь напоминали то розовые огоньки, то тусклые мазки охры, то жалобные тона лимона.
Несколько раз Ванька навострял уши, это доносился звук короткого выстрела, без эха, а за озером на горизонте кучно взлетали утки.
— Лесков об ужине заботится, — сказал я Ваньке и не ошибся.
В нашей палатке деловито шипел примус, а из кастрюли валил аппетитный пар. Николай Николаевич сидел на раскладушке и смотрел, как белая струйка с силой вырывалась из-под крышки.
— Вас с удачной охотой, — сказал я, входя в палатку.
Лесков слабо улыбнулся:
— Целиться еще не разучился.
— Николай Николаевич, ужинать с нами будешь или на подножном корму? — послышался голос Боровикова.
— Утка однако вкусней каши…
— Ну вот и тащи утку, съедим вместе с кашей.
Лесков сделал вид, что не расслышал.
— Ваньке-то хоть косточки оставь, сам не слопай, — не унимался мастер.
— Как бы не так, — проворчала тетя Катя, — обгложет ровно стеклышко…
Валя переговаривалась с соседними отрядами и с базой в городе два раза в день — до завтрака и после ужина. Я зашел к ней утром, чтобы узнать, что нового в мире. Валя лихо крутила ручку настройки, и в палатку врывались обрывки звуков, которыми жил эфир.
Наконец они смолкли, Валя настроилась на свою волну, на которую в это условное время настраивались все другие отряды экспедиции номер пять, разбросанные по Тазовской тундре.
— Единица, двойка, тройка, четверка, пятерка, — деревянным голосом повторяла Валя. — Вызываю Два Романа Дмитрий. Я Два Романа Знак Иван Краткий. Как меня слышите? Как меня слышите? Прием.
В ответ доносился треск разрядов, шум, шорох, сквозь который с трудом можно было различить чей-то далекий и слабый голос.
— Слышу вас на два балла. Слышу вас на два балла.
Это откликался Два Романа Дмитрий.
Во всех отрядах радистками работали такие же девчонки, с которыми Валя дружила, но по радио они почему-то переговаривались только на вы. В этом вежливом тоне, без конца теряя друг друга и повторяя по нескольку раз одно и то же, они наконец обменялись новостями, из которых самой интересной для нас была та, что завтра к нам приезжает отряд геофизиков.
— Порядок, — сказал Николай Григорьевич, — постреляем маленько, да и дальше пойдем, ближе к дому.
Постреляем — относилось не к нам, а к геофизикам. Они взрывали заряды и по тому, что показывали слушавшие землю приборы, узнавали, какие примерно породы лежат в глубине.
В тихую погоду в тундре слышно очень далеко. Отчетливо доносятся голоса с того берега озера — почти за километр. Слышен плеск воды, когда умывается, отойдя подальше, Валя, слышно приглушенное покрякивание далеких гусей, писк запоздалого комара. Комары уже отмучили людей и оленей и остались только «на развод», как говорит Николай Григорьевич. Утихомирились и мошки. Лишь в хорошую погоду, когда пригреет солнце, они вылетают откуда-то и, словно блохи, прыгают по гулкому брезенту плаща.
Первым услышал гул тракторов Ванька: завизжал и начал носиться, как угорелый. Он привык по этому гулу узнавать Ирека, который иногда отправлялся на тракторе за глиной. Сейчас Ирек был дома, но Ванька все равно волновался.
Геофизики приехали на двух неуклюжих железных волокушках, напоминавших плоскодонные баржи. Они медленно и натужно двигались по болоту.
— Приветствуем товарищей геофизиков! — крикнул мастер.
— Приветствуем товарищей буровиков! — донеслось в ответ.
Трактора еще не остановились, а с барж уже соскакивали веселые парни с лохматыми первобытными бородами.
— А Ванька-то возмужал, — весело заметил начальник отряда Сергей Сергеевич и протянул псу ириску.
В отличие от остальных геофизиков начальник брился. Было в нем все округло, словно налито: молодое лицо, румяные щеки, женские покатые плечи.
Одну из волокуш, на которой только что мирно ехали люди, поставили чуть поодаль, в ней лежало несколько тонн взрывчатки. Выгрузили кухню, баки с горючим, пузатые рюкзаки, палатки, ящики с продуктами и похожие на огромные сардельки, свернутые спальные мешки. Геофизики жили с комфортом, у них были на кухне баллоны с газом и даже раскладные алюминиевые столы и стулья.
— Ишь, приспособились! — с беззлобной завистью сказал Саня.
— А ты думал, как мы? — мрачно откликнулся Николай Второй. — Мы, брат, на бугая робим.
Под бугаем подразумевались геофизики. Вместо того чтобы самим бурить скважины, они пользовались нашими, за что, по мнению Лескова, должны были платить буровикам, но не платили.
— У начальства там всякое творческое сотрудничество, а рабочий в накладе, — жаловался помощник мастера.
— Это точно, — поддакнул Саня. — Хотя, по-моему, пускай пользуются, нам все одно бурить, елки-палки.
Рано утром, еще до завтрака, я по обыкновению пошел в березовую рощу, доходившую мне до колен. Была там у меня любимая сухая кочка, где так хорошо было посидеть, подумать. Впереди, как мелкое блюдце, блестело крохотное озерце, наполненное черной водой.
С приездом геофизиков тундра словно ожила. Неподалеку от меня, сгибаясь под тяжестью ящика с толом, прошагал по топкому болоту парень. Кудлатая борода и узкие клинообразные бачки делали его похожим на злодея из оперетки. Ванька, легко заводивший себе новых друзей, сопровождал его до озера и обратно, но на третьем рейсе исчез. Наверное, ему надоело проваливаться по брюхо в болото. Вместо Ваньки с парнем теперь шел Лесков и тоже нес на спине тяжелый ящик с толом.
Мне показалось это странным, обычно Николай Николаевич делал не больше того, что полагалось по договору.
Дотащившись до берега, где уже лежали первые ящики, они сбросили груз и сели перекурить. И снова удивил меня Лесков, он не стрельнул, как всегда, папиросу, а протянул парню свою.
— Спасибо… Мундштучок у вас интересный, — сказал бородач.
— Из оленьего рога… Вот если б мамонтовый клык найти! Говорят, в тундре еще кое-где имеется. Тебе не попадался?
— Нет, не встречал.
— Попадется, возьми… Богатство!.. Послушай, Мишка, — продолжал Николай Второй, помолчав, — будь другом, дай ты мне шашку тола. Рыбкой, видишь ли, хочу поживиться.
— Рыбу глушить запрещено, — назидательно сказал Миша.
Лесков рассмеялся. — Это в тундре-то?! Да тут до инспектора рыбнадзора, знаешь, сколько верст надо топать? Четыреста, а то и все полтыщи. А ты — запрещено!
— Да и начальник не разрешает тол давать. Он у нас к этому делу строгий.
— А что твой начальник, узнает, что ли? Все одно ящик в воду сейчас спихнешь… Да я и не даром прошу. Ты мне шашку, я тебе мундштук. Ну как, кидаемся?
Наверно, Мишке очень хотелось вернуться домой с мундштуком из оленьего рога.
— Ну, ладно, давайте быстрей… — Послышалея треск, это вскрывали ножом крышку ящика. — Спрячьте…
— Будь спокоен. Ученый.
После этого Николай Николаевич сразу же ушел, а Мишка принялся сносить взрывчатку в озеро.
— Помочь? — Я вышел из своего укрытия. Парень подозрительно посмотрел на меня. — Да нет, спасибо…
По болоту уже стелились одетые в голубую рубашку провода с бесчисленными отводами, уходившими в землю. Миша привязал бечевкой к последнему ящику патрон-детонатор, проверил, будто поиграл вожжами, идущий к взрывной машинке шнур, и через минуту все это тоже скрылось под водой.
Неподалеку, у засохшей лиственницы, откуда предполагалось взорвать озеро, нас поджидал Сергей Сергеевич.
— Порядок? — спросил он.
Миша кивнул головой и стал располагаться. Рядом лежало его нехитрое имущество — катушка с тонким проводом, коричневый ящик походного телефона и взрывная машинка, напоминающая небольшой бидон из-под керосина.
— Мы с вами давайте-ка отойдем от греха, — сказал Сергей Сергеевич.
Ему неудобно было отсылать меня одного, и мы побрели вдвоем, проваливаясь по колено в болотную жижу.
Я услышал, как по-комариному запищал телефон, это с сейсмической станции вызывали Мишу, чтобы справиться, все ли у него готово. Станция располагалась в километре от нас — обыкновенная палатка, заставленная аккумуляторными батареями и приборами, записывающими колебания земли при взрыве.
— Сейчас подадут со станции команду: «Ток!», — рассказывал Сергей Сергеевич, — и Мишка крутанет машинку. Давайте… — Он вдруг остановился на полуслове и, резко обернувшись к взрывнику, крикнул:
— Сто-о-ой! От-ста-вить!
Миша привстал с ящика.
— Что случилось, Сергей Сергеич?
— Посмотри! Да не туда… Куда глядишь?! Вон, возле тех двух пеньков, направо.
Рядом с озером, вот-вот готовым взлететь в воздух, мирно спал Ванька. Я поднес к глазам бинокль. Ванька лежал на сухом месте, свернувшись калачиком. В воздухе толклись мошки, и он прикрыл нос хвостом с черной заплаткой.
— Ванька! Ванька! — громко позвал Сергей Сергеевич.
Пес лениво поднял голову, сладко зевнул, из вежливости помахал хвостом, но с места не сдвинулся.
Нам пришлось снова пройти до озерца и тащить на руках Ваньку, чтобы тот, чего доброго, не убежал обратно. Ванька чувствовал себя превосходно и все время пытался лизнуть меня в лицо.
— А теперь можно и шандарахнуть, — сказал Сергей Сергеич и махнул Мише рукой.
Послышался глухой, будто где-то за горами, взрыв, и в небо взметнулся черный столб воды, комья земли, льда, травы, веток. Через несколько секунд все это с шипением и свистом начало плюхаться в болото. Порыв ветра донес до нас капли воды, мельчайшие брызги ее насытили воздух, и в нем вспыхнула радуга.
На том месте, где только что поблескивало ржавой водой озеро, виднелась глубокая яма с небольшой лужицей на дне. Рядом валялись размокшие, слезящиеся лепешки глины, куски чистейшего льда, вырванные с корнем деревца. Обожженная трава толстым кольцом окружала впадину, куда со всех сторон снова стекали ручейки. От кочки, где лежал Ванька, не осталось и следа, ее засыпало землей.
— Неразумное ты существо, Ванька, — сказал Сергей Сергеич, — столько месяцев на свете живешь, с геофизиками дружишь, а не знаешь, что с толом шутки плохи — шандарахнет, и все!
В лагерь мы возвращались предводительствуемые собакой. Ванька бодро трусил между кочками, иногда взбирался на них и оттуда поглядывал, на много ли отстали люди.
— Получай, мастер, своего барбоса, — сказал Сергей Сергеич, разыскавши Боровикова. — Да скажи спасибо, что живым доставили!
— Зачем пугаете Николая Первого… Нехорошо, — рассмеялся сидевший рядом Лесков. — Видите, аж с лица белый стал, вроде мела.
— Да ну тебя, — досадливо махнул рукой Николай Григорьевич. — Что случилось?
— А то, что пускаете Ваньку куда попало. Улегся в десяти шагах от заряда и спит.
Боровиков взял собаку на руки и прижался небритой щекой к ее морде.
— Сколько раз тебе говорил, Ванька, не отходи от своих… не гуляй, где попало… сиди дома… — Каждую фразу Боровиков подкреплял ласковым шлепком, от которого Ванька довольно жмурился.
— Ай да Иван, его чуть не тряхнули, а он себе и не чешется! — крикнул, понявший наконец в чем дело, Саня.
— Зачем ему чесаться? У него блох нету, все вычесала, — удивилась тетя Катя, слабо понимавшая тонкости русского языка.
Валя сбегала в палатку и принесла Ваньке сахару. — Ну что б мы без тебя делали! Как бы мы жили без такого замечательного барбоса! — трепала она Ваньку по загривку.
Николай Николаевич расхохотался.
— Без собаки, по-твоему, мы б ни одной скважины не пробурили, экспедиция б развалилась! — Он молча, не скрывая насмешки, наблюдал, как все наперебой ласкали Ваньку, и не выдержал. — Вот смотрю я на вас и думаю — дети, малые дети, да и только. И те посурьезней бывают… — Лесков пожал плечами: — И чего вы с этой псиной панькаетесь? Не пойму! Вот ей-богу, не пойму.
— Да ты не божись, мы тебе и так поверим, — снисходительно сказал Ирек.
— Чего, чего? — Николай Николаевич удивленно поморгал глазами.
— Поверим, говорю, что ты не понимаешь…
— Ишь, остряк, — обиделся Лесков.
Потом геофизики выплеснули наружу еще одно озеро, а за ним взорвали и нашу скважину. Непрочная земля тундры заколебалась под ногами, что-то засвистело, зарокотало, и в небо поднялся высокий черный фонтан.
На следующий день они погрузились на свои волокуши и уехали. Нам тоже пора было двигаться на другую, последнюю в этом сезоне стоянку.
Ванька сидел на руках у Николая Григорьевича, закутанный в полушубок от злого ветра, и с любопытством поглядывал вокруг. Он любил ездить, но по молодости еще не умел вскакивать на борт нашей сухопутной баржи, а бежал рядом и лаял до тех пор, пока кто-либо не хватал его за шиворот и не втаскивал наверх.
Наезжая на кочки, тяжело груженная волокуша глубоко и медленно дышала, как живая, скрипела и охала, и все бесчисленные ящики и тюки в ней лениво перемещались, как незакрепленные грузы в пароходном трюме. Позади оставались лоснящиеся желтые слои глины, от трения они нагревались до такой степени, что парили, как самовар.
Николай Николаевич лежал на тюках, развалясь, лицом кверху, и с отсутствующим видом глядел на облака. Он о чем-то думал, потому что не замечал ни красот осенней природы, ни вынужденных остановок, когда гусеницы вертелись на одном месте, выворачивая все новые и новые пласты грязи, и трактор, клонясь набок, все более погружался в это тесто, пока не останавливался, ожидая помощи. Мы выскакивали, чтобы отцепить стальной трос, а Лесков все так же лежал, курил и смотрел в небо на быстрые осенние облака.
…Круглое, унылое, окруженное кустиками тальника озеро лежало среди бесконечной кочковатой равнины. Оно казалось еще безжизненнее и глуше, чем то, с которого мы уехали. Почему-то думалось, что никогда до нас не было здесь ни одного человека, что мы первые ступили на этот зыбкий, вздрагивающий под ногами берег и выпили ледяной безвкусной воды.
Между высокими, поросшими богульником и брусникой кочками торчали полусгнившие серые пни — все, что осталось от лиственниц, сбитых зимними ветрами. Пни напоминали ненецких божков-седаев, иногда встречавшихся в тундре на могилах или жертвенных местах.
— Еще на пять километров меньше до дома осталось, — бодро заявил Николай Григорьевич, когда мы расположились лагерем.
И снова все началось по порядку: монтировали походную буровую вышку, подгоняли трубы, искали и носили в рюкзаках глину для промывочного раствора.
Вечерами, как обычно, единственным развлечением был Ванька.
— Глянь-ка, Иван опять спектакль показывает! — восторженно кричал Саня, и это означало, что Ванька придумал что-то смешное.
Чаще всего это был знакомый в деталях, но все равно забавный номер с пустой консервной банкой из-под сгущенного молока.
Ванька очень любил сладкое и пытался вылизать остатки. Сначала — и это повторялось каждый раз — он полагал, что все крайне просто, и, обхватив банку обеими лапами, засовывал внутрь свой черный нос. Нос, однако, не лез, так как банка была открыта лишь наполовину, и Ваньке никак не удавалось поместить там обе челюсти — влезала только одна. Это начинало раздражать Ваньку. Сначала он тихо и жалобно ворчал, потом разозлившись, переходил на грозный рык, отскакивал задом от лакомой жестянки и мгновенно возвращался к ней снова.
Особенно шумное веселье вызывало положение, когда Ванька, кое-как засунув в банку обе челюсти, начинал быстро кружиться.
— Глянь! Язык-то он, шельма, высунуть не может! — кричал Саня.
Он в изнеможении бросался на землю и хохотал до тех пор, пока, сжалившись над Ванькой, не отнимал у него банку и не выскребал оттуда для пса сладкие остатки. Все это проделывалось каждый раз, когда тетя Катя выкладывала в чай сгущенное молоко, и каждый раз это доставляло нам немало веселых минут.
Оставался серьезным только Николай Николаевич. Пока мы забавлялись с Ванькой, он сидел на берегу, перечитывал газету месячной давности или смотрел вдаль на вольных птиц. Иногда он пел песню, всегда одну и ту же, пел тихо, как-то страдальчески, весь уходя в грустный смысл слов.
Не песня, а жалобный, крик
Порой из груди вырывался.
Прощай навсегда, материк!
Ревел пароход, надрывался.
Над морем спускался туман,
Ревела стихия морская.
Лежал впереди Магадан,
Столица Колымского края.
Как-то раз я подошел к нему и, раскрыв тетрадь, стал записывать.
— Ты что делаешь? — вдруг накинулся на меня Лесков. — Эту песню кровью сердца надо писать, а ты чернилами, самопиской!
Я отошел, а Лесков сразу же забыл обо мне, и снова зазвучала над тундрой грустная мелодия.
Лишь один раз за все время нашего знакомства Ванька рассмешил Николая Николаевича. Случилось это в середине сентября, когда, проснувшись, мы увидели, что тундра побелела, а у берегов озера заблестел первый ледок.
Ванька никогда в жизни не видел ни льда, ни снега и сразу же заинтересовался, что это такое. Снег показался ему неприятным, и он, фыркнув и помотав головой, возвратился в палатку. Потом высветило солнце и снег растаял, но лед у берега еще держался. Ванька спустился к озеру и начал царапать когтями странную скользкую корку. В конце концов он пробил тонкий ледок и поранил лапу.
В тот вечер игру с собакой начал Ирек. Он впихнул Ваньку в мешок и бросил на брезент, разостланный у палатки. Мешок смешно перекатывался и визжал. Его намеренно завязали кое-как, и Ванька, приобретя за лето солидный опыт, довольно быстро освободился из плена. Отряхнувшись, он немедленно бросился на разлегшихся туг же людей и начал деликатно кусать кого попало и хватать за волосы.
Обычно Ванька получал в награду кусочек сахара, но теперь мы сами сидели на диете — допивали последние банки сгущенного молока — и сладкое заменил сухарь, намазанный остатками говяжей тушонки.
Ванька не обиделся, когда усатый Николай Иванович, смущаясь, что поступает, как мальчишка, показал кусочек мела, и пес, приняв его за сахар, добросовестно служил и прыгал на задних лапах, как кошка.
— Ну и акробат! Ну и дает! — выкрикнул Саня, в экстазе хлопая себя по худым ляжкам.
Затем Ванька выдал свой коронный номер, с которым не могло сравниться ни «служение» на задних лапах, ни заготовка дров, ни возня с полуоткрытой консервной банкой. Он уселся на брезент, как садятся все собаки на свете, а затем приподнялся на передних лапах и, не меняя позы, как бы выжимая свое висящее тело, сделал несколько мелких шажков. После этого Саня долго стонал и катался по земле.
И вот тогда из палатки вышел Николай Николаевич и объявил, что все мы, оказывается, не умеем веселиться. Он достал из кармана горсть сахару и, бросив кусок Ваньке, спустился к озеру. Ванька не очень благоволил к Лескову, но приятная перспектива полакомиться сделала свое дело, и пес, не задумываясь, прыгнул вслед за ним в резиновую, напоминавшую калошу, лодку, всегда болтавшуюся у берега. Николай Николаевич налег на весла, и легкое суденышко быстро поплыло по мелкой волне.
Чуть растерянно, но с интересом мы следили за лодкой, за тем, как Николай Николаевич извлек из-под полы полушубка гнилушку, как, не торопясь, привязал к ней грудку рафинада и, дав Ваньке понюхать, бросил в воду.
И только теперь стало понятно, чем решил нас развеселить Лесков. Глупый пес немедленно прыгнул за борт. Ледяная вода обожгла его, и он, взвыв, поплыл назад, но Лесков налег на весла. Пес лихорадочно работал лапами, визжал, пытаясь догнать лодку. Но стоило ему ткнуться в нее носом, как помощник мастера рывком отплывал дальше.
— Ванька, сюда! — крикнул Боровиков.
— К берегу плыви, Иван, — надрывался Саня. — К берегу, дурень!
И тогда мы услышали, как на всю тундру, раскатисто, безудержно расхохотался Николай Николаевич.
— Ах ты выдроглаз, ах ты бирюк густобровый, — только сказал Николай Иванович. Он удивленно, непонимающе смотрел на Лескова: как такое могло прийти в голову!
Выбежала из палатки тетя Катя и тоже стала манить Ваньку, загребая руками воздух. Мы не успели опомниться, как Ирек остался в одних трусах и, сломав ногами молодой ледок, поплыл к Ваньке. Заметив человека в воде, Лесков вдруг резко оборвал смех и повернул к берегу. За ним приплыли Ирек и Ванька. Пес исступленно отряхивался, зевал, дрожал всем телом и жалобно выл от холода и испуга.
— Быстро одевайся… Спирту глотнешь, осталась самая малость, — сказал мастер.
— Ничего со мной не станет, — Ирек схватил одежду и помчался в палатку.
— Не смешно вовсе, — Николай Григорьевич со злостью поглядел на Лескова.
— Не смешно, говоришь?! — Николай Николаевич вдруг сделался серьезным, и если бы я сам только что не видел его извивающимся от смеха, не поверил бы, что так резко и внезапно может изменяться человеческое лицо. — Не смешно?! А мне смешно! — Он перешел на крик. — Мне смеяться хочется, поняли!
— Ай-ай, какой нехороший человек, — укоризненно развела руками тетя Катя. — Однако лечить Ваньку надо.
Она долго ходила по тундре, собирая какие-то травки и корешки, сварила их на костре в закрытой кастрюльке и, несмотря на решительный протест пса, влила немного варева ему в глотку.
Я не знаю, то ли помогло зелье, то ли сам молодой организм справился с простудой, только наутро, отогревшись в одном спальном мешке с Иреком, Ванька как ни в чем не бывало носился по лагерю. Он быстро забыл о происшествии. Мы тоже ни разу не вспомнили о нем, но перед глазами еще долго стояла барахтавшаяся в воде собака и нажимающий на весла дико хохочущий Лесков.
Я проснулся от того, что хлопал, как вытряхиваемая простыня, незастегнутый входной полог палатки. По небу мчались серые тучи, их обгоняли черные размытые по краям облака. Подхлестываемые ветром волны бились о рыхлый берег, куски земли с шумом падали в воду.
С криком «О, жалкий жребий мой!» пробежал к озеру Ирек, без рубашки, с полотенцем через плечо. Впереди него, закрутив бубликом хвост, мчался Ванька. Он не умывался, но все же входил в мелкую воду, а потом поочередно поднимал и отряхивал все четыре лапы. Напевая песенку, с независимым видом прошла Валя.
— Смотри, руки выше локтя не мой, детей совсем мало будет, — бросила ей вдогонку тетя Катя. Ей не хотелось, чтобы Валя осталась бездетной.
За ней, не торопясь, проследовал Николай Иванович.
— Спали-почивали, весело ль вставали? — послышалась его утренняя присказка.
С раскладушки я не мог видеть его, но представил, как он зачерпнул ковшиком из озера воду, умылся и выплеснул остаток обратно в озеро, чтобы не пропадало зря добро.
С размаху, не раздумывая, сел на койке Николай Григорьевич. Лесков поднялся тихо, аккуратно заправил постель и, скрутив папиросу, закашлялся едким дымом.
День начался.
— Что сегодня варить будем? — крикнула в пространство тетя Катя.
— Котлеты, что ли, сделай, — лениво отозвался Николай Григорьевич.
— Мясорубка, однако, испортилась. Рубить ножом долго.
— Тогда не надо, — согласился мастер.
Острота с котлетами повторялась раза три в неделю и к ней привыкли, но все же слушали с удовольствием, хотя уже и не смеялись. Соль заключалась в том, что свежего мяса бригада не ела месяца два, а мясорубка отродясь не числилась в кухонном инвентаре поварихи.
На завтрак, на обед и на ужин мы ели теперь овсяную кашу и пили чай, слегка забеленный сгущенкой. Николай Иванович, поднося первую ложку ко рту, приговаривал всегда одно и то же, как молитву: «Мать наша, овсяная каша: ни перцу чета, не порвет живота». Ваньке каша явно пришлась не по вкусу. Он подголадывал и приступал к еде последним, когда убеждался, что все встали из-за стола и надеяться больше не на что.
Вечером мы с Николаем Ивановичем ходили по грибы. Первый утренник погубил их, они уже не росли, но еще стояли, возвышаясь над березками, чуть сморщенные и все же съедобные, особенно если принять во внимание, что у нас ничего не осталось, кроме геркулеса. Грибы попадались двух сортов: черные — абабки и красные — подосиновики с тяжелыми мясистыми шляпками. Николай Иванович удивлялся, как это они вырастают «выше дерев».
— Не страна, а черт те что, — беззлобно ворчал он. — Хотя жить и тут можно. Всюду, мил человек, можно жить, скажу я тебе. Только приспособиться надобно.
Он бросал по сторонам быстрые взгляды и, завидя гриб, ускорял шаг — как бы я не перехватил добычу — приседал на корточки и аккуратно срезал ножом шляпку.
— Оно, ежели с корнем сорвать, расти на той год не будет, — объяснил Николай Иванович, — потому — повреждение грибницы.
— А вы и на тот год собираетесь в тундру?
— Не я, мил человек, так другой кто приедет. Думать надо, — строго сказал Николай Иванович.
Тундра пахла прелью. Начали облетать березки и с каждым утренником, с каждым туманом по ночам, оголялись все больше. Разноцветные листочки бесшумно падали на мокрую землю и устилали ее словно кружочками конфетти.
Николай Иванович не мог молчать подолгу и, пока не примечал гриба, делился своими мыслями. Больше всего ему нравилось вспоминать родные края.
— У нас так все честь по чести. У нас, мил человек, такое дело: много комаров, — готовь коробов, это по ягоду, значит, иди; много мошек — готовь лукошек: по грибы собирайся. А тут черт те что. И грибы и ягоды все об одну пору. Чистая чехарда.
Мы ходили до тех пор, пока не начинал опускаться туман, поглощая остатки света, непроницаемый и белесый.
— Вот, мил человек, назавтра и грибной кашкой побалуемся. Все не овес.
Питались мы из одного котла, и Николай Григорьевич, помнивший еще терминологию первых лет советской власти, называл это колпитом. Колпит обходился по рублю в сутки на брата, но Лесков платил только полтинник, потому что завтракал и ужинал отдельно. У него была собственная двустволка отличного боя, и в нашей палатке довольно часто гудел собственный Николая Николаевича примус, и пахло тушеной уткой.
Николай Григорьевич тоже почти каждый вечер ходил с ружьем в тундру. Но то ли ему просто не везло, то ли он был плохим охотником, только почти всегда он возвращался с пустым ягдташем и без нескольких патронов, которые, как и продукты, подходили к концу.
— Катя! — еще издалека кричал Боровиков. — Суп с утками завтра сваришь, сегодня не надо.
— Зачем зря болтаешь… Нос все равно не чешется, — отвечала тетя Катя.
По ненецкой примете, у кого чешется нос, тот скоро будет есть мясо или рыбу.
Лишь один раз на моей памяти Николай Григорьевич вернулся с охоты не пустой. Правда, в ягдташе лежала единственная утка, но вид у Боровикова был такой, будто он действительно император всея Руси Николай Первый. Утку зажарили. Разделили всем поровну, и каждому досталось по маленькому кусочку. Николай Григорьевич предложил долю и Лескову, но тот отказался.
— Дело хозяйское, — не обиделся мастер.
Чем глубже надвигалась осень, тем меньше оставалось в тундре пернатых. Раньше на отлогом песчаном берегу маленькой речки виднелись трехпалые следы птичьих лап, слышался в тишине шелест крыльев. Сейчас не было ни шелеста, ни следов. Осенний отлет заканчивался, и в тундре остались лишь случайно отбившиеся от стай птицы. Даже Лесков стал возвращаться с охоты хмурый, и в нашей палатке все реже пахло жареной уткой.
Иногда он брал с собой памятную шашку тола и свернутый жгутом кусок бикфордова шнура.
Я ждал, что он принесет сырка или муксуна, или, на худой конец, щуку. Но проходили дни, а в рационе Николая Николаевича рыба не появлялась.
В день, о котором пойдет речь, бригада отдыхала, и Лесков, вскинув за плечо двустволку, пошел с утра далеко, по руслу речки. Ближе, по его словам, Боровиков распугал последнюю птицу. Возвратился поммастера поздно вечером, когда мы, забравшись от холода в кухонную палатку, ели все ту же осточертевшую геркулесовую кашу.
— Как делишки, Николай Николаевич? — добродушно осведомился Боровиков.
— Дела, как сажа бела, — ответил помощник мастера.
— Тогда с нами ужинать. Катя сегодня кашу из конской крупы сварила. Для разнообразия.
Но Лесков по обыкновению отказался, разжег примус и начал готовить чай. Он заваривал его раз в неделю: высыпал всю пачку в пол-литровую консервную банку, заливал крутым кипятком, потом процеживал и пил без сахара маленькими глотками. Остальные шесть дней в дело шел уже использованный чай, он снова заваривался, сцеживался и с каждым разом становился все безвкуснее и реже. На седьмой день Николай Николаевич доставал из чемодана новую пачку.
Под утро нас разбудила шумная возня в палатке: злое урчанье Ваньки и яростный голос Лескова:
— Отдай, сволочь, а то убью! Отдай!
Нутро нашего жилья осветилось бледным светом нарождающегося утра — открылся полог. Голоса стали тише, удалились и теперь доносились то с одной стороны, то с другой.
— Что там случилось? — спросонья не разобрав, в чем дело, пробормотал Николай Григорьевич и, наспех накинув на плечи полушубок, вышел из палатки.
И тотчас я услышал его веселый, раскатистый смех. Потом во всю мочь захохотал Саня.
— Ой, уморил, стервец, ой, уморил!
Я представил себе, как он хватается сейчас длинными руками за живот и, хохоча, показывает бледные цинготные десны.
Я не выдержал искушения и тоже вылез из спального мешка.
Вокруг волокуши с завидным проворством бегал Ванька с общипанной уткой в зубах, а за ним вдогонку носился рассвирепевший Николай Николаевич, в нижнем белье, сапогах и шапке-кубанке. Он был настолько поглощен погоней, что не заметил, как опустели палатки и число зрителей достигло максимального в наших условиях количества.
— Я тебе, сволочь, покажу, как уток красть! — кричал Лесков.
Его душила черная злость, он задыхался, тогда как Ванька не показывал и признаков утомления. Когда ему удавалось отбежать на безопасное расстояние, он останавливался и успевал отхватить от злополучной утки добрый кус.
— Скачет баба передом, а дело идет своим чередом, — съязвил Николай Иванович, скрывая в усах улыбку.
— Давай, давай, Иван, чего теряться! — подзуживал Саня. Согнувшись и упершись ладонями в колени, он вертел длинной шеей, боясь пропустить хотя бы одно движение собаки.
Кто знает, чем бы окончился этот поединок, если бы Николай Григорьевич не поймал Ваньку и не взял его на руки. Утка упала наземь, а пес, облизываясь, пытался вырваться, чтобы закончить завтрак.
Тяжело дыша, Лесков подошел и тупо уставился на собаку:
— Все равно убью!..
— Ну, положим, не убьете, руки коротки! — не скрывая насмешки, процедил Ирек, почему-то переходя на вы.
— Это я-то, собачку? — нагло осклабился Николай Николаевич.
— Вы-то, а то кто же!
— Я-то?
— Вы-то!
Легким движением руки Лесков надвинул на лоб кубанку.
— Да будет вам из-за паршивого изглодыша спор подымать, — примирительно сказал Николай Иванович.
— Правильно! Поругались и довольно, — подхватил Боровиков. — А Николаю Николаевичу так скажу: как только добудем птицу, сразу ж и отдадим.
— От вас дождешься, — скривился Лесков, внезапно успокаиваясь. — Охотнички…
Облизывая сухие губы и подергивая щекою, он быстро пошел в палатку, так и не взглянув на валявшуюся на земле утку.
Николай Григорьевич отозвал в сторону Игоря.
— Ты за Ванькой, между прочим, присматривай. Как бы и в самом деле не того… — И он кивнул в сторону Лескова.
Послышался глухой гул, и в пасмурном небе появилась точка. Точка летела прямо на нас, быстро увеличивалась в размерах и вскоре превратилась в самолет, который, не разворачиваясь, спланировал на озеро.
Пилот, наверное, очень спешил, потому что даже не подрулил к берегу, а вышел на крыло и крикнул:
— Забирайте продукты, быстро!
Николай Григорьевич, торопясь, подплыл на резиновой лодке и принял ящик.
— И вот еще, по спецзаказу. — Пилот протянул бутылку спирта.
Спирт заказал Николай Николаевич.
У этого человека была редкая способность быстро приходить в обычное, ровное состояние будто ничего не случилось. После истории с уткой он ни разу не вспомнил о своей угрозе расправиться с Ванькой и даже подкармливал не помнящего зла пса расколотыми пополам кусочками сахара.
По случаю получения продуктов тетя Катя состряпала царский ужин.
— Николай Николаевич, к нам закусить! — как обычно, позвал Боровиков.
— Закусить — это можно… — неожиданно согласился Лесков и нетвердым шагом вошел в палатку.
Он отбросил ногой сидевшего на дороге Ваньку и грузно, всей тяжестью, плюхнулся на табуретку. В палатке отчетливо запахло винным перегаром.
— Чем вас тут самоедка кормит? — поинтересовался Лесков и небрежно ткнул вилкой в кружочки колбасы на тарелке. — Му-рра… — констатировал он и обвел всех мутным взглядом. — Эрзац кругом… Колбаса — эр-зац… Масло — эр-зац… Хлеб, думаете, ржаной? Двадцать процентов кукурузы и пятнадцать процентов овса… Хотя вы овес любите…
— Хлеб, действительно, того… черствый, а колбаса как раз вкусная, — не согласился Ирек.
— Тебе все вкусное… Ты — татарчонок. Ты конину жрать можешь, а я не могу… Хотя тоже кушал. — Он задумался. — Измельчал народ, измельчал… На севере, правда, еще остался кое-где, бродят еще. Вот это люди! Не то, что вы…
С непостоянством пьяного человека он быстро забывал, о чем начинал говорить, и, не закончив, перескакивал на другое.
— Вот ты… — Он уставился на меня ничего не выражающими водянистыми глазами. — Вот ты, говорю, все пишешь что-то втихомолку, как человек в футляре. А зачем пишешь — неизвестно… Скажи, почему так получается? Вот мой батька семьдесят пять целковых зарабатывал, а за четвертную корову можно было купить. Ко-ро-ву! — Лесков поднял кверху палец. — А мне на корову надо целый год работать…
— Корова-то у тебя, выходит, золотая! — усмехнулся Николай Григорьевич.
— Што, што? — не понял Лесков.
— Золотая, говорю, коровка получается. Двадцать четыре тысячи по твоим расчетам стоит. На старые деньги.
— Ишь ты, грамотей, — Николай Николаевич прищурил один глаз и посмотрел на мастера. — Ты б лучше пол для палаток с начальства стребовал, а то живем, как последние скоты.
— Каждый живет как может, ты — как скот, мы — как люди, — усмехнулся Ирек.
Лесков медленно повернул к нему голову:
— Шо, шо? — Пьяный он соображал довольно туго.
— Послушай, Николай Николаевич, отчего это ты такой злой на мир? — спросил Боровиков.
— А чего доброго в твоем мире, а?
— В моем много доброго, это в твоем мало.
Лесков нехорошо усмехнулся.
— Много! Ожидай!.. Разве есть на свете справедливость! — крикнул он вдруг и распахнул рывком полушубок. — Вот в двадцать девятом явился к нам на хутор такой обормот, у нас лета два работал, ни кола ни двора за душой, грош в кармане — вошь на аркане, — раскулачивать, значит. Экс-про-при-ировать экс-про-приаторов! — Лесков сделал паузу, ожидая, какое это произведет впечатление. — А у нас все своими руками нажито… Вот этими! — Он поднял кверху руки, как проповедник. Руки были жилистые, потные и чуть-чуть дрожали. — Я за берданку и в него — бах, бах… Наповал. А сам на коня да в степь, да в степь…
Он замолк, тяжело дыша, словно не тридцать лет назад, а только что удирал, скакал верхом без памяти по степи.
— Теперь понятно… — не скрывая неприязни, сказал Ирек.
— Чего тебе понятно? — опять прищурился Николай Николаевич.
— Не чего, а что… Понятно, почему ты такой злой на мир. — Ирек встал из-за стола. — Пошли, Ванька!
— Я твоего Ваньку убью, как куропатку. Чик! — Лесков сделал вид, будто целится в собаку. — Сказал убью, значит, убью.
— А зачем ее убивать, тварь божию? Небось, тоже жить хочет, — сказал Николай Иванович. Он распарился от сытного ужина и четырех кружек чаю и был настроен добродушно.
Лесков вскочил с табуретки.
— А мой батька, думаешь, не хотел жить? И брат старшой Степан тоже не хотел? А вот не дали!..
— Ладно, Николай Николаевич, биографию свою в другом месте будешь рассказывать. Иди-ка спать, — сказал мастер.
— А может быть, я еще не на-ве-се-лил-ся? — с пьяным кокетством заявил Лесков.
— Ну, веселись, веселись, если тебе весело. Только чтоб завтра на работе был, как часы.
Вместе с нами Лесков забрался в палатку, но спать не стал, немного покопался в своих вещах и вышел, пошатываясь. И сразу же послышалась его всегдашняя песня. Пел он с надрывом, с пьяной слезой, как цыгане в плохом кинофильме.
Будь проклята ты, Колыма,
Что названа дивной планетой,
Сойдешь поневоле с ума.
Отсюда возврата уж нету.
Я знаю, меня ты не ждешь
И писем моих не читаешь.
Встречать ты меня не придешь,
О смерти моей не узнаешь…
— Развеселился… весельчак-щекотунчик, — усмехнулся Боровиков, прислушиваясь.
Мы уже поговорили вдосталь и начали засыпать, когда снаружи послышался осторожный шепот Ирека:
— Николай Григорьевич, а Николай Григорьевич, вы спите?
— Нет, а что?
— Ванька у вас?
— Нету… Он же с тобой пошел.
— А Николай Второй?
— Смотался куда-то. Недавно песни пел.
— Не могу нигде Ваньку найти.
— Да ну, поищи лучше… Может, к Вале забрался?
— Спрашивал, говорит, нету.
Мы наскоро оделись и вышли в ночь. Над тундрой висела бледная, размытая с одного боку луна. Ее слабое отражение дрожало в черной воде озера, но на него поминутно накатывались быстрые облака, и оно гасло. По-разбойничьи посвистывал ветер. У берега монотонно плескалась мелкая холодная волна.
— Ванька! Ванька! Ванька! — сначала тихо, потом все громче поманил Николай Григорьевич.
Никто не откликнулся, только в Валиной палатке зажегся свет. Намокший брезент был прозрачным, и палатка напоминала большой тусклый фонарь.
— Еще этого пьяного нет на месте! Николай Николаевич! — Приставив ко рту сложенные рупором руки, позвал мастер.
В ответ лишь слабо вскрикнул лебедь, заночевавший в зарослях тальника.
Вышел Саня в неизменной засаленной телогрейке и кепке с пуговкой. Вытянув, словно гусь, голову, он стал вглядываться в темноту.
— Вот теперь и маракуй, что к чему! — выразил он свое отношение к происходящему.
— Ни-ко-лай Ни-ко-ла-евич!
— Ванька! Ванька! Ванька!
— Лес-ко-ов! Где-е ты?
Не знаю, почему, но мной овладело чувство тревоги, сначала неясное, потом все более отчетливое. Может быть, в этом была виновата ночь, свист ветра в кустах, сознание, что кругом, на сотни верст, лежит глухая, чавкающая под ногами тундра… — И тут я вспомнил: тол!
Еще никому не говоря ни слова, я вернулся в палатку и наощупь проверил висевший над койкой Николая Николаевича мешок с боеприпасами: ни жестянки, где хранилась шашка тола, ни бикфордова шнура там не было. Сразу вспомнились геофизики, случайно услышанный разговор Лескова и Миши… слова Сергея Сергеича: «С толом, брат, шутки плохи — шандарахнет, и все!»
Волнуясь все больше, я выбежал из палатки.
— Николай Григорьевич! Жестянки с толом на месте нету!
И вдруг мы услышали резкий, как бы вырвавшийся на секунду, но сразу же смолкший, крик. Именно так кричал Ванька, когда ему удавалось на миг освободить свои челюсти от цепкой руки Лескова. Луна зашла за тучу, в темноте отчетливо вспыхнул голубоватый огонек зажигалки и вслед за ним маленький фейерверк желтых искр.
— Бикфордов шнур!.. — ахнул мастер. — Вот гадина!
Отчаянный визг собаки и пьяный, блаженный, захлебывающийся от восторга голос Лескова слились в одно.
— Я ж говорил, что убью Ваньку, как куропатку!
Он, наверное, привязал собаку, потому что огонек ошалело метался туда-сюда на одном месте.
Мы все бросились к нему одновременно, даже тетя Катя, даже Николай Иванович, неуклюже переваливаясь с боку на бок. Вперед вырвался Ирек, но Николай Григорьевич крикнул резко:
— Стой! Да стой же, говорят тебе!
Мы нерешительно замедлили шаг, а Боровиков побежал дальше. Сквозь шум ветра было слышно, как с трудом, тяжело вытаскивал он сапоги из размокшего от дождей болота.
«Успеет или не успеет?» Никто не знал, какой длины был привязан к заряду бикфордов шнур. Я мысленно начал счет секундам. Одна, две, три, четыре, пять… Уже сгорело пять сантиметров шнура, по сантиметру в секунду. Семь… Десять… Пятнадцать… Кажется, что в куске было сантиметров тридцать, не больше.
— Куда прешься, черт! Подорваться хочешь? — крикнул из темноты Лесков.
На фоне черных, сливающихся с небом кочек виднелся только огонек и бегущий ему навстречу расплывчатый силуэт человека. Двадцать четыре… Двадцать пять… Двадцать шесть… «Только тридцать сантиметров», — снова ударила в голову мысль, но в этот миг брызжущий искрами огонек резко взмыл кверху и, описав дугу, упал в темноту.
Вскоре мы стояли возле Николая Григорьевича и невредимого Ваньки. Пес все еще жалобно визжал, бока его раздувались.
— Испугался, Иван… Испугался, хороший барбос, — жалобным голосом утешала собаку Валя.
— В самый раз… подоспел, — выдохнул Николай Григорьевич.
— Риск, однако, мил человек, большой был, — не то одобрительно, не то осуждающе заметил Николай Иванович.
— А ну-ка, Иван, покажи, какой тебе подарок навесили!
Боровиков поднял Ваньку и отвязал у него из-под брюха похожую на толстую свечу шашку тола.
— Чесануло б, — будь здоров! — с соответствующим прибавлением высказался Саня.
— Ай-ай, какой нехороший человек Николай Николаевич! — покачала головой тетя Катя.
— Где ж Лесков? — спохватился мастер.
— Тут, тут Лесков… А что надо?
Тяжело ступая, Николай Второй шел в нашу сторону, но шагах в десяти остановился. Валя принесла из палатки «летучую мышь», и бледный свет фонаря упал на его наглое, без кровинки лицо с подергивающейся щекой.
— Подойди ближе, Николай Николаевич, разговор есть, — с трудом сдерживаясь, промолвил мастер.
— Ты не стесняйся, шуруй в круг! — предложил Саня не предвещавшим ничего хорошего фальцетом.
— Боится, однако… герой! — с издевкой бросил Ирек.
Лесков рванулся.
— Кто, я боюсь? Может, тебя, щенка, боюсь?
Его рука, дрожа, потянулась к голенищу.
— Спокойно, спокойно, Николай Николаевич… — Боровиков быстро вышел вперед, заслоняя Ирека. — Мы поговорить с тобой хотим, а ты сразу за игрушку… Нехорошо.
— Пусти с дороги! — прохрипел Лесков, угрожающе поднимая руку. — Пусти!
Кто знает, чем бы все это окончилось, если б с диким криком: «Ах ты, сука продажная!» не бросился на Лескова Саня. Он схватил его за руку, рванул на себя, и нож, блеснув в свете фонаря, шлепнулся на землю.
— Ты думаешь, один в лагерях приемам учился? — От напряжения Саня задыхался и хватал ртом воздух. — Тут поученей тебя в этом деле есть. Понял?
Николай Николаевич не ответил. Он стоял, сипло дыша, без шапки, взлохмаченный, со стиснутыми бескровными губами.
Я смотрел на этого человека и старался объяснить его поведение. Что ему надо было, чего он хотел? Признаюсь, я не мог понять сначала, что побудило его выбрать именно этот способ отделаться от собаки. Ведь при желании он мог задушить ее, утопить в озере или пристрелить на охоте, да еще сказать, что это вышло совершенно случайно и во всем виноват сам Ванька.
И вдруг меня осенило. Не Ваньке, а этим людям мстил Лесков, мстил за добрые чувства к безродной собаке, которые делали благороднее пучеглазого, вечно сквернословящего Саню, щедрее расчетливого Николая Ивановича и ласковее безулыбчивую повариху тетю Катю. Ему во что бы то ни стало хотелось поиздеваться над ними, посмотреть, как в минуту опасности они разбегутся, рассыплются в стороны, словно горох по тарелке. Всем своим существом он мечтал унизить их, чтобы потом объявить во всеуслышание, нет, даже молча, — насмешливым, снисходительным видом показать, что все они ничуть не лучше его, что все, как и он, дрянь, зола, не стоящая внимания…
— Что ж, сейчас будем разговаривать или утром? — спросил Николай Григорьевич.
Лесков молчал, словно речь шла о ком-то другом.
— Да чего там тянуть до завтра, — кипятился Ирек.
— А ты что скажешь, Николай Иванович?
Мне вспомнились первые дни нашего знакомства, старый безбородый Потап, поселок на берегу губы… Точно так же Николай Григорьевич спрашивал у всех, покупать или не покупать Ваньку.
— Добро, будем решать сейчас.
— Самосуд думаете устроить? — почти не раскрывая рта, словно чревовещатель, спросил Лесков, и его худое, заросшее щетиной лицо застыло в презрительной улыбке.
— Ну, зачем же самосуд? — с деланным равнодушием возразил мастер. — Разговор. Мужской.
— Просто приятное собеседование, — вежливо добавил Ирек.
— А может, я не пожелаю с таким падлом разговаривать?
— Ничего, пожелаешь. — Боровиков сжал кулаки. — А за падло еще ответишь!
— Ну как ты не пожелаешь, Николай Николаевич? — будто искренне удивляясь, спросил Ирек. — Посмотри-ка вокруг… Ну подними свои бесстыжие глаза. Не стесняйся…
Лесков оглянулся. Он исподлобья посмотрел на улыбающегося одними губами Ирека, на стоящего рядом Боровикова, на Валю, потом повернулся всем корпусом и увидел осуждающее лицо тети Кати, увидел меня, усатого Николая Ивановича, все еще не отдышавшегося Саню. Хмель постепенно сходил с него, и в глазах, до этого смотревших мутно и тупо, появился осмысленный и наглый блеск.
— Ладно, валяйте свой разговор. Только скорей. Спать охота. — Лесков неестественно и громко зевнул.
— Ничего, потерпишь… В столовку пойдем, что ли? — спросил Николай Григорьевич.
Делая вид, что ничего особенного не происходит, Лесков лениво, вразвалочку, зашагал к кухонной палатке, но вдруг обернулся и крикнул на истерически-высокой ноте;
— А ежели не пойду, что тогда?!
— Не дури, не дури, Николай Николаевич. — Мастер даже не повысил голоса. — Топай!
И Лесков пошел. В палатке он хотел усесться на свое обычное место с краю, но не успел, остановил Боровиков.
— Ты уж не обессудь, постоять придется. Такой порядок.
— Как на суде, — скривил губы Лесков, однако не сел, а лишь облокотился о стол худыми черными руками.
— Хотя бы и так… Ну, товарищи, что будем делать с Лесковым? — Николай Григорьевич помолчал. — Могу решить собственной властью, но не хочу. Лучше посоветоваться.
— А что ты можешь? Подумаешь, начальник нашелся! — Лесков презрительно пожал плечами.
— Кое-что могу, Николай Николаевич. Отстранить от работы. В Салехард отправить…
— Правильно! Выгнать его из отряда, и баста! — хлопнул кулаком по столу Ирек.
— Законно! — выкрикнул Саня. — Чтоб воздух не портил…
— А что я сделал? Что сделал? — взорвался Лесков. — От паршивой собаки хотел отделаться… Так что, за это — судить? С должности увольнять?!
— Не в собаке, Николай Николаевич, дело. В душу ты нам наплевал, вот что, — медленно и тихо сказал мастер. — И растер сапогом… Вот гляжу я на тебя и диву даюсь. Взрослый человек, вроде б на нашей советской земле вырос, на советских хлебах.
— Да что ты мне свои «советы» в нос тычешь! — перебил Лесков. — Что мне она дала, эта советская власть? — Он вытянул голову вперед, как индюк. — Кукиш, и тот без масла! Масло за границу, а доярке шиш под спидницу. Под немцем и то вольготней жилось… Коня, коровенку дали…
— Под немцем тебе добро жилося?! — Обычно добродушные, с хитринкой в зрачках глаза Николая Ивановича округлились и стали злыми. — А мне немцы не корову, а во что дали. Гляди, Николай Николаевич! — Трясущимися руками он стащил с себя полушубок и, заголив рубаху, повернулся к Лескову. Несколько багровых глубоких рубцов крест-накрест пересекали спину. — Калеными прутами стегали. Из печки! Бачишь, Николай Николаевич?
— Ну, бачу… А дальше что? — нагло уставился в него Лесков.
— И паскуда ж ты, мил человек, — покачал головой Николай Иванович. — За твои слова, знаешь, что тебе б надобно?.. — Он поднял на Лескова глаза и долго рассматривал его как бы со стороны.
— Ну, что? Что надо? Интересуюсь, — не выдержал Николай Николаевич.
— Разложить тебя надобно на этой скамейке да выхвостить по заднице.
— Это как выхвостить, не пойму что-то? — заинтересовалась тетя Катя.
— Ну, высечь, выпороть, — пояснил Николай Григорьевич.
— Вот это да! — схватился за бока Саня. — Вот это надумал, елки-палки!
— А ведь и верно, идея! — Ирек посмотрел на мастера, и в его черносмородинных глазах забегали веселые чертики. — Женщины выйдут…
— Чего им выходить, пущай смотрют! — выдавил сквозь смех Саня.
— Значит, ты за. А Валя что скажет?
Валя покраснела и наклонила голову.
— Ясно…
— Ты еще Ваньку, Николай Григорьевич, Ваньку спроси. — Саня не находил места от распиравшего его восторга. — Что Иван скажет!
Услышав свое имя, пес тихо и жалобно заскулил во сне.
— Слышь, Иван тож голосует! — выпалил Саня.
— А что ненцы бы сделали, Катя? — спросил Николай Григорьевич.
— У нас плохих людей не жалеют…
— Понятно, Катя… Да, сходи-ка пока приготовь продукты для Николая Николаевича.
Боровиков задумался, потом круто махнул рукой. Как и тогда, при покупке Ваньки, он, по праву старшего, принял решение.
— Что ж, Николай Николаевич… Раз народ просит, надо уважить… Снимай штаны!
Лесков глупо и деланно расхохотался.
— Серьезно говорю, снимай штаны, Николай Николаевич. Пороть будем… Еще скажи спасибо, что времена к лучшему изменились. Случись такое году в тридцать седьмом, да и позднее несколько, быть бы тебе врагом народа, как пить дать. А так жить будешь. Но выпороть придется… Тебе ж на пользу, может, поумнеешь. — Николай Григорьевич расстегнул ватник и снял широкий армейский ремень.
Только сейчас Лесков понял, что с ним не шутят, что все происходит не в дурном сне, а наяву.
— Да вы что, ребята, спятили, что ли? — Он попытался заискивающе улыбнуться, но улыбки не получилось.
— Сымай штаны, сука продажная! — во весь голос гаркнул Саня. — А то сами сымем!
— Валя, выйди, — сказал мастер.
Через несколько минут экзекуция окончилась, и Николай Николаевич, красный, с потным лицом и вылезшими на лоб глазами, жалкий в своей бессильной злобе и унижении, натянул штаны.
— А за это вы ответите, ох и ответите, — дрожащим фальцетом повторял Лесков.
— Да будет тебе, не стращай, — вяло отмахнулся от него Боровиков. — А теперь уходи. Возьми продукты, брезент, что на волокуше, и катись. Чтоб духу твоего в лагере не было! Живи один… Самолет будет — улетишь. Все. Иди.
— Сейчас? — угрюмо спросил Лесков. Голос у него был глухой и сиплый.
— Сейчас.
— Зыку чтось у поммастера не стало… Охрип с перепугу, — будто сочувствуя, сказал Николай Иванович.
— Заткни зевало! — огрызнулся Лесков.
Он, пожалуй, был рад, что уходит от людей, от позора. Полушубок никак не надевался в рукава, Николай Николаевич выругался и накинул его на плечи. В палатке наспех запихал в рюкзак продукты, положенные Катей на раскладушку, вытащил чемодан, скатал спальный мешок.
— Примус не забудь, а то на чем утки жарить будешь, — крикнул вдогонку Ирек.
Мы смотрели Лескову вслед. День уже занимался, и на востоке обозначилась длинная, цвета брусники полоса. Лесков шел прямо на нее.
— Подале чтось двигает. От стыда должно… — подумал вслух Николай Иванович.
— Еще спикирует… — неуверенно сказал Саня.
Боровиков покачал головой.
— Ну, куда он убежит от людей, куда спрячется! Не выдюжить тут одному, хочешь не хочешь, а надо идти к людям.
— И то верно, — согласился Николай Иванович.
…Взобравшись на небольшую гривку, Лесков повернулся лицом к лагерю и молча погрозил кулаком.
Ночь прошла тревожно. Я несколько раз просыпался и слышал, как ворочался на своей раскладушке мастер.
Было уже светло. На разные голоса выл и свистел ветер, стараясь сорвать с места палатку и бросить ее в тундру. Все дрожало — надутые щеки утеплителя, ящик из-под взрывчатки, заменявший нам стол, «летучая мышь» на нем. Кто-то из нас плохо застегнул полог, и он звонко стрелял, мотаясь туда и обратно. Когда он открывался, я видел багровый, приплюснутый круг солнца за дымчатой тучей и дрожащую, малинового цвета дорожку через все озеро. Дорожка очень быстро померкла, и по брезенту палатки ударил порывистый дождь-косохлест.
Николай Григорьевич сидел на постели, поставив босые, неестественно белые ноги на голенища сапог.
— Погодка, как по заказу. — Он пятерней нехотя почесал взлохмаченную шевелюру.
На кухне уже гремела посудой тетя Катя, слышалась ее непонятная монотонная песня: «а-а-а… на-на-на… а-а-а…»
— Кать, а Кать, — позвал Боровиков. — Как там Николай Второй, не видишь?
— Почему не вижу? Палатку поставил… Выходил раз. Опять зашел.
— Костер не разводил?
— А на что ему костер. У него примус.
— Керосин будет экономить.
Я вышел из палатки. Вода в озере бурлила. Волны догоняли одна другую, шурша ударялись о мягкий торфяной берег, и все это сливалось с шумом ветра в общий грозный и однообразный гул.
— Зима скоро ляжет, — сказала тетя Катя. — Видишь, лиственница поседела.
На единственной лиственнице, которая росла вблизи лагеря, за эту ночь заметно прибавилось белых иголок, поседели и листочки березки, и все это торопливо и как-то сразу.
Над пологой гривкой, сбоку от озера, виднелась маленькая палатка, нечто вроде сделанного наспех шатра, обращенного к нам входом.
Николай Григорьевич усмехнулся:
— А особнячок-то того дождем покрыт, ветром огорожен.
— Помокнет сволочь! — обрадованно крикнул Саня.
— Ты в его сторону не смотри, не показывай виду.
Прибежала Валя.
— На три дня вперед дождь обещают. Температура три — семь градусов тепла. Ветер северо-восточный, порывистый.
— Ничего себе прогнозик, — зябко потер руки Ирек.
— Проберет Николая Второго по самые пятки. Законно.
— А что ему, лежи в палатке да чешись, — сказала тетя Катя. — Работать не надо.
— Без работы кони дохнут, — усмехнулся Николай Иванович. — Правда, Катерина?
— Это от работы, — рассмеялась повариха. — Путаешь ты что-то.
— Да хватит вам о Лескове, нашли о чем разговаривать, — сказал мастер. — Потопали на буровую.
Первый день Николай Николаевич вел себя с вызывающим безразличием. Он, конечно, знал, что за ним наблюдают, а поэтому в нашу сторону не смотрел, ходил вразвалочку, лениво, будто ему очень хорошо одному, и даже пел. Песня была чуть слышна, все та (же невеселая песня уголовников.
Я знаю тот Ванинский порт
И дым пароходов угрюмый.
Как шли мы по трапу на борт,
В холодные мрачные трюмы.
— Веселится Николай Второй, елки-палки! — сказал Саня.
Николай Иванович глянул в сторону шатра:
— От безделья и пес на ветер взлаивает. Так-то, мил человек.
На следующее утро палатка исчезла. Наверное, у Лескова был расчет, что мастер забеспокоится, как-никак на его ответственности все люди в бригаде. Николай Григорьевич действительно разволновался малость, оглядел горизонт, понюхал воздух — не тянет ли откуда дымом костра.
— Еще попрется куда сдуру… Я, пожалуй, схожу посмотрю…
Пошел он с ружьем, будто охотиться, но не выстрелил ни разу и, воротясь, объявил с удовлетворением:
— Тут стервец, за гривкой прячется. В ложку… Стоит, руки в карманы, и в нашу сторону смотрит. Скучный.
Так минуло четыре дня. Все это время небо туманилось серыми обложными тучами и шел мокрый, противный дождь, который сибиряки называют бусом.
— Настойчивая погодка, — говорил Николай Иванович, глядя на небо.
Дождь пробивал до костей, и буровики, намаявшись у вышки, забирались в палатку и грелись чаем. Разговор нет-нет да и возвращался к Лескову.
— Слышь-ка, Николай Второй и на охоту перестал ходить, без уток обходится, — с соответствующими добавлениями сказал Саня.
— Должно патроны, мил человек, жалеет.
Ирек рассмеялся.
— Себя он, Николай Иванович, жалеет. Он отойдет от озера, а вдруг самолет. Что тогда? Второго ждать?
В назначенный день самолет не прилетел. Валя принесла новый прогноз, и опять синоптики предсказывали дожди и туманы.
Николай Николаевич не выдержал и перенес свой шатер на старое место, поближе к озеру.
За неотложными делами мы постепенно начали забывать о Лескове, было не до него: надвигалась зима, а предстояло еще закончить скважину, снять оборудование и переставить на тракторах гусеницы с обычных на более широкие — без этого по размокшей тундре не вернуться на базу, в маленький поселок на берегу Обской губы.
Но Лесков все же напомнил о себе. Случилось это, кажется, в седьмую или восьмую ночь. Ночь выдалась холодная. Легкий, сизый туман висел над озером, и через просветы в тучах то выглядывала, то пряталась луна. Ветер стих, и снова стало слышно далеко.
Помню, что я проснулся от ощущения, будто кто-то возится у полога палатки.
— Это ты, Ванька? — спросил я спросонья.
Послышалось сиплое человеческое дыхание, тяжелые осторожные шаги, чавканье болота, когда из него вытаскивают ноги. Я лежал, широко раскрыв глаза, не зная, что делать, будить Николая Григорьевича или нет.
Шаги торопливо удалялись. Я приподнял полог палатки и увидел Лескова. Он быстро шел в сторону своего жилья, ссутулившись и вобрав голову в плечи.
Что привело его в лагерь тайком, ночью — страх одиночества? Желание напакостить, отомстить?
Как это часто бывает в тундре, самолет прилетел неожиданно. У нас еще моросил дождь, а в Салехарде, наверное, развиднелось, и пилот получил «добро».
— Эй! — во весь голос крикнул Саня. — Глядите! Да не на небо, елки-палки, на Николая Второго!
Лесков выскочил из своего особняка и, задрав голову, стал смотреть в ту сторону, откуда доносился едва слышный покуда гул. На фоне мутного, холодного неба четко вырисовывалась его растерянная фигура в расхристанном кожухе и напяленной наспех кубанке.
Наверно, все свои пожитки он складывал каждое утро: скатывал и увязывал спальный мешок, выливал из примуса керосин в канистру, заворачивал в тряпку и совал в рюкзак вместе с котелком, чайником и миской. А потом тупо ждал много часов, не рискуя поставить на огонь обед, пока солнце не поворачивало на вечер и не становилось ясно, что самолет не прилетит и сегодня. И так каждое утро, одиннадцать дней подряд.
Очевидно, и нынче у него тоже все было подготовлено загодя, быть может, с серого рассвета, потому что, едва нырнув в палатку, он сразу же вылез оттуда с вещами.
Сначала он шел, правда, торопясь, но все же шел, соблюдал фасон, тяжело и неровно, с гороподобным рюкзаком и чемоданом, потом не выдержал и, размахивая свободной рукой, ошалело, неуклюже побежал к озеру, куда уже, свистя выпущенными тормозными щитками, быстро опускался самолет.