Мне снится сон. Я сижу одна в каком-то большом неуютном доме и жду свою родню. Отец, мать, дедушка Курихара и бабушка Шимидзу — все они обещали прийти, но опаздывают. Я уже давно здесь сижу, а в доме холодно. Комната совершенно пуста, лишь в углу стоит большой шкаф. За его стеклянными дверцами выстроились в ряд четыре куклы. Позади них стоит серая керамическая ваза. Я помню, что у госпожи Учида была кукла, которую ее мать сшила из лоскутков старого кимоно и своих волос, обрезанных после смерти мужа. Госпожа Учида хранила эту куклу в стеклянном ящике вместе с двумя маленькими керамическими сосудами. В одном из них была вода, а в другом — горстка риса.
Мать госпожи Учида сказала ей, что еда предназначена духу этой куклы. Кийоши, Такаши и я часто подзадоривали друг друга: кто осмелится на спор посидеть в темноте наедине со зловещей куклой? Не боялась только я, хотя чего, в сущности, было пугаться? В отличие от матери госпожи Учида, мы воспитывались в христианской вере и считали, что духи умерших — сплошная выдумка. Что уж говорить о духе какой-то тряпичной куклы!
Сейчас, во сне, стоя перед шкафом, я вдруг понимаю, что эти четыре фигурки — мои ближайшие родственники, которых я так долго жду: мать, отец, дедушка Курихара и бабушка Шимидзу. Никакого внешнего сходства нет, но тем не менее это они и согласились превратиться в кукол ради спасения моей жизни. В чаше, что стоит у них за спиной, нет ни воды, ни риса — там покоится прах бабушки Курихара.
«Не нужно было этого делать! — кричу я им. — Теперь вы заперты в шкафу, а ведь вы ненавидите друг друга».
Куклы ничего не отвечают. Их лица, вырезанные из дерева, выражают глубокую печаль. Злой дух, с которым они совершили сделку, не сдержит свое слово и скоро найдет меня. Надо бежать. Схватив пальто, лежащее на полу, я распахиваю расшатанную дверь дома и выбегаю на улицу. А там — землетрясение. Под моими ногами — бездонные пропасти. Я осторожно переступаю через них.
Я проснулась в слезах. За окнами — серый рассвет. Какой же день сегодня? Ну да, первое воскресенье мая. Сегодня дедушка устраивает поминки — прошло три года со смерти бабушки Курихара. Мать уже, наверное, встала и возится на темной кухне. Заваривает чай, делает рисовые клецки, варит суп с пельменями. Я представляю себе ее усталое лицо. Пока на плите кипят чайники и кастрюли, мать раскатывает тесто, режет его на кусочки, кладет на них по столовой ложке рубленого мяса, приправленного специями, и лепит пельмени — аккуратно, будто запечатывает почтовый конверт с очень важным письмом.
В последний раз я видела бабушку Курихара почти четыре года назад и даже не могла подумать, что это наша последняя встреча. И дедушка, и бабушка были в полном здравии. Мы с матерью, как обычно, проводили у них август. Все шло своим чередом, вот только я нарушала привычную спокойную атмосферу. Видно, у меня испортился характер. Бабушка стала меня раздражать. Дело в том, что она всю жизнь тряслась над нами, как наседка. Иногда, например, пристанет за обедом ко мне или к матери: «Ты худеешь на глазах. Ешь побольше». Когда мы говорили с ней по телефону и наши голоса из-за плохой связи несколько искажались, она спрашивала: «Ты простудилась? По голосу поняла, что у тебя болит горло». Мы с матерью к этой чрезмерной заботе давно привыкли и только посмеивались над бабушкиными ахами и охами. Но в тот август я не выдержала и стала огрызаться.
Я старалась себя сдерживать, понимая, что бабушка очень меня любит, но иногда срывалась: бросала на нее злобные взгляды или попросту игнорировала ее советы. Однажды вечером, незадолго до нашего отъезда, бабушка сказала, чтобы я надела свитер, потому что в доме холодно. Я отказалась. За вечер она повторила свою просьбу раз десять, но я упорствовала. Действительно было холодно, я вся тряслась, но из чувства противоречия сидела в майке, невозмутимо читая книгу. Наконец бабушка принесла свою стеганую кофту и накинула мне ее на плечи. Я швырнула ее через всю комнату и завопила: «Да не холодно мне. На дворе август, и я ненавижу твою кофту. Оставь меня в покое!» Бабушка изумленно посмотрела на меня и ничего не сказала, но лицо ее исказилось от боли. Я встала и выскочила из комнаты, словно это бабушка меня обидела, а не я ее. Утром, конечно, извинилась. «Не нужно извиняться, это я виновата — замучила тебя своими советами», — тихо сказала бабушка, а в ее глазах затаился страх: никогда не знаешь, чего ожидать от этой взбалмошной девчонки.
А спустя несколько месяцев, весной, бабушка умерла от инсульта, и мне стало стыдно за свое поведение. Самое ужасное — бабушка скончалась быстро, мы даже не успели застать ее в живых, и я так и не смогла сказать ей, как я ее люблю, несмотря на все свои выходки и капризы.
Сейчас, разглядывая потолок, я думаю о том, что перед смертью мамы или дедушки Курихара я, может, тоже не успею проститься с ними. Не успею сказать матери, что на самом деле очень ее люблю, а мои упреки и прохладные письма — это все шелуха. И получится, что в последние минуты у нее всплывут в памяти мои слова, сказанные при расставании, когда мы остались наедине: «Не нужно мне лгать». Иногда я думаю, что эти слова справедливы, и все же они — мой самый страшный секрет. Мне стыдно было бы даже перед Тору, Миёко или Норико, узнай они, какую жестокость я сказала матери перед нашей долгой разлукой.
Вообще говоря, истина многолика. С одной стороны, это правда, что мать, собираясь уезжать надолго, заморочила мне голову. Но, с другой стороны, правда и то, что мне хотелось довести ее до слез. Я добивалась от нее честности не потому, что верю в святость истины, как Кийоши верит в Бога, а потому, что хотела, чтобы мать потеряла самообладание. Чтобы она сломалась и призналась, как ей невыносимо печально расставаться со мной. Чтобы она сказала, что безмерно меня любит и не может жить без меня, что она так же, как и я, чувствует себя глубоко несчастной. Но эту истину я осознала позже.
Внизу зазвучал бабушкин сямисэн. Сейчас, на рассвете, он играет так, словно его рассердили. Если бы бабушка или отец в одночасье скончались, меня бы не волновало, знали ли они о моем отношении к ним или нет. Я и сама не уверена, что люблю их. Мне кажется, что после их смерти меня не будут мучить угрызения совести.
Тем же утром я отправилась к доктору Мидзутани и сразу побежала к клетке, стоящей на заднем дворе. Воробьи, пересевшие на нижнюю жердочку, уже требуют корма. В этой клетке они сидят почти две недели, клюют семена и фрукты. Но, хотя они уже умеют есть самостоятельно, завидев меня, ожидают с нетерпением, чтобы я их покормила, а после кормежки перелетают на самую верхнюю жердочку. Из другого угла клетки за мной внимательно наблюдает японский дубонос. Я накапала несколько капель жидкого корма на ветку неподалеку от него, невысоко от земли. Подпрыгивая, он все склевал, неотрывно глядя на меня. Время от времени он, стоя на земле, балансирует, чтобы удержаться на лапах, расправляя и складывая крылья. На кончиках темных крыльев уже отросли белые перья.
В клетке есть еще один постоялец — соловей с коричневыми кругами вокруг ушей. Он сидит на земле, чирикает, шипит и широко открывает клюв, точно говоря: «Скорее — я умираю от голода». Как только я протягиваю руку, он норовит клюнуть меня. Потом отскакивает и забивается в дальний конец клетки, спрятавшись за бревно. Мне ничего не остается, как загнать его в угол и схватить. Он злобно шипит, думая, что я собралась его убить. Но при виде шприца с готовностью разевает клюв. Я кормлю его, после чего осторожно ставлю на землю. Соловей на какое-то мгновение умолкает и сидит на месте, но потом снова устремляется вприпрыжку в дальний конец клетки, непрерывно шипя. Это обычное его поведение.
Доктор Мидзутани нашла его на прошлой неделе. Он сидел в упавшем гнезде вместе с другим птенцом. Оба они уже оперились и могли вставать, так что мы решили, что с ними особых проблем не будет. Один из птенцов оказался зловредным: все время шипел и норовил цапнуть меня за палец. Другой же вел себя тихо — только раскрывал клюв в ожидании еды. Злую птичку я назвала Ри, а добрую — Харуко, в честь моих бабушек. Не надо объяснять, что Харуко — это имя покойной бабушки Курихара. Но, кажется, я сглазила бедного тихоню. Однажды утром я нашла его мертвым, уже окоченевшим, с вытянутыми лапками, похожими на прутики.
— Вы ни в чем не виноваты, — успокоила меня доктор Мидзутани, осматривая мертвую птичку. — Птенцы иногда умирают. У него могла быть инфекция или несварение желудка. Да что угодно.
— А вы не думаете, что его заклевал до смерти другой птенец? Он ведь злючка.
— Нет. — Доктор поднесла трупик ближе к лампе. — Никаких ран не видно.
О том, что я дала соловьям имена своих бабушек, я умолчала. Злой птенчик покинул в тот же день гнездо и прыгал по всей клетке. По-моему, он не слишком расстроился, что остался один.
Когда я чистила клетку и наливала воду в блюдца, показалась доктор Мидзутани.
— Прекрасная работа, — сказала она, войдя в клетку. — Пациенты выглядят чудесно.
Из другой клетки донеслось карканье вороны.
— Ее мы сегодня выпустим, — торжественно объявила доктор.
— А где?
— Прямо здесь. Я думала отвезти ворону обратно в горы, около того дома, где ее нашли. Но боюсь, она снова попадет в ловушку или залетит во двор, где ее чуть не убили.
Как только мы вошли в клетку, ворона тут же взлетела на ветку. Шум крыльев напоминал глухой стук тяжелого пальто, брошенного на пол. Ворона каркает и смотрит на нас с подозрением. Наверное, думает, что мы собираемся снова сгибать и разгибать ее больную лапу. Успокоившись, она вертит головой и чистит перья. Сломанная лапа все еще тоньше здоровой, но ненамного. Пожалуй, это отличие можем разглядеть только мы с доктором, поскольку знаем историю болезни. Ворона отъелась, заметно прибавила в весе. Маховые перья у нее как лакированные. Любой принял бы ее за обычную ворону, каких тысячи. Хвост не совсем опрятен, но такое случается и в природе.
Доктор Мидзутани взяла воронью миску с кормом, вынесла ее во двор и поставила на землю в нескольких метрах от клетки. Я последовала за ней, оставив дверь открытой. Мы отошли на середину двора и сели за легкий столик, предназначенный для летних пикников.
Спустя некоторое время ворона слетела с ветки. Она остановилась у двери клетки, но потом снова села на ветку. Так повторялось несколько раз. Она раздумывала минут десять, наконец решилась покинуть клетку и, тяжело взмахивая крыльями, закружилась над двором. Затем села на ветвь клена.
— Наверное, какое-то время она полетает здесь, — сказала доктор, прикрывая ладонью глаза от солнца. — Оставьте ей корм, она еще вернется.
Мы направились в клинику, а ворона все сидела на клене и каркала.
Я возвращалась домой и на нашей улице издали увидела, что кто-то вышел из моего дома. Присмотревшись, я узнала Кейко. На ней было длинное серое платье, волосы собраны в пучок. Она стояла ко мне спиной, и я поспешила спрятаться за угол. Не хочу, чтобы она меня видела. Но что она делала в моем доме? Этот вопрос я задавала себе по дороге в маленький парк, где решила переждать. Посидев там минут десять, я направилась к дому.
Никаких следов пребывания Кейко не заметно, но я чувствую: что-то не так. Бабушка — на кухне. Я слышу, как грохочут кастрюли и сковородки. Странно: бабушка обычно не гремит посудой. Сердце у меня забилось сильней, и к горлу подступила тошнота. Может, убежать? Бабушка не слышала, как я вошла. Но куда идти? Рано или поздно все равно придется возвращаться.
Я сняла туфли и прокралась к кухне. Бабушка вытирает руки о полотенце. На столе стоит ваза с клубникой. В этой вазе мать Кейко иногда приносит нам фрукты, печенье или цветы, делясь с нами подарками, которые посылают ее мужу благодарные пациенты. Мать возвращала вазу, наполнив ее домашними сладостями. Бабушка предпочитает возвращать ее пустой, хотя и отполированной до блеска. Довольно невежливо, но госпожа Ямасаки не обижается. Обычно вазу приносят старшие сестры Кейко. Сама она после нашей размолвки избегает встречи со мной.
Вытерев руки, бабушка Шимидзу, к моему удивлению, не повесила полотенце, а швырнула его в раковину.
— Садись, Мегуми, — отрывисто бросила она.
Я села, а она осталась стоять. Меня охватила тревога. Наклонившись вперед, я сжала голову руками.
— Я только что позвонила твоему отцу и попросила его срочно приехать домой. И знаешь почему? — произнесла она ледяным тоном.
Я покачала головой, приготовясь расплакаться. Понятно, что бабушкин гнев как-то связан с визитом Кейко. Чтобы бабушка решилась позвонить отцу в дом его подружки — для этого должна быть очень веская причина. Но зачем эти штучки — «Знаешь почему?» Откуда мне знать?
— Я попросила его приехать, потому что ты, Мегуми, изовралась. — Бабушка сжала рот и тяжело дышит через нос, как рассерженная лошадь.
Избегая ее взгляда, я рассматриваю вазу с клубникой. Те ягоды, что внизу, смялись. А может, они отравлены?
— Ты больше не ходишь в церковь, — продолжает бабушка, — а вместо этого катаешься по вечерам на машине с парнем, который старше тебя.
Мне захотелось выскочить из дома, прибежать к Ямасаки и схватить Кейко за шиворот. Проклятая лицемерка! Нашла повод прийти к нам, якобы притащив клубнику, а сама воспользовалась возможностью настучать на меня. А ведь когда-то я считала ее своей близкой подругой.
— Ну и что ты скажешь в свое оправдание? — требовательно вопрошает бабушка.
Что тут скажешь? Врала, конечно. С точки зрения бабушки, мое поведение недопустимо. Бесполезно объяснять ей, что Тору — друг детства. Бабушке на моих друзей детства наплевать. Я уставилась в полированный пол кухни — хоть бы провалиться сквозь него.
— Это еще не все, — шипит бабушка. — Ты получаешь письма, которые мы запретили тебе получать. — Она вытащила из кармана шесть писем от матери. — Мало того, ты писала, что хочешь ей звонить.
Я подпрыгнула на стуле вне себя от ярости. Какое право имеет бабушка выкрадывать и читать письма моей матери? Даже если она подозревала меня в тайных уловках, она не смела соваться в мою комнату. А Кейко? Тоже хороша! О письмах ей рассказал, наверное, Кийоши, а она выдала меня. Теперь даже не знаю, чем все это обернется. Даже Бог, если он существует, запретил бы Кейко лезть в чужие дела.
Сделав шаг, я вырвала письма из рук бабушки. Ее лицо залилось краской. Я слышу ее тяжелое дыхание. Будь она помоложе, она бы ударила меня. Может, и сейчас ударит, но я гораздо проворней. На всякий случай отступила на пару шагов.
— Ты не имеешь права! Мать писала письма мне, а не тебе!
— Но ты ведь нас обманывала.
— Это не важно: вы не оставили мне выбора.
Я так сжала кулаки, что пальцы левой руки чуть не изодрали бумагу. Стукнуть ее, что ли? Даже представила, как она согнется пополам, держась высохшей рукой за сломанную челюсть. Картина неплохая, но что, если с ней случится сердечный приступ и она умрет? Только этого не хватало! Остыв, я побежала к черному ходу.
Открыв заднюю дверь, вспомнила, что оставила туфли в прихожей. Но возвращаться поздно. В одних носках я промчалась по нашему заднему двору и, перепрыгнув через забор, очутилась во дворе Ямасаки. Кейко, должно быть, в своей комнате, делает уроки, а может, читает Библию. Чертова ханжа! Хорошо бы сейчас схватить ее за шиворот и потрясти, пока она не разревется и не попросит прощения. Но какой толк? Да и рожу ее мне не хочется видеть — стошнит. Я перебежала через их двор, обогнув кустарники и цветы, посаженные госпожой Ямасаки, и перепрыгнула через следующий забор. Потом — еще через один. И так далее. В итоге выскочила на улицу. Сегодня теплый весенний день, но бежать в носках по асфальту не слишком приятно. Я помчалась вверх по холму, к доктору Мидзутани. Маленькие камешки режут мне ноги. Я вспомнила узкую извилистую тропинку, по которой мы ходили с матерью. Мы старались ступать как можно осторожней, но камешки все равно сыпались куда-то вниз. А сейчас я чувствую, будто сама лечу со скалы вниз головой вместе с лавиной серых камней, смешанных с пылью. И никогда больше не увижу маму. Моя жизнь круто переменилась.
Доктор Мидзутани сидит у себя в кабинете, расположенном за приемной, и читает книгу.
— Что-то случилось, Мегуми? — спросила она, вставая с темно-бордового кресла.
— Помогите мне, пожалуйста. Я попала в беду.
Обняв меня рукой за плечи, доктор усадила меня в кресло и принесла воды.
— Сначала попейте, а потом все расскажете.
Я начала свою исповедь, спохватившись на полпути, что по-прежнему сжимаю в руке письма матери. Положив их на пол, я продолжала:
— Бабушка сказала, что отец специально приедет, чтобы поговорить со мной. Они не разрешат мне переписываться с матерью и встречаться с Тору. Может, даже запретят видеться с вами. Кошмар, полное одиночество! — Я замолчала, с трудом сдерживая слезы.
Доктор Мидзутани тоже молчала.
— Это ведь несправедливо, — продолжила я. — Почему бабушка и отец диктуют мне условия? Они могут все у меня отнять — и мать, и друзей. Даже школу.
— Вы, пожалуй, преувеличиваете.
— Вовсе нет. Теперь, уличив меня в обмане, они устроят так, что я никогда не увижу мать, и бабушка, кроме того, уговорит отца перевести меня в другую школу. Она считает, что в нашей школе плохо с дисциплиной. Вот я и разболталась. Она вообще ненавидит нашу школу, а все потому, что в ней училась моя мать. Мечтает отправить меня в муниципальную школу, талдычит об этом уже несколько месяцев.
— Если вы считаете, что вы правы, а отец — нет, зачем же подчиняться ему? Нужно отстаивать свое мнение.
— Но мне же приходится жить с ними — с отцом и бабушкой. — Внезапно я почувствовала раздражение: доктор Мидзутани думает, что все так просто, для нее существует лишь черное и белое. — Я живу в их доме, значит, что они велят, то и должна делать.
— У меня такое впечатление, — сказала доктор, нахмурившись, — что не слишком-то вам нравится с ними жить.
— Конечно нет! — вскричала я, вспомнив, что многого ей не рассказывала. — Бабушка вечно в плохом настроении, отец редко бывает дома. А мне идти некуда. Если я уеду к матери и дедушке, это станет для них ударом. Пока я живу с отцом, они могут не волноваться за мое будущее. Они пошли на жертву ради меня же, чтобы я не росла в бедности и без отца. А сейчас я все разрушила. Отец может даже отречься от меня. — Глубоко вздохнув, я постаралась сдержать слезы. — Отправит меня к матери и дедушке, а на что им содержать меня? Или отец не прогонит меня из дому, но категорически запретит увидеться с ними хоть когда-нибудь. Не знаю, что он решит, одно ясно: я попала в беду. Любой вариант принесет мне сплошные несчастья.
— А если вам попросить, даже настоять на том, что летом вы будете жить у матери, а во время учебного года — с отцом? По-моему, это разумное решение.
— Да не пойдет отец на это! — Я снова психанула: почему доктор не понимает самых простых вещей?
— И все же попытка не пытка.
— Нет, бесполезно. Он скажет: или я живу с ним и подчиняюсь ему, или же я могу считать, что у меня нет отца.
— Он никогда от вас не отречется. Это означало бы, что он вас навсегда потеряет.
— Не думаю, что это его остановит. Я не уверена, что он меня по-настоящему любит.
Доктор ничего не сказала. Мы сидим в молчании. Пожалуй, я не совсем права в отношении отца. Мне вспомнилось, как он хотел загладить свою вину, когда загубил моих канареек и принес мне вьюрков. Я вижу его виноватую улыбку и слышу его тихий голос: «Ну как ты, Мегуми?» В те редкие часы, когда он бывает дома, а бабушка бранит меня или нудит о моем переводе в другую школу, отец заговаривает на другую тему или не обращает внимания на бабушкины бредни. Он, как правило, ссылается на усталость. Это для него единственный способ защитить меня или, по крайней мере, попытаться защитить. Правда, попытки слишком робкие, и это меня бесит. И все же нельзя сказать, что я ему безразлична.
— Я не совсем точно выразилась, — спешу я поправиться. — Мой отец вообще никого особо не любит. Он в принципе человек холодный, равнодушный, не то что моя мать или дедушка Курихара. Даже бабушка Шимидзу любит его больше, чем он ее. Я хочу сказать, что он любит нас с бабушкой настолько, насколько может. Такая уж у него натура.
— Если он вас все же любит, — сказала доктор Мидзутани после некоторого раздумья, — значит, не отречется от вас. Вот и поставьте ему условие — что летом будете жить у матери. У него не останется иного выбора.
— Не уверена, что этот номер пройдет.
Я окончательно запуталась. И так попала в передрягу. И еще выставлять отцу ультиматум? Это уж слишком, но доктор не желает мне зла, и она человек разумный. Ее советами не стоит пренебрегать.
— Кроме того, — продолжила свою мысль доктор, — подумайте, как он будет выглядеть в глазах окружающих, если отречется от вас и обречет на нищету.
— Не больно его волнует людское мнение. Как только мать уехала, он перебрался в Хиросиму к своей подружке, поэтому и дома почти не бывает. На работе все знают о его романе на стороне, но ему все равно. — Уставившись в пол, я почувствовала стыд, будто я соучастница отцовских похождений.
Доктора не шокировала моя информация.
— Мужчин не осуждают за то, что они заводят любовниц, поэтому ваш отец не чувствует себя виноватым. Наоборот, ему кажется, что в глазах сослуживцев он выглядит этаким светским львом. Ваша мать фактически бросила его, и ему вовсе не хочется, чтобы люди ему сочувствовали: дескать, несчастный брошенный муж, один как перст. Заведя любовницу и не скрывая этого, он как бы спасает свою репутацию. А вот отречься от своей дочери — это совсем другой разговор. Все будут считать его человеком крайне безответственным и непорядочным: дочь живет в нищете, а он зарабатывает хорошие деньги и проматывает их со своей возлюбленной. Он на такой шаг не пойдет.
Доктор, пожалуй, права. Отец все же соблюдает внешние приличия, и его репутация ему не безразлична. Не женился же он на этой Томико и, наверное, не собирается. Развод через суд его, конечно, пугает, да и бабушка Шимидзу за это его по головке не погладит.
— Поэтому, — продолжает доктор, — можете без всякой опаски выдвигать свои требования и в отношении матери, и в отношении школы. Вы имеете на это право, а у него нет прав запретить вам видеться с матерью. Не подаст же он в суд. Ему такое паблисити не нужно: позор для всей семьи. Я знаю это, Мегуми, по собственному опыту. Мой бывший муж согласился на развод, чтобы не предавать дело огласке. Не хотел бросать тень на свое семейство. Когда жизнь у нас с ним не заладилась и я решила от него уйти, его родня попыталась уговорить меня, чтобы мы официально не разводились. Они, мол, скажут всем, что я вернулась сюда, в Асию, присматривать за своим родителями. И все будет шито-крыто. Я на это не пошла, потому что ненавижу ложь и вообще не хотела, чтобы меня что-то связывало с этой семьей. Он наконец согласился, поскольку, если бы я подала в суд, наша история получила бы широкую огласку. А так мы уладили все по-тихому, через моего семейного адвоката. Мои родители знают его много лет и во всем доверяют ему. Он нас официально развел и хранит это в тайне. Вашему отцу судебный процесс тоже не нужен.
— Но предположим худшее. Отец от меня отречется или не побоится суда. Что мне тогда делать?
— Вы не останетесь одна, Мегуми. Я сделаю все что угодно, чтобы помочь вам. — Доктор наклонилась вперед и заглянула мне в глаза. — Если ваш отец обратится в суд, наш семейный адвокат сумеет защитить ваши интересы. А если он отречется от вас, вы переедете к нам, будете спокойно ходить в свою академию, а летом ездить к матери. Я не позволю вам жить в бедности. У меня, к счастью, есть деньги, и они дают мне возможность ни от кого не зависеть и никого не бояться. Никто не осмелится сказать мне в лицо какую-нибудь гадость, поскольку все знают, что мой отец — богатый человек. Неужели я потерплю, чтобы вы с матерью жили в бедности и унижении?
По выражению ее лица я поняла, что она отвечает за каждое свое слово. Если мне негде будет жить, она заберет меня к себе, хотя делать это никто ее не заставляет. Я почувствовала такое облегчение, что мне опять захотелось расплакаться. В конце концов, я хоть со скалы не падаю. Доктор Мидзутани сказала, что она мой друг. И друг моей матери тоже.
— Даже не знаю, как вас благодарить, — сказала я, задыхаясь от волнения.
— Не думайте об этом, Мегуми, — улыбнулась доктор. — Я в любой момент готова вам помочь, но на самом деле моя помощь вам не понадобится. Отец вас не бросит и будет по-прежнему платить за ваше обучение. Он же нормальный человек, а все нормальные люди дорожат своей репутацией. Он не совершит поступка, из-за которого будет выглядеть в глазах окружающих глупцом или человеком без стыда, без совести. Его забота о своей репутации — ваш сильный козырь.
— Наверное, вы правы.
— Короче говоря, не позволяйте брать себя на пушку. А если отец и бабушка пойдут ва-банк, мы придумаем другой план действий. Доверьтесь мне.
— Еще раз спасибо.
— И не нужно меня благодарить. Я хочу вам помочь из самых добрых побуждений. Даже если вам придется переехать к нам, для меня это будет необременительно. В свое время мы с отцом помогли моим двоюродным сестрам — племянницам матери. У них не было денег, и мы оплачивали им учебу в колледже. Причем я их совсем не знала: мы редко виделись. А вы — другое дело. Помочь вам — для меня не долг, а радость. Поверьте, Мегуми, общение с вами для меня одно удовольствие. Я поняла это сразу, когда вы показали мне вашего свиристеля.
Да, свиристель… Он сейчас где-то в Сибири, клюет прошлогодние ягоды, вьет гнездо. Сейчас неделя, проведенная в моей комнате, кажется ему какой-то другой жизнью…
Еще только пять, но отец и бабушка заперли дверь. Вытащив ключ из кармана, я ее отперла. Хочется смеяться над их глупостью. Разве они забыли, что мне уже пятнадцать и свой собственный ключ я ношу с собой четвертый год. Войдя в дом, я направилась прямо в кухню. Отец пьет чай, бабушка, как всегда, хлопочет над ним или, можно сказать, стоит у него над душой. Оба в молчании уставились на меня. Отец — в коричневом дорожном костюме. Мне вспомнились слова доктора Мидзутани: каждый человек придает большое значение тому, как он выглядит в глазах окружающих. Вот и отец принарядился. Разговор у нас будет строгий, официальный, и пижама будет, по его мнению, не к месту.
— Прошу прощения, что лгала вам, — беру я с ходу быка за рога. — Надо было сразу сказать, что переписываюсь с мамой, а по воскресеньям вечером беседую с Тору. Но ведь здесь нет ничего дурного. Действительно, почему я скрыла это от вас? Сама не понимаю.
Они переглянулись, затем бабушка кивнула ему.
— Поговорим в моем кабинете, — сказал отец, вставая из-за стола.
Я последовала за ним по коридору, а бабушка осталась в кухне, сделав вид, что убирает посуду. Отец уселся в большое кожаное кресло. Других кресел или стульев в его кабинете нет, так что мне пришлось стоять у двери. Стены — сплошные полки с книгами: финансы, банковское дело, страхование.
— Ты меня очень огорчила, Мегуми. — Отец начинает беседу на низких, баритональных тонах. — Твоя бабушка все мне рассказала.
— Нет, далеко не все. Есть много того, что ей неизвестно.
Оставив мою ремарку без внимания, отец продолжает:
— Я же говорил тебе, что ты не должна ездить к матери и писать ей письма. А ты не послушалась. И теперь я в глупом положении перед семьей Като и перед твоей новой приятельницей — ветеринаром. Да еще катаешься по ночам в машине с этим парнем.
— Этот парень — Тору Учида. Ты должен его помнить. Я же не с незнакомцем каким-то шляюсь.
— Ты еще ничего не знаешь о мужчинах, — повысил голос отец. — Твоему дружку — двадцать или двадцать один. Он взрослый мужик. И ты даже не представляешь, что у него может быть на уме, когда он сидит в темноте в машине, наедине с юной девушкой. Хорошо еще, что с тобой ничего не случилось. Пока еще.
Если бы не моя злоба, я бы расхохоталась. Сидя со мной в машине, Тору думал не обо мне, а о другой девушке. И вообще отец не имеет права говорить о нем гадости.
— Тору никогда не сделает мне ничего плохого, — решительно заявила я.
— Не зарекайся.
— Я в этом уверена. Он относится ко мне лучше, чем ты.
Я вспомнила, как Тору вынимал из стеклянного ящика мертвых бабочек, осторожно брал их за кончики крыльев и с почестями хоронил. Вот если бы у отца была такая коллекция, он ради меня ни за что бы с ней не расстался. Это Тору мог сказать: «Не хочу, чтобы ты плакала», а не мой драгоценный папаша. Он прочел бы мне нотацию, объяснил, что я не права, а он волен поступать, как захочет его левая нога.
— Тору никогда не сделает мне ничего плохого, — повторила я, — потому что он добрый. Он заботится обо мне больше, чем ты.
Долгое время отец молчит. Он сузил глаза, словно обдумывая какую-то важную вещь, и барабанит пальцами по подлокотнику кресла.
— Я очень много работаю, чтобы ты ни в чем не нуждалась, — пробормотал он наконец. Голос у него тихий, он проглатывает слова. Никогда не слышала, чтобы его речь звучала так жалобно.
Может, посочувствовать отцу? Что делать, если он не способен на теплые чувства? Он никогда не поступался ради других своими эгоистическими интересами. Когда я была маленькая и отец еще не завел себе подружку, мать постоянно расстраивалась, потому что отец засиживался допоздна на работе, а выходные проводил с друзьями. Пожертвовал бы лишним часом в своей конторе или воскресеньем в гольф-клубе, и у матери было бы совсем другое настроение. Сейчас он должен понимать, что и бабушка не слишком счастлива: он вынудил ее переехать к нам, а сам дома не бывает. Женщина из Хиросимы дороже ему, чем мы с бабушкой. Он ради нас не пожертвует ни одним часом, проведенным с ней. В этом его отличие от людей, которых я знаю. Я не говорю уже о матери или о Тору. Все мои друзья: Миёко, Норико, доктор Мидзутани — ради меня поступились бы многим. Так же, как и я ради них. Но отцу этого не дано. Мне остается лишь пожалеть его, как я жалею тех, кто не может оценить богатство красок или хорошую музыку, потому что они или дальтоники, или им медведь на ухо наступил.
— Я очень много работаю, — твердит он. — Я отдал тебя в дорогую школу только потому, что ты ее выбрала, хотя мне она не нравится.
Жалость сменилась во мне яростью. Зачем все время напоминать, что он за все платит?
— Когда твоя мать уехала, я хотел забрать тебя из этой школы. — Отец говорит все громче и громче. — На этом настаивала бабушка, но я передумал, и знаешь почему?
— Не знаю.
В душу мне закралось подозрение. Отец обычно не задает таких вопросов: мое мнение его не интересует.
— Да потому, что пожалел тебя. Я подумал, что отъезд матери тебя расстроил, а новая школа — лишние нервы. Пока привыкнешь к другой обстановке, то да се… Скажу откровенно, я боялся, что ты психологически сломаешься.
Отец считает, что я ему должна быть благодарна, напоминает, что он руководствовался моими интересами. Но его тон и взгляд не вызывают у меня чувства благодарности. Он говорит глупости и при этом глубоко ошибается, пытаясь выставить меня жалкой плаксой, которая легко может сломаться. Такого не подумает обо мне никто из моих друзей.
— Меня не волнует, сколько ты работаешь. В конце концов, ты мой отец и платить за шкоду — это твой долг, а не любезность. И деньги, которые ты на меня тратишь, вовсе не оправдывают твоего поведения. Я в жизни не видела большего эгоиста. Мне даже стыдно, что я твоя дочь.
Отец выкатил глаза. Только непонятно, рассердился ли он или просто удивился.
— Что касается писем матери, то ты не оставил мне выбора. Пришлось солгать, но в принципе ты не имеешь права запретить мне переписываться с ней.
— Твоя мать, не забывай, бросила тебя, — спокойно сказал отец. — Если бы она действительно любила тебя, то осталась бы здесь. Наши с ней отношения ни при чем. Но в итоге и тебе стало легче без нее, и мне.
Он вздохнул, как бы поверив в свои слова. А может, он в них верит? Впрочем, это не важно.
— Как ты можешь говорить такое, когда именно ты сделал ее несчастной? По-твоему, она должна была мириться с твоим поведением?
— Она тоже принесла мне много горя.
Возможно, он в чем-то прав, но я не сдаюсь:
— А вот представь обратную ситуацию. Мать выжила бы тебя из дома, а я захотела бы с тобой видеться. Она, безусловно, разрешила бы нам общаться. Про себя она бы могла думать о тебе все что угодно, но пошла бы мне навстречу, потому что любит меня.
Отец долго молчит. Может, ищет какой-то убедительный аргумент, но следующий его вопрос оказался для меня неожиданностью:
— А если бы я уехал от вас и ты осталась с матерью, попросила бы ты у нее разрешения видеться со мной?
Я посмотрела на него, ссутулившегося в своем кресле. В первый раз я заметила, что виски у него поседели. Лицо — бледное и мучнистое. Под глазами — круги. Даже те, кто считает его интересным мужчиной, сейчас такого бы не сказали. Да, он, как и мать, несчастен, хотя и по другим причинам. Действительно, нужно пожалеть его, но я не могу. Надо высказать всю правду, и я выпаливаю:
— Возможно, и не попросила бы.
Он еще больше ссутулился, весь сжался, точно я его ударила. Но затем выпрямился. Его лицо посуровело, и он сказал очень жестким тоном:
— Короче говоря, я запрещаю вашу переписку, а поскольку ты утаила ее от меня, то отныне не увидишь ни семейство Като, ни этого парня, сына госпожи Учида, ни свою подозрительную ветеринаршу.
— А какое право имеешь ты диктовать мне такие условия? То, что я живу с тобой под одной крышей, еще ничего не значит. Тем более что сам ты здесь почти не бываешь. Ты живешь в Хиросиме, над баром, со своей подружкой, которая мажет губы оранжевой помадой.
— Не смей разговаривать со мной в таком тоне. — Отец не на шутку рассердился, даже зубами скрипит, но мне не страшно.
Доктор Мидзутани совершенно права: он не заставит меня делать то, что мне не хочется. Я тысячу раз права, а его позиции — слабые.
— Как хочу, так и разговариваю, — произношу я как можно хладнокровней. — Кончатся занятия в школе, и я уеду к матери и дедушке Курихара. Если ты не захочешь, чтобы я вернулась в наш дом, пожалуйста — я буду жить у доктора Мидзутани. Мы обговорили с ней такой вариант. Она даже за мое обучение заплатит. Доктору известна вся история, что приключилась со мной. Так что я не боюсь, что ты от меня отречешься.
Прежде чем отец успел открыть рот, я выскочила из его кабинета, демонстративно хлопнув дверью.
Проходя мимо кухни, я заметила, что она пуста: бабушка, должно быть, подслушивала наш разговор, но вряд ли при ее глухоте разобрала толком, что к чему. Схватив в прихожей свои туфли, я выбежала на улицу.
Солнце уже садится за горы, но небо еще темно-голубое, а не черное. На востоке сияет бледная луна. Она еще не полная и своими очертаниями напоминает лимонные дольки, которые мы клали с Кейко в чай. Вот ее мать умела резать лимон так, что получались аккуратные кружки не толще бумаги. А у нас с Кейко не получалось: то ли неумехи были, то ли боялись порезать пальцы. Дольки получались неровные, некрасивые — вот как эта луна.
Дойдя до конца квартала, я оглянулась и посмотрела на дом Ямасаки. У Кейко в окне свет: готовится к очередным библейским чтениям. Делает, конечно, макияж, но очень легкий, незаметный. Оденется поскромнее. Да, я надолго запомню, что она на меня наябедничала. И Кийоши тоже хорош: нашел кому рассказывать о моей переписке с матерью!
А в общем, пропади они пропадом. Я пошла вниз по холму к бару, где работает Тору. Появлюсь там раньше обычного: сейчас только начало седьмого. Может, заглянуть в бар, позвонить оттуда доктору Мидзутани и сказать ей, что у меня все в порядке?
Тору удивится и обрадуется моим новым планам на лето. Во время нашей первой беседы он рассказал, как уладил дело с отцом и дедом. Они ведь угрожали отречься от него, если он не станет учиться в колледже, а потом, когда он слинял из дома, вынуждены были уступить.
Наш первый разговор с Тору состоялся в начале прошлого месяца, но мне кажется, что это было давным-давно. Тогда я думала, что Тору придется в жизни легче, чем мне. Он понаходчивей меня, постарше, а самое главное — парень. Теперь я думаю иначе: Тору повезло, потому что у него был старший друг. Такой друг есть теперь и у меня — доктор Мидзутани. Поэтому я могу блефовать, предъявляя отцу столь жесткий ультиматум.
Хотя блефовать — это все равно что проделывать в цирке акробатический номер. Нужна подстраховка. Предположим, мы с Тору идем по проволоке. Падать с нее мы не собираемся, но внизу кто-то должен держать на всякий случай натянутую сетку. И на этого человека мы должны всецело полагаться. Рассмеявшись от этой мысли — мы с Тору циркачи, я остановилась и посмотрела вниз.
В городе один за другим вспыхивают огни — белые, оранжевые, красные. Что делает мать в деревне, в обветшавшем доме рядом с лужайкой, поросшей пампасной травой, которая после заката станет черным пятном? Ходит взад-вперед из кухню в комнату и обратно. Убирает после гостей чашки и тарелки. Руки у нее сильные, и она может отнести за один раз гору посуды, причем ничего не уронит. Должно быть, устала и, конечно, грустит, вспоминая свою покойную мать. Я мысленно посылаю ей добрые пожелания и говорю: «Подожди немного, скоро увидимся».