Утром, на следующий день после поездки в деревню, я встала, когда еще не было пяти, беспокоилась за желтые ирисы, которые дала мне мать. Вскочив с кровати в полной темноте, подошла к письменному столу, где они стояли в небольшой вазе с водой. Ну что же, выглядят как вчера, ничуть не хуже. Желтые бутоны набухли еще больше, некоторые вот-вот раскроются. Вынув цветы из вазы, я осторожно завернула их в газету, затем переоделась в темноте и выскочила из дома, пока не проснулась бабушка.
На улице еще горят фонари, но небо уже светло-серое. По дороге мне попались лишь несколько бизнесменов в строгих деловых костюмах и с неизменными «дипломатами». В кронах кленов, растущих вдоль реки, чирикают птицы, но их пока не разглядеть. В половине шестого я была у дома Като. Дверь открыта: пастору кажется, что его помощь может понадобиться какой-нибудь заблудшей душе даже среди ночи. В кухне все выгладит как обычно. На сушке рядом с раковиной стоят керамические тарелки и чашки. На столе лежат аккуратно сложенные салфетки. Я прекрасно здесь ориентируюсь даже при слабом свете раннего утра.
Стараясь как можно меньше шуметь, я открыла дверцы шкафа, где госпожа Като хранит дорогой фарфор, вазы и хрустальные бокалы. Все три вазы стоят на второй полке: хрустальная в виде бутона, керамическая (из того же набора, что тарелки и чашки) и большая глиняная ваза, покрытая глазурью. Ее изготовила своими руками госпожа Учида. Эту вазу я и выбрала. Величиной она с небольшой арбуз, своей шероховатой ярко-рыжей поверхностью напоминает апельсин. Госпожа Учида сделала ее в подарок госпоже Като к тридцативосьмилетию. Мы с Кийоши учились тогда в третьем классе.
Я наполнила вазу тепловатой водой (сомневаюсь, правильную ли выбрала температуру), достала из кармана таблетку аспирина, растолкла ее и растворила в воде. Это рецепт моей матери, чтобы цветы дольше не увядали. Но проверенные рецепты не всегда мне помогают. Я отнесла вазу на стол, поставила в нее цветы и еще раз перечитала письмо, написанное дома:
«Дорогая госпожа Като!
Эти цветы — из сада моей мамы. Она передает вам привет. Вчера я ездила к ней и собираюсь провести там лето. Надеюсь, что и вы к нам приедете. Простите, что не хожу сейчас в церковь и у вас давно не была. Очень соскучилась и обещаю скоро зайти.
С любовью, Мегуми».
Письмо короткое, но на первый раз хватит. Прислонив конверт с запиской к вазе, я вытерла воду с рабочего стола. В это время внизу в коридоре хлопнула дверь и послышались шаги. Кто-то идет явно босиком. Бежать уже поздно пока я добегу до выхода, меня сто раз заметят. Сцена получится нелепая. Придется остаться здесь.
В дверях появился Кийоши. Он в голубой пижаме. Только со сна, даже глаза еще полностью не открываются. Волосы у него сбились на один бок. Мне захотелось рассмеяться и забыть обо всем, что произошло между нами за последний месяц. Кийоши, конечно, удивился, потом обрадовался, но вскоре его челюсть снова обрела привычные квадратные очертания. Рот сжался. И все же он на секунду забыл о размолвке и порадовался нашей неожиданной встрече.
— Что ты здесь делаешь? — прошептал он, не двигаясь с места.
Оставила твоей маме письмо, — прошептала я в ответ.
Мы стоим в десяти шагах друг от друга. Шептаться глупо, и я сказала обычным голосом, правда, тихим:
— Я уже собралась уходить. Не думала, что разбужу тебя.
Больше говорить не о чем. Мы стоим на кухне, где провели вместе уйму времени; играли, ссорились и мирились. Воспоминания навевают грусть. Больше я, наверное, никогда сюда не приду, разве что на короткое время забегу проведать госпожу Като. В первые вечера после отъезда матери я подолгу сиживала здесь. Кийоши делал уроки, пастор Като читал газету, его супруга готовила чай. В те дни это семейство было для меня единственным утешением. Жаль, что мы с Кийоши перестали дружить. На секунду я даже подумала, что зря порвала с церковью. Но не извиняться же сейчас за свой поступок. Поэтому я сказала то, что посчитала наиболее уместным:
— Извини, что кое-что утаила от тебя. На самом деле я давно не верю в Бога, лет уже, наверное, пять — с тех пор, как умерла госпожа Учида.
Я замолчала и принялась разглядывать вазу. Когда госпожа Учида подарила ее госпоже Като, я сочла ее уродливой: непонятный ржаво-рыжий цвет, шероховатая фактура, аляповатый силуэт. Мне в то время нравились лишь мягкие пастельные тона, например, розовый или бледно-лиловый. Поверхности я воспринимала только гладкие и блестящие. Но то было давно. Я многого не понимала. Сейчас, в полутьме, ваза словно дышит. Рыжая глазурь разгорается желтизной ирисов. Кийоши молча ждет продолжения моей исповеди.
— Прости, пожалуйста, — повторяю я, хотя хочется сказать больше.
Кийоши пожал плечами:
— Выбор сделала ты сама. Тебе решать, веришь ты в Бога или нет.
Когда он закрыл рот, шея у него напряглась, будто он изо всей силы стиснул зубы. По-моему, он хотел сказать что-то другое. По крайней мере, намекнуть, что он на меня не сердится.
Надо повернуться и уйти, но я почему-то не могу сдвинуться с места. Пижама Кийоши напомнила мне, как во втором классе мы с ним участвовали в традиционной постановке «О Рождестве». В те времена в церкви всегда было полно детворы. Мы все были одеты в пижамы, и, кроме того, мамы обмотали нас простынями, изображавшими одеяния библейских персонажей: пастухов, волхвов, Иосифа и Марии. Девочка, игравшая ангела, была одета в белую ночную рубашку, а к спине ей приклеили бумажные крылышки. Кийоши, Такаши и я выступили в роли волхвов. В пьесе были только две «женские роли» — Дева Мария и ангел. А в «труппе» оказалось три девочки. Пришлось мне сменить пол. Голову мою замотали коричневым платком, и я вполне сошла за волхва, только голос чуть потоньше, чем у мальчишек. По роли надо было хором сказать: «Мы принесли дары», но кто-то из нашей троицы обязательно пропускал свою реплику. Грустно, что нам с Кийоши не доведется вспоминать вместе эту глупую пьесу и смеяться. Никогда мы не будем похожи на наших матерей, которые часто вспоминали какие-то смешные эпизоды из своей юности. В машине или на кухне, распивая чаи, одна из них, бывало, напомнит другой о чем-то, и обе так зайдутся от смеха, что согнутся пополам и чуть не задыхаются.
— Ну ладно, я пошла.
Может, мне показалось, но Кийоши погрустнел. Уголки рта горестно опустились.
— Лето я проведу у матери, а когда вернусь осенью, может, увидимся.
Он промолчал, никакого ответа от него я и не ждала. Даже если мы осенью увидимся, близкими друзьями снова не станем, и мы оба это знаем. Выйдя из кухни, я выбежала на пустой церковный двор, прошла мимо песочницы и качелей, и у меня на глаза навернулись слезы, но я, как всегда, глубоко вздохнула и двинулась дальше.
В школе во время перерыва на ленч я отправилась с Норико и Миёко в кафетерий, поскольку не взяла из дома пакет с едой. Просто не хотелось лишний раз заходить домой, да и некогда было, после Като я еще забежала к доктору Мидзутани покормить птиц. Бабушка задаст мне, конечно, трепку. Она, дескать, готовит мне ленч, старается, а я только перевожу продукты. Есть у нее и гораздо более веская причина для придирок — мой вчерашний визит к матери. Но эту тему она поднимать не станет.
Вчера я смогла вернуться в Асию лишь в одиннадцать вечера. После полудня дедушка с доктором Мидзутани отправились на прогулку — еще раз взглянуть на окрестных птиц, а мы с мамой остались дома, хлопотали на кухне и говорили без умолку. Вторая половина дня пролетела быстро. Не успел начаться серьезный разговор — о моем решении не посещать больше церковь, о Кийоши, Кейко и Тору, как солнце зашло, и за окнами стемнело. Мы все вместе поужинали. Кажется, доктор Мидзутани произвела хорошее впечатление и на дедушку, и на маму. Они все время уговаривали ее есть побольше и сочувствовали ей, что она такая худенькая. На прощанье дедушка подарил ей небольшую, вставленную в рамку авторскую вышивку — воробей, сидящий на ветке бамбука.
Когда я наконец попала домой, бабушка встретила меня в дверях — как всегда, в коричневом кимоно. Она еще не переоделась в пижаму, хотя ложится спать обычно в десять. Значит, бодрствовала и, возможно, не потому, что хотела на меня накинуться, а действительно волновалась. Когда она открыла дверь, на секунду с ее лица исчезло обычное мрачное выражение. Я даже услышала короткий вздох облегчения. Но тут же все вернулось на крути своя.
— Как так можно? Все воскресенье где-то шаталась, а завтра надо идти в школу.
Мою поездку она никак не прокомментировала — сделала вид, что я просто нарушила правила своего комендантского часа. Ну что ж, хранить молчаливый нейтралитет — единственное, что им с отцом остается. Вплоть до моего отъезда они будут делать вид, что я вовсе не собираюсь уезжать на лето к матери. Может, отец с бабушкой думают, что их недружественное молчание заставит меня переменить решение? Вряд ли. В глубине души они знают, что это не сработает. Я слишком люблю мать, чтобы не видеться с ней подолгу. Поэтому они не могут не отпустить меня, хотя и никогда не признаются в своем поражении. А когда я осенью вернусь, сделают вид, будто я уезжала на пару дней. И, разумеется, никогда не скажут, что беспокоились обо мне.
Взяв в буфете суп и рожок, я направилась с подносом к столу, за которым сидели мои подружки Норико и Миёко. Они принесли с собой из дома сандвичи. Их матери, как и моя, всегда срезают с хлеба корки. Экономная бабушка Шимидзу никогда этого не делает.
«Во время войны, — назидательно говорит она, — у нас не было никакой еды, кроме риса, вымоченного в воде. Ты не знаешь, что такое голод. Выкидываешь хорошие продукты, не понимая, как тебе повезло, что ты живешь в мирное время».
Мать тоже во время войны голодала, но она не трясется над каждым куском. Когда печет хлеб, то, готовя мне сандвичи, всегда срезает хрустящие корки. Если бы бабушка увидела это, пришла бы в ярость. Представив себе ее свирепое лицо, я улыбнулась.
— Садись, Мегуми. Что тебя так рассмешило? — спросила Миёко, охочая до шуток и розыгрышей.
— Да так. Наши семейные дела — долго рассказывать.
Кстати, я еще не говорила подругам, что собираюсь уехать на лето к матери. Разумеется, они будут очень рады за меня, но это слишком важное событие, чтобы обсуждать его заранее. Как бы не сглазить. Пусть лучше перемывают косточки Рейко. У нее наконец-то состоялось первое свидание с таинственным незнакомцем.
— Рейко совсем потеряла голову, — щебечет Миёко. — Они ходили в парк развлечений в Наре и целый день катались на русских горках.
— Рейко — на русских горках? — с удивлением спрашивает Норико. — Да она же панически боится высоты. В прошлом семестре даже не смогла взобраться на гимнастическое бревно. Расхныкалась, будто ее режут. Редкая трусиха.
— Трусиха, но этот парень сказал, что он обожает скорость. Когда ему будет восемнадцать, он станет автогонщиком.
— Ну что же, Рейко надо готовиться заранее. Ты представляешь ее в гоночном автомобиле? Она и на велосипеде ездит только по ровной дороге. Вниз по холму ни за что не съедет, заключила Норико, и обе мои подруги расхохотались.
Я ничего смешного в этой ситуации не вижу. Девочка, смертельно боящаяся высоты, вынуждена целый день кататься на русских горках. Вот что значит любовь! Мне даже стало жаль Рейко. Но я не хочу спорить с подругами и вяло поддерживаю разговор.
Я их не увижу целое лето, и вполне возможно, что осенью, когда вернусь, почувствую себя здесь не в своей тарелке. Я буду жить на два дома: летом — у матери, а во время учебного года — у отца. Какой же дом будет настоящим или я вообще буду ощущать себя бездомной? Давным-давно, когда я впервые прочла подробные статьи о космонавтах, мне стали сниться кошмары, будто я сижу в космическом корабле, который совершает бесконечные витки вокруг Земли, но никогда на Землю на вернется. Нечто подобное мнится мне и сейчас.
Подружки продолжают трепаться. Норико, размахивая вилкой перед носом Миёко, пытается ее в чем-то убедить. На сей раз они расхохотались чересчур громко, и на нас обернулись девочки из двенадцатого класса. Кроме нас троих, десятиклассниц в кафетерии нет. В основном сюда заходят выпускницы, считающие себя слишком взрослыми, чтобы таскать из дому завтраки. Так, во всяком случае, говорят мои одноклассницы, у которых есть старшие сестры. В их семьях тоже бывают свары. Двенадцатиклассницы препираются с родителями по поводу одежды и косметики.
Любой заглянувший в кафетерий сразу бы сказал, что мы с Миёко и Норико учимся еще в десятом. Только мы ходим в школу в джинсах и майках с короткими рукавами. Девушки из двенадцатого класса носят платья или юбки с шелковыми блузками. Хотя в школу не принято приходить накрашенными, они все же позволяют себе еле заметно подмазать губы и ресницы и слегка подрумянить щеки.
В нашем классе тоже есть девочки, которые хотят выглядеть взрослыми. Они сменили джинсы на юбки, а когда я прохожу мимо них по коридору, улавливаю легкий аромат духов. Они носят более длинные пальто и плащи, чем остальные девочки. Модницы предпочитают фиолетовый, темно-синий и бледно-розовый оттенки. Мы же, кто попроще — красный, желтый и ярко-голубой. Но в принципе все мы меняемся. Наверное, через два года Миёко, Норико и я будем выглядеть как девочки, сидящие сейчас в кафетерии.
Мне, впрочем, этого не хочется. Не нравится, как эти девушки глупо хихикают тоненькими голосками и по-мещански прикрывают рот ладошкой. Они подолгу ковыряются в тарелках, время от времени тяжело вздыхая. Не понимаю такого. Если мне не нравится еда, я просто не стану есть. А зачем без конца возить вилкой по тарелке и при этом так вздыхать, будто тебя насильно заставляют доесть все до конца?
— Что-то случилось, Мегуми? — сочувственно спрашивает Миёко.
— Нет, а что могло случиться?
Я крошу в руках рожок. Поскольку с виду они все одинаковые, я вместо рожка из кислого теста по ошибке взяла тот, что из непросеянной муки. Придется его выкинуть.
Неожиданно включается школьное радио. Слышно, как кто-то дышит в микрофон, наверное, один из наших педагогов. Некоторые девушки преувеличенно пугаются, точно слабый треск в динамике — это ящерный взрыв. Наконец звучит голос госпожи Фукусима:
— Передаем важное сообщение.
В кафетерии полная тишина. Все замерли, положив ложки и вилки.
— Профессор Гото из Университета Кобе только что сообщил по телефону о результатах предварительного этапа конкурса на лучшее сочинение. Как вы знаете, мы отправили профессору работы наших десяти финалисток.
Пока госпожа Фукусима зачитывает имена финалисток, тишина в кафетерии становится все напряженней. Норико побледнела — явно волнуется за меня, Миёко заметно посерьезнела — сидит не шелохнувшись, сузив глаза. «Да не волнуйтесь вы, — хочется мне сказать подругам. — Я с самого начала ни на что не рассчитывала. Мое сочинение — о сугубо личных проблемах, которые касаются только меня». И все же неплохо было бы получить хотя бы почетный диплом.
— Рассмотрев десять представленных работ, господин Гото награждает почетными дипломами Эйко Сакамото и Сумире Курода, — объявляет госпожа Фукусима.
Надо радоваться тому, что я среди финалисток, уговариваю я себя.
— Второе место, — продолжает госпожа Фукусима, — заняла Хидеко Шибата.
Все головы повернулись в одну сторону, и я тут же разглядела Хидеко. Она сидит у противоположной стены. Сначала лицо у нее побледнело, потом на нем появилось выражение растерянности. Наверное, не может понять, то ли радоваться то ли печалиться. Я бы, заняв второе место, тоже растерялась. Уж лучше не знать, что ты находилась всего лишь в одном шаге от победы. По-моему, педагогам следовало раздать нам короткие анкеты с одним-единственным вопросом: «Если вам присудят второе место, а не первое, хотели бы вы узнать свой результат или нет? Поставьте галочку в нужном квадрате».
— Как вы знаете, сочинение, удостоенное первого приза, будет помещено в памятную капсулу вместе с лучшими работами, отобранными в других средних школах Асии, а также в Кобе, Осаки, Амагасаки и Нисиномии. Эти эссе — наши послания людям будущего. Капсулу торжественно вскроют в двухтысячном году. — Госпож Фукусима делает эффектную паузу.
Я перевожу взгляд с Хидеко на Миёко и Норико Мои подруги от волнения сжали кулаки.
— Рада сообщить вам, — продолжает госпожа Фукусима, — что чести быть признанной автором лучшего сочинения удостоилась единственная десятиклассница, попавшая в число финалисток.
Мое сердце остановилось. Через пару секунд госпожа Фукусима называет мое имя, и Норико, вскочив со стула, издает радостный вопль.
— Примите мои поздравления, — заканчивает свое обращение госпожа Фукусима. — Все вы написали достойные работы.
Радио выключили. Короткая тишина, и снова гул голосов. Норико и Миёко, наклонившись через стол, душат меня в объятиях. Я сижу как окаменевшая. Встаю, обнимаю подруг и снова плюхаюсь на стул.
— Я так счастлива! — говорит Миёко. Ее глаза блестят от слез.
— Молодец, — добавляет Норико. — Я знала, что ты выиграешь.
Подошли две сидевшие неподалеку девушки из двенадцатого класса. Пожали мне руку и сказали:
— Здорово! Поздравляем тебя.
Обеденный перерыв подходит к концу. Кафетерий пустеет. Девочки, проходящие мимо нашей троицы, на пару секунд останавливаются.
«Поздравляем, Мегуми!»
Они напоминают мне старших сестер Кейко, которые относились ко мне и моей бывшей подружке с некоторым снисхождением, но все же, если мы бывало ушибемся или разревемся, всегда приходили на помощь. На какой-то момент мне стало неловко, что я столь критически оцениваю двенадцатиклассниц, однако я понимаю, что вскоре забуду об их поздравлениях и останусь при своем, не слишком лестном для них, мнении.
Уголком глаза я заметила Хидеко, обладательницу второго приза. Встав из-за стола, она направилась в мою сторону. Подойдя шагов на десять, она улыбнулась и протянула мне руку. Ее рука тоньше и меньше моей. И тут я попыталась представить, как мое сочинение будет читаться в 2000 году. К тому времени многое изменится. И я сама буду смотреть на некоторые вещи совсем по-другому. Наверное, и почерк у меня будет другой. Например, почерк матери сейчас заметно отличается от того, каким был в юности. А может, в 2000 году, если мне удастся перечитать свое сочинение, я почувствую стыд и смущение.
— Ты должна гордиться своим успехом, — сказала Хидеко на прощанье. Высоко подняв голову, она идет легкой походкой, лавируя между стульями, и исчезает в дверном проеме. Ей тоже есть чем гордиться: написала хорошую работу и, уступив мне первое место, нашла в себе силы поздравить меня. А ведь могла бы повести себя как обиженный судьбой неудачник. Я, кстати, в детстве иногда разыгрывала из себя несчастную. Кто знает, может, еще раз когда-нибудь разыграю?
Скоро звонок на урок, а я все сижу, вспоминая свое эссе. Описав отъезд матери и прибытие бабушки Шимидзу, я попыталась объяснить, в чем мое отличие от друзей. «Во всем надо видеть хорошую сторону — такой совет часто приходится слышать, — писала я в заключительной части своего опуса. — Но дело в том, что никаких позитивных сторон в отъезде моей матери нет. Впрочем, мне немного полегчало. По крайней мере, теперь я знаю, что все худшее позади. Что бы ни случилось в дальнейшем, подобного горя мне испытать не придется. И как бы я ни пыталась, мне уже никогда не стать такой, как мои друзья и сверстники.
Еще в седьмом классе я поняла, что в моей душе борются два чувства. С одной стороны, я понимала, что в чем-то выгодно отличаюсь от моих подруг. Например, вместо того чтобы сидеть перед телевизором, читаю интересные книги. Не веду себя, как глупая кокетка, в присутствии мальчишек. Но, с другой стороны, действительно хочу быть как все. Хотя мне нравятся кофты и юбки, сшитые матерью, я все же настояла на синих джинсах и футболках, потому что так одеваются все школьницы. Когда подружки жалобно вздыхают по поводу того, что нам задали написать очередное сочинение, мне приходится скрывать от них свою радость: на самом деле я люблю писать сочинения на самые разные темы. Мои подруги часто раздражают меня или я завидую им. Дело в том, что мне одновременно хочется и походить на них, и все-таки от них отличаться.
Когда уехала моя мать, я окончательно поняла, что стать такой, как мои подруги, мне не суждено. Ведь моя семья совершенно не такая, как их семьи. Когда я рассказываю им о том, что происходит у нас дома, многого они просто не понимают. Впрочем, это непонимание не мешает им любить меня и беспокоиться обо мне. Конечно, мне обидно, что я не способна объяснить им ситуацию, но их забота приносит мне некоторое утешение.
Может быть, со временем кто-нибудь из моих близких подруг столкнется с трудностями, которые изменят ее сознание, и она тоже будет отличаться от других девчонок. Если такое произойдет, я проявлю участие. Я считаю главной характеристикой старшеклассника 1975 года его смешанное желание сохранять свою индивидуальность и в то же время не отстраняться от коллектива и не терять хороших друзей. Такое желание вполне осуществимо, хотя на этом пути есть немало трудностей.
Вот, что я хотела сказать всем, кто в 2000 году прочтет мое сочинение. Насколько точно мне удалось составить портрет старшеклассника 1970-х, не мне судить. Если бы я написала письмо самой себе, с условием, что смогла бы открыть его только в 2000 году, я бы напомнила себе, что никогда не нужно стыдиться или бояться того, что ты в чем-то отличаешься от сверстников — настоящие друзья тебя всегда поймут!»
Вот такой у меня получился финал. Могу претендовать на собирательный образ японской школьницы, переживающей трудности переходного возраста.
Норико встала, взяла мой поднос и отнесла на стойку. Миёко подала знак — пора на урок. Норико и Миёко понимают мое ошарашенное состояние и торопят меня как можно тактичней.
Едва успев написать сочинение, я сразу подумала, что заключительная часть отдает наигранным оптимизмом и в ней есть что-то фальшивое, лживое. Но сейчас, следуя за подругами на пятый урок, я поняла, что написала правду. Ложь лжи — рознь, и правда правде — рознь. Ложь в основном непростительна, когда мы идем на обман, чтобы нечестным путем добиться какого-либо преимущества или чтобы избежать наказания — сюда можно причислить и все мои уловки. Нехорошо было морочить голову отцу и бабушке. Однако бывает ложь во спасение, которую мы говорим и друзьям, и самим себе. Она способна даже принести пользу, и в конечном итоге эта ложь оборачивается иногда правдой. В сочинении я написала о том, что подруги поддержали меня, когда я страдала от одиночества. И это чистая правда. Просто в тот момент, когда мне было очень плохо, я не смогла по достоинству оценить их любовь. Другой пример: когда мать уверяла меня, что весной мы увидимся, она, строго говоря, лгала, но она верила, что произойдет чудо, и ложь действительно превратилась в правду.
По дороге в класс я твердо осознала одну вещь: что бы ни изменилось во мне, меня не смутит ни единое слово из моего сочинения. Если я его перечитаю в 2000 году, то вспомню свиристеля, под аккомпанемент которого писала свой опус. Свиристель пел, призывая стаю своих сородичей, летевших где-то далеко. Я представила себе, что слова моего эссе, запертые в ящик, будут порхать в темном замкнутом пространстве вместе со словами, сочиненными другими школьниками, а эти ребята, как и я, будут вне себя от счастья. Хорошо бы всем нам встретиться. Мы выстроились бы у моря, на полосе прибоя, и наши слова, шумя тысячами крыльев, полетели бы в далекое будущее.