— Скажи мне правду! — продолжала я настаивать, пока мать запихивала в чемодан свои свитера. Она елозила по полу на коленях в метре от меня, но даже не удосужилась взглянуть в мою сторону. Вместо этого старательно хмурилась, делая вид, что дотошно разглядывает рукав серого кашемирового пуловера, будто обнаружила там дырку или пятно. Нарочито громко вздохнув, я принялась расхаживать перед ее носом.
Лучи солнца, клонившегося к закату, высветили на подоконнике четыре пластиковых контейнера, в которые пару недель назад мать высадила семена весенних цветов. Громоздкие, но мелкие прямоугольные ящики — слой земли всего лишь с палец толщиной. Половина растений: анютины глазки, весенние хризантемы и недотроги — уже взошли. А вот петунии и цветки лаванды еще не проклюнулись. Мать всегда прикрывала контейнеры пленкой и ставила их на подогрев. Рядом — пульверизатор с водой. Сколько я себя помню, операция эта начиналась в середине зимы, и в начале марта цветы уже можно было высаживать в грунт. Но это — в прошлом. В нынешнем году заведенный порядок будет нарушен. Раз и навсегда. Я знаю, что мать не вернется.
Еще в конце ноября, когда она впервые сказала, что собирается поехать на зиму к своему отцу, в их старый дом — в деревушку к северу от Киото, — я сразу заподозрила что-то неладное. И чем подробней она объясняла причины своего странного решения, тем меньше я ей верила.
— Дедушке Курихаре одному уже трудно управляться по дому, — говорила она. — Надо помочь ему пережить зиму. Я напишу в Токио бабушке Шимидзу. Она приедет и поживет с вами — с тобой и папой, пока я не вернусь.
Дедушка Курихара действительно стар и одинок — жена у него умерла три года назад, но на здоровье он пока не жалуется. Он еще достаточно крепок и не нуждается в помощи. Кроме того, если уж мать решила ему помочь, то надо было ехать тогда же — в ноябре. А она все медлила. Сейчас на дворе — последняя неделя января. Скоро и зима закончится.
Мать отложила в сторону кашемировый свитер и занялась шерстяной юбкой. Я опустилась на колени рядом с ней, обняла ее за плечи и попыталась выведать правду.
— Я хочу все знать, так мне будет легче. Не надо меня жалеть. Не стоило затевать возню с семенами. Зачем меня дурачить?
Услышав в своем голосе истерические нотки, я замолчала и сделала глубокий вдох. Все-таки мне уже пятнадцать, и не к лицу в таком возрасте ныть и гундосить, точно противный ребенок.
Наклонившись, мать крепко обняла меня.
— Как бы я хотела забрать тебя с собой, Мегуми, — проговорила она, уткнувшись мне в волосы. Каждое ее слово излучало теплоту. Особенно мое имя: ведь оно означает «Благословение Божие».
«День, когда ты появилась на свет, был счастливейшим в моей жизни. Бог действительно благословил меня». — Эти слова мать повторяла не раз. Когда я вспоминаю их, в моей памяти встают идиллические картинки из прошлого. Зимним вечером мы с мамой пьем горячий шоколад и рассматриваем фотографии в моем альбоме. На фото — я, пухленькая малышка. Мы дружно смеемся и удивляемся, каким образом эта толстушка превратилась в тощую костлявую девицу.
Мать не отпускала меня, и мне хотелось, чтобы этот день не кончался. Уже половина пятого. Солнце стало ярко-оранжевым — как всегда за час до заката. Если я буду сидеть тихо, не приставая к матери с расспросами, ничего особенного, может, и не произойдет. Но ведь по дороге домой из школы я клятвенно пообещала себе в этот наш последний вечер говорить только правду. «Хочу быть честной, — твердила я, шагая вдоль шеренги вишен и кленов и задевая пока еще мертвые ветви. Листья появятся в марте или апреле. Они напомнят мне о моем сегодняшнем обещании. А мать к тому времени давно уже будет далеко отсюда, в тихом домике дедушки. Не могу понять, как можно меня бросить, если я само „Благословение Божие!“ А может, она все время лгала мне?»
Разжав руки, я высвободилась из ее объятий.
— Зачем желать невозможного? Я же знаю, что ты не можешь взять меня с собой. Я ведь не дурочка.
Мать молча уставилась в пол.
Я встала и снова заходила по комнате. Мать в свое время говорила — и не раз: когда женщина уходит от мужа, дети должны оставаться с отцом, тем более если родители разведенной женщины — люди небогатые. До конца своих дней она будет жить у родителей, а своих детей увидит, лишь когда они достигнут совершеннолетия и смогут навешать ее. До того времени отец, как правило, запрещает им встречаться с матерью. Такой обычай, по мнению мамы, имеет свой смысл: жизнь под крылышком отца сулит материальные блага. А бедность и безотцовщина — позор, и на несчастных детей все будут коситься.
Объясняя мне эти премудрости, мать говорила о людях, нам не известных, пересказывала где-то вычитанные истории. Среди наших знакомых — будь то в Асии или в Кобе — разведенных пар не было. Но я-то знала, что мать имеет в виду не каких-то мифических персонажей, а нашу семью и исподволь готовит меня к будущим жизненным передрягам. Она давно решила, что рано или поздно расстанется с отцом.
Впрочем, мать до сих пор не открыла полной правды. Она ведь ни разу не сказала, что больше никогда не вернется. Целых три месяца она внушала мне, что уезжает ненадолго. О том, что она собирается оставить меня на произвол судьбы, речи не шло. Да и сейчас молчит — лишь выразила невнятное желание взять меня с собой. Я перестала расхаживать по комнате и посмотрела на нее. Мать разглаживала пальцами черную шерстяную юбку. Она брала с собой лишь два чемодана, но, как я заметила, все остальные ее вещи тоже были собраны и уложены в многочисленные коробки — деталь красноречивая. Даже поверь я сдуру в историю с немощным дедушкой, эти сборы выдали бы ее с головой. Неужели она принимает меня за несмышленыша? Вряд ли. Ведь она всегда отмечала мою сообразительность.
— Все-таки не надо меня обманывать, — пробормотала я.
Она взглянула на меня. Ее лицо вытянулось, в больших глазах светилась боль. На какую-то секунду мне захотелось взять свои слова обратно, извиниться перед ней, объяснить, что я не хотела ее обидеть — просто беспокоилась. Но я тут же взяла себя в руки. Нет, мать обязана сказать правду, как бы горька она ни была. Мы спокойно все обдумаем и найдем какой-нибудь выход. Я даже помогу ей упаковать вещи. А стоять столбом и притворяться, что самое страшное событие в моей жизни так и не произойдет, — хуже ничего не придумаешь.
Мама продолжала молча смотреть на меня. Лучше бы она заплакала. Я представила себе слезы на ее щеках и слова раскаяния: «Прости, что солгала тебе». Может, от этого мне бы и не полегчало, но все же… Хотя что сказать в ответ на ее извинения? «Ничего, я прекрасно все понимаю»? Но это ведь неправда. Ничего я не понимаю!
Так, в неловком молчании, мы созерцали друг друга. Когда раздался звонок во входную дверь, я чуть не подпрыгнула.
— Открываю! — завопила я, бросившись вон из комнаты.
На пороге стояла госпожа Като, ближайшая и давняя подруга матери. Сзади топтался ее сын Кийоши, облаченный в темно-синюю школьную форму. Оба не улыбнулись и даже не поздоровались. Госпожа Като, не мешкая, направилась в комнату матери. Не удосужилась даже снять зимнее пальто, перекликавшееся по цвету с ее поседевшими висками.
Войдя в прихожую, мы с Кийоши молча уставились друг на друга — как бывало в детстве, когда кто-то из нас напроказничает. Сейчас я каждую неделю вижу его в церкви, но в школьной форме он не похож сам на себя. Накрахмаленный белый воротничок рубашки и сидящий коробом пиджак делают его старше, серьезнее. В моей частной женской школе под названием «Академия девушек-христианок» форму носить не принято. В своих синих джинсах и пуховом красном свитере, да еще с конским хвостом, я, наверное, кажусь ребенком. За последние годы он подрос и стал чуть выше меня, так что, разговаривая с ним, приходится смотреть снизу вверх. Лицо у него тоже изменилось: нос и нижняя челюсть стали массивней. А глаза по-прежнему детские — узенькие щелочки, которые, когда он улыбается, превращаются в два полумесяца. Впрочем, улыбается он теперь довольно редко.
Из спальни доносились приглушенные голоса матери и госпожи Като. Вернее сказать, то был монолог гостьи, которая вскоре вышла из комнаты, неся два чемодана. Кивнув нам, она решительно выдвинула подбородок в сторону входной двери. Повиновавшись ее молчаливому приказу, мы направились к белой «тойоте» Като, припаркованной около нашего дома. Солнце в этот момент быстро скатилось за вершины горного хребта.
Пока госпожа Като укладывала чемоданы в багажник, из дома вышла мать. В руках у нее ничего не было, даже кошелька. Она надела голубую юбку и темно-синий жакет с белой блузкой. Волосы собрала в пучок. За последний год мать сильно похудела, и, поскольку она довольно высокая, вид у нее был изможденный. Жакет болтался на ней, как на вешалке. Прислонившись к машине, мать тяжело вздохнула, словно в гору поднялась. Выглядела она совершенно потерянной и страшно одинокой.
Я подбежала к ней, обняла. Она тоже заключила меня в объятия. Шерстяной жакет царапал мне лицо. Хотя я ниже матери всего на два-три сантиметра, но почувствовала себя каким-то крошечным комочком.
— Мне надо ехать, но когда-нибудь мы снова увидимся, — прошептала она. — Понимаешь?
Я утвердительно кивнула. Голос звучал словно издалека: мои уши были закутаны ее жакетом.
— Если я сейчас не расстанусь с твоим отцом, — продолжала она, — то не доживу до того времени, как ты станешь взрослой.
Я снова кивнула.
— Прости меня за все. — С этими словами она разжала объятия.
Взглянув на маму, я заметила на ее лице одновременно грусть и решительность. Губы сжаты, зубы стиснуты. Она, конечно, храбрилась и того же ждала от меня.
— Все в порядке, — с трудом выдавила я дрожащим голосом. — Не грусти, пожалуйста.
На самом деле мне хотелось взмолиться. В мозгу стучали совсем другие слова: «Пожалуйста, возьми меня с собой! Я буду делать все, что ты ни пожелаешь!» Но я только плотнее стиснула зубы и сжала рот — точь-в-точь как мать.
Подошла госпожа Като. Низенькая толстушка выглядела озабоченной. Мы с матерью склонились над ней, точно два привидения.
— Вы с Кийоши сейчас отправитесь к нам, — заявила она. — Я вернусь поздно, но мой муж будет дома. Ты поживешь у нас, пока не приедет бабушка. Твой отец не возражает — я с ним уже договорилась.
— А что, разве папа теперь не будет жить дома? — промямлила я.
Быстро переглянувшись, мать и госпожа Като смущенно потупились. Я про себя хмыкнула: к чему играть в прятки? Я все прекрасно знаю. Во-первых, папаша, в отличие от мужа госпожи Като, ни разу в жизни не приготовил ужин и не прибрал в доме. Поэтому до приезда бабушки он будет беспомощен, точно птенчик-переросток. Во-вторых, наш дом для него не единственный домашний очаг. Есть и другой, и его хозяйка окружит моего папочку заботой. Конечно, мать и госпожа Като понимают щекотливость ситуации. Их вполне устраивает, что я молчу и прикидываюсь, будто ничего не знаю о подружке отца. Госпожа Като нахмурилась. Очевидно, я поступила невежливо, не поблагодарив ее за приглашение пожить у них. Ведь она искренне желает мне добра. Но я все равно сержусь. Правда известна всем — и пастору Като, и даже Кийоши, а меня зачем-то оберегают.
Мать еще раз обняла меня, а я ее — нет. Впрочем, она и не заметила моей подчеркнутой сдержанности. Открыв переднюю дверцу машины, она скользнула на сиденье пассажира. Госпожа Като уселась за руль. В моем распоряжении еще несколько секунд. Можно заплакать, закатить истерику или встать перед капотом и заколотить кулаками по лобовому стеклу, умоляя их, чтобы они не уезжали. Но я не из слабаков, даже в раннем детстве не была плаксой. Вот и стою молча рядом с Кийоши. Скорее бы они уехали. Все кончится, и я наконец-то останусь одна.
Дав задний ход, машина выкатила на улицу и плавно заскользила по асфальту. Мать обернулась, но рукой не помахала. Я тоже обошлась без традиционного жеста. Не та ситуация, не то расставание. Иное дело, когда мы с мамой уезжали в конце лета из деревушки, где жили ее родители. Тогда бабушка Курихара была еще жива. Мы радостно и весело махали старикам на прощанье, как бы говоря: «Чудесно провели у вас время. Грустно, конечно, расставаться, но следующим летом мы снова приедем. Обязательно!» А сейчас что? А то, что мать больше никогда не приедет!
Машина скрылась за углом, и я побежала наверх, в свою комнату. Кийоши последовал за мной, но на пороге комнаты замялся. Я вытащила из дубового гардероба кое-какую одежду: майки, джинсы, носки — и бросила на пол. Потом, опустившись на колени, стала складывать нехитрые пожитки в рюкзак.
— Скоро снова с ней увидитесь, — утешительно произнес Кийоши.
— Нет, не увидимся. Она не вернется.
— Ну ты к ней съездишь…
Я предпочла отмолчаться. Не забыть бы спортивные туфли и пижаму. Кийоши вошел в комнату и опустился на колени рядом со мной.
— Ладно, не расстраивайся. Все уладится, скоро увидитесь.
— Да нет же! Отец не разрешит.
— Уверен, что разрешит.
Кийоши поднял с пола несколько маек и протянул мне. Я с силой вырвала их у него из рук. Он испуганно отпрянул, будто я собиралась его ударить.
— Не трогай мои вещи! — завопила я.
— Я просто хотел помочь… — Он недоуменно пожал плечами.
— Убирайся! Не нужна мне твоя помощь!
Он встал с пола и отступил на несколько шагов.
— Мне хочется побыть одной. Уйди, прошу тебя!
Скатав в клубок несколько носков, я быстро прицелилась. Клубок угодил ему в живот. Не больно, конечно, но от неожиданности он вздрогнул.
— Хорошо-хорошо, ухожу, — попятившись, Кийоши исчез в дверном проеме.
Я тут же принялась ругать себя за несдержанность, тем более что легче мне не стало. Кийоши, должно быть, затаился на верхней лестничной площадке и прислушивается. Наверное, решил, что мне надо выплакаться. Я представила себе его нахмуренные густые брови и тревожно сморщенный крупный нос. Ладно, не будем терять времени. Быстро набив рюкзак, я поднялась с пола. Вот уж что мне сейчас меньше всего нужно, так это сострадание Кийоши.
Наткнувшись на него в коридоре, я молча кивнула в сторону лестницы, и она гулко застучала под нашими торопливыми шагами. Очутившись внизу, я собралась было закинуть рюкзак за спину, но Кийоши потянулся за ним. «Сама донесу, небось не слабая и не больная», — хотелось мне сказать, но спорить не было сил, и я отдала рюкзак ему.
В полном молчании мы вышли из дома и стали спускаться по холму к дому приходского священника, где жило семейство Като. Начинало темнеть, на улице похолодало. Мы прибавили шагу. Кийоши то и дело искоса поглядывал на меня, словно ожидая, когда я открою рот. Но мне было не до пустопорожней болтовни и тем более не до извинений. Кийоши с моим розовым рюкзаком за плечами, который совершенно не подходил к его темно-синей форме, выглядел нелепо. В другой ситуации я бы, наверное, расхохоталась.
Едва мы добрались до его квартала, как зажглись уличные фонари, словно они включились от нашего топота. Улица окрасилась в бледно-желтый цвет. Неожиданно я вспомнила о маминой рассаде, оставшейся на подоконнике.
— Я кое-что забыла, — пробормотала я и, прежде чем Кийоши успел сказать хоть слово, помчалась обратно — вверх по склону холма. Предстояло пройти километра три. Через несколько кварталов я оказалась у платформы, где останавливаются пригородные поезда. Пришлось лавировать между спешащими домой бизнесменами, обремененными лишь портфелями-дипломатами, и женщинами, ровесницами моей матери, нагруженными корзинами и тележками с провизией.
В темноте наш дом выглядел массивным и приземистым — квадратное оштукатуренное строение, крытое синей черепицей. Таких зданий в округе предостаточно. Достав из кармана джинсов ключи, я отперла входную дверь и сразу пошла в комнату матери. Включила верхний свет. В непривычно пустой комнате даже коричневый ковер смотрелся уныло. На подоконнике по-прежнему стояли ящики с рассадой, отданной на мое попечение, и полупустой пульверизатор.
Что за глупость со стороны матери! Ведь она знает, что до приезда бабушки я буду жить у Като. Что же, мне теперь мотаться сюда каждый день, чтобы поливать рассаду? А может, она думала, что мы с Кийоши отнесем ящики в дом Като? Да нет, вряд ли. Скорее всего, просто плюнула на свои разлюбезные цветочки. Их судьба ее не волновала, а семена она посадила лишь для того, чтобы запудрить мне мозги.
Выключив обогреватели, я сняла с них ящики и поставила их друг на друга. Часть рассады при этом, естественно, поломалась. Громоздкие ящики оказались шаткими. Нести их было нелегко, но все же я ухитрилась вытащить свою ношу через черный ход в наш двор, обнесенный забором. Дорогу мне освещал свет из окон нашего дома и дома соседей. Миновав шеренгу кленов и кустов бузины, я прошла в дальний конец двора — туда, где мать посадила в ряд три оливковых дерева и две камелии. Остановившись между камелиями, я опустила на землю все ящики, кроме одного. Его содержимое я высыпала под ту камелию, что вымахала повыше. Комки влажного фунта падали со звуком, напоминающим тяжкие вздохи. Подобным же образом я опорожнила и все остальные ящики.
Теперь корни камелии были присыпаны грязным месивом, в котором виднелись ниточки несчастных стебельков. Может, часть рассады и выживет.
Я не унаследовала от матери ее агрономических талантов. Даже срезанные цветы в моих вазах на следующий день увядают: я ставлю их в слишком теплую воду либо в чересчур холодную. Иногда мне дарят цветы, растущие в горшках: герань, карликовую азалию, цикламены. С ними тоже беда — немедленно сохнут: то не долью воды, то перелью. Мать часто забирала у меня полуживые цветы и умудрялась их выхаживать. Она всегда точно определяла, сколько им нужно воды и света. Разумеется, она знала наперед судьбу своей злосчастной рассады. Зачем же было огород городить?
Я разровняла землю, высыпанную из ящиков. Под соседней камелией — той, что пониже, два с половиной года назад, летом, мы схоронили наших канареек. Бедняжки погибли, потому что мы с матерью гостили у дедушки Курихары, а папаше было не до птичек. Вернувшись из деревни поздно вечером, мы его дома не застали, а нахохлившиеся канарейки жались на дне клетки. Вода в блюдечке высохла, а от семечек осталась одна шелуха. Мы, конечно, дали птичкам свежих семечек и воды, но они к угощению не притронулись. Так и сидели неподвижно, с широко раскрытыми клювами. Утром я проснулась пораньше — спешила позвонить ветеринару, но канарейки были уже мертвы. Их тельца лежали, словно увядшие желтые цветы.
На следующий вечер отец объявился, сказав, что по неотложным делам (как всегда, бизнес!) вынужден был уехать из города на несколько дней. При этом он даже не извинился.
— Маленькие птички — существа нежные, — разглагольствовал он. — Чуть что, и они подыхают.
— Да, но они умерли не от болезни, — парировала я. — Это ты их сгубил. Забыл о них. При чем здесь «нежные существа»?
— Если они так тебя волновали, попросила бы кого-нибудь присматривать за ними. А у меня полно дел поважнее.
— Я же хотела поручить их Кийоши. Не помнишь разве? А ты отсоветовал. Сказал, что не стоит беспокоиться: все равно по вечерам ты будешь дома.
Отец пожал плечами и вышел из комнаты. Через несколько дней, вернувшись, как обычно, поздно, он тихо вошел в мою комнату. Я уже спала, но проснулась и увидела, как он забирается на стул и что-то вешает над моим столом на крюк, где раньше висела клетка с канарейками. Был уже час или два ночи. Вокруг — темнота, но я все же разглядела бамбуковую клетку, в которой чирикали и пищали какие-то маленькие птички.
— Не хочу я новых птиц, — заявила я. — Мне нужно, чтобы ты извинился.
Отец слез со стула, грохнул клетку о мой письменный стол и вышел из комнаты. Затем скатился по лестнице и куда-то ушел. Птицы по-прежнему не умолкали и бились крыльями о прутья клетки. Я даже не разглядела, сколько их там. Натянув на голову одеяло, снова заснула.
Утром я первым делом подошла к клетке. Птички, устроившись на жердочке, продолжали попискивать. Четыре маленьких беленьких вьюрка с черными отметинами и розовыми клювами. Отца дома не было. Быстро одевшись, я схватила клетку и побежала в ближайший зоомагазин.
— Эти птицы куплены не у нас, — сказал старик продавец, взглянув на клетку.
— Все равно возьмите их. Я отдаю их даром, деньги мне не нужны.
Старик проводил меня удивленным взглядом.
И вот сейчас я вспомнила о луковицах желтых нарциссов, которые посадила мать на могиле наших бедных канареек. Она не случайно их выбрала: лепестки нарциссов были того же цвета, что и птичьи перышки. Мать надеялась, что такая ассоциация принесет мне хоть какое-то утешение. Нарциссы успешно пережили три зимы, а по весне, когда они распускались, от них нельзя было оторвать глаз. И все же они меня не радовали. Почему — не знаю.
Затем я вспомнила, как бросила матери: «Все-таки не надо меня обманывать». В этот момент у нее на лице появилось то особенное выражение, которое я у нее видела, когда отец, позвонив поздним вечером, предупреждал, что сегодня домой не вернется. Причем каждый раз после его звонков у нее был такой вид, будто произошло нечто невероятное, хотя, казалось бы, к подобным выходкам давно следовало привыкнуть. Не говоря ни слова, она выливала из чайника приготовленную специально для отца заварку, вытирала кухонный стол и удалялась в свою комнату. Иногда я слышала, как она плачет. И хотя она плакала в подушку, до моего слуха доносилось ее прерывистое дыхание. Наверное, она так и не сумела смириться с безответственным поведением отца.
Впрочем, не он один в нашей семье ведет себя недостойно. Я пыталась уличить мать во лжи, а не подумала, что мои слова причинят ей боль. Мне даже хотелось, чтобы она заплакала. И вот еще одна бестактность с моей стороны: я только что выбросила ее рассаду, а ведь она выращивала ее специально для меня, чтобы, наслаждаясь красотой цветов, я утешилась. Я же восприняла ее чистосердечный поступок как очередную уловку, призванную скрыть ее бегство из дома. Да, мать совершала ошибки в жизни, но все же, даже расстроенная, старалась подбодрить меня. Не припомню никаких упреков в свой адрес. В отличие от нас с папашей, она предпочитала плакать сама, нежели доводить до слез тех, кто рядом.
Тупо разглядывая горстку погибших цветов, я продолжала размышлять о моем сходстве с отцом. Оба мы — непоседы, не сидится нам на одном месте. Нетерпеливо начинаем барабанить пальцами по столу или раскачиваться на стуле. Мать отца, то есть бабушка Шимидзу, всегда ругает меня за неумение прилично вести себя. Своего сына, однако, она не критикует. Говорит, что мужчина может быть непоседой, а вот женщина — ни в коем случае. При этом сама бабушка — женщина очень нервная: когда пьет чай, постоянно теребит скатерть, хотя спину держит прямо. В общем, что касается воспитанности, то я унаследовала все черты своих предков по отцовской линии. Ничего не взяла от матери, с ее уравновешенностью и мягкостью.
— Мегуми! — прозвучал у меня за спиной голос Кийоши.
Он по-прежнему был в школьной форме, но уже без моего рюкзака. Широкие плечи так и ходили ходуном, он тяжело дышал: очевидно, бежал всю дорогу.
— Вот… рассада. Мама ее выращивала, а я выбросила, — объяснила я ему, сжав в руке комок грязи.
Кийоши стоял спиной к свету, поэтому я не видела выражения его лица. Он из породы молчунов. Может часами стоять, не проронив ни слова. Особенно если на душе у него тревожно.
Я разжала ладонь, и мутная жижа потекла по моим пальцам на землю. Кийоши как-то рассказывал мне, что самое раннее его воспоминание, связанное с детством, — это то, как мы сидим в песочнице, в церковном дворе, копаясь в горячем песке. Мы мирно играли, и вдруг я набрала полную горсть песка и швырнула ему в лицо. Сама я этого не помню, но рассказ Кийоши меня в свое время обрадовал. Ведь я старше его на целых пять недель — стало быть, мне и верховодить.
Сейчас этот эпизод снова всплыл в моей памяти, но никакой радости не доставил. Мы знаем друг друга пятнадцать лет, даже побольше, если учесть, что наши матери и их общая подруга, госпожа Учида, будучи беременными, постоянно общались. Сидели все трое рядышком на длинной тахте и вязали крошечные свитера для своих будущих чад. Свидетельство тому — идиллические фотографии, хранящиеся в семейных альбомах. Я иногда представляю себе, как мы — я, Кийоши и другой мальчик, Такаши, сын госпожи Учиды, — сидим в материнских чревах, на той самой тахте, и спорим друг с другом, кто из нас появится на свет первым.
Да, много лет прошло. А вот сейчас Кийоши стоит и молчит. Мог бы сказать что-нибудь утешительное. Впрочем, винить его не за что. Какое отношение имеет он к отъезду моей матери?
— Извини, что психанула, — пошла я на мировую, хотя голос прозвучал не слишком дружелюбно. — Я понимаю, ты действительно хотел мне помочь.
— Ладно, все нормально.
Кийоши опустился на колени рядом со мной и задумался в нерешительности: то ли похлопать меня по плечу, то ли взъерошить мне волосы. Он часто так делал, когда мы еще учились в начальной школе. Но сейчас такие жесты выглядели бы глупо — ведь мы уже взрослые.
— Ты как, ничего? — спросил он.
Я молча кивнула.
— Тогда пошли. Отец готовит нам на ужин спагетти. Он только что вернулся из больницы. Навешал своих прихожан.
— А пастор Като в курсе? Только не увиливай.
— Да, он все знает.
— А ты?
Кийоши кивнул.
Мы поднялись и направились к дому. Внезапно я остановилась.
— Обещай мне одну вещь.
— Какую?
— Не говори матери о том, что я натворила, — указала я на камелию, под которой валялись пустые ящики и полудохлая рассада.
Кийоши слегка прищурился, о чем-то раздумывая. Он никогда не лжет — правдолюбец похлеще меня.
— Не говори, — повторила я, — а то она будет беспокоиться, жалеть меня.
— Она и так тебя жалеет.
Его прямота ошарашила меня, хотя и не огорчила. По крайней мере, он откровенен.
— Ну, тогда не нужно ее лишний раз расстраивать.
— Хорошо, я про цветы не скажу.
Выключив свет во всем доме, мы вышли через переднюю дверь. Когда я ее запирала, ключ повернулся в замке с трудом, словно нехотя.
«До свиданья, дом», — произнесла я про себя, и в эти секунды мне показалось, что наше жилище осело и покосилось. Я взглянула на темные окна своей комнаты, которую всегда любила. Особенно хорошо было в ней осенью, когда деревья за окнами окрашивались в цвета заката — огненно-желтый и багряный. Сидя на кровати, я представляла себе, будто плыву по небу на воздушном шаре, а вокруг — облака, освещенные заходящим солнцем. Теперь это кажется просто дикостью: как можно было радоваться жизни, когда внизу, на первом этаже, мама сходила с ума в тщетном ожидании непутевого мужа? Что за чушь — рисовать в воображении идиотские воздушные шары, когда она решала вопрос о своем отъезде! Мне пришла на память ее фраза: «Если я сейчас не расстанусь с твоим отцом, то не доживу до того времени, как ты станешь взрослой». Она хотела сказать, что страдания убивают ее. Почему же я не проявила сочувствия, понимания? Обычный эгоизм? Меня пробрал озноб, голова закружилась. Я повернулась к дому спиной и больше на него не оглядывалась.
Кийоши уже успел отойти на значительное расстояние. Давно, в раннем детстве, мы часто играли в салочки. Причем по таким правилам: если догонишь кого-то, нужно было не дотронуться до него, а наступить на его тень. Тогда — ему водить. Сейчас, правда, луны не было, а уличные фонари светили слишком тускло. Но все равно, почувствовав какой-то азарт, я догнала Кийоши и наступила на размытую тень от его головы.
— А вот ты меня не догонишь! — прокричала я, проносясь мимо него. Вслушиваясь в свой топот, я старалась больше ни о чем не думать. Через несколько секунд Кийоши тоже рванул. Расстояние между нами быстро сокращалось. Воздух был холодный, и пар у меня изо рта вылетал, как облачка, на которых пишут слова персонажей комиксов. И мне казалось, что с клубами моего разгоряченного дыхания уносятся в небо пустопорожние мысли.