На дворе половина пятого утра. За окнами моей комнаты темно. Даже бабушка, ранняя пташка, наверное, еще спит. Я тихонько спустилась по лестнице, прошла в кухню, не включая свет, налила стакан апельсинового сока и присела за стол. Чувствую, что здесь, в потемках, бродит молчаливая злоба, источаемая бабушкой.
За всю неделю, прошедшую после того, как меня уличили в обмане, она сказала мне слов двадцать типа «Обед готов», «Закрой дверь», «Я пошла спать», «Тебя к телефону». Каждый вечер мы ужинаем в полном молчании. Слышатся только стук палочек и позвякивание ложек. Вчера вечером, убирая за собой посуду со стола, я намеренно допустила кое-какие погрешности. Поставила стакан на грязную тарелку, выкинула картофельную шелуху в раковину, а не в корзину для мусора. Кстати, бабушка считает, что картошку надо есть вместе с шелухой: там много витаминов. Однако она не приставала ко мне с замечаниями, лишь одарила взглядом таким ледяным, что мне больше не захотелось проводить подобные эксперименты. Нельзя доводить ее до белого каления — пусть лучше молчит как рыба.
С отцом мы практически не виделись. В воскресенье вечером, когда я вернулась после встречи с Тору, он уже уехал в Хиросиму, а затем появился в доме лишь однажды, в среду поздно вечером. Я как раз была внизу, готовила себе чай. Отец сухо спросил меня, как дела. Я ответила, что прекрасно, и, взяв чашку, собралась уйти к себе в комнату. Он говорил о какой-то ерунде: о давке в поезде, о надоевшем ливне, хотя сезон дождей еще не начался. Не понятно было, к кому же он обращался: ко мне, к бабушке или к нам обеим. Напоследок он сообщил, что сломал зонт и купит новый. Затем удалился в свой кабинет, и больше я его не видела: на следующий день он прямо с работы отправился в Хиросиму. К нашему спору он не возвращался. Не спросил о моем намерении провести лето у матери и ничего не сказал о своих ответных действиях.
В свое время я сердилась на мать за то, что она делала хорошую мину при плохой игре, притворяясь, что в нашей семье все гладко. Но мать, по крайней мере, не играла в молчанку. Наоборот — слишком много разговаривала. Когда кто-нибудь из нас говорил или совершал какие-то глупости, мать терпеливо, находя нужные и добрые слова, мягко поправляла. Она искренне хотела, чтобы мы казались лучше, чем есть на самом деле. У меня была масса возможностей поспорить с ней, но я лишь молчаливо осуждала ее за наигранную веселость. А с отцом и бабушкой сейчас толком не поговоришь. Остается лишь сидеть да гадать, что у них на уме.
Они ведут себя, как мы с Кейко, когда учились в начальной школе. В очередной раз поссорившись, мы делали вид, что не замечаем друг друга. Однажды Кейко шла из школы на большом расстоянии от меня. Я подождала ее и пристала с расспросами, выясняя, почему она разозлилась. Но она притворилась, будто не слышит меня, словно мой голос звучал тише, чем легкий шум ветра. Не выдержав, я расплакалась, прося у нее прощения, но так и не поняла своей вины. Вот и отец с бабушкой действуют в той же манере — выжидают момент, когда я почувствую такое одиночество, что соглашусь на все. Только вот ждать им придется до конца жизни. Я уже взрослая и не клюну на эту удочку.
Ну что же, пора идти. Поставив на стол пустой стакан, я потягиваюсь, чтобы стряхнуть остатки сна. В это время дверь на кухню открывается и входит бабушка в своем грязно-коричневом кимоно. Включает плиту, хватает мой стакан и начинает его мыть.
Я сама собиралась его вымыть, — но бабушка — ноль внимания. Моет стакан горячей водой с мылом и скребет его так, словно апельсиновый сок или, может, я — носитель неведомой инфекции.
— Я еду к матери, — заявляю я. В ответ — молчание. — Меня отвезет на машине доктор Мидзутани. Мы договорились встретиться около ее клиники.
Я уже встала, когда бабушка коротко бросила:
— Подожди.
Я начала злиться. Неужели для разговора нужно было выбрать именно такой момент? Ведь у нее целая неделя была в запасе. Сейчас почти пять, а мне надо встретиться с доктором в четверть шестого.
Бабушка молча открывает холодильник, осматривает его и достает два яйца, сваренных мною вчера вечером для птенцов. Раз в неделю я кормлю их рублеными вареными яйцами, смешанными с йогуртом: птичкам для роста необходим белок. Бабушка — все так же молча — чистит яйца. Скорлупа ссыпается в пустую миску с характерным звуком — так отлетает со стены старая краска. Взяв другую миску, бабушка разминает в ней яйца толкушкой, добавляет майонез и ищет соль. Понятно: она готовит мне ленч в дорогу. Так и хочется сказать, что ее ленч мне не нужен. У бабушки напряженное лицо, нижняя губа выпячена, в уголках рта — складки. Но привычного ледяного взгляда нет. Салат из яиц получился бледно-золотистый — примерно такого же цвета, как угощение для птенцов. Я вспомнила про травяной чай и бульон, которые готовила мне бабушка тогда в Токио, во время болезни. Вспомнились и слова матери о том, что бабушка Шимидзу по натуре очень добрая. Просто она, мол, из другого поколения, и раньше было принято держать тех, кого любишь, в строгости. Я думаю, что есть лучший способ выказать свою любовь и доброту — мне нужны извинения, а не сандвичи. Но извинений не последует. Приготовив сандвич, бабушка завернула его в вощеную бумагу и положила в бумажный пакет, добавив яблоко и банку содовой. Затем поставила пакет на стол перед моим носом.
Хоть бы сказала что-нибудь! Например: «Счастливого пути», «Передай привет маме» или «Очень любезно со стороны доктора Мидзутани подбросить тебя». Кстати, она и сухой паек приготовила в расчете только на меня, словно забыв о моей новой подруге. Ну что же, горбатого могила исправит. Чтобы творить добро, ей надо для начала переродиться в какую-нибудь добрую фею из волшебной сказки. Даже когда мать старалась быть с нею приветливой, она вынуждена была признать, что бабушка Шимидзу просто не ведает, как на это реагировать. Взяв пакет с продуктами, я подумала: а не швырнуть ли его об стену? Яблоко расквасится, банка с содовой взорвется. Нет уж, обойдусь без скандалов.
— Большое спасибо, — я постаралась, чтобы в голосе не чувствовалось раздражения. — Вернусь вечером, не очень поздно.
Бабушка опять промолчала — только нахмурилась.
Пожалуйста, не беспокойся, — с этими словами я повернулась и вышла.
Пока доктор Мидзутани заканчивала сборы, я, светя себе под ноги фонариком, вышла во двор и направилась к клеткам, чтобы сменить воду в блюдцах и положить новый корм. Все птицы еще спят. Воробьи примостились рядышком друг с другом на самой высокой ветке. Дубонос устроился в одиночку пониже, а соловей облюбовал деревяшку, торчащую над дверью клетки. Все они уже прекрасно летают и самостоятельно едят. Готовы к взрослой жизни на свободе. Мы с доктором Мидзутани слушаем прогнозы синоптиков и ждем первого теплого дня, без дождя и сильного ветра. Такой день выдастся, наверное, на следующей неделе.
Выйдя из клетки, я положила в блюдце для вороны несколько кусочков мяса и ягоды. Сама она спит на одном из кленов. Она уже летает поблизости вместе с сородичами, но иногда отгоняет их от своего блюдца. С каждой неделей мы даем ей все меньше корма, а на следующей, как считает доктор Мидзутани, вообще перестанем ее кормить. Доктор разбрасывает по двору еду для всех окрестных птиц: семена, ягоды, зерно. Если ворона желает столоваться у нас — пожалуйста. Только без персональной кормушки. Сейчас она гораздо лучше выглядит. Через месяц ее хвост окончательно отрастет, и она не будет отличаться от других ворон.
Я вернулась в лечебницу. Доктор Мидзутани укладывала в сумку-холодильник продукты: хлеб, сыр, абрикосы, ягоды, банки с соком.
— Меняю свой сандвич на абрикос, — пошутила я. — Бабушка приготовила мне его, хотя всю неделю не разговаривала со мной.
Доктор удивленно приподняла брови:
— Может, ваша бабушка вступила в монашеский орден траппистов?
Я рассмеялась, вспомнив монахов, собиравшихся на холме у моей бывшей школы. Мать обычно покупала у них масляное печенье, которое они сами пекли. Эти монахи дали обет молчания. В начальной школе я принимала их за вампиров — наверное, из-за черного одеяния. Так и казалось, что они спят в гробах, а по ночам превращаются в летучих мышей. Тогда я не понимала, что молчать всю жизнь еще труднее, чем спать в гробу или обернуться летучей мышью.
— Возьмите термос, если вам не трудно, — попросила доктор.
Мы загрузили все в машину. На сером небе показалась слабая оранжевая полоска — первые лучи рассвета. На восточном горизонте проступили четкие силуэты деревьев. Когда машина выехала на шоссе, я вспомнила, как в первом и втором классах мы на целый день отправлялись на природу. Мать вставала до рассвета, чтобы приготовить мне ленч, и мы шли с ней на школьный двор, где учеников уже поджидал автобус. Мы почему-то всегда оказывались последними.
Мать стояла около автобуса с другими женщинами. Все они старались казаться веселыми, но улыбки у них получались испуганные. Автобус трогался, они махали нам на прощанье, как будто предстояла долгая разлука. Смешно сказать — часов на десять, максимум на двенадцать. Но тогда это воспринималось точно целое событие. А сейчас мы не виделись четыре месяца, и мать даже не может представить себе, что я еду к ней.
Восход солнца мы встретили где-то к северу от Осаки, проезжая мимо небольших пригородных заводов и контор. Я рассказывала доктору Мидзутани о безуспешной попытке разговорить бабушку.
— Ваша бабушка напоминает мне мою свекровь, — заметила доктор.
Отведя взгляд от серых фабричных зданий, я посмотрела на нее. Трудно представить ее в обществе мужа или свекрови. За рулем в хлопчатобумажном жакете, белой льняной блузе и джинсах она смотрится как вечно молодая, задорная и немного бесшабашная женщина и уж никак не похожа на несчастную жену или забитую невестку. В столь ранний час она вовсе не выглядит усталой и сонной. Ее глаза широко раскрыты, в них светится жажда жизни. Серьги в форме павлиньих перьев ловят первые лучи солнца. По-моему, доктор Мидзутани — самая очаровательная женщина из всех, кого я знаю. За исключением, может быть, мамы и покойной госпожи Учида.
— Вернее, мою бывшую свекровь, — поправляет себя доктор.
— А как ее имя? Она тоже была злобной, как моя бабушка?
— Ее зовут Ицуко Хаманака. Да, пожалуй, она была злобной, но таила злобу в себе. Поэтому всегда была угрюмой. Иногда ее прорывало, и она начинала дико орать. Мы с моим мужем, Macao, жили с ней под одной крышей. Вообще-то у него была своя квартира, но после свадьбы пришлось переехать к его родителям, потому что его отец часто болел. A Macao был единственным ребенком в семье.
Доктор замолчала и сосредоточила внимание на дороге. Прибавив газу, она обогнала машину, водитель которой, наверное, еще толком не проснулся.
— Поэтому вы и развелись? Из-за отвратительного характера свекрови?
— В какой-то степени — да. Но была и более серьезная причина. Главное — мы с мужем не нашли общего языка, не понимали друг друга. Когда мы переехали к его родителям, я решила, что Macao будет ухаживать за отцом или помогать матери по дому. А я училась тогда в аспирантуре и работала над кандидатской диссертацией, посвященной проблемам орнитологии. Целый день сидела в своей комнатушке и грызла гранит науки.
Так прошел месяц, и свекровь стала жаловаться своему сыну, что я никогда ничего не делаю по хозяйству. Говорила, что я бессердечная и избалованная маменькина дочка. Но дело в том что она ни разу не обращалась ко мне за помощью. Да и от моего мужа помощи было немного. Он был профессором в университете, где я училась. Уезжал на работу утром, а возвращался лишь к ужину. Ну, иногда вымоет посуду или приберет в нашей комнате.
Понемногу я поняла, что хозяйка в доме — Ицуко. Она попросила нас переехать к ним, потому что ей нужна была моральная поддержка сына. К тому же он смог бы отвезти отца на машине в больницу, при необходимости. Я не подозревала, что помогать ей по хозяйству должна именно я. Звучит наивно, но мне такая мысль не приходила в голову. Мой отец всегда делал что-то по дому. Меньше, конечно, чем мать, но белоручкой его не назовешь. Если родители видели, что я зашиваюсь с учебой, они всегда старались оградить меня от домашних хлопот. Но все равно — надо было сразу понять, почему свекровь недовольна. Впрочем, это вечная проблема. Мать часто рассказывала мне о том, сколько натерпелись ее подруги от своих свекровей. Эти противные старушонки обычно рассуждали так: «Я в свое время многим пожертвовала ради мужа и сына, а теперь сама нуждаюсь в том, чтобы меня обслуживали». Но хотя я вдоволь наслушалась подобных историй, никогда не думала, что и сама окажусь в такой же ситуации. Что делать — была молода и глупа.
— Бабушка Шимидзу относилась к моей матери аналогично, — сказала я. — Вечно пилила ее по поводу домашних дел: то — не так, это — не так. И все время подчеркивала, какую нелегкую жизнь она прожила и сколько ей пришлось трудиться. Не понимаю, почему мать мирилась с ее придирками. Бабушка не имеет права поливать всех грязью только потому, что у нее была трудная жизнь. Даже если она действительно была нелегкой, то мать в этом не виновата.
— Мой бывший муж не согласился бы с вами. Он ни разу за меня не заступился. В итоге я забросила диссертацию и начала помогать свекрови, но легче от этого не стало. Наоборот. Каждый день она пилила меня, придираясь по мелочам. Говорила, что мать не сумела меня воспитать должным образом. Пошлет, бывало, в магазин, вручит список продуктов, которые нужно купить, а что-нибудь написать забудет. Возвращаюсь с сумками, а она ко мне пристает: почему я не догадалась купить то, о чем она забыла. «Была бы повнимательней, — визжала она, — сама бы догадалась, что мне нужно». Пару раз я накупила сверх того, что было указано в списке. Опять скандал: швыряюсь деньгами. Снова крики: «Вот уж не думала, что мой сын женится на богатой избалованной девчонке, у которой на уме только одно — учеба, учеба и учеба».
Доктор Мидзутани гримасничала и говорила в нос, изображая свою свекровь. Я ее живо себе представила. Они с бабушкой Шимидзу сошли бы за сестер-близняшек. Так и вижу, как свекровь кричит на кухне и специально составляет не полный список продуктов, чтобы потом лишний раз придраться к невестке. Вот только Кумико Мидзутани никак в эту картину не вписывается.
— Не понимаю, — вставила я. — Я никогда бы не подумала, что вы можете смириться с такой ситуацией — ходить по магазинам и волноваться из-за того, как вас потом встретят дома. Я о вас была совершенно другого мнения.
— Не можете вообразить меня в роли бедной безропотной овечки?
— Ну, я не совсем то имела в виду, — увильнула я. Щеки у меня горели: доктор попала в самую точку.
Она повернулась ко мне. Ее глаза потемнели и расширились, губы слегка приоткрылись.
— Поверьте мне, Мегуми. Бывают люди, которым в какой-то момент удается нас сломать. И мы чувствуем себя настолько слабыми, что не можем даже защититься.
Она снова сосредоточилась на дороге. Маленькие фабрики, разбросанные вокруг Осаки, сменились домами фермеров и рисовыми чеками.
— Но мне повезло: я вовремя спохватилась, — продолжает она свою исповедь. — Прошло месяца два. Возвращаюсь как-то из магазина, подхожу к калитке и собираюсь ее открыть. И тут происходит нечто непонятное. Застыла на месте, как каменная статуя. Руки не поднимаются, ноги приросли к асфальту. Не могу заставить себя войти в дом, где опять увижу эту женщину. Только повторяю про себя: «Сейчас или никогда!» Минут пять или десять простояла, твердя эти слова. Потом перевернула корзину, высыпала все продукты на землю и побежала на вокзал и только там вспомнила, что денег на билет до Асии у меня не хватит. Я жила тогда на севере Хонсю. До нашего города ехать поездом несколько часов. Что делать? Позвонила матери из автомата за ее счет и сказала: «Помоги мне. Я должна добраться до дома, приезжай и забери меня».
Мой звонок, конечно, напугал родителей. Ни мать, ни отец машину не водят. Но они обратились за помощью к кому-то из друзей, который повез их на своей машине. Я доехала поездом до Нагойи — больше денег на билет не наскребла, поселилась в отеле и стала ждать родителей. Через некоторое время я остыла, но все равно решила никогда в тот дом не возвращаться. Родители наняли нашего семейного адвоката. Он и развод оформил, и уладил проблему с пересылкой в Асию моих вещей, оставленных там, на севере Хонсю. Впрочем, я уже вам об этом рассказывала. Вот так. Больше ни разу не видела ни мужа, ни свекровь.
Она передернула плечами и сузила глаза, словно воспоминания о браке принесли ей боль.
Мне хотелось сказать ей: «Рада за вас, что вы уехали оттуда, и вы самый замечательный человек, которого я когда-либо видела». Но я засмущалась и промолчала.
— Так я и не закончила диссертацию. Вместо этого пошла в ветеринарный институт, чтобы получить профессию и чтобы никто не считал меня просто дочкой богатого человека. Сейчас тоже говорят иногда, что я из богатой семьи, но у меня есть профессия, и я этим горжусь. Я не стала доучиваться в университете, с которым рассталась, поскольку мой бывший муж преподавал там орнитологию. Вообще-то, поступив в тот университет, я начала изучать ботанику, но в первый же месяц познакомилась с Macao и по его примеру переключилась на орнитологию. Потом мы поженились. Звучит, может, глупо, но, когда я училась в университете, я решила никогда не влюбляться и тем более не выходить замуж. Все известные мне женщины, добившиеся успеха в жизни — политики, ученые, врачи — все не замужем. И я хотела быть известным ученым. Но вот угораздило влюбиться в Macao. Кстати, на почве птиц. Они сблизили нас.
Я тактично не перебивала ее. Пусть выговорится, тем более что ее история чрезвычайно интересна и поучительна для меня.
— Однажды в университете я увидела объявление: профессор Хаманака приглашал добровольцев помочь ему отловить несколько певчих птиц, обитающих в соседних горах. Я с ним была незнакома, но решила пойти. Как-никак небольшое приключение. Помню, как стояла на поляне, окруженной горами. Нас было человек семь или восемь, и в руках я держала маленькую изящную птичку, которую вытащила из легкой сети. Профессор, улыбнувшись, спросил меня, умею ли я определять возраст птиц. Я, разумеется, ответила отрицательно. Тогда он наклонился и слегка дунул на головку птички. Перья на темени разошлись, и я увидела голый череп, будто из мягкого пластика. «Вы держите годовалую птичку», — сказал профессор и объяснил: для того чтобы кости птиц окончательно окрепли, стали твердыми, требуется достаточно долгое время. Кроме того, на черепе с годами появляется все больше белых пятнышек. Вот по таким признакам и определяют птичий возраст. Как только Macao все растолковал мне, я сразу же в него влюбилась. Глупо, конечно.
— Вовсе не глупо, — запротестовала я.
— Я ошиблась. Он так нежно обращался с птичкой, что я решила, будто он человек умный, тонкий, добрый. До известной степени так оно и было. Он никогда не вел себя жестоко, но если его мать донимала меня, он не защищал жену, а говорил: «Почему бы тебе ее не послушаться? Любой конфликт можно уладить». А позже, когда атмосфера в доме стала совсем уж невыносимой, просто взял да уехал в дальнюю научную экспедицию, чтобы не оказываться между двух огней. Фактически оставил меня на растерзание свекрови. Но, — голос Кумико повеселел, — по крайней мере я многое узнала от него о жизни птиц. Ученым-орнитологом я, конечно, не стала, но в птицах разбираюсь неплохо, да и лечу их.
Сейчас, глядя на нее, я вспомнила, как она осматривала мертвого соловья — того самого, которого я нарекла в честь бабушки Курихара.
«Надеюсь, вы не будете возражать, — сказала доктор, положив птичку в пластиковый пакет, — если я подарю бедного птенца музею орнитологии в Киото. Посмотрев на него, кто-то получит новые знания о природе». Запечатав пакет и положив его в холодильник, она обеспокоенно улыбнулась: «Вы расстроились?» Я помотала головой, хотя не была уверена в своих чувствах. Надо было проявить больше энтузиазма. Доктор искренне верит в то, что любая катастрофа имеет и обратную сторону — полезную. На ее уроках мы учимся уму-разуму.
Когда мы с матерью ездили к дедушке и бабушке, дорога занимала уйму времени. В Киото приходилось пересаживаться на другой поезд — местный. В нем было всего два вагона, и ходил он по одноколейке. Наша остановка была конечной. Затем тряслись два часа в автобусе, карабкающемся вверх по извилистой горной дороге. Каждые двадцать минут он делал остановки. Но сейчас, когда мы едем в пикапе доктора Мидзутани, маленькие городки и деревни летят навстречу, как пули. Один раз мы остановились, сверились с картой, выпили кофе и поели хлеба с сыром. Когда снова двинулись в путь, до дома дедушки было уже недалеко. Мимо мелькали чайные плантации, виноградники, пшеничные поля, участки, засаженные шпинатом и латуком.
Всего три часа как мы выехали из Асии, и вот уже наша деревня. Мы проехали мимо автобусного гаража, универмага, здания местного муниципалитета, где два раза в неделю принимает больных доктор. Промелькнула старая, уже давно закрытая и заброшенная баня. Ее надо бы снести, но ни у кого нет денег, чтобы нанять рабочих. Длинная дорога на холм, где стоит дедушкин дом, не заасфальтирована. Повсюду вокруг нас слышится монотонное гудение и тихий хрип, будто собралась толпа обозленных женщин и они о чем-то перешептываются.
— Что за странные звуки? — спрашивает Кумико.
— Это ткацкие станки работают, — объясняю я. — Большинство местных жителей — либо ткачи, либо красят ткани. Потом из этих тканей шьют кимоно. Вышивкой занимается лишь один человек — мой дедушка. Остальные из этого полудохлого бизнеса давно ушли.
— Красиво здесь. — Доктор указывает рукой на окрестные леса, где растут кедры и сосны.
Мы миновали еще несколько старых домов. Представляю, как сюда добирались в январе мать и госпожа Като. Дорога, наверное, была сплошной лед и снег.
— Давайте здесь затормозим, — попросила я, — припаркуемся вон там, справа, у бамбуковой рощицы. А дом — с той стороны. Видите тропинку? К сожалению, машина туда не пройдет.
Доктор удивлена:
— Значит, всем приходится добираться пешком?
Дедушка не захотел, чтобы дорогу проложили через рощу или через луг с пампасной травой. Ее собирались строить давно, еще до войны. А сейчас, если бы он даже и согласился, у местных властей нет денег. Но дедушка не жалеет, что тогда упорствовал. Он говорил, что желающие его навестить не должны иметь ничего против прогулки на свежем воздухе.
— А как же ему доставляют нужные материалы для работы?
— У него небольшие, скромные заказы. Он сам может донести все, что ему нужно.
Я вдруг занервничала: а что, если мать вовсе не хочет меня видеть? Кроме того, дедушка — человек старый. Как бы мой сюрприз не довел его до инфаркта! Надо было заранее написать, предупредить. Я хотела повидаться с матерью, сказать, что буду проводить лето с ней, а это такая серьезная вещь, что в письмах не обсудишь. Но сейчас я заколебалась. Вдруг ее нет дома или — что хуже — она дома, но совсем не обрадуется моему приезду?
Но отступать поздно. Взявшись за ручку дверцы, я сказала доктору:
— Я вернусь как можно скорее.
— Не торопитесь, — успокоила меня доктор и достала из бардачка бинокль. — Я пару часов поброжу по окрестностям, понаблюдаю за птицами. А потом, когда вы освободитесь, разыщу вас.
— А вы не заблудитесь?
— Нет, — рассмеялась доктор. — Я прекрасно ориентируюсь в любом лесу.
— О'кей. — Я открыла дверь. — Еще раз огромное спасибо, что довезли меня.
— Для меня это только в радость.
Я вылезла на грязную дорогу, потом добралась до тропы. В последний раз обернувшись, заметила, что доктор Мидзутани по-прежнему сидит в машине, пристально вглядываясь в меня. Точно так же она смотрела вслед свиристелю и вороне, когда мы их выпускали на волю. Я улыбнулась, хотя она, наверное, не может разглядеть мое лицо, затем повернулась и зашагала дальше.
…Тропинка напоминает узкий зеленый туннель длиной в пятьдесят метров. Дорожка утоптана. Под деревьями цветут фиалки и белые анемоны. Звук моих шагов вспугнул нескольких молодых воробьев, исчезнувших в желто-зеленых зарослях бамбука. В конце тоннеля тропа поворачивает вправо, и я уже вижу старый одноэтажный дом. Он успел осесть по углам. Дерево, избитое дождями и ветрами, посерело. У входной двери растут пионы, посаженные матерью. Они вот-вот распустятся. Бутоны напоминают чьи-то розовые кулаки. По бокам дома растут на длинных стеблях ирисы. Нижние бутоны почти раскрылись, и можно уже различить, какой цветок будет пурпурным, а какой — желтым. Мы с мамой всегда приезжали сюда в конце лета, поэтому я ни разу не видела, как расцветают ирисы — разве что на открытках, которые каждую весну присылала нам бабушка.
Двор пуст, и из дома не доносится ни звука. Но в этой тишине ничего удивительного нет. Днем в нем всегда было тихо. Дедушка с бабушкой не имели ни телевизора, ни радио, ни проигрывателя. А в мастерской, оборудованной внутри дома, они работали молча и слушали тишину. Однако по ночам темень оглашалась самыми разнообразными звуками. От ветра потрескивали сухие ветви и дребезжали окна, шептались под его порывами листья, скрипел желоб на крыше, ухали совы, шелестел дождь. Бабушка и дедушка удивлялись, почему я, горожанка, не могу заснуть в деревне, жалуясь, что слишком шумно?
Пройдя через двор, я открыла дверь и вошла внутрь. Надо сказать, довольно холодно. В прихожей и кухне полы грязные, но я все же сняла туфли. Затем поднялась по низким ступенькам в основную часть дома. Первая комната слева — дедушкина. Она пуста, дверь открыта. Сейчас начало десятого — как раз время его утренней прогулки. Сколько я помню дедушку, регулярно, дважды в день, он бродит по окрестным лесам. Вполне может сейчас столкнуться с доктором Мидзутани. Любопытно, что он о ней подумает — об этой изящной молодой женщине в джинсах и легком жакете, с биноклем на шее? Удивится ли он ее длинным серьгам в виде павлиньих перьев?
Пол скрипит под моими ногами. Доски стлали намеренно так, чтобы они скрипели от малейшего прикосновения. Об этом мне сказал дедушка. Так делали во всех старых деревенских домах, чтобы отпугивать незваных гостей. Крестьяне называют такие полы поющими или птичьими: иногда их скрипение напоминает тревожные крики птиц, предупреждающих друг друга об опасности.
Я тоже в определенной степени незваный гость — приехала без предупреждения. На моем месте мог бы оказаться сейчас воришка или, хуже того, ниндзя, посланный выследить кого-то или даже убить. Несколько веков назад кланы моей матери и моего отца могли бы враждовать между собою. А в каком клане очутилась бы я? Если верить преданиям, то в отцовском. Но сейчас времена другие. Я не незваный гость это и мой дом.
Пол все скрипит. Кажется, что в дом залетела большая стая певчих птиц и они носятся вокруг меня со страшным шумом. Вообще-то не стоит здесь задерживаться, чувствуешь себя каким-то привидением или призраком, ожившим, чтобы вернуться в знакомые и все же чужие места. Может, меня никто и не увидит, тревожно думаю я. А может, это вовсе не реальность, а сон? Привстав на цыпочки, я дотронулась до горизонтальной деревянной планки, укрепленной над дверью дедушкиной комнаты — на кончиках пальцев осталась пыль. Бабушку Шимидзу бы сюда, она бы отругала мать и дедушку за то, что они живут в грязи. Едва мне в голову пришла эта мысль, я тут же поняла, что это не сон и никакое я не привидение. В снах не рассуждают о такой прозе жизни, как невытертая пыль, и мертвецам она до лампочки.
Следующая комната — материнская. Она жила здесь в детстве, и позже, приезжая в гости, мы с ней всегда занимали именно эту комнату. Через открытую дверь видна лежащая на полу стопка ее шерстяных свитеров. Мать, очевидно, собирается убрать зимнюю одежду. Робко заглядываю в комнату. На письменном столе, на комоде, на подоконнике — повсюду стоят в рамках мои фото.
Остановившись на пороге, я делаю глубокий вдох, чтобы сдержать нахлынувшие слезы. В каждом письме мать говорила о том, как она по мне скучает. А я пробегала эти строчки небрежно, словно традиционные приветствия, вопросы и ответы. А вот тебе — пожалуйста, стоят три фотографии. Где ни находись, одна, по крайней мере, всегда смотрит на тебя. Вот я после окончания шестого класса. На другом снимке, сделанном прошлым летом, — у нас в саду, на третьем я еще малютка. Я замерла на месте, чтобы прийти в себя.
Направляюсь в следующую комнату — гостиную, где собиралась вся семья. Уже издали чувствуется запах ароматической смолы: дедушка на буддийском алтаре воздавал дань уважения духам своих предков, а также духам жены и своего сына Сусуму. Осталась только половина ароматической палочки, но пепел еще дымится. Значит, дома кто-то есть. Дедушка не оставил бы горящую палочку или свечу в пустом доме: он боится пожара. Во время войны они с бабушкой, после того как вынуждены были прикрыть мастерскую, жили несколько лет в Осаке. А там почти каждую ночь сыпались с неба зажигательные бомбы. Они часами сидели в темноте, ожидая, что сгорят заживо, и с тех пор боялись любого огня.
Я ускорила шаг: мать, наверное, в мастерской. Дверь в мастерскую слегка приоткрыта.
Я остановилась на пороге, всматриваясь в узкую комнату, устланную татами. Окна прорезаны лишь в одной стене.
У окон стоят пять небольших рабочих столов, выстроившихся один за другим — как кресла в поезде. Рядом с каждым столом — плоская подушка для сидения. Мать сидит за самым дальним столом спиной ко мне. На ней темно-синий хлопчатобумажный свитер и серые брюки. Она внимательно рассматривает стежки и так поглощена работой, что не слышала скрип двери. Ей и в голову не может прийти, что это я. Опустив пониже одежду, которую она вышивает, она ловко орудует иглой, держа ее в левой руке. Мать, как и я, левша.
Сделав шаг вперед, я дрожащим голосом произнесла: «Мама!»
Она повернулась всем телом. Наши глаза встретились, она коротко вздохнула, и лицо ее окаменело — наверное, от удивления. Немудрено: можно не поверить глазам своим.
— Мегуми! — произнесла она, задыхаясь.
Мать заметно похудела. Ее заостренные скулы проступили резче, и мы стали больше походить друг на друга.
— Мама, ты здорова? Ты выглядишь ужасно.
Она молча смотрит на меня. Кажется, прошла вечность. Потом наконец ей удается выговорить:
— Я здорова.
Медленно положив на стол работу, она закрыла лицо руками.
В следующую секунду я бросилась к ней, упала на колени подле нее и обняла за плечи. Прижавшись ко мне, она горько заплакала.
— Все хорошо, — бормотала я. — Извини, что свалилась как снег на голову. Только не плачь.
Я крепко держала ее, гладя по спине. Лепетала какие-то нечленораздельные слова, а вернее, куковала, как кукушка. Примерно так успокаивала она меня теперь уже в далеком детстве. Невольно я вспомнила, что в январе, когда она уезжала, мне не терпелось довести ее до слез. Какая же это была низость с моей стороны! Мне хотелось видеть ее страдания. Ужасно! Мне тоже захотелось всплакнуть, но я сдержалась и продолжала гладить ее плечи и волосы. Сейчас я бы отдала все на свете, лишь бы она улыбнулась.
— Все хорошо, все хорошо, — повторяла я как заведенная, хотя она, может, и не слышала моих слов. — Не надо плакать. Я приеду к тебе на лето, и каждое лето мы будем вместе.
Через плечо матери я увидела ее работу. Это особая вышивка, предназначенная для покрывал, которые кладут на буддийские алтари. Дедушка однажды показывал ее мне. Швы делают шелковой нитью. Каждый — размером с песчинку, но он отлично виден, поскольку сияет, как жемчужина. Швы расположены концентрическими кругами, а в центре — только что распустившаяся роза. Все швы, круги и роза — дымчато-алые, как и шелковая ткань, на которой они вышиты. Получается, что роза сливается с воздухом и отдает ему свою красоту. По словам дедушки, в совершенную по своим формам керамическую чашу и даже в один шов, сделанный на покрывале для алтаря, можно вместить весь мир. Мне вспоминается, как мать написала в своем письме, что они с дедушкой молятся одному и тому же Богу, хотя называют его по-разному. И сейчас, смотря на розу, вышитую матерью, я понимаю смысл ее слов, и мне очень стыдно, что тогда не придала им значения. Даже подумала, что мать охватило какое-то безумие. Ладно, лучше забыть об этом.
Обнимая мать, я продолжаю успокаивать ее и одновременно разглядываю свои руки, лежащие на ее плечах. Ладони у меня широкие, пальцы длинные — как у нее. И запястья у нас одинаковые — тонкие, с выступающими косточками. Сейчас мамины глаза в слезах, но когда она перестанет плакать и глянет в мои глаза, станет понятно, что мои глаза — это ее глаза, переданные мне по наследству.
Пришлось подождать, пока она успокоится и тогда все ей объяснить. Я ее дочь, и никто не посмеет нас разлучить на целых семь лет. Мы будем сидеть здесь, в доме, в котором она выросла, и разговаривать. А поговорить нам есть о чем. Боюсь, и лета не хватит. Как всегда, не успеешь сказать самого главного. А теперь надо набраться терпения. Я прижалась щекой к ее плечу. Вышивка «мандала» — это мы двое. Не знаю только, кто из нас цветок, а кто — воздух, в котором растворяется роза.