Глава 2. Далекие сверчки

Внизу, в бывшей маминой комнате, терзает свой сямисэн[1] бабушка Шимидзу. Заунывное гудение струн отдается эхом в лестничном проеме. Бабушка играет в этом году значительно громче, чем в прошлом или позапрошлом. Хотя ей и не хочется признаваться в этом, но слышит она все хуже и хуже.

— Что ты бормочешь себе под нос? Говори внятно, — часто шипит она на меня.

— Бабушка Шимидзу иногда бывает резка, — говорила обычно мама, — но в принципе она человек добрый.

В ее словах есть доля правды. Когда я три года назад гостила у бабушки в Токио и подхватила там тяжелый грипп, она показала себя совсем с другой стороны. Бывало, проснусь, а она сидит у моей кровати, сжимая в костлявых руках край одеяла. Бабушка и сама выглядела неважно: лицо изможденное, седые волосы висят клочьями, маленькие глазки опухли от бессонных ночей. Когда я пошла на поправку, она постоянно готовила мне по старинным китайским рецептам целебные бульоны и травяные чаи. А если у меня не было аппетита, не приставала с уговорами. Скажет ласково: «Ладно, поспи еще», — и уберет пиалу. Но стоило мне окончательно выздороветь, как она принялась за старое. Вечно ворчала: то я слишком много болтаю, то не могу посидеть спокойно. Впрочем, повод всегда находился.

Однако ее ворчание в мой адрес не шло ни в какое сравнение с теми упреками, которыми она осыпала невестку, то есть мою мать.

— Как же так? Приходит мой сын с работы домой, усталый, как собака. Ему нужен уют. И что он видит? — грозно вопрошала она, тыча пальцем в каплю воды на столе или какую-нибудь крошку.

Бабушка — низенькая и миниатюрная, но под ее ледяным взглядом мать неизменно съеживалась, а по утрам после таких нравоучений выходила из своей комнаты с покрасневшими глазами: опять плакала. И все же, несмотря на подобные сцены, мать постоянно твердила:

— Бабушка Шимидзу строга, потому что любит нас. Она человек другого поколения. В прежние времена было принято не давать спуску тем, кого любишь.

После гриппа, свалившего меня в Токио, я в чем-то согласилась с мнением матери. Меня, может, бабушка действительно любит, хотя и вечно пилит. Но что касается матери, то ее она уж точно никогда не любила. Достаточно было увидеть, каким взглядом она смотрит на невестку, — ледяные глаза дохлой рыбы. Мать же всегда старалась выставить нашу семью более счастливой, чем она была на самом деле. Выдумки относительно болезни дедушки Курихары — из той же серии.

Бабушка упорно продолжает мучить сямисэн. Сегодня суббота, еще только половина девятого утра — рановато для музицирования. Я, впрочем, встала в шесть. Мне надо поторопиться с домашним заданием — написать сочинение или, как говорят в литературных кругах, эссе. Что-то не пишется. Скомкала очередной лист бумаги и швырнула его в мусорную корзину. Да и как тут сосредоточишься, когда бабушка с остервенением рвет струны? Кроме того, тема сочинения — надуманная и расплывчатая: «Какими были в 1975 году старшеклассники средних школ?»

Это сочинение — часть проекта, спонсируемого банком «Сумитомо». В филиале этого банка в Осаке в сейфе будет храниться запертый ящик, который откроют в 2000 году. В ящик положат сегодняшние газеты, журналы, книги, киноафиши, фотографии и лучшие сочинения — по одному от каждой местной школы. У нас обязали написать этот опус всех, кто пойдет в апреле в десятый, одиннадцатый или двенадцатый классы. Крайний срок — конец учебного года, то есть вторая пятница марта. Значит, в моем распоряжении — всего неделя[2].

В 2000 году мне исполнится сорок, матери — семьдесят. Даже, не представляю себе, какими мы тогда станем. Будем ли видеться друг с другом или хотя бы переписываться? Или обмениваться луковицами цветов и вязать в подарок друг другу свитера, как это делали в свое время мама и бабушка Курихара? А может, я пойду по стопам отца, который редко появлялся дома даже во время визитов своей матушки, Шимидзу? Он предпочитал деловые поездки, а развлекали бабушку мы с матерью. И. кстати, переживем ли мы с мамой долгие годы разлуки? Прошу ли я ее, когда мне будет сорок?

Мать уехала всего лишь полтора месяца назад, но этот короткий срок кажется мне вечностью. Как только прикатила бабушка Шимидзу и меня забрали из дома Като, папаша и мамаша Кийоши, усадив меня на кухне, подробно растолковали мне сложившуюся ситуацию. Как я и ожидала, до тех пор, пока я не покину отцовский дом, с матерью увидеться мне не разрешат. Я обрету свободу, лишь когда окончу колледж. Значит, еще семь лет — почти половина прожитой мною жизни. Мать, конечно, знала этот расклад заранее. Знала, что мы увидимся, только когда мне исполнится двадцать два.

Я тупо уставилась в чистый лист бумаги. Что же рассказать людям будущего о себе и своих одноклассниках? Да и вообще — кто я такая, чтобы говорить от имени всей школы? В нашей Академии девушек-христианок, где преподавание ведется с седьмого по двенадцатый класс, — девятьсот учениц. Из них всего четверо, включая меня, из так называемых неполных семей. Вся школа нам сочувствует. Однако есть здесь один нюанс. У тех трех девочек один из родителей — отец или мать — умер. Так что я — единственная, у кого оба родителя в добром здравии, но живут врозь. Можно сказать, что я печальное исключение и поэтому с моей стороны глупо выступать от имени школы и морочить головы будущим читателям.

Я взяла наконец ручку и снова отложила ее. Раньше я писала неплохо. Когда проводили конкурсы на лучшее сочинение, мои работы всегда отмечали. Но времена меняются. Сейчас мне сказать нечего.

Рассеянно глядя в окно, я пытаюсь сосредоточиться, но вскоре ловлю себя на том, что не думаю о сочинении, да и вообще ни о чем не думаю. В соседнем дворике, по другую сторону забора из белой проволочной сетки, сидит, потягивая кофе, Кейко Ямасаки. На ней пушистый белый свитер из ангорской шерсти и серая юбка. Кейко верна себе: даже сейчас, когда вокруг ни души, она держится так, будто вокруг нее собралась толпа восхищенных фоторепортеров. Жаль, нет бинокля, а то бы подтвердилась моя догадка, что она навела полный марафет: на веках — голубые тени, на ресницах — тушь, губы накрашены яркой помадой и похожи на крылышки ангелочка. Мы с ней ровесницы и в свое время были близкими подругами. Ходили в одну и ту же начальную школу, причем в одинаковых шляпках и туфельках. По воскресеньям я брала ее с собой в церковь. Иногда приходилось задавать трепку Кийоши, который ее дразнил и доводил до слез.

Сейчас мы учимся в разных школах. Она заканчивает неполную среднюю, муниципальную, а в апреле пойдет в полную. Та школа в нескольких милях от нас. Я же с седьмого класса учусь в Академии девушек-христианок, где учились в свое время моя мать и госпожа Като. В этом кампусе и средняя школа, и колледж. Однако разлучили нас с Кейко не школы. Дело в том, что уже с седьмого класса у нее появились некоторые, мягко говоря, странности.

В будние дни Кейко — обычная девочка, прилежная ученица. Выглядит, как все школьницы: синяя форма, волосы аккуратно причесаны. Но по выходным она преображается в девушку с обложки глянцевого журнала: вызывающий макияж, пышные локоны. Года два назад, когда мы с Кейко гуляли по центру Кобе, она призывно улыбалась и строила глазки продавцам музыкальных магазинов. При этом нервически хихикала. В магазинах одежды с девушками-продавщицами она вела себя довольно сдержанно и сухо. Но когда мы шли по улице, все время пребывала в каком-то напряженном ожидании.

— Не оборачивайся сразу, — шептала она, — но погляди потом на того парня. Кажется, он смотрит на нас. Интересно, кто из нас ему понравился?

Я в таких случаях предпочитала смотреть прямо перед собой, делая вид, что не слушаю ее глупую болтовню, и стискивала зубы, чтобы не выпалить: «Да заткнись ты!» Но Кейко не замечала моего раздражения и продолжала хихикать, хотя ничего смешного не было.

Однако это еще не все. Если бы Кейко была просто дурочкой, я бы как-то с этим смирилась. В конце концов, многие школьницы, оказавшись в обществе мальчиков, ведут себя по-идиотски. Но был такой случай. Однажды в воскресенье Кейко заявилась к нам в красной мини-юбке и облегающей черной майке. Намазалась, конечно, накрасила ногти. Вернувшись из церкви, я застала ее в гостиной. Она сидела с моим отцом, а мать готовила чай на кухне. Кейко разговаривала с папашей в той же манере, что и с продавцами музыкальных магазинов, — кокетничала, хихикала, зазывно улыбалась. Она даже не подумала помочь матери или хотя бы попросить ее сесть и присоединиться к беседе. Я разозлилась и чуть было не выгнала ее. Приди я к ней в гости и не окажись ее дома, разве я позволила бы себе болтать с доктором Ямасаки в то время, как мать Кейко суетилась бы на кухне, точно служанка?

Позже, когда мы остались одни, Кейко заявила:

— Для своих лет твой предок смотрится совсем неплохо. Неудивительно, что он пользуется успехом у женщин.

— С чего ты взяла? — В моем голосе появились угрожающие нотки.

— Всем известно, — небрежно махнула рукой Кейко, будто речь шла о какой-то мелочи.

Я к этой теме решила не возвращаться, но когда она звонила или заявлялась, находила какой-нибудь предлог, чтобы не общаться с ней. Она быстро все просекла и тоже стала держать фасон. Сейчас мы даже не здороваемся.

Поставив на стол чашку кофе, Кейко картинно закидывает руки за голову — ну прямо кинозвезда, уставшая от светской жизни. Поморщившись, я отвернулась. Лучше посмотреть, что происходит в нашем дворе. В траве что-то шевелится. Я подошла к окну и прикрыла ладонью глаза от солнца — зеленовато-коричневая птичка размером чуть больше воробья. Бедняжка скачет по лужайке, пытаясь взлететь и сесть на ветку кустарника, растущего вдоль забора. Но примоститься на ветке ей не удается: видно, повреждена лапка.

Птичка уже обессилела. На улице не так уж холодно. Но если Кейко в своем свитере чувствует себя комфортно, то бедной птичке лежать в мокрой траве совсем не весело. Интересно, Кейко заметила ее? Ведь она ближе к забору. Впрочем, что о ней говорить? Она панически боится всех живых существ: бабочек, кроликов, пауков, неядовитых змей. Я как-то подсунула ей игрушечного тарантула — так она такой крик подняла! Не могла дотронуться до него, даже когда убедилась, что он резиновый. А если возьмет в руки эту птичку, то уж точно упадет в обморок. Между тем бедному созданию оставалось жить минут двадцать, от силы — полчаса.

Я выдвинула ящик своего письменного стола, достала из него коробку из-под обуви, в которой храню три письма от матери, присланные через госпожу Като. И, спрятав письма в ящик, с коробкой в руках быстро сбежала вниз.

Кейко стояла на крыльце. Мы переглянулись, но ничего друг другу не сказали. Когда я подбежала к кустам, растущим вдоль забора, птичка села на нижнюю ветку, но, вцепившись в нее одной лапкой, потеряла равновесие и перевернулась вверх грудкой. Хохолок у птички — коричневый, а головка и горлышко — черные. Порода мне знакома — японский свиристель. В конце зимы и весной мы с матерью часто видели в саду их стаи. Свиристели носились прямо над нашими головами и склевывали на лету все, что попадалось: почки, лепестки цветов и молодые листья.

Птица прыгала по земле на одной ноге, а другую то поджимала под себя, то разгибала. Она судорожно махала крыльями, пытаясь в очередной раз взлететь, и еле слышно попискивала. Я приблизилась к ней метров на пять, но она, казалось, не замечала меня. Крадучись, я подбиралась к ней все ближе и ближе. «А не цапнет ли?» — промелькнула глупая мысль. Я тут же одернула себя: «жалкая трусиха!» Свиристель — не больше моей ладони, и, даже если клюнет изо всех сил, больно не будет.

Сделав глубокий вдох, я быстро наклонилась. Все — попалась! Я держу пленницу в левой руке, обхватив ее крылья. Птичка вертит головой и отчаянно пищит. Я подношу к ее клюву указательный палец. Она тут же хватает его — ничуть не больно. Надо рассмотреть ее получше. Вот черные отметины, а вот — красные. Сердце птички бешено колотится под моими пальцами. Вообще-то ни переломов, ни порезов, ни крови не видно. Значит, не умрет. По крайней мере, сейчас. Я чувствую, как мое сердце тоже начинает биться чаше. «Маленькие птички — существа нежные. Чуть что — и они подыхают», успокаивал меня отец, когда я горевала о погибших по его вине канарейках. Моя птица продолжает пронзительно пищать. Кажется, она хочет сказать мне: «Поторопись! Время не ждет!» Действительно, нужно поторапливаться. Запихиваю бедолагу в коробку и мчусь через двор. Кейко удивленно уставилась на меня, но сейчас мне не до нее.

Птица истошно вопит. Ее крылья бьются о картонные стены коробки.

— Не волнуйся, я хочу тебе помочь, — успокаиваю я пленницу. — Сейчас найдем кого-нибудь, кто тебя осмотрит.

Я осторожно обошла наш дом. Бабушка по-прежнему играет на сямисэне, но теперь игра сопровождается пением. Скорее даже не пением, а кваканием — такой уж у бабушки голос. Вполне в духе наших национальных музыкальных традиций.

Отец в Хиросиме. Там находится филиал его страховой компании (головной офис — в Кобе). В последнее время он зачастил в Хиросиму. Ездит туда даже по выходным, и мы с бабушкой знаем почему. В Хиросиме живет его подружка Томико Хаяши. Ее квартира расположена над баром, которым она владеет. Папаша там прочно обосновался. Мать уехала, я под присмотром бабушки — теперь он волен делать, что хочет. Однако бабушка, как и мать, держит язык за зубами. Про отцовские шашни — ни слова. Она предпочитает пилить меня или срывать зло на сямисэне.

Если бы бабушка знала, чем я сейчас занята, она бы пришла в бешенство. «Эти твари, — сказала бы она, — разносят блох. И болезни от них всякие. Не трогай эту проклятую птицу. Пусть сдохнет». У себя в доме в Токио она ставит мышеловки. Устройство у них такое, что мышь не гибнет, а просто оказывается в ловушке. Затем бабушка топит мышь в ведре и выбрасывает ее в мусорный контейнер. Когда я гостила у бабушки, я каждое утро проверяла эти проклятые мышеловки и выпускала мышей на свободу. Они исчезали в траве или под камнями и, наверное, благодарили меня. Хорошо, что в нашем доме мышей нет, а то бы бабушка и здесь зверствовала. Утопить живое существо ей легче, чем выбросить на помойку создание мертвое, с перебитой шеей.

Я прибавила шагу. Теперь понятно, куда идти. Примерно в километре от нашего дома живет женщина-ветеринар, лечащая птиц. О ней часто пишут в газетах. Она спасает птенцов, выпавших из гнезда. Если верить газетчикам, эта целительница — старая дева и единственная дочь довольно состоятельных родителей. Я ее никогда не видела, но иногда мы с матерью, направляясь на прогулку в лес, проходили мимо ее клиники.

И вот я оказалась перед черными железными воротами. Наверху — вывеска: «Ветеринарная лечебница Мидзутани и приют для диких птиц». За воротами — двухэтажный дом, чуть побольше нашего. Белая штукатурка, розовая черепица. На каждом окне висят кормушки для птиц.

Я нажала на кнопку звонка — никто не появился. Может, доктор в отъезде? Сегодня ведь суббота. Мой свиристель притих, наверное, устал. Звоню снова и снова.

— Вы ко мне? — улыбаясь, спросила изящная женщина, внезапно возникшая непонятно откуда. На ней белая блузка и голубые джинсы. Короткая стрижка. Большие карие глаза, прямой нос. В ушах — массивные серебряные серьги. — Так вы ко мне?

— Да нет. Я к доктору Мидзутани.

Женщина засмеялась, откинув голову. Серьги в форме попугайчиков весело задергались.

— Значит, по-вашему, я не могу быть доктором Мидзутани? — с иронией спросила она.

Я изумленно уставилась на нее. Эта молодая женщина ничуть не похожа на старую деву, а тем более на врача. Скорее — студентка колледжа, хотя, может быть, чуть старше. Начитавшись о ней в газетах, я представляла ее себе иначе: толстая коротышка лет сорока пяти или пятидесяти, в строгом коричневом костюме. В общем, типа учительниц в нашей школе. А тут — молодая особа, лет ей двадцать восемь, максимум — тридцать, стройная, длинноногая, хорошенькая.

— Так чем я могу вам помочь? — с улыбкой поинтересовалась она, приподняв левую бровь.

Чувствуя себя полной идиоткой, я сунула ей картонку из-под обуви.

— Вот — нашла птицу, это японский свиристель. У него что-то с лапкой.

Доктор Мидзутани взяла коробку. Пальцы у нее длинные, ногти коротко острижены и маникюра нет. Серебряное кольцо, но не на том пальце, на котором носят обручальные кольца.

— Заходите, осмотрим ее.

Следом за ней я прошла в заднюю комнату: полки, уставленные бутылками и склянками, две большие раковины, длинный стол. Доктор включила яркую лампу.

— Не вылетит птичка?

— Может, и вылетит. Крылья у нее целы, с лапкой что-то. Она не удерживалась на ветке, — сказала я и добавила: — Я живу недалеко, внизу у холма.

Доктор открыла коробку и внимательно осмотрела птицу. Свиристель, слабо попискивая, сжал поврежденную лапку. Доктор осторожно раздвинула коготки.

— Вот, видите? Левая лапка распухла и покраснела, между коготками — порез, а один коготок оторван.

Я удрученно кивнула.

— Может, за проволоку зацепился? — предположила доктор.

Проволочных заборов в нашей округе хватает. Вполне возможно, птица зацепилась именно за тот, что отделяет наш дворик от дворика Ямасаки.

— Выживет? — спросила я.

— Надеюсь.

Ветеринар смочила в воде кусочек ваты и протерла рану на лапке птицы.

— Ничего страшного. Наверное, заживет.

— А если нет?

Доктор еще раз осмотрела птицу.

— В вашем юном возрасте нельзя быть такой пессимисткой.

— Мне уже пятнадцать!

Доктор подняла брови, словно хотела сказать: ну что это за возраст!

— Птицы могут жить и с одной ногой. Вам, может, доводилось видеть голубей с отмороженными когтями? Ничего, как-то обходятся. Конечно, вашу птичку жалко, но порез у нее не страшный. Лишь бы не попала инфекция. Вообще-то птицы не боятся инфекций. Температура тела у них такая высокая, что опасные бактерии гибнут. Но на всякий случай мы введем ей антибиотик — это безболезненно.

Доктор шарила на полке, а птицу держала в руке, будто забыв о ней, как о привычной вещи, вроде любимого браслета.

— Если хотите, заберите ее. Сможете за ней ухаживать?

— Я?

— Конечно, вы. Вы ведь ее нашли. Я вас научу — дело несложное.

— Да у меня она погибнет — я что-нибудь не так сделаю. У меня даже растения не приживаются.

— Птица — не растение, — урезонила меня доктор Мидзутани. — Кстати, вы правша или левша?

— Левша, — удивилась я ее вопросу. Люди обычно полагают, что все должны быть правшами.

— Тогда дайте мне правую руку. В левой вам будет удобней держать шприц.

Я повиновалась. Она переложила птицу в мою ладонь, растворила какое-то лекарство в воде и, набрав жидкость в шприц, протянула его мне.

— Теперь зажмите ее голову между большим и указательным пальцами.

— Ага.

— А сейчас выдавите каплю в уголок ее клюва. Хорошо?

— Ладно.

Я осторожно капнула. Птица, едва раскрывая клюв, начала пить лекарство. Я это поняла, увидев, как подрагивает ее черное горлышко.

— Еще две-три капли, только не сразу, — сказала доктор.

Птица покорно пила, ничуть не сопротивляясь. Мне даже не верилось, что это свободолюбивое создание так безропотно мне подчиняется.

— Прекрасно. У вас дар божий, — констатировала доктор, когда процедура завершилась.

Я отложила шприц, но птицу из руки не выпустила.

— Следующая порция — завтра утром. По одной-две ежедневно. Можно вливать прямо в клюв, но лучше именно так, как я показала — капать на основание клюва.

— А почему?

— Если вливать прямо в клюв, птица может захлебнуться.

— Захлебнуться?

— Ну да. Впрочем, эта птичка не захлебнется. Ведь она не птенец и не будет при вашем появлении раскрывать клюв.

Зайдя в другую комнату, доктор вернулась с пластиковой сумкой в руках.

— Я не держу птиц в проволочных клетках. Они ранят крылья о проволоку.

Она открыла сумку, и мы затолкали птицу туда.

Свиристель проковылял на одной ноге в дальний угол своего временного жилища.

— Надо подобрать корм, — с этими словами доктор вышла из лечебницы и направилась к соседнему зданию — большому дому, выстроенному в традиционном японском стиле. Я последовала за ней.

— Почему вы решили, что я смогу о нем позаботиться? Может, лучше оставить птицу у вас? — Мой голос дрожал от волнения. А повод для беспокойства был: бабушка ни за что не позволит мне держать дома дикую птицу.

Остановившись, ветеринар обернулась ко мне:

— Вообще-то я действительно держу больных птиц у себя. Боюсь отдавать их на попечение тем, кто их приносит. Не слишком доверяю этим людям. Однако вы — другое дело.

— Но вы же меня совсем не знаете. А вдруг я бессердечное создание? И вообще не привыкла ни о ком заботиться?

— Я уже поняла, что у вас добрая душа. Потом, вы очень внимательны. Большинство моих посетителей говорят: «Вот, нашел птичку. Наверное, больна, не может летать». И все. А вы же внимательно ее осмотрели. Увидели, что у нее повреждена лапка, а не крыло. Уверена, что вы ее вылечите.

Я удрученно молчала.

— Что-то не так? Что вас беспокоит?

Как объяснить ей ситуацию? Если я скажу, что не могу забрать птицу, потому что бабушка сживет меня со свету, доктор, естественно, спросит: а при чем здесь бабушка? Важнее, как посмотрят на это родители. Рассказывать ветеринару сагу о нашем злополучном семействе, о беглянке-матери, о распутнике-отце и о бабушке, которая ненавидит животных? Нет уж, ни за какие коврижки! Она разочаруется во мне. Приняла меня за заботливого, ответственного человека, а на самом деле я достойна лишь жалости.

— Все в порядке, — выдавила я.

— Это хорошо, что вы немного волнуетесь, — улыбнулась доктор. — Ухаживать за живыми существами — большая ответственность.

Ее слова прозвучали ободряюще, и я улыбнулась в ответ. Она слегка наклонила голову — серьги-попугайчики весело звякнули. Я поняла, почему в нашем городе ее прозвали Женщиной-Птицей. В это прозвище обыватели вкладывают совсем не лестный смысл. Конечно, в лицо ей дурного слова никто не скажет: как-никак она прекрасный специалист и, кроме того, дочь богатых и уважаемых родителей. Но между собой люди зачастую нелестно отзываются о незамужних женщинах. Засиделась в девках — значит, что-то не так. Вот и шушукаются за спиной: «Смотри-ка, Птица куда-то поскакала!» А по мне, прозвище к ней подходит. Оно звучит как комплимент. Эта женщина напоминает мне фламинго или журавля — та же грация и шарм.


В просторной кухне соседнего дома сидела за столом пожилая пара. Суп мисо и рис — стандартный завтрак людей их возраста. Увидев нас, они отодвинули в сторону миски и палочки.

— Знакомьтесь: мои родители, — доктор сделала шутливо-почтительный жест в их сторону. — Господин Мидзутани, профессор факультета классической литературы университета Осаки, и госпожа Мидзутани, преподаватель флористики.

Она улыбнулась мне, как бы говоря: «Не бойтесь, они вас не съедят», и добавила:

— Да, кстати, забыла спросить ваше имя.

— Мегуми Шимидзу.

Родители доктора приветливо улыбнулись и, не вставая из-за стола, слегка поклонились. Одеты они были по-домашнему. Не отличаются в этом смысле от моего деда и бабки по материнской линии. На нем — простое черное кимоно, на ней — серый халат.

— Мегуми Шимидзу много знает о птицах, — заявила доктор, обойдя стол и открыв холодильник. — Она принесла мне свиристеля с поврежденной лапкой, а теперь хочет забрать его к себе — на неделю.

Делясь этими новостями, доктор достала из холодильника коробочку клубники, кисть зеленого винограда и несколько нектаринов. Потом принялась все резать — наверное, решила приготовить фруктовый салат.

— Не хотите ли позавтракать с нами? — спросила, поднявшись из-за стола, госпожа Мидзутани.

— О нет, спасибо.

— Да вы не стесняйтесь, — улыбнулась госпожа Мидзутани, худая и костлявая, как бабушка Шимидзу, но голос у нее — ласковый, словно у бабушки Курихара.

— Мама, — вмешалась доктор, — девочке не по вкусу суп мисо и рис. Даже я не ем ваших блюд. А ей вообще пятнадцать, вдвое меньше, чем мне.

Доктор протянула мне клубничный йогурт:

— Попробуйте.

— Это что — птичке?

— Да нет, вам, — засмеялась она. — Мама даст вам ложку. Посидите, я сейчас вернусь.

Госпожа Мидзутани вручила мне ложку, и, пока ее дочь куда-то удалилась, я принялась за йогурт.

— Значит, вы разбираетесь в птицах? — спросил с улыбкой профессор Мидзутани, и лучики вокруг его глаз стали похожи на кошачьи усы.

— Не так, чтобы очень. Доктор Мидзутани мне льстит.

— Непохоже, чтобы наша дочь кому-нибудь льстила, — возразил профессор и обратился к жене: — Согласись, Кумико не щедра на комплименты, не так ли?

Кумико означает «Вечная красота». Какое прекрасное имя! Не то что мое — «Благословение Божие».

— Кумико действительно не расточает комплименты, хотя душа у нее добрая, — подтвердила госпожа Мидзутани.

Вернулась доктор, держа в руках две цветущие ветки персиковых деревьев.

— Мама, мы возьмем эти ветки для птички. Она будет на них сидеть, а твои студенты обойдутся.

Госпожа Мидзутани покорно улыбнулась: спорить, мол, бесполезно.

— Мегуми, забирайте фрукты! — сказала доктор.

Я вскочила, убрала грязную посуду в раковину и прихватила пакет с фруктами.

— Приятно было с вами познакомиться, — сказал профессор.

— Приходите еще. Мы будем рады, — добавила его жена.

— Спасибо!

Доктор Мидзутани уже в дверях, и я мчусь за ней. Свиристель как забился в дальний угол сумки, так и прячется в нем, стоя на одной лапке. Другая, пораненная, наполовину согнута.

— Птицы могут стоять на одной ноге сколько угодно, — объясняет доктор. — Но вот что странно: другую ногу они полностью поджимают, а эта ведет себя иначе.

Ветеринар, обломив персиковые ветки, подала их мне.

— Через несколько дней, когда птице полегчает, сделайте из них жердочки. Посмотрите, как она будет себя вести. Если не пристроится на них, уберите. Утомлять ее не нужно.

Я молча кивнула, не находя нужных слов. Как объяснить ей, что все ее советы бесполезны, так же как и слова о том, что я способна позаботиться о несчастной птичке.

— Когда придете домой, — продолжала врач как ни в чем не бывало, — дайте свиристели немного фруктов. Положите их в маленькое блюдечко и в такое же блюдечко налейте воды. Меняйте бумажное полотенце. Думаю, особых хлопот у вас не будет.

Доктор вручила мне пузырек с антибиотиком, шприц и еще один пузырек.

— А это — витамины. Добавляйте по несколько капель в корм.

— Поняла.

— Приходите в следующую субботу. Если что-то срочное, звоните.

Написав телефонный номер на клочке бумаги, доктор засунула этот обрывок в пакет с лекарствами.

— И не стесняйтесь звонить в любое время. Родителей вы не разбудите: у них другой аппарат и другой номер. В их доме у меня есть своя комната, но обычно я сплю здесь, в клинике, только на верхнем этаже.

— А что, если птица вылетит из клетки?

— Хороший вопрос. На ваших окнах есть жалюзи?

— Есть.

— Тогда закройте их. Иначе она может разбиться о стекло. А как насчет проволоки или вентилятора?

— Вроде нет, — ответила я и тут же вспомнила об этом чертовом вентиляторе. Но не отступать же?

— Тогда все в порядке. Если даже вылетит из клетки, вы ее поймаете. Впрочем, постойте.

Доктор на секунду вышла и вернулась с сачком — таким дети ловят бабочек.

— Вот, возьмите. — продолжила она.

Свиристели летают быстро, но поймать их не так уж сложно. Вы ведь девочка собранная и не забудете закрывать дверь в комнату. Птичка никуда не денется. Даже лучше, если она немного полетает.

— Полетает, конечно, но вот бабушка… Она будет недовольна. — Слова вырвались у меня невольно, и я испугалась: сейчас начнутся ненужные расспросы.

Доктор, однако, не удивилась. Только пожала плечами.

— Ну что же, скажите бабушке, что птица не причинит ей никакого вреда. Не вцепится в волосы. Не натворит прочих глупостей…

Наивная женщина! Она думает, что у меня нормальная бабушка, которая живет вместе с моими родителями и при этом не топит мышей!

— Что-нибудь нет так?

— Нет, все в порядке. Пора домой.

— Я вас подвезу.

— Не беспокойтесь. Ноша ведь не тяжелая.

— Не тяжелая. Но я все равно вас подвезу.

Не дожидаясь моего ответа, она направилась в гараж, открыла дверцу красного пикапа и поставила на сиденье сумку с птицей. Сачок и бумажный пакет опустила на пол машины. Когда двигатель заработал, свиристель вытянул шею, поднял клюв и устремил взгляд вперед, словно летчик при взлете своего лайнера.

— Странная вещь, — засмеялась доктор, — но птицы в машине ведут себя так, будто сами хотят сесть за руль.

Посмотрев на птичку, чересчур серьезную и одновременно забавную, я тоже рассмеялась. Впервые за полтора месяца.

— Куда едем?

— Вниз по холму, а там — несколько кварталов к западу.

На полпути она спросила:

— А как вы узнали, что это японский свиристель?

— Ну, хохолок, черные отметины, красный ободок на хвосте — догадаться нетрудно.

— Нетрудно, конечно. Но надо знать приметы. Откуда у вас такие познания?

— Мама много рассказывала о птицах, причем о редких породах, а не только о воробьях и воронах. Она вообще хотела, чтобы я знала как можно больше о природе. Часто брала меня на прогулки и все подробно объясняла.

— Вы говорите о ней в прошедшем времени? — вопросительно взглянула на меня доктор.

Никуда не денешься — пришлось все растолковывать.

— Мать больше не живет со мной — уехала к своему отцу. А забрать меня с собой она не может: дедушка не так богат, чтобы содержать нас обеих. Он живет к северу от Киото, в маленькой деревушке. У него мастерская — вышивка. Конечно, он бедствует: у конкурентов машины, а он своими руками все делает. — Подумав, я решила не строить из себя несчастную сироту и добавила: — Вообще-то мать хотела взять меня с собой, но решила, что лучше мне жить с отцом и бабушкой — в материальном отношении. — Подробности я, конечно, опустила.

После долгого молчания доктор Мидзутани ласково проговорила:

— Прошу прошения, вам, должно быть, нелегко.

У меня на глаза навернулись слезы. Не надо было ей разговаривать со мной так ласково. Я отвернулась и уставилась в боковое стекло, делая вид, будто разглядываю проносящийся мимо ландшафт, но слез сдержать не смогла. Доктор Мидзутани протянула мне носовой платок. Я вытерла глаза.

— В таких ситуациях не знаешь, как поступать, — заметила доктор. — Все люди ведут себя по-разному. Вы ищете сочувствия, утешения или вы сильная натура и никогда не плачете?

— Считайте, что достаточно сильная. Ненавижу плакать на людях.

— Я тоже, — сказала она и, помолчав, добавила: — Впрочем, ненавижу плакать, даже когда одна.

Голос у нее слегка дрогнул. Может, вспомнила какое-то грустное событие или прониклась сочувствием ко мне. Да, эту женщину трудно себе представить плачущей.

Остаток дороги мы проехали в полном молчании. Уже перед самым домом доктор, положив руку на сумку со свиристелем, произнесла:

— Птичке повезло, что вы ее обнаружили. Если бы не вы, она бы умерла от истощения.

Потом припарковала машину и выключила двигатель.

— Помочь вам донести вещи?

— Нет, спасибо, — быстро отреагировала я. Не хватает только, чтобы она наткнулась на бабушку и услышала ее истошные вопли.

— Хорошо. Значит, жду вас через неделю. В случае чего звоните.

— Договорились.

Взяв сумку с птицей, сачок и пакет, я открыла дверцу пикапа.

— Послушайте, — сказала доктор, — я действительно рада нашему знакомству.

— Спасибо.

В ответ надо было произнести что-нибудь аналогичное, типа «мне тоже приятно было познакомиться», но машина уже отъехала. Посмотрев ей вслед, я направилась домой. От предвкушения встречи с бабушкой меня слегка затошнило.


Бабушка оказалась в прихожей — орудовала шваброй. Такое впечатление, что ее темно-коричневое кимоно сшито из опавших листьев. Да и сама она напоминает иссохшее деревце — тощая, костлявая, морщинистая. Почему же я так боюсь ее? Она гораздо ниже меня, и мой взгляд упирается прямо в ее макушку, в венчик ломких и тонких волос стального цвета. Но возникает ощущение, что это она грозно возвышается надо мной, будто осадная башня. И я заранее начинаю трусить, как в свое время трусила моя мать.

— Где ты пропадала? — резко бросает она.

— Ходила к доктору Мидзутани, она живет на холме.

Я стараюсь произносить слова как можно отчетливей, не то она снова придерется: мол, бормочу что-то под нос.

Но бабушку уже не интересует, где я была и что делала. Она уставилась на сумку с птицей и сачок.

— Я нашла раненую птицу, отнесла ее к доктору, а та вернула ее мне, чтобы я за ней ухаживала. Это свиристель. Поживет неделю в моей комнате.

Бабушка пока не срывается на крик — держит паузу, сверля меня ледяным взглядом. Ту же тактику использовала она при разборках с матерью. Вот и сейчас напряжение нарастает. Бабушка хочет, чтобы страх охватил меня заранее, до того как она произнесет первые слова. Я с ужасом ждала этого момента, но сейчас чувствую не страх, а скорее ярость. Она думает, я настолько глупа, что не могу разгадать ее убогую тактику? Да и вообще какое ее собачье дело? Почему я должна все объяснять и за все извиняться? Ей все равно не угодишь. Что бы я ни сказала, все будет воспринято в штыки. Уверена: пока я отсутствовала, бабушка рисовала в своем воображении мерзкие картины, где я фигурировала как самая несносная девчонка. Думая обо мне, она всегда предполагает худшее. Так же было и с матерью. Чудовищная несправедливость! Нет, нечего умасливать ее по каждому ничтожному поводу. В конце концов, это мой дом, и в своей комнате я вправе делать, что захочу.

Сделав глубокий вдох, чтобы голос звучал твердо, я заявляю:

— Птица будет жить в моей комнате. Тебе она ничуть не помешает. Ты ее вообще не увидишь, если, конечно, не станешь ко мне соваться.

Бабушка открыла было рот, но передумала и плотно сомкнула челюсти. Я чувствую, как шевелятся ее мыслишки. Думает, что бы такое сказать пообидней. Но я не намерена ждать, пока она сочинит какую-нибудь гадость.

Не говоря ни слова, я пошла наверх, в свою комнату. Думала, что бабушка ринется за мной, но ошиблась. К тому же ей все равно за мной не угнаться: у нее болят колени и спина. На всякий случай я все же прибавила шагу, вошла в свою комнату и закрыла дверь. Сердце билось со страшной силой. Прислушалась к шагам бабушки — нет, по лестнице не поднимается.

Сегодня без ссор, конечно, не обойдется. Может, целая неделя пройдет в мелких стычках, но пока что, хоть на какое-то короткое время, я в безопасности. Я поставила на письменный стол сумку, положила на блюдечко кусочки фруктов, открыла дверцу «птичьего домика» и задвинула внутрь угощение. Птица тотчас же запрыгала к блюдцу и принялась клевать мелко накрошенный виноград. Пока я ходила в ванную за водой, свиристель успел проглотить несколько кусочков. Его клюв, измазанный соком, стал красным. Затем я повесила сумку на крюк под потолком, где раньше висела клетка с канарейками. Бабушка слишком стара, чтобы влезать на стул. И даже если влезет, потеряет равновесие, поэтому птица в безопасности. Будет смотреть на нее издали с ненавистью, словно старая злобная кошка.

На моем дубовом комоде тикают часы в форме совы. Их подарила мне мама на день рождения, когда мне исполнилось семь лет. После этого я и научилась определять точное время. Желтые глаза совы бегают туда-сюда, в такт секундам, и каждый час сова ухает столько раз, сколько положено. Мы с мамой всегда при этих криках смеялись. Пока я объяснялась с бабушкой, сова проухала одиннадцать раз. Времени на сочинение остается маю. Через два часа я должна встретиться с друзьями в центре города: собираемся пойти в кино.

Ничего не поделаешь. Достаю новый лист бумаги и принимаюсь писать. Вот что выходит из-под моего пера:

«Каким был в 1975 году старшеклассник средней школы? — на этот вопрос я не берусь ответить. Он слишком общий. Расскажу лучше о себе. Моя семья абсолютно не похожа на другие, обычные семьи, поэтому и я отличаюсь от остальных девочек моей школы…»

Пока я излагаю свои невеселые мысли, свиристель принимается тонко попискивать, звук напоминает отдаленный вибрирующий шелест.

Поздним летом и осенью так трещат где-то вдалеке сверчки. Под это странное пение мне вспоминается лужайка за домом дедушки Курихары. поросшая пампасной травой. Давным-давно, задолго до того как на нашу семью навалились беды, я часто гуляла там августовскими днями, держась за руки с мамой и дедушкой. Внизу, в траве. трещали сверчки, а наверху, на деревьях, — цикады. Мы распугивали зеленых кузнечиков, и они выскакивали из травы, раскрывая радужные крылья и делая огромные плавные прыжки.

«Прислушайся», — шептала мама.

Крылья кузнечиков тоненько звенели. Затаив дыхание, я слушала удивительные голоса природы — свист ветра, пение сверчков и цикад. Прыжки кузнечиков напоминали неторопливо бегущие волны. Блаженство и покой!

Может быть, в 2000 году нам с мамой доведется опять пройтись по той лужайке и послушать звон кузнечиков. Мне тогда будет почти столько же лет, сколько маме сейчас, а она достигнет возраста покойной бабушки Курихара. Может, к тому времени я уже не буду ни скучать по ней, ни сердиться. В далеком будущем наше сегодня превратится в грустные воспоминания о прошлом. И мы станем рассказывать о нем, как рассказывают сегодня старики о войне, вспоминая страшные бомбардировки и голод.

Когда я была маленькой и расстраивалась по пустякам, мама с улыбкой утешала меня: «Когда-нибудь вспомнишь про этот случай и посмеешься». И еще она часто говорила: «Тяжелые времена не могут длиться вечно». Предназначались эти слова мне, но, думается, мама имела в виду и свои проблемы. Да, может, в 2000 году мы обе посмеемся. Все возможно на этом свете. За двадцать пять лет произойдет очень много и плохого и хорошего. Но думать о будущем мне сейчас не хочется. Мне интересней мое прошлое. Все бы отдала за то, чтобы вернуться в детство, на нашу лужайку, увидеть маму и бабушку и услышать пение сверчков.

Загрузка...