Глава 6. Заклятие матери

Сегодня среда, вечер. Я пытаюсь написать письмо матери. «Весенний семестр в школе проходит хорошо. Мы с доктором Мидзутани выхаживаем раненую ворону. В наш город вернулись сыновья госпожи Учида». Я вычеркиваю эти фразы одну за другой и комкаю в руке лист бумаги. Сообщать малозначащие новости и делать вид, что жизнь прекрасна, — это по-матерински, а не по-моему. Я бы написала, конечно, другие вещи, например: «Я знаю, ты беспокоишься обо мне, но для своих волнений находишь совершенно не те причины. Со школой у меня нет проблем. Я легко справляюсь со всеми предметами. Моя проблема — это ты. Даже не хочешь разговаривать со мной по телефону. Продолжаешь притворяться, будто все складывается хорошо». Но я не могу этого написать. Вспоминается изможденное лицо матери в день ее отъезда, и вот я представляю, как она лежит в своей комнатке в доме дедушки Курихары и не может заснуть после моего откровенного письма. А утром встанет с черными кругами под глазами, горестные складки вокруг рта станут еще заметнее.

Я достаю новый лист бумаги, но нужные слова не приходят на ум. Опершись локтями о письменный стол, я прикрываю глаза ладонями. Голова раскалывается. Я чувствую себя девочкой из той сказки, что читала мне мать на ночь, когда мне было лет шесть-семь.

Давным-давно, так начинается эта сказка, жила-была девочка. Однажды ее мать заболела и почувствовала, что скоро умрет. Но перед смертью собрала все свои драгоценности, сложила их в большой глиняный горшок и надела этот горшок на голову дочери так, что он скрыл ее лицо. Затем мать произнесла заклятие, после которого горшок намертво приклеился к голове дочери. Когда мать умерла, девочка пошла в служанки. Все ее презирали из-за такой безобразной внешности. Даже маленькие дети бросали в нее камни и били палками. Прошло много лет, и вот однажды, когда девушка перебегала через людную улицу, спасаясь от своих мучителей, из-за угла вылетела карета принца и чуть не сшибла ее. Принц выскочил из кареты, чтобы убедиться, что девушка жива и здорова. Он был добрый человек и вежливо извинился перед ней, так, словно она была богатой и прекрасной принцессой, а не жалкой калекой. И его доброта сняла заклятие. Горшок треснул и раскололся. На землю посыпались золотые монеты и драгоценные камни. Но не это богатство поразило принца — его поразила красота девушки и ее изящные манеры. Он сразу же влюбился в нее. Так бедная девушка с глиняным горшком на голове стала богатой и прекрасной принцессой.

Открыв глаза, я уставилась на чистый лист бумаги. Не пойму, зачем мама рассказывала мне эту сказку. Совершенно дурацкая история: как может мать превратить свою родную дочь в чудовище? Если бы этой несчастной девочке попадались лишь жестокие люди, она так бы на всю жизнь и осталась калекой. Ее матери следовало бы придумать заклятие получше, чтобы у дочки было больше шансов стать счастливой. Ведь встретить по-настоящему доброго человека очень трудно. Кроме того, этот добрый человек мог оказаться не юным принцем, а больным стариком. Ну, хорошо, если даже ей встретился принц, не обязательно ему влюбляться в нее. Мог просто вежливо извиниться и поехать себе дальше, оставив девушку посреди улицы, с ее рассыпанными сокровищами.

Как я поняла сейчас, почти во всех сказках, которые мать мне рассказывала или читала, есть что-то угнетающее, унылое, лживое и несправедливое. У нас было несколько роскошных книг с прекрасными иллюстрациями: «Японские народные сказки», «Сказки братьев Гримм», «Сказки Ханса Кристиана Андерсена» и т. д. Если бы меня не привели в восторг иллюстрации, я сразу бы поняла, что это надуманные истории. Почти во всех сказках говорится о детях, потерявших родителей, или, хуже того, о детях, оставленных родителями в темном лесу из-за того, что в семье нечего было есть. Бедным детишкам приходилось совершать различные подвиги. Они убивали ведьм, находили несметные сокровища, становились королями и королевами и лишь потом представали пред светлые очи пап, мам, дедушек и бабушек. А те, конечно, были счастливы до безумия. Встречались и злые детки. Танцевали, кривляясь за спиной родителей, или давили ногами хлеб, испеченный матерью. Таким весельчакам отрубали руки-ноги или топили их в болоте. Не пойму, зачем мать спокойно читала мне о подобных наказаниях, если все время твердила, что, поскольку мы христиане, я должна прощать друзей, сломавших мои игрушки или дразнивших меня? Странное противоречие! Выходит, в словах матери было мало смысла.

Я рада, что у меня нет больше этих книг. Когда я училась в третьем классе, мы с матерью подарили их детям небольшого городка на острове Кюсю. Тайфун разрушил там школу и библиотеку. Помню, я очень гордилась своим благородным поступком. Представляла себе, как мальчики и девочки плывут на спасательных плотах по реке, вышедшей из берегов, читают мои книжки и радостно улыбаются.

Ко второму-третьему классу мы с матерью почти перестали читать сказки. Вместо этого штудировали каждый вечер Библию: Евангелие, Деяния Апостолов, Послания Павла. Библейские истории оказались ничуть не лучше сказок. Если бы я поступила так, как поступили пять умных подружек невесты из известной притчи, все бы меня осудили. Когда жених опаздывал и светильники в руках других пяти подружек — глупых — стали гаснуть, они попросили умных девиц поделиться с ними маслом, но те им масла не дали. Что же тут хорошего и в чем их ум? Ведь это не по-христиански. Дома, в церкви, в школе меня учили: «Будь сострадательной к людям», «Делись тем, что имеешь, с другими». Почему же не поделиться каким-то несчастным маслом? Еще пример. В Евангелии сказано, что Христос проклял фиговое дерево, которое не поделилось с ним своими плодами, в то время как он был голоден. В результате дерево засохло. На мой взгляд, здесь мало смысла. Может, на этом дереве вовсе не было плодов: не сезон, скажем, или дерево слишком молодое. Ни один разумный человек не станет требовать от дерева, чтобы оно плодоносило круглый год.

«Ты знаешь, на свою беду ты слишком умна, — часто говорила мать, когда я делилась с ней подобными сомнениями. — Ты очень много думаешь».

И это замечание — тоже бессмыслица. Способен ли человек слишком много думать? Наоборот, почти все люди думают как раз слишком мало. Та же мать. Ей следовало более тщательно обдумать свой поступок, прежде чем уезжать, оставив меня на попечение отца и бабушки. Сама-то небось не смогла с ними ужиться.

Я снова взяла ручку и снова ее отложила. Не знаю, что можно сказать матери в сегодняшнем письме, если я смогу увидеть ее и поговорить с ней лишь через семь лет. В волшебных сказках хорошие дети иногда возвращаются домой лишь после долгих лет странствий, убивая по пути драконов и совершая прочие подвиги. Родители радостно их встречают. Устраиваются пышные празднества, льются слезы благодарности, и потом все живут долго и припеваючи. Но это типичная обманка. У нас с матерью ничего подобного не произойдет. Даже если мы будем писать письма друг другу каждый день, к тому времени, как мне исполнится двадцать два, мы можем превратиться в совершенно чужих людей.


Внизу зазвонил телефон. Бабушка, должно быть, в нашей домашней прачечной стирает отцу рубашки и не слышит звонка. Пришлось мне спуститься вниз и взять трубку.

— Хелло, — зазвучал женский голос, высокий и дрожащий, — это говорит Томико Хайяши из Хиросимы.

Такое впечатление, что она сейчас захихикает.

— Да, я знаю, что вы из Хиросимы. — Я стараюсь, чтобы мой голос был низким и серьезным, не то что у этой вертихвостки.

Женщина засмеялась, хотя ничего смешного в нашем диалоге не было.

— Ваш отец дома?

— Нет, его нет.

— Должно быть, задержался на работе?

— Не знаю, на работе или где-нибудь еще. Знаю только, что его нет дома. «Тебе лучше знать о его передвижениях!» — хотелось мне заорать в трубку. Вчера отец вернулся поздно вечером, распаковал свой чемодан и тут же лег спать. Я даже не уверена, придет ли он домой сегодня.

Похихикав еще немного, женщина сказала:

— Передайте ему, пожалуйста, что я звонила.

— Хорошо, передам.

Томико не кладет трубку — почему-то колеблется. Я представляю себе ее губы, почти касающиеся микрофона. Наверное, они ярко-розовые или оранжевые. Я видела ее только на одном фото, где она облачена в желтое кимоно, разрисованное красными веерами. С косметикой — явный перебор. Стоит рядом с отцом, положив ему на плечо маленькую пухлую ручку. Макияж не очень-то ее спасает: глазки-бусинки, плоский нос и широченный рот, к тому же растянутый в ухмылке. Короче говоря, далеко не красотка. На фото за их спинами видна вывеска бара: «ПРИЮТ У ТОМИКО». Несколько лет назад отец оставил эту фотографию на письменном столе в своем кабинете. По рассеянности или намеренно — сказать не решаюсь.

Томико все не кладет трубку, будто подслушивает мои мысли. Тогда со словами: «Всего хорошего» — трубку кладу я. Вернее, хлопаю ею об аппарат так, чтобы у этой Томико стрельнуло в ухе.

Вернувшись к себе в комнату, я плюхаюсь на кровать и долго гляжу в окно на небо, раскрашенное в синие и пурпурные оттенки. Внизу продолжает литься вода. Бабушка все еще стирает рубашки, тщательно оттирает сухонькими ручками воротнички и манжеты. Наверное, она опасается, что в рубашках, в которых отец возвращается из гнездышка Томико, таится какая-то зараза. Мать, кстати, никогда не загружала в стиральную машину отцовскую одежду вместе с нашей. Может быть, из тех же опасений? Я одобряла такой расклад: мы с матерью — одно, а отец — совсем другое. Мы с мамой были как бы союзниками. Не то что с бабушкой, которой союзники вообще не нужны. Я живо представляю себе сейчас ее лицо. На нем четко написано, что она недовольна всеми на свете, особенно сыном и внучкой.


Примерно через час пришел отец. Я услышала, как заскрежетала входная дверь и как он сбросил в прихожей ботинки. Можно было бы тут же сбежать вниз и сообщить ему о звонке Томико, чтобы этот эпизод остался между нами, но я решила устроить ему мелкую пакость. Подожду, когда он усядется на кухне, напротив бабушки, и будет пить горьковатый зеленый чай, приготовленный ею. Он переоденется в мешковатые домашние штаны и черное кимоно. Каждый вечер, когда он возвращается с работы, бабушка, как и мать, сразу же вручает ему домашнюю одежду и подает чай. Когда он, уже переодевшись, выходит из своей комнаты, бабушка ныряет туда и забирает его костюм, рубашку и галстук. Причем все это свалено на полу в кучу. Я отучилась от этой дурной привычки еще в первом классе. Мать показала мне, как нужно вешать юбки, как складывать свитера и где стоит корзина для грязного белья. Отца, видно, к порядку не приучили.

Для начала я постояла в коридоре, наблюдая через открытую кухонную дверь, как отец читает газету и пьет чай. Бабушка сидела напротив, ожидая, когда он заговорит. Но он предпочитает отмалчиваться. Сейчас мне даже жалко бабушку: у нее встревоженное лицо и просительные глаза. Ей так хочется, чтобы он подробно рассказал, как прошел его день.

Лицо отца, затененное газетой, выглядит серым. Под глазами — черные-круги. Сжатый рот и тонкий нос придают ему вид человека глубоко несчастного. Мать часто говорила мне: «Твой отец очень устает, он много работает, чтобы обеспечить нас всем необходимым. А когда человек устал, он нервничает и может иногда сердиться по пустякам». Так объясняла она их частые ссоры, после которых нередко плакала. В словах матери была доля истины. Отец действительно работает как вол. Он занимает ответственный пост в своей страховой компании и зарабатывает неплохие деньги. «Мы должны ценить то, что он для нас делает», — говорила мне мать. Она не столько верила в свои слова, сколько хотела убедить себя в их истинности, но в чем-то она была права. Если бы вдруг передо мной возник джинн из тех сказок, что она читала мне в детстве, и спросил меня: «Я дарю тебе одно желание. У тебя будет добрый отец, который будет любить тебя, твою мать и даже бабушку. Но он будет беден. Захочешь ли ты иметь такого отца или оставить тебе прежнего?», — так вот, я не знала бы, что ответить. Жить в бедности — участь нелегкая.

Если не считать земляков моего дедушки, то я знакома лишь с одним человеком, который действительно беден. В нашей Академии все девочки из состоятельных семей. Даже в начальной школе в моем классе училась всего лишь одна бедная девочка — Йоко Такемото. Она жила на верхнем этаже в доме другой моей одноклассницы, а ее мать была у них служанкой. Перед началом учебного года в третьем классе наша учительница, госпожа Сато, сказала, что мы можем рассаживаться за партами парами на свое усмотрение. Каждая может сидеть, с кем хочет. Так вот, никто не захотел сидеть за одной партой с Йоко. Весь класс расселся, а она осталась стоять. Тогда госпожа Сато воззвала к нашей совести и спросила, есть ли, так сказать, добровольцы. Никто не поднял руку. Наконец вызвалась я, покинув привычное место рядом со своей закадычной подружкой Кейко Ямасаки. Я руководствовалась Библией, а там сказано, что Иисус разделял трапезу с отверженными — с людьми, которых все сторонились. Да и мать всегда учила меня, что быть христианином означает в первую очередь творить добро.

Впрочем, гордилась я своим поистине христианским поведением недолго. Вскоре я возненавидела свое новое соседство. Дело в том, что госпожа Сато каждый день давала нам задание — нечто вроде творческого конкурса. Нужно было на пару с соседкой написать какой-нибудь рассказ. Фразы писали по очереди: одну — я, следующую — она, и так далее. Наш тандем оказывался самым слабым: Йоко размышляла над каждой фразой пять-десять минут, после чего выдавала глупости типа: «Небо было голубое», «Принцесса была очень красива» или «Птицы улетели». Я не могла поверить, что у третьеклассницы фантазия остановилась на уровне детского сада. Злясь на Йоко за ее тупость, я злилась и на Кейко и других моих подружек, потому что на переменах они постоянно злорадствовали по поводу Йоко. Мол, и платье на ней всегда одно и то же, и от волос как-то странно пахнет. Сейчас-то я понимаю, что сердилась на них, потому что и сама смотрела на Йоко свысока, только не хотела себе в этом признаться. Какой же лицемеркой я была! Сейчас при этих воспоминаниях я съеживаюсь от стыда.

Что случилось с отцом Йоко, никто не знал. То ли он умер, то ли они с ее матерью развелись, а может быть, вообще не были женаты. Позднее, когда моя мать сказала мне, что расти в бедности и без отца — участь постыдная, я вспомнила именно Йоко. Когда я представляю себя бедной девочкой, у которой нет отца, я вижу большую комнату, где сидит множество людей. А мне сесть негде. Я все хожу да хожу по комнате, выискивая свободный стул. И как только нахожу его, человек, сидящий на соседнем стуле, посмотрев на меня, тут же вскакивает со своего места и уходит. Иногда от меня разбегаются по двое или по трое.

Мои размышления прерывает сердитый окрик бабушки:

— Что стоишь столбом? Хочешь что-то сказать? Если сказать нечего, ступай наверх. У тебя полно уроков.

Выждав несколько секунд, чтобы отец оторвался от газеты, я торжественно объявляю:

— Звонила та женщина из Хиросимы.

Выронив газету и открыв рот, отец уставился на меня. Бабушка сверлит его взглядом.

— Она не оставила никакого сообщения, — будничным тоном продолжаю я. — Просто просила передать, что она звонила.

Я трезво оценила ситуацию. Отец не станет придираться к моим не слишком учтивым словам: «та женщина из Хиросимы». Он не может требовать от меня, чтобы я называла ее, скажем, «госпожа Хайяши», поскольку сам понимает, что она женщина не нашего круга. И бабушка не будет ко мне лезть: нелюбовь к Томико — это единственное, что нас роднит, хотя мы с бабушкой вслух об этом не говорим. Бабушка, впрочем, и мою мать не выносит, но она тем не менее рада, что мои родители официально не разводятся и тем самым не позорят славный клан Шимидзу. Бабушка, наверное, даже хочет, чтобы мать вернулась, хотя бы ради соблюдения приличий. С отъездом матери Томико повадилась звонить нам по меньшей мере раз в неделю. До этого она отцу по домашнему телефону не звонила, разве что глубокой ночью и, судя по всему, хорошенько набравшись, когда море уже по колено.

— Ладно, пойду доделаю уроки, — сказала я.

Отец и бабушка так и не произнесли ни слова.


Вскоре я услышала внизу отцовские шаги, а потом по характерным звукам поняла, что он пакует чемодан. Это, кстати, одна из немногих обязанностей по дому, которую он взял на себя. Из окна я вижу, что к нашему дому подкатило такси. Хлопает входная дверь. Насколько я понимаю, отец отбыл не попрощавшись. Бабушка, недовольная поведением сыночка, после их беседы на кухне (для меня ее содержание — тайна) демонстративно уединилась в своей комнате.

Лист бумаги на письменном столе по-прежнему чист, но мне не до писем. За моей спиной, на дубовом комоде, сова равнодушно водит желтыми глазами влево-вправо. Сейчас — начало одиннадцатого. Моя комната обставлена почти по-спартански: письменный стол, кровать, комод и книжные полки. Вот и все. Раньше эту унылость скрашивали два больших, в мой рост, постера. Глянцевая бумага, великолепная цветопередача. На одном фото — Швейцарские Альпы, покрытые снегами, на другом — старинный немецкий замок, а перед ним — цветущий луг. Мать подарила мне эти постеры несколько лет назад. Она хотела, чтобы я время от времени отвлекалась от учебников и рисовала в своем воображении путешествие в Европу. «Нельзя заниматься без передышки, — говорила она. — Глаза устают, да и мозги тоже. Делай каждый час пятиминутный перерыв и думай о чем-нибудь приятном». Я придумывала сюжеты, в которых катилась на лыжах по заснеженным горным склонам или веселилась с друзьями на пикнике, устроенном прямо на лугу перед рыцарским замком.

Этот подарок — абсолютно в стиле моей матери: она всегда стремилась поднять мне настроение, беспокоилась, что я слишком часто грущу. Постеры прекрасно дополняли вид, который открывается из моего окна — я имею в виду наш задний дворик и чудесные цветы, посаженные матерью. Неделю спустя после ее отъезда я содрала постеры, посчитав их очередным стремлением матери уйти от действительности. Она и мне навязывала это стремление. И что же теперь — сидеть мне одной-одинешеньке в своей комнате и грезить о дальних краях, которых я никогда не увижу? Нет, это будет похоже на дешевую мелодраму.

Полчаса я сидела, ничего не делая, лишь перебирала в уме мысли одна мрачней другой. Потом почувствовала, что комната точно съежилась и я в ней задыхаюсь. В доме — полная тишина. Из комнаты бабушки — ни звука. Я тихо, как мышь, спустилась вниз — полоски света под ее дверью не видно. Я схватила свои кроссовки, проскользнула в кухню и выбралась из дома через черный ход. На заднем крыльце обулась и оглянулась по сторонам. Если бабушка проснется и вздумает выйти во двор, я скажу ей, что мне захотелось поглядеть на звезды. Но бабушка спит как сурок. Я перелезла через забор во двор Ямасаки, потом — через следующий забор и так далее. Пробравшись через несколько дворов, я очутилась в квартале от нашего дома. Вышла на улицу и побежала вниз по холму. Ни одной живой души навстречу не попалось.

Раньше, в феврале, я таким образом уже три раза украдкой выбиралась из дома, когда отца не было, и приходила к Като. Не то что я была чем-то расстроена или мне нужно было излить кому-нибудь душу, просто чувствовала себя одинокой и не могла торчать вечер за вечером в своей комнатенке. У Като я смотрела телевизор, пила горячий шоколад и слушала музыкальные записи из фонотеки Кийоши. Като не спрашивали меня, почему мне вздумалось прийти к ним в столь поздний час. Они вели себя так, будто я просто заглянула к ним по пути домой. После полуночи я уходила, и госпожа Като приказывала Кийоши проводить меня. Кийоши добросовестно выполнял свои обязанности. Отойдя в сторону, он терпеливо ждал, пока я доставала ключ из кармана отпирала дверь. Лишь после того как я махала ему на прощанье рукой, он, облегченно вздохнув, пускался бегом вниз по холму. Насколько я понимаю, бабушка о моих отлучках не знала.

Сейчас я снова решила по привычке заявиться к Като, но на полпути остановилась. Если я решила не посещать больше церковь, то довольно глупо с моей стороны сидеть у них в гостиной, будто я член семьи. Я замедлила шаги. Где-то рядом улица, что напротив вокзала. Тору, кажется говорил, что рад встрече со мной. Сейчас одиннадцать с небольшим. Наверное, он еще в баре, если нет, вернусь домой. Может быть, прогулка на свежем воздухе принесет мне облегчение. Все же лучше, чем сидеть в комнате, как пленница.

Неоновая вывеска джаз-клуба еще горит — значит, открыто. Я прошла к автостоянке. Синяя машина Тору — на месте. Левая дверца казалась незапертой, и я проскользнула в машину. Вокруг — тишина. Я устроилась поудобней, подтянув колени к груди. Если бы не слабый запах табака, можно было представить себя маленькой, сидящей в мамином шкафу. Я иногда пряталась, чтобы устроить ей сюрприз. Сидела, стараясь громко не дышать, а ее платья и юбки ласкали мне спину. Они были холодные и скользкие, как листья после дождя. Однажды я так и заснула в шкафу, а мать, не зная, куда я делась, искала меня повсюду. Да, я уже выросла и жду сейчас, когда появится Тору. Закрыв глаза, я прислонилась к прохладному стеклу.


Как-то интуитивно я открыла глаза именно в ту секунду, когда в стекле возникло тонко очерченное лицо Тору. Откинув волосы со лба, он широко улыбнулся. Когда он открыл дверь, в салоне вспыхнул оранжевый свет и снова погас после того, как дверь захлопнулась.

— Как ты, Мегуми? — спросил Тору.

— Нормально.

— Выглядишь не очень. Чем-то расстроена?

Я утвердительно кивнула.

— Может, расскажешь?

— Не сейчас.

— Ладно, тогда — вперед. Давай съездим к воде, хорошо?

Мы поехали на юг, миновав парк, где играли в детстве. В моем альбоме есть фотография, где я, Кийоши и братья Учида стоим у сосны, похожей на лошадь с очень длинной шеей. Я сфотографирована в профиль. Дую в пустую бутылку из-под содовой воды и держу пальцы так, словно играю на японской флейте или на гобое. Все три мальчика смотрят на меня и смеются. Сейчас темно, эту сосну даже не найдешь.

Мы припарковались у волнореза, напротив старой лавчонки, где торгуют рыболовными снастями и наживками. Открыв дверь машины, я сразу же услышала шум волн, разбивающихся о берег по ту сторону высокой набережной. Взобравшись по крутой лестнице, а затем спустившись по другой, мы очутились на песчаном пляже. Волны накатывают с ревом и потом, тяжело вздохнув, отступают обратно в залив.

— Давай посидим. — Тору опустился на песок.

В нескольких метрах от нас тянется по песку лента из морских водорослей, усеянная мидиями. Это рубеж, на котором остановился последний прилив. Однажды среди водорослей я нашла маленького, величиной с мой ноготь, мертвого краба, выгоревшего на солнце добела. В панцире у него было едва заметное отверстие, и я нанизала его на ожерелье, добавив свою находку к розовым и желтым устрицам. Я хотела подарить это ожерелье матери, но мертвый краб вызвал у нее почему-то чувство брезгливости. Госпожа Като тоже отказалась от царского подарка. А вот госпожа Учида пришла от него в восторг.

— Как красиво! — восхитилась она, постукивая ногтем по спинке краба.

Я и сейчас отчетливо вижу ее идущей по пляжу в моем ожерелье и с развевающимися на ветру волосами.

— Тебе не холодно? — спросил Тору.

Он растянулся на песке, я последовала его примеру. Темное небо усеяно звездами, названия которых мне не известны. Я знаю лишь ковш Большой Медведицы.

— Нет, не холодно.

Долгое время мы молчим. В белом свете фонарей, стоящих на набережной, песок приобрел белесоватый оттенок. Только вокруг белой рубашки Тору он, по контрасту, темно-коричневый. Волны продолжают поочередно грохотать и вздыхать. Кажется, будто вся вода в заливе хочет добраться до нас. Меня почему-то это не радует.

— Так о чем мы хотели поговорить? — робко напомнил мне Тору.

Вслушиваясь в грустные вздохи волн, я обдумываю свою исповедь. Нелепая ситуация: как я буду рассказывать ему об отцовской подружке на этом пляже, где мы часто гуляли с матерью, собирая раковины и беспричинно смеясь? Мне даже трудно произнести эти слова — «отцовская подружка». Они совершенно неуместны здесь, где госпожа Учида расхваливала сделанное мной ожерелье, говоря, что даже дохлый краб прекрасен. Бабушка Курихара предостерегала меня, чтобы я не сказала какую-нибудь бестактность в помещении, где стоит буддийский алтарь. Если даже я не буду говорить напрямую о духах наших предков, любые нехорошие слова, сказанные в их присутствии, оскорбят их. Сейчас я впервые поняла, что имела в виду бабушка.

— Можешь не говорить, — сказал Тору.

Но мне как раз хотелось высказаться, и я начала:

— Я хотела написать письмо матери, но не нашла нужных слов. Она меня бесит: не хочет, чтобы я звонила ей по телефону.

— Да, я тебя понимаю.

— Мать мне пишет всякую чушь — о погоде, о цветах, о том, как идут дела у дедушки. Мне это вовсе не интересно. Мне хочется поговорить с ней о том, что действительно меня волнует, но я боюсь ее расстроить.

— Конечно, ты сердишься на нее, и не без оснований.

Привстав, я взглянула на него.

— Ты считаешь, что я не права? А ты бы не расстраивался на моем месте?

Тору тоже привстал, подтянув колени к груди.

— Конечно, расстроился бы. Не пойму, почему твоя мать не хочет поговорить с тобой по телефону. Зачем ограничиваться письмами, если ты так по ней скучаешь?

— Ты действительно так думаешь? А вот Кийоши говорит, что я эгоистка и плакса.

— Да что Кийоши в этом понимает? Он не может войти в наше положение, у него ведь есть мама, — сказал Тору, вглядываясь в черную полосу воды.

Я зачерпнула пригоршню песка, он медленно стек по моим пальцам.

— Извини, мне не стоило ныть по поводу моей матери.

Оторвав взгляд от воды, Тору повернулся ко мне. Рот у него сжался.

— Почему нет?

Я не знала, что и сказать. Наверное, это была бестактность с моей стороны.

Тору пожал плечами, его лицо смягчилось.

— Я не хотел сказать, что тебе глупо жаловаться на жизнь. В том смысле, что вот — ты недовольна своей матерью, но все же она у тебя жива, а моя умерла. Нет, мне бы и в голову не пришла такая чушь.

— Понимаю.

Я живо представила госпожу Учида, улыбающуюся от радости, что наш диалог не перерос в потасовку. Я вспомнила ее длинные тонкие пальцы — такие же, как у Тору.

Вплоть до последнего года своей жизни, когда рак отнял последние ее силы, госпожа Учида проводила много времени за гончарным кругом. Я любила наблюдать за ее работой, за тем, как у нее под пальцами бесформенное месиво превращается в изящные вазы и чайные чашки. Это зрелище напоминало мне фото, которое я видела в научном журнале: капля молока, упавшая в тарелку, принимает форму белой короны. И когда я пила молоко из чашек, изготовленных госпожой Учида, эта корона всегда стояла перед моими глазами. Когда мы ездили на пляж, госпожа Учида набирала в пластиковый пакет песок, чтобы смешивать его с глиной. В жаркий день она добавляла в песок воду, и он, казалось, дышал. Мы разглядывали пакет и трогали песок. Я восхищалась каждой песчинкой, зная, что она станет частью чуда, сотворенного руками госпожи Учида.

Мы с Тору продолжали лежать, вглядываясь в небо.

— Мне тоже плохо без твоей матери, — сказала я, обращаясь не к нему, а к небесам.

Тору положил руку на мою. Я продолжала молча смотреть на небо. Мои пальцы, запорошенные сухим песком, переплелись с теплыми пальцами Тору.


В начале второго Тору остановил машину за углом нашего квартала. Я заранее предупредила его, чтобы он не подъезжал к дому: бабушке не нужно знать о моих похождениях.

— Вообще-то она плохо слышит, а отец поехал в Хиросиму, но в принципе мой комендантский час начинается в девять вечера, — сказала я.

— А ты сказала им, что больше не будешь по воскресеньям вечером ходить в церковь? — улыбнулся Тору.

— Нет, не сказала.

— Тогда это будет время наших встреч, если ты не передумала насчет церкви.

— Не передумала.

— Тогда в семь на автостоянке у бара, договорились?

— Договорились, — ответила я машинально.

— В семь, не забудь.

— Послушай, но это значит, что я буду обманывать бабушку? Она ведь будет думать, что я пошла в церковь.

— Ну и пусть думает.

— И что — это тебя не колышет? Ты тоже соучастник.

— Брось, — засмеялся Тору. — Все иногда врут родителям и бабушкам. Эта ложь безвредная. Вот когда посторонних людей обманываешь, это действительно нехорошо. Разве я не прав?

Прав, конечно. Я никогда бы не солгала подругам или учителям. Да и бабушке с отцом не солгала бы, если бы они не держали меня в ежовых рукавицах.

— Хорошо, — сказала я, — забудем о бабушке.

— Вот и прекрасно. В любом случае, если что-то срочное, ты всегда можешь найти меня в баре или дома. И не обязательно дожидаться меня в машине. Если ты на секунду заглянешь в бар, босс возражать не будет.

— Спасибо.

— Я подожду здесь, пока ты не войдешь в дом, — Тору слегка сжал мне плечо. — Спокойной ночи.

Я выбралась из машины и пошла к дому. Тихо повернула ключ в замке, открыла дверь и помахала Тору на прощанье. Переступив порог, я услышала, как он отъезжает.

Осторожно закрыв дверь, я сняла кроссовки и стала красться по коридору. В любую секунду может распахнуться дверь бабушкиной комнаты, и тогда… Мне пришла в голову гениальная идея. Я пробралась в кухню, открыла холодильник и налила себе стакан соку. Затем поставила стакан на стол. Если бабушка услышит, как я поднимаюсь по лестнице, то, увидев стакан, она решит, что я среди ночи спустилась вниз просто из-за того, что мне захотелось соку. А немытый стакан оставила по привычке — такая уж я неаккуратная. Поворчит, конечно, но до правды не докопается. Успокоив себя, я стала подниматься по лестнице. Как я ни старалась, но она все же скрипела.


На письменном столе так и лежит чистый лист бумаги. Я села, стараясь, чтобы ножки стула не царапали пол, включила настольную лампу, взяла авторучку и написала: «Мама, я одинока и несчастна. Скучаю без тебя и сержусь. Разреши мне приехать к тебе».

Написав это, я все зачеркнула, а потом обвела каждое слово черными рамками. Получились вагоны поезда, которые я рисовала в детстве. Авторучка проделала в бумаге крошечные отверстия, и я посмотрела на лист на просвет, будто наблюдая солнечное затмение. Затем скомкала бумагу и швырнула в мусорную корзину. Промахнулась на несколько сантиметров — придется поднять.

Направляясь к мусорной корзине, заметила вспышки света во дворе наших соседей Ямасаки. Оранжевый конусообразный луч время от времени прорезал темные заросли кустарников. Я подошла к окну. Когда глаза привыкли к темноте, я сумела разглядеть госпожу Ямасаки, мать Кейко. Она стояла с фонариком в руках у своих гортензий. Что-то собирала и бросала в ведро. Я поняла, что она делает: обирает с гортензий улиток и слизней и бросает их в соленую воду. Но она обычно занимается этим по вечерам, а не в половине второго, глубокой ночью. Должно быть, весь день была занята по горло.

Мать мне часто говорила, что ей искренне жаль госпожу Ямасаки. Ее муж, доктор — человек богатый, но упорно не желает нанять женщину, которая бы убирала в доме, повара и даже медсестру в свою клинику. Все эти обязанности он взвалил на жену. «Она настоящая рабыня, — сочувствовала мать нашей соседке. — Каждый день — уборка в доме и в клинике, потом целый день в клинике, а вечером — кухня». Госпожа Ямасаки родилась на севере Японии, в бедной крестьянской семье. Она с детства приучена к тяжелому труду, поэтому на судьбу не жалуется. Не только ее муж, но даже Кейко и две ее старшие сестры обращаются с госпожой Ямасаки как со служанкой. Сами же девушки далеки от прозы жизни — они учатся музыке (играют на фортепьяно), посещают балетный класс, изучают тонкости икебаны. Ни разу не видела, чтобы они помогали матери — даже пыль не вытрут и не накроют на стол. Исхудавшая, морщинистая и сгорбленная, госпожа Ямасаки выглядит на десять лет старше мужа, цветущего краснолицего здоровяка. Вот сейчас она целых полчаса будет обирать улиток, а вставать ей нужно в пять или шесть утра. Готовить завтрак, обед, ужин, заниматься уборкой, вести в клинике бухгалтерские книги и так далее. Я передернула плечами. Грех мне жаловаться. Ну, сижу в комнате как бабушкина пленница. Но ведь я не рабыня. Я скорее бы умерла, чем разделила участь госпожи Ямасаки. Каждый день — одно и то же, и никакого просвета. Страшно даже представить.

Тут мне пришло на ум: мать считала, что жизнь у нее не сложилась и ей даже хуже, чем госпоже Ямасаки. Ей пришлось уехать из дома иначе страдания убили бы ее. А соседка хоть и трудится от зари до зари, но не сбегает же никуда. У нее обычная, вполне благополучная семья. По сравнению с горем моей матери обирать слизней с гортензий в половине второго ночи детская забава. Я представила себе скользкую розовую улитку, зажатую в моих пальцах и потом падающую в соленую воду, и брезгливо содрогнулась. Отвратительное занятие. А что уж говорить о мамином душевном состоянии!

Выключив свет, я не раздеваясь легла на кровать. Закрыла глаза, и в темноте поплыли звездочки. Так всегда бывает, когда посмотришь на яркий свет, а потом быстро зажмуришься. Раньше эти звездочки казались мне островами, плавающими в океане — островами, где таятся несметные сокровища и порхают среди деревьев прекрасные птицы. А сейчас звездочки ассоциируются у меня с осколками цветного стекла или фарфора Короче говоря, с чем-то разбитым.

Пытаясь заснуть, я подумала о девочке из материнской сказки. Той самой, что до встречи с добрым принцем носила на голове перевернутый горшок. Какое же облегчение она испытала, когда этот проклятый горшок треснул и раскололся! Она, должно быть, долго смеялась, глядя на его обломки, на монеты и драгоценные камни, рассыпавшиеся по земле. Конечно, она была счастлива, что избавилась от глупого заклятия. А что будет дальше — неважно. Принц мог бы и не жениться на ней. Пусть даже набежало бы ворье и растащили все ее богатство. Невелика потеря! Главное, девочка избавилась от отвратительной ноши и опять подставляла лицо ветру и солнцу.

Загрузка...