Глава первая. ПОБЕГ

1

В день двадцатишестилетия Клер в пять часов утра верная подруга Лини обняла ее и преподнесла ей купленный дорогой ценой подарок: два сладких печенья и башмаки. Зная, чем за них заплачено, Клер не смогла удержать слезы. И теперь, восемь часов спустя, она жевала печенье, с тяжелым предчувствием разглядывая башмаки: надо их снять во что бы то ни стало, но даже подумать об этом страшно.

2

Давным-давно, лет сто тому назад, в совсем другой жизни, человек, который потом стал мужем Клер, написал ей шутливое послание, где посмеивался над ее пристрастием к высоким каблукам. И сейчас о письме его ей думалось как о чем-то далеком, туманном, но в памяти оно всплывало не отрывками, а целиком, словно бы его повторял тихий голос, поднимающийся откуда-то из глубин ее существа:

«Портрет Клер (для грядущих поколений)

Она красива — той красотой, что не терпит ухищрений косметики. Длинные шелковистые волосы цвета пшеницы причесывает просто, без затей, закручивая их низким узлом на затылке; они легкие, словно пух, прядки их то и дело выбиваются из прически на лбу и на висках, и небольшой этот беспорядок очарователен. Кожа у нее очень светлая, а рот и щеки такие яркие, что, вздумай она их подкрашивать,, они прямо-таки пламенели бы, и это бы ее, безусловно, простило, но она благоразумно избегает косметики. Черты лица у нее почти классические — впрочем, благодарение богу, все-таки не совсем: тонкий овал лица, высокий лоб, необычайно живые синие глаза, небольшой, красиво очерченный рот (как пылки и сладостно-нежны его поцелуи!), а вот нос — отмечу не без удовольствия — немножечко длинноват для классического, и к тому же кончик его чуть вздернут.

Наделив мадемуазель Оливье столь плебейским носиком, природа оказала ей неоценимую услугу: с юных лет Клер привыкла к мысли, что она не красавица, а разве что недурна собой. И это спасло ее от падения в холодную яму кичливого самолюбования — обычного удела красивых женщин. Она не из тех, кто минуты не может прожить без зеркала; не питает она пристрастия и к тем жестам и позам, к которым так склонны женщины, сознающие свою красоту; вот потому-то ей удалось всесторонне развить свой интеллект... а благодаря этому стать обаятельнейшей женщиной, непосредственной и пылкой, содержательной и полной жизни.

Фигура у нее великолепная — во всяком случае, насколько об этом может судить человек, которому еще не дано было узреть ее обнаженной: маленькая соблазнительная грудь, плоский живот, тонкая талия, округлые бедра и длинные, изумительной красоты ноги.

И вот у этой-то Клер, такой трогательно-непосредственной, пленительно-женственной, очаровательной, обожаемой мною, есть — увы! — серьезный моральный изъян. Она , испытывает неодолимую тягу — только не к вину, не к наркотикам, не к флирту и не к чужой собственности, а к чему-то не столь пагубному, но как-то более outre[1]: к туфлям на высоченном каблуке, которые она имеет обыкновение надевать во всех случаях жизни. Например, затеваем мы пикник в Булонском лесу, и Клер надевает эти ужасные ходули — пусть даже она потом их сбросит, чтобы побегать по траве; но как бы то ни было явится она в них. Ни босоножек, ни туфель для улицы у нее нет, и я не сомневаюсь, что и на лыжах она катается в туфлях на каблуке. Я слишком влюблен, чтобы считать это ее пристрастие манией или фетишизмом, но хотелось бы знать, как расценил бы его человек более объективный, чем я?

Душу мою беспрестанно точит червь сомнения: когда придет долгожданный, несказанно счастливый миг и она станет совсем моей; когда, трепеща от радости, я увижу ее, мою красу, обнаженной, распростертой на священном брачном ложе... Неужели... Неужели же и тогда на ней будут эти дурацкие ходули?

Пьер Барбантан»

В ответ Клер написала ему: «Дражайший Пьер... Так скоро вам это выяснить не удастся».

3

Вот уже сколько времени Клер и думать забыла о туфлях на каблуке, как забыла о многом другом, что было таким обычным в ее прежней жизни, скажем, о том, чтобы причесываться, ежедневно принимать ванну, прикладывать к шее пробочку от пузырька с одеколоном, читать книги, любить мужа... От прежней Клер только и осталось что синие глаза да красиво очерченный рот — единственное, чего так и не смог обезобразить голод. С обритой головой, повязанной сейчас платочком, она напоминала изголодавшегося мальчика: огромные глаза над ввалившимися, как у мертвеца, щеками, хрящеватый вытянувшийся нос, мертвенно-бледная кожа. Тело ее под полосатой лагерной одеждой потеряло свою женскую прелесть, руки и ноги превратились в палочки, шея стала жилистой, ребра выпирали, от груди остались лишь соски. В этот день, восемнадцатого января сорок пятого года — по иронии судьбы то был день ее рождения,— Клер впервые очутилась за воротами лагеря, но не по собственной воле: она шла в бесконечной колонне таких же изможденных, оборванных женщин, что брели, спотыкаясь, сквозь метель, не зная даже, куда их гонят. По временам до них доносился отдаленный гул русской артиллерии. И сколько их молилось о чуде, о внезапном спасении, вновь и вновь представляя себе в мечтах, как оно придет. Но оно не приходило, и в действительной жизни все было совсем по-другому: по обеим сторонам колонны через каждые пять рядов шагает конвоир — здоровенный, раскормленный солдат вермахта с раскормленной рычащей сторожевой собакой, команды его отрывисты, подсумок полон. И когда какая-нибудь из женщин, обессилев, падает на колени в снег, он молча берет ее на мушку.

Прошло лишь несколько минут с тех пор, как этап, с которым шла Клер, загнали в сарай — на кратковременный отдых. Был час дня. С семи утра колонна прошла двадцать два километра. Ее подруга Лини, как и все остальные, завернулась в тонкое заледеневшее одеяло, закрыла глаза и мгновенно уснула... Впрочем, нет, прежде чем уснуть, она все-таки успела засунуть под рубашку свою пайку и для верности зажать ее между ног. И теперь, сидя рядом с нею, Клер изо всех сил боролась со сном. Веки словно налились свинцом, усталость дурманом разливалась по жилам. Но Клер понимала: прежде чем их погонят дальше, надо во что бы то ни стало растереть ноги — массировать до тех пор, пока чувствительность не возвратится.

Новые башмаки, которым Клер так обрадовалась утром (старые развалились вконец), были попросту деревянные колодки с брезентовым верхом, и теперь брезент обледенел, стал жестким, как железо. Сперва башмаки спадали с ног, а сейчас так стискивали пальцы, что с первой довольно слабой попытки сбросить их не удалось. Чтобы хоть как-то подкрепиться, Клер сжевала два печенья и сделала вторую попытку: ухватилась обеими руками за левый башмак и принялась отдирать его — все равно нога не чувствовала боли. Дважды она делала передышку, чтобы собрать жалкие остатки сил; но вот ледяная колодка отделилась от окоченевшей пятки, и Клер вцепилась в носок башмака — тянула, тянула, покуда нога наконец не высвободилась.

С ужасом оглядела она распухшие, словно чужие, пальцы, отекшую, бескровную, посеревшую стопу. Смертельный страх ужалил ее в сердце: ей сразу стало ясно, что несколько минут или даже полчаса массажа ничего не дадут. Она знала, как выглядят обмороженные ноги, и понимала, что далеко ей не уйти. Так что когда конвоиры выкрикнут: «Los! Ausgehen!»[2] — незачем и вставать: лучше пусть ее пристрелят здесь, в сарае, чем час спустя, когда она, выбившись из сил, упадет на дорогу.

За двадцать три месяца в Освенциме Клер перевидала слишком много смертей, чтобы теперь, когда, быть может, пришел и ее черед, почувствовать удивление. Муку, страх — да, но только не удивление и даже не отчаяние. Для отчаяния пока рано, оно придет, когда на нее будет наведено дуло автомата. Безотчетно, еще не приняв никакого решения, она тут же сосредоточилась на мысли о побеге. С пяток конвоиров вместе со своими собаками расположились у двери в противоположном конце сарая. А нет ли здесь другого выхода? Она торопливо оглядела сарай в бледном свете зимнего дня — нет, как будто нету. В низкой крыше — ни единого просвета, в стенах — ни единого оконца. Что же еще придумать? Неужели все? Неужели конец?

И тут ее осенило: когда их загнали в сарай, ей пришлось взобраться на высокий ворох сена. Пола не было видно, только сено. Скотины нет, значит, здесь просто сеновал, но почему же тогда крыша такая низкая?

Может быть, сарай наполовину ушел в землю?

В тот же миг, преодолев усилием воли смертельную усталость, Клер перекатилась на живот и, став на колени, принялась лихорадочно разгребать сено обеими руками. Уложено оно было в натруску, не утоптано, и за несколько секунд она прорыла нору, куда рука ее ушла по плечо. Тихо охнув, она приподнялась с колен и стала тормошить подругу.

— Проснись,— настойчиво зашептала она по-немецки.

Лини заворчала во сне и вытянула было руку, чтобы оттолкнуть Клер, но вдруг села рывком.

— Что, уже идти?

— Нет еще,— прошептала Клер.— Слушай... Я отморозила ноги... Больше идти не могу, но...

— Что ты такое говоришь? — перебила ее Лини сиплым шепотом.— Ты должна идти! Ты же знаешь — я рядом.

— Не могу, мне конец — смотри!

Неимоверным усилием Клер перевернулась на спину и вытянула босую ногу. Лини взглянула на нее, тут же ухватилась за правый башмак, с трудом стянула его. Потом испуганно посмотрела на подругу.

— Еще час ходьбы,— быстро проговорила Клер,— и мне конец. Но, по-моему, здесь можно спрятаться.

— Спрятаться? Где?

Клер показала на вырытую в сене нору.

— Сено не утоптано. Его много — думаю, можно зарыться с головой.

— Что они, дураки, что ли? Станут искать и найдут.

— Нас не пересчитывали, когда загоняли сюда. С чего же они вдруг хватятся? Нас тут человек двести.

— Станут тыкать в сено штыками.

— Но если зарыться поглубже...

— Все равно собаки учуют.

— В сене собаки учуять не могут.

— С чего ты взяла?

— Потом скажу, сама знаешь, я зря говорить не стану. Так что решай, как ты. А для меня это единственная возможность... Ну?

Мгновение Лини, кусая губы, смотрела на Клер с острой мукой в глазах; скуластое, исхудавшее лицо ее застыло в нерешимости. Потом она метнула взгляд на дверь, где, отделенные от них полутемным провалом, виднелись фигуры конвоиров. И сдавленным шепотом выдохнула:

— Мы так давно вместе, не могу я тебя бросить.— То не было обдуманное решение, скорее душевный порыв, и обе это понимали. Лини отшвырнула одеяло, торопливо зашептала: — Чтобы нас не нашли, надо зарыться поглубже, но тогда дышать будет нечем.

— Сено уложено неплотно; думаю, воздух проходит — попробуем.

— Давай я первая. Постараюсь уйти поглубже — покуда воздуха хватит.

И Лини встала на четвереньки. Крутобедрая, по-крестьянски ширококостная, она была в куда лучшем состоянии, чем Клер, хоть и потеряла фунтов двадцать. Она сунула голову в лаз и принялась торопливо раскидывать сено, зарываясь в него все глубже, словно крот в рыхлую землю. Несколько секунд — и она ушла в сено по грудь. Клер бросила быстрый взгляд сперва на конвоиров, затем на расположившуюся неподалеку женщину — та, приподнявшись, смотрела на них во все глаза. Теперь из сена торчали только ноги Лини.

— Ш-ш-ш,— бросила Клер наблюдавшей за ними женщине и предостерегающе прижала палец к губам. Женщина безучастно на нее поглядела.

«Merde!» — мысленно выругалась Клер и, сунув голову в лаз, стала в него заползать.

Лаз круто шел книзу. Клер ползла за башмаками Лини, держась сантиметрах в десяти: ужас и надежда перемешались в душе. Будут ли башмаки двигаться и дальше? В нос и в открытый рот сыпалась труха, сено смыкалось над ее босыми ногами, в голове бухало, но Клер почти не замечала этого. Энергично работая руками, она уходила все глубже и глубже, сумрак вокруг нее сгущался, но дышать было можно, и Клер затрясло от радости. Глубоко ли они зарылись? Трудно сказать. Вдруг она уперлась лбом в подошву башмака. Почему Лини остановилась? Но тут башмак снова медленно двинулся вперед, и Клер поползла вслед, стараясь не отрываться и лишь смутно различая его. До нее вдруг дошло, что теперь они ползут не вниз, а вверх. Но почему? Медленно, медленно вверх — остановка, снова вверх — стоп. Клер поняла: это для того, чтобы можно было лечь плашмя. Но почему все-таки Лини не ушла глубже? Протянув руку, она ухватила Лини за лодыжку. И словно в ответ башмаки повернули куда-то вбок. Клер поползла было за ними, но потом сообразила: Лини поворачивает. Клер замерла, вытянув руки, словно щупальца. Секунда-другая — и рука Лини, чуть коснувшись вытянутых пальцев Клер и проскользнув было мимо, вернулась и сжала их. И вот уже тенью надвинулось ее лицо. Лини нащупала ухо Клер, прижалась к нему ртом, зашептала:

— Глубже... не могу.., дышать... нечем.

— А мы и так довольно глубоко,— взволнованно ответила Клер.— Темень такая, я еле тебя вижу.

— Господи боже мой,— пробормотала Лини,— неужели спасены? Они умолкли, обеих била дрожь. Вдруг Лини прошептала: — А откуда ты знаешь про собак?

— Что знаю?

— Ну что они ничего не могут учуять в сене?

— Мне дедушка говорил, у него были охотничьи собаки.

— Да ведь это полицейские овчарки — может, у них нюх острее?

— Ну что ты! Дедушкины собаки брали кроличий след даже через несколько дней, а в стоге сена не могли крысы учуять. Так он мне говорил.

— Хорошо бы,— пробормотала Лини.— Господи, до чего страшно, меня всю трясет.— Она прокашлялась.— От пыли в глотке пересохло.

— Молчи,— Клер потянулась к ней, и они схватились за руки. Теперь беглянки лежали на боку, глядя друг другу в глаза и целиком обратившись в слух. А время ползло. Сколько же это прошло — пятнадцать минут, полчаса или больше? И вот страшный роковой миг — пронзительные свистки, отрывистые выкрики конвоиров:

— Выходи! А ну живо! Строиться!

Они оцепенели. И вдруг Лини стал бить кашель. Клер рывком высвободила руку, зажала ей рот. Все ближе резкие выкрики конвоиров и лай овчарок, все слышней шуршание сена под множеством ног.

— Выходи! Живо! — И наконец, голос прямо над ними:— Если которая-нибудь из вас, подлюг, спряталась в сене — выходи, не тронем. Но если кто вздумает остаться, найдем и застрелим на месте!

Дрожа от страха, ждали они удара штыком, вспышки света, наведенного сверху дула. Грубый голос выкрикнул ту же угрозу, но уже в другом конце сарая. Сено все шуршало, похрустывало... Вдруг шорохи разом стихли — только лай собак да тяжелые шаги конвоиров: взад-вперед, взад-вперед. И вот пронзительные свистки зазвучали уже за стенами сарая — значит, заключенных выстраивают в колонну. А потом и лай стал доноситься снаружи... Беглянки остались одни в наступившей внезапно тишине.

Лини больше не кашляла, и Клер сняла руку с ее рта. Они лежали неподвижно, взмокнув от напряжения, тяжело дыша. Наконец отрывистые команды конвоиров на марш и скрип смерзшегося снега под сотнями ног.

— О господи,— прошептала Лини.— Удалось-таки. Сбежали.

— Да, да, да, удалось! — всхлипнула Клер.

— Мы сбежали,— удивленно повторила Лини,— сбежали.

С радостным волнением они прислушались. Невдалеке хлопнул выстрел. Обе вздрогнули, потом Клер сказала:

— Это в меня. Это я убита.

Их вдруг стал душить смех, тот исступленно-радостный смех с острым привкусом горечи, что ведом лишь людям, которые жили бок о бок со смертью. Вконец обессилев от смеха, они лежали неподвижно, впитывая тишину,— она была словно нектар для их пересохших глоток. Прошло немного времени, и топот удаляющейся колонны стал затихать.

— Мы могли оказаться в другой колонне,— едва слышно сказала Клер.— В той, что отдыхала у дороги. А нас загнали в сарай. И как эта нам так повезло?

— «Как это, как это...» — Ласковым шепотом передразнила ее Лини.— Ты и тут себе верна — вечно ищешь философию там, где ее в помине нет. Как это ты не померла от тифа? Как это нас обеих не расстреляли в Тулузе? — Потом, после короткого молчания:—Подумала бы лучше, что нам теперь предпринять.

— Не знаю,— растерянно пробормотала Клер.— Я вообще больше не могу думать. Мне надо поспать. Я совсем выдохлась.

— Ой, пайку-то я оставила! — всполошилась Лини.— Что я наделала! Пропал мой хлебушек.

Но Клер не ответила — она уже забылась тяжелым, болезненным сном. Лини прокашлялась. Последнее, что она услышала, был отдаленный выстрел.

4

В тяжелом кошмаре Лини привиделось: она прячется в каком-то ящике, и ей невыносимо душно, а разъяренные овчарки шныряют вокруг, ищут ее. Внезапно она проснулась — в сарай входила новая партия заключенных. Клер похрапывала во сне. Лини осторожно потормошила ее, зашептала в ухо:

— Тише, тише, тише...

— А? Что?— Язык у Клер заплетался.

— Еще этап! Проснись!

— Я не сплю.

Они прислушались; усталые мужские голоса, разноязыкая ругань, шорох сена под телами измученных людей. На этот раз конвоиры выкрикивали свои угрозы не перед уходом, а заранее:

— Если какая-нибудь сволочь вздумает спрятаться, застрелим на месте! Только сперва проткнем задницу штыком. Вам от нас не уйти. Не надейтесь! ,

Дурнотный страх отравой растекся по жилам обеих женщин. В первый раз их не нашли, но теперь конвоиры могут оказаться дотошней. Лини зашлась в сухом кашле и испуганно зажала рот обеими руками. Время ползло бесконечно, все туже завинчивая их в тиски тревоги. Вдруг где-то над ними захрустело сено. Все ближе, ближе... Они сжались, словно два морских зверька, для которых единственный способ самозащиты — уйти в облюбованную расщелину в скале. Вдруг в их нору просунулась мужская голова и с маху угодила Лини в плечо. Сдавленный вскрик Лини... Испуганная брань мужчины... А потом они опознали друг в друге заключенных. Даже в полумраке женщины заметили, что голова мужчины, очутившаяся почти у самых их глаз, обрита, а он различил на них платки, какие носили узницы концлагеря.

— Вы что здесь делаете? — прошептал он по-немецки.

— Прячемся,— так же шепотом ответила Лини.

— Вот и я хочу.

— Давай. Только бога ради подальше от нас.

— Идет. Ну пока.— Он пополз было в сторону, но потом снова просунул голову к ним в нору: — Не волнуйтесь, наш этап последний. Я организовал бутылку коньяку!

И, углубившись в сено, он исчез из виду, на сей раз окончательно.

— Господи боже мой!—прошептала Лини.— У меня сердце зашлось.

— Нет, это здорово! Мужчина лучше нас с тобой сообразит, что делать.

На душе у них стало немного легче. Вот и мужчина этот тоже решил, что в сене вполне можно спрятаться. И уж если он умудрился вынести из Освенцима бутылку коньяку, значит, он лагерник бывалый, нюхом чует, как верней спастись.

— Давно уже они здесь? — спросила Клер.

— Минут двадцать...

— Мне показалось — дольше.

— Ну как ты?

— Ох, устала! Могла б целую вечность проспать.

— А долго мы спали?

— Думаю, несколько часов.

— Пить до чего хочется.

— Мне тоже. И есть.

— Это надо же, забыть пайку — вот дурость!

— Зато мы живы. Даже со своей пайкой долго ты еще смогла бы идти?

— Не знаю.

И тут Клер на мгновение дала волю фантазии. Ей представилось: она бредет в бесконечной колонне полумертвых женщин вдоль заснеженных вымерзших полей. Сколько раз за последние два часа щелкали выстрелы... И как ей вообще удалось дойти до этого сарая? Пожалуй, лишь по инерции, среди других... Да еще потому, что у нее сохранилась воля к жизни. Не настолько, впрочем, чтобы донести пайку. Она бросила ее в снег, хотя Лини заклинала ее не делать этого.

— Ни в коем случае не бросай! — твердила Лини.— Хлеб — это жизнь.

— Я не могу его удержать,— отвечала она.— Руки закоченели.

— Тогда съешь.

— Есть не могу. Сил нет.

— Тогда неси. Смотри не вырони. Постарайся.

Она старалась сколько могла, но вскоре пайка вывалилась у нее из рук. Вот и другие женщины тоже побросали хлеб — единственную свою пищу на весь этот день, а может быть, и на следующий — и тем сделали первый шаг навстречу смерти... Так же как и Клер. Последние полчаса пути она уже понимала, что дошла до той крайней степени изнурения, физического и душевного, когда человеком овладевает тупое безразличие и смерть становится желанней жизни. Сколько раз наблюдала она это у женщин в Освенциме, когда они, еле волоча ноги, брели в свои бараки после целого дня полевых работ... У Клер даже мелькнула смутная мысль, что взгляд у нее совсем недавно был такой же отсутствующий, погасший, как у тех... Но теперь огонек жизни вновь разгорелся в ней, а затеплился он еще в ту минуту, когда она переступила порог сарая. Отчего же? Оттого что пока больше не надо идти... И в сене тепло... И можно поспать... А главное, вновь появилась надежда. Там, на дороге, она уже перестала надеяться, надежда покинула ее после первого же часа пути, потому что ясно ведь: рано или поздно она все равно упадет — как те, чьи тела уже темнеют на дороге. Что же это за штука такая, душа человеческая, почему надежда необходима ей, как телу — влага? Сколько людей, попав в Освенцим, теряли надежду в первые же дни — и через неделю-другую погибали, кто от чего...

Пронзительный свисток, грозный рев конвоира:

— Встать! А ну шевели задницами! На дорогу, строиться!

Лай овчарок, торопливые шаги заключенных, беспрерывное шуршание сена над головой... У беглянок перехватило дыхание. С перекошенными от страха лицами, они замерли, стискивая друг другу руки. Но вот свистки доносятся уже откуда-то снаружи.

И вдруг яростный крик:

— Ага, вон тут один прячется! А ну вылезай, жидовская морда! Отчаянный вопль на ломаном немецком языке:

— Я спаль — я нэ слихаль — я только укриваль сэном для тепло!

— Кру-гом! Эй, мразь, живо!

Им не раз доводилось слышать душераздирающие крики женщин, но чтобы так кричал мужчина... Клер зажала уши. Грохнул выстрел, и крик разом оборвался.

Конца этому нет. Хруст сена под солдатскими сапогами, хриплый лай шныряющих вокруг овчарок, злобные выкрики раскидывающих сено конвоиров.

— Вроде все. Пошли. Выбросить труп! Не дело это, чтобы доброе сено провоняло падалью!

И вот уже заскрипел под множеством ног замерзший снег.

— Он был француз! — всхлипнула Клер.— И что бы ему зарыться поглубже!

— А может, он и в самом деле заснул? Хорошо хоть, что это не тот, не наш.

Они прислушались к удаляющемуся топоту ног, к надсадному лаю овчарок, бегущих по обеим сторонам колонны.

— И как мир узнает об этом? — выговорила наконец Клер.— Как смогут те, кто в глаза не видел Освенцима, поверить, что все это и вправду было?

Они по-прежнему лежали рядом, не разнимая взмокших от пота рук.

5

Вот уже минут двадцать, как топот удаляющейся колонны затих, а они все ждали какого-нибудь знака от того мужчины, что прятался в сене. Наконец он дал о себе знать — довольно-таки залихватской речью:

— Порядок, девушки! Меня чуть было не насадили на штык, но вот он я, целехонек — ха-ха! Все спокойно, вылезайте и тяпните коньячку. Норберт, ты что там, заснул, старик? А ну покажись, красавчик, где ты есть?

— Слыхала? — обрадовалась Клер.— Тут еще один.

Стоя на коленях, они торопливо раздвигали над собой сено, пока не выпрямились во весь рост. Света сразу прибавилось, дышать стало легче. Тогда они поползли наискосок — все выше, выше, и вот уже головы их выпростались из сена.

— Отдохну,— еле выговорила запыхавшаяся Клер.

— Мы метра на два... — начала было Лини, но тут же удивленно смолкла: тот человек, что их окликнул, стоял рядом с бутылкой в руке, а из сена вылезали еще трое. Вертя головами, беглецы с любопытством разглядывали друг друга.

— Ха-ха! Да тут целая компания собралась! — возбужденно объявил человек с бутылкой.— С освобождением вас, товарищи! — Потом представился: — Отто Майер, к вашим услугам, девушки! Миллион лет не видел женщин. Надо же — вы такие чумазые, а для меня все равно красотки! Выпейте коньячку. Вот жареной уткой разжиться не удалось, что поделаешь. Чем еще могу служить?

— Помогите ей, пожалуйста, выбраться,— попросила Лини.— Она совсем обессилела.

Отто поставил бутылку, засунул обе руки в сено и, ухватив Клер под мышки, вытянул ее.

— Да в тебе, сестренка, и весу-то ничего не осталось, совсем мусульманка[3].

— Не называйте меня так! — сердито оборвала его Клер, но ей тут же стало совестно за свою вспышку: ведь она и впрямь страшно исхудала, так что обижаться нечего.— Извините. И спасибо, что помогли.

С покаянным видом Отто пробормотал:

— Да я это так, в шутку.

— Понимаю.

Стряхивая с одежды сено, все шестеро стали в кружок; мужчины инстинктивным движением вытащили из карманов круглые полосатые лагерные шапки и поспешно нахлобучили их на обритые головы. Растерянные, до глубины души потрясенные тем, что они на свободе, что нет вокруг ни колючей проволоки, ни охранников, они молча, с неуверенной, напряженной улыбкой разглядывали лагерные знаки друг друга — цветные треугольники, какие носили заключенные Освенцима[4]. Оказалось, что из них только одна Лини — еврейка, двое — немцы, один — поляк, один — русский, все мужчины и Клер — политические. У Клер кроме красного треугольника с буквой «ф» (француженка, политическая) была еще нарукавная повязка с надписью «Переводчица». Женщины сразу поняли, что поляк и оба немца выполняли в лагере не очень тяжелую работу: хоть они исхудали, но в доходяг не превратились и в отличие от большинства заключенных были в обычной теплой одежде, а не в полосатой лагерной, которую и одеждой не назовешь. Все это говорило о том, что они имели возможность «организовывать» на черном рынке Освенцима кое-какую еду и носильные вещи.

— Ну, стало быть, так — мы на свободе! —воскликнул Отто после короткого молчания, и его серо-зеленые глазки радостно засверкали. Внешность у него была ничем не примечательная: рост чуть ниже среднего, лицо изжелта-бледное, с резкими чертами.— По-немецки все говорят? А то мы с товарищем никакого другого языка не знаем.

Первым отозвался поляк, очень красивый, молодой:

—Я жил в Силезии, так что немецкий знаю. Но лучше вы говорите медленно, да-а? — И он улыбнулся ослепительной, белозубой, мгновенно гаснущей улыбкой.

— Говорить могу плохо совсем,— сказал русский,— но понимаю. Зовут Андрей. Солдат, Советская Армия.

Был он высокий, невероятно худой, с измученным лицом и, так же как обе женщины, в полосатой лагерной одежде. Чтобы расслышать, что говорят другие, приставлял к правому уху согнутую лодочкой ладонь.

— Мы обе говорим по-немецки,— сообщила Лини.— А моя подруга знает еще польский и русский.

Андрей весь так и засветился радостью. Взволнованно спросил Клер, не русская ли она.

— Француженка,— ответила Клер и усмехнулась: до того разочарованный был у него вид.

— Товарищи, нам надо сразу же кое о чем договориться,— объявил второй немец. Могучего телосложения человек с волевым, спокойным лицом, он явно был старше их всех — на вид ему было лет сорок шесть.— С этапа нам бежать удалось, но что нас ждет впереди, неизвестно. Как будем пробираться дальше — поодиночке или вместе?

Отто вытащил пробку из бутылки с коньяком, уже наполовину опорожненной:

— Я считаю — вместе. Ты посмотри на девушек — им одним не сдюжить.

— Вместе,— поддержал его поляк.

Андрей кивнул:

— Вместе. Так делать правильно.

Лини и Клер переглянулись.

— Ой, ну конечно! — ответила Лини за них обеих.

Беглецы разом заулыбались.

— Все за одного, один за всех! — с подъемом воскликнул Отто.— Выпьем по такому случаю! — И он протянул бутылку Лини.— На-ка согрейся. Нам с Норбертом это весь день дух поднимает. Тебя как звать?

— Лини.

— Коньяк... В нашем-то состоянии... — засомневалась Клер.— Что из этого получится?..

— А вот — единственный способ проверить! — весело объявила Лини, сделала маленький глоток, ухмыльнулась и глотнула снова.— Спасибо! Теперь я уж точно знаю, что вырвалась из лагеря!

Карие глаза ее горели, скуластое исхудалое лицо с потеками грязи так и сияло.

— Что значит услышать женский голос! Теперь и мы, мужчины, знаем, что вырвались из лагеря! — И Отто передал бутылку Клер.— А вас как звать?

— Клер.

Едва пригубив, она вернула ему бутылку.

— Вы даже губ не смочили.

— А больше боюсь.

— Так делать правильно,— поддержал ее Андрей. Отто хмыкнул, передал бутылку поляку.

— Ну а тебя как зовут?

— Юрек. Спасибо.— И он с наслаждением отхлебнул из горлышка.

— А меня — Норберт.— В голосе второго немца пробилось тщательно скрываемое нетерпение.— Давайте уточним свои запасы. Что у нас из еды? — Он вытащил из кармана куцего пиджака ломоть черного хлеба.— Это все, что у меня есть.— И, взяв у Юрека бутылку, он сделал несколько торопливых глотков.

— А у нас и вовсе ничего,— сказала Клер.

Юрек молча протянул пустые ладони.

Андрей, беря одной рукой бутылку, другой расстегнул полосатую куртку и достал кусочек хлеба. Потом жадно прильнул к горлышку и с явным усилием оторвался, боясь выпить больше, чем ему полагается.

— Ах, спасибо,— хрипло воскликнул он по-русски, возвращая бутылку Отто.

— Ну а ты, Отто? — спросил Норберт.— Удалось тебе организовать на кухне что-нибудь стоящее?

Отто помедлил с ответом. Глоток у него получился чуть более долгий, чем следовало, и, закупоривая бутылку, он глядел на нее чуть дольше, чем нужно. Оттяжка вышла крошечная, едва заметная, но обостренным чутьем лагерников они тотчас же уловили ее.

— Есть кое-что, но далеко на этом не уедешь.

Из одного кармана кожаной куртки он извлек с полфунта конской колбасы, из другого — горбушку хлеба и бумажный кулек.

— Колотый сахар! — объявил он с гордостью.

— Колотый сахар,— севшим от волнения голосом повторила Лини.— Нет, такого просто не бывает.— Покачнувшись, она плюхнулась в сено и весело захохотала.— Я пьяная. А хорошо!

И тут все грохнули, затряслись от смеха, словно ничего смешнее в жизни не видели. Внезапно Норберт смолк, будто его хлестнули по лицу, возмущенно выбросил руки вперед:

— Ш-ш! Тихо! — Все стихли, кроме Лини, и Норберт тряхнул ее.— Довольно! Уймитесь!

— Ой, простите меня.

Бурный приступ веселья прошел, но она все никак не могла сдержать радостного смешка.

— Да что это мы в самом деле? — возмутился Норберт.— Мы же не на луне. Может, тут совсем рядом эсэсовцы шастают. Надо все время смотреть в оба.

— Да, да! — встревоженно зашептал Андрей по-русски. Потом по-немецки: — Мы с ума сойти — так смеяться.

Все еще улыбаясь широченной улыбкой, Отто заговорил быстро, взахлеб:

— Мы сбежали с этапа, остались в живых,— нет, и правда с ума сойти, а? Да я вопить готов, плясать, петь, напиться в стельку, всех перецеловать! Черт побери, мы же на свободе!

— Верно,— согласился Норберт.— Но надо все время быть начеку, иначе плакала наша свобода. Теперь слушайте меня все: еды у нас почти никакой, а мы должны прятаться, пока русские не придут. Как же быть?

— Раньше я для себя так думал,— заговорил Юрек.— Я иду до того крестьянина —ну, кто есть хозяин этого сарая. Я поляк — он поляк. Вот и прошу его накормить меня и спрятать. А теперь, значит, прошу за всех, та-а-к?

— Нет! — выкрикнул Андрей по-русски и отогнул ладонью правое ухо. Потом пояснил по-немецки: — Вдруг крестьянин — предатель. Что тогда? Он говорит немцам, они нас убивают.

Но в разгоревшемся споре Андрей остался в одиночестве — просто потому, что никаких других предложений ни у кого не было,— и вынужден был подчиниться большинству, хоть и с явной неохотой.

— Вшистко бендже добже.— И Юрек улыбнулся ему своей ослепительной, мгновенно гаснущей улыбкой.— По-польски то значит: все будет хорошо t

Он подошел к двери и, приоткрыв ее, выглянул. Потом распахнул дверь пошире и огляделся. Остальным была видна лишь полоска двора, а в глубине его — угол двухэтажного дома. Юрек выскользнул из сарая, прикрыл за собой дверь.

— Снег перестал,— тихо сказала Клер.

— Перестал? — удивился Норберт и как-то странно посмотрел на нее.— А когда гнали ваш этап, разве шел снег?

— Весь день.

Норберт переглянулся с Андреем и Отто.

— Что вы делали после того, как ваш этап ушел?

— Спали.

— До нашего прихода?

Клер кивнула.

— И ни разу не просыпались?

— Нет.

В голубых глазах Норберта промелькнула откровенная жалость:

— Выходит, девушки, вы проспали двое суток!

Лини приподняла голову с плеча Клер.

— Как это?

— А так. Первые этапы вышли восемнадцатого, тогда снег валил вовсю. Но с тех пор его больше не было. А сегодня двадцатое.

Клер и Лини недоуменно уставились друг на друга. Потом Клер слабо улыбнулась:

— Я могла бы два года проспать.

— Слушайте, девушки, а как это вы решились спрятаться? — спросил Отто.— Ведь из вашего этапа больше никто не рискнул.

— Я не могла идти,— ответила Клер.— Для меня это был единственный выход. Ну, а Лини решила остаться со мной, потому...— Клер улыбнулась.— Потому что это Лини.

— Я вот чего не могу понять,— продолжал Отто.— Почему из мужчин больше никто не решился — только мы четверо?

— Насчет мужчин не скажу, не знаю,—■ ответила Лини.— А женщины до того были измучены, что как дотянулись до сена, так сразу и уснули. Вот хоть я, к примеру. Если б не Клер, до подъема бы проспала.

— И мужчины то же самое,— вставил Норберт.— Так были измочалены — уже ничего не соображали. Да и вообще эсэсовцы давным-давно выбили из них самую мысль о побеге. На этот счет они специалисты.

— А как же вы оба? — удивилась Лини.— Вы разве меньше других устали?

— Мы с Отто — бывалые лагерники. Мы лучше питались и, когда вышли с этапом, были все-таки в лучшей форме, чем остальные. Вот и решили бежать при первой же возможности — понимали, что по такой погоде не дойдем, погибнем.

— А вы? — обратилась Клер к Андрею.

— А я всегда про одно задумывал—бежать. Такая моя... — Он запнулся, подыскивая нужное слово, потом стал что-то объяснять Клер по-русски.

— Такая у него психология,— перевела Клер.— Он уже раз бежал — из лагеря для военнопленных.

— Вот это да! — восхитился Отто. Потом взволнованно: — Слушай, ты когда попал в плен?

— Уже семь месяцев назад — в прошлый год, в июле.

— А ты не знаешь, как там американцы и англичане — вторглись во Францию?

— Да, это так. Вторжение было еще до того, как я попадал в плен.

— Ага, Норберт, ну что я тебе говорил! — обрадовался Отто.— Ты в лагере уже так давно, что вообще ничему не веришь.

Норберт пожал плечами, улыбнулся.

— Выходит, Гитлера теперь и на востоке гвоздят и на западе, а? — счастливым голосом спросил он Андрея.

— «Гвоздят» — что это такое?

— Бьют, значит.

— Да, да! В этот год, я думаю, его кончают.

— А я совершенно уверена, что союзники уже в Германии,— вставила Клер.— Я слышала, офицеры гестапо говорили об этом между собой.

Отто снова вытащил бутылку с коньяком.

— Осталось маловато, но такие новости как не вспрыснуть? Начнем с тебя, Лини, а?

Но Лини со смехом отмахнулась.

— Нет,— сказал и Андрей.— Мне больше нет. Спасибо.

Передавая бутылку Норберту, Отто слегка подтолкнул его локтем, и они отошли в сторону.

— Если не разживемся жратвой у этого мужика, тогда что?

Норберт пожал плечами:

— Тогда и будем думать.

Длинное, заострившееся лицо Отто стало жестким.

— Не для того я семь лет в этом пекле выдюжил, чтоб теперь околеть с голоду.— Он сунул руку в карман брюк, вытащил завернутый в тряпку длинный армейский нож и с жидкой улыбкой сказал: — Капо[5] с нашей кухни купил на той неделе у эсэсовца. А я вчера у него спер.

— Ну и что?

— А то, что лучше пускай полячишка гонит жратву, иначе...

— Убери нож.

— Ты мне не ответил.

— Нет, ответил. Я сказал: убери нож. Мы не фашисты, верно?

Отто скривился.

— Да ну, трепотня это все,— буркнул он и отошел.

А Норберт взволнованно зашагал по сараю.

6

Андрей обратился к Клер по-русски, очень почтительно:

— Разрешите присесть рядом с вами?

— Конечно, пожалуйста.

— Мне хотелось спросить... — Он вдруг умолк, подался вперед.— Да у вас ноги отморожены!

Клер кивнула.

— Их необходимо растереть. Это же очень опасно.

— Знаю, но на радостях я совсем про них забыла. Вот только вы сейчас напомнили.

— Позвольте! — Он с силой нажал ей на ногу.— Вы уже два дня в тепле и все еще не чувствуете боли?

— А что, это плохой признак?

Он оставил ее вопрос без ответа.

— Надо сейчас же растереть ноги! Начните сверху и спускайтесь от бедра вниз. Но стоп не трогайте.

— Спасибо. Так я и сделаю, не знаю только, надолго ли меня хватит. Я очень ослабела.

— Да и вообще лучше, чтобы это делал кто-то другой, не вы сами. Если у вашей подруги сил маловато, тогда кто-нибудь из нас. Тут стесняться нечего. Начинать надо сию же минуту и массировать не переставая.

— А может, растереть снегом?

— Нет, ни в коем случае. Как раз этого-то и нельзя. Не могла бы ваша подруга взяться за дело сейчас же? Или она совсем сонная?

Клер окликнула Лини, и та подняла голову.

— Да ничего, я справлюсь,— пробормотала она.— Только пить ужас как хочется. Притащил бы кто снегу пожевать, а?

Но Андрей возразил ей по-немецки:

— Так делать неправильно, нам выходить нельзя. Вы ждите Юре- ка, просите у него воды.— Затем обратился по-русски к Клер: — Объясните ей, как делать массаж.

И, приставив к уху ладонь, стал вслушиваться в разговор женщин, внимательно следя за тем, как Лини усаживается напротив Клер, укладывает ее ногу к себе на колени. Но вот Лини приподняла полосатое лагерное платье подруги и грубую рубашку. Клер так и ожгло смущение — и она сразу поняла почему. Когда их транспорт прибыл в Освенцим, ее обрили, заставили раздеться и вытатуировали на руке номер, причем женщины-заключенные проделывали все это с вновь прибывшими на глазах у охранников, но тогда Клер не испытывала стыда, потому что для нее эсэсовцы были не люди, не мужчины. И если теперь она застеснялась, значит, она снова в реальном мире и на нее снова смотрит мужчина, человек, и смущает ее не то, что пришлось обнажить ногу у него на глазах, а сознание, что в облике ее осталось так мало женского. «Видно, во мне опять пробуждается женщина»,— подумала она с дрожью в сердце.

— Сверху вниз? — спросила Лини Андрея.

— Да, и вот так.

Он сделал несколько круговых движений.

Подошел Отто, постоял, глядя на них, и спросил Клер:

— Вы что, босиком шли?

— Нет, в башмаках, но потом, уже здесь, сбросила их.

— Где же они?

— Где-то тут, не знаю.

— Ой, будь другом,— вмешалась Лини.— Когда мы зарывались в сено, то и одеяла бросили, и мою пайку. Может...

— Сейчас поищу.

Андрей снова заговорил с Клер:

— Ну а теперь — откуда вы знаете русский?

— Мой дед родился в России, а бабушка — в Польше. Они меня и учили, а потом я занималась русским в Сорбонне. Это университет в Париже.

— Ясное дело,— усмехнулся Андрей.— Сорбонна — университет, а не гречневая каша. Думаете, мне это неизвестно?

Клер смущенно улыбнулась:

— Но ведь мы совсем не знаем друг друга.

— А Дебюсси — не сорт сыра,— беззлобно поддел ее Андрей и тут же принялся напевать что-то из Дебюсси. Клер слушала с удивлением и интересом.

Снова подошел Отто.

— Ни башмаков, ни одеял, ни хлеба!

— Тсс! — с улыбкой сказал Андрей.— Это Дебюсси — в честь наш французский товарищ.— И он снова принялся напевать, водя в такт пальцем. Вдруг дверь с шумом распахнулась. Он смолк. Разом насторожившись, все уставились на вошедшего Юрека. В руке у него был карандаш и клочок бумаги.

— Ну что? — спросил Норберт.

— Еды он нам даст. А прятаться здесь — нет. То будет слишком опасно, дорога проезжая. Ночью мы должны уйти.

Молчание.

— Он прав,— решительно объявил Норберт.— А он не сказал, куда нам податься?

— Там, за лесом, деревушка, Стара Весь.

— Далеко?

— Три километра.

— А знает он в этой деревушке кого-нибудь, кто мог бы нас спрятать? — спросил Отто.

Юрек пожал плечами.

— Там видно будет... Он требует от нас бумажку. Говорит, мы должны написать по-русски, что мы есть шесть заключенных, утекли из Освенцима и он нас спас. Требует наши фамилии и номера.

Андрей воскликнул:

— Ну вот! Начинается! Не он нас спасал, мы сами себя спасали. Может, там никакой деревни нет, где он говорил.

Снова вспыхнул спор, и снова Андрей остался в одиночестве. Все сошлись на том, что другого выхода нет. Сердито пробормотав что-то себе под нос, Андрей достал карандаш и стал писать. Отто вдруг опустился на колени рядом с Клер, зашептал ей в ухо:

— Вы знаете русский. Проследите, чтоб все было правильно, как оно есть.

Когда бумажка попала к Клер, она, прочитав ее, написала свою фамилию и номер и молча передала ее Отто.

Юрек двинулся было к двери, но его остановил Норберт.

— Погоди-ка. Придется у него еще кое-что попросить.— Он показал сперва на Андрея, потом на обеих женщин.— Им надо переодеться. А вот ей,— он кивнул в сторону Клер,— нужно что-нибудь на ноги.

— И воды! — добавила Лини.— Ради бога, немножко воды.

Юрек молча кивнул и вышел.

Андрей заговорил с Клер по-русски:

— Если у этого поляка не найдется для вас туфель, не волнуйтесь. Я сделаю вам обувку из сена.

— Как это?

— А вот увидите. Скажите своей подруге — пусть теперь помассирует правую ногу. Пять минут правую, пять минут левую — попеременно.

Пока Лини пересаживалась, Андрей толкнул Отто локтем и едва заметным кивком отозвал его в сторонку; затем они вместе подошли к Норберту — тот лежал, наморщив в раздумье лоб, и жевал сухую былинку.

Андрей негромко сказал ему:

— Слушай меня, пожалуйста. Француженка слабый, как ребенок. Женщины надо кушать больше.— Потом повернулся к Отто: — Ты отдавай им всю колбаса, ладно? Так делать правильно.

И опять Отто какую-то долю секунды помедлил с ответом.

— Что ж, пожалуй, верно. Как скажешь, Норберт?

— Правильная мысль. Но... — это уже Андрею,— ты ведь и сам, можно сказать, мусульманин.

Андрей замотал головой:

— Теперь я свободный и быстро стану сильный. Больше не хожу в команда на полевые работы.— И он усмехнулся.

— Может, все-таки спросим Юрека? — предложил Отто.

Дверь распахнулась.

— Вот и он, спрашивай,— ответил Норберт.

За Юреком, тащившим ведро воды, в котором плавал черпак, шел высокий, крепко сколоченный крестьянин лет пятидесяти в грязном овчинном полушубке. Норберт встал, подошел к нему, протянул руку и поблагодарил его по-польски.

Крестьянин молча кивнул, пожал ему руку. Потом, показав на Андрея и Клер, бросил что-то Юреку хрипловатым голосом и ушел.

— Для Андрея одежда есть,— перевел Юрек.— Для Клер, может, найдется, для Лини — нет. Я еще раз схожу до хозяина, принесу.

Тронув его за руку, Отто сказал ему шепотом, как они порешили насчет колбасы.

Юрек кивнул в знак согласия, добавил только, что жена хозяина поставила варить картофельную похлебку и лучше бы оставить побольше колбасы на потом.

Клер и Лини жадно пили, передавая друг другу черпак, когда к ним подошли Отто, Андрей и Норберт.

— Ну так, девушки,— добродушно проговорил Отто.— Мы, мужчины, решили маленько вас подкормить. Вот, получайте.— Он достал из кармана колбасу.— Это будет только вам.

— А еще немножко хлеба.— И Норберт протянул Лини горбушку, сбереженную им во время перехода.— А то у вас двое суток крошки во рту не было.

Андрей молча протянул свой хлеб Клер.

Но женщины не соглашались — надо все поделить поровну, настаивали они.

— Большинством голосов предложение отклоняется,— объявил Отто.— Вы представить себе не можете, до чего это здорово — снова увидеть женщин.— И он отрезал каждой по изрядному куску колбасы.— Больше пока не будет — нам варят картофельную похлебку.

— Ну если так,— растроганно улыбнулась Лини,— нам остается только сказать спасибо.

А Клер поглядела на хлеб с колбасой, лежащий у нее на ладони, и тихонько заплакала.

— В чем дело? — удивился Отто.

— Вы так к нам добры... В первый раз за два года мужчины обошлись с нами по-человечески...

— Ах ты, господи! — воскликнула Лини, за обе щеки уплетая колбасу.— Вот и радовалась бы, а она — в слезы. Вечно она со своей чувствительностью! Только такая, как ты, и может из-за этого сырость разводить.

Загрузка...