Канонада прекратилась, немцы на дороге больше не появлялись, и даже ветер улегся. Казалось, после утреннего неистовства и природа и люди выдохлись и теперь нуждаются в передышке. Вскоре после полудня, когда беглецы ели холодный обед, графитно-серые облака вдруг раздвинулись, словно театральный занавес, и показалось яркое солнце в озерце чистой глубокой синевы. Прикрывающий землю плотный наст засверкал, словно усыпанный мельчайшими осколками стекла. Юрек, следивший из окна за дорогой, подозвал остальных. Все стояли рядом и смотрели не отрываясь, как зачарованные. Зима... Не та закопченная, грязная, что причиняла им столько страданий в Освенциме, а прекрасная, чистая, какой она им помнилась с детства. С острой тоской вспоминали они вслух зимние радости — снежные крепости и снежных баб, катанье на санках и рождественское веселье. В эту минуту никому не приходили на память тяжелые дни, без которых не обходится ни одна зима,— огорчения, слезы, трудные открытия ранних лет. Немножко солнца над замерзшей равниной—и в памяти каждого возникла волшебная страна детства.
Не прошло и десяти минут, как серый занавес вновь задернулся — так же внезапно, как открылся. Огорченно вздыхая, но все еще улыбаясь, они вернулись на свои места. Отто решил извлечь из этого маленького события выгоду: шепнул Клер, что глаза у нее синие, словно небо. Она сдержанно поблагодарила, удивляясь про себя его робости: ни дать ни взять шестнадцатилетний юнец, что, запинаясь от смущения, впервые в жизни делает комплимент девушке. Впрочем, так ведь оно и есть: ему двадцать четыре, но в то же время ему и шестнадцать, а выглядит он на тридцать пять — нет, такое может доконать кого угодно.
Ее размышления прервал Андрей.
— А знаете,— с глубокой нежностью сказал он по-русски,— глаза у вас точно такого же цвета, как ясное небо,— синие-синие.
Клер едва удержалась от смеха. Сказал он это вполне серьезно, и она была так к нему расположена, что ей вовсе не хотелось причинять ему боль, но два столь похожих комплимента! Словно намеренно одинаковые реплики в пьесе, рассчитанные на комический эффект. И она была благодарна Лини, которая принялась описывать зимнюю ночь в Амстердаме,— теперь можно было и отвернуться.
— Представить себе не можете, что это за красота,— с гордостью рассказывала Лини.— Каналы покрыты снегом, и он сверкает под фонарями — прямо сказка, дух захватывает. Больше всего я мечтаю о том, как в сумерках поведу моего Йози кататься на салазках на набережную Стадхаудерскаде. Там так весело, так красиво.
Клер наконец смогла дать волю рвущемуся из нее смеху:
— Какую, какую набережную?
— Стадхаудерскаде.
— Ну что за варварский язык! Неудивительно, что Голландия постоянно под угрозой затопления. Просто природа не может вынести вашего языка.
— Oui vraiment![13] — бойко парировала Лини.— А когда высокоцивилизованный француз получает отпуск, куда он направляется?
— На юг Франции, куда же еще?
— Вот именно — куда же еще? Но почему это, когда в Голландии распускаются тюльпаны, со всех сторон слышишь французскую речь?
— Но, может, это англичане?
— Ах вот оно что!— Повернувшись к остальным, Лини с надменным видом проговорила:—Клер считает, что нет на свете ничего прекрасней собора Парижской богоматери. А мне бы хотелось, чтобы вы когда-нибудь увидели, как цветут поля тюльпанов. Только представьте себе— тысячи распустившихся белых-белых тюльпанов, целое поле... И тут же рядом поле пурпурных тюльпанов... А дальше — розовых или черных-пречерных. Поверьте мне, дух захватывает, просто одно из чудес света.
— Черные тюльпаны, в самом деле черные? — удивился Норберт.— В жизни не видел.
— А у нас есть. Бывают даже тюльпаны, похожие на орхидеи.
— И даже похожие на фиалки?— с самым невинным видом спросила Клер.
— Ну смейся, смейся. А вот приедешь ко мне как-нибудь весной, тогда запоешь по-другому.
— Лини, милая,— глаза Клер улыбались,— хочешь знать, в чем подлинное различие между Голландией и Францией? Не в тюльпанах суть, не в каналах и не в соборе Парижской богоматери...
— Ой, знаю, знаю,— перебила ее Лини.— Самое главное — необыкновенное, необыкновенное сияние неба над Парижем. Ни в одном другом городе такого не увидишь. Сияние очей божьих падает прямо на французов.
— Нет, и не в этом суть. А вот в чем. Как-то раз, еще до войны, ехала я в переполненном автобусе. Водитель вдруг резко затормозил, й я всей тяжестью рухнула на какого-то пожилого человека. Вот и скажи мне: случись такое с тобой в Амстердаме, что бы за этим последовало?
— Как что? Тот человек помог бы мне подняться, я бы сказала: «Ах, извините», а он ответил бы: «Ну что вы, пустяки».
— Совершенно верно. Но так как мой старичок был француз, он коснулся рукою шляпы и сказал: «Мадемуазель, на такой подарок судьбы я не мог надеяться».
Все рассмеялись, и Лини тоже.
— Ну что ж, очко в твою пользу,— ухмыльнулась Лини.— Может, я все-таки возьму и приеду к тебе в Париж. Как ты думаешь, удастся тебе подыскать для меня какого-нибудь красавчика в цилиндре, чтоб целовал мне ручку? — Она тяжело вздохнула.— Всю жизнь об этом мечтаю.
— В Люксембургском саду всегда полно дутышей.
— Дутышей? Это у вас такая кличка для красавчиков-жиголо?
— Ой, нет. Дутыши — порода голубей.
— Знаю, но какое отношение имеет голубь к галантному кавалеру, который будет целовать мне ручку?
— Если я не найду тебе кавалера, ты всегда можешь покормить голубка в Люксембургском саду, и он оставит у тебя на руке чуточку merde.
— Ах ты!—Лини так и покатилась со смеху.— Видно, надо мне снова тебя помыть, ишь сколько грязи — и внутри и снаружи.
Мужчины двинулись к двери; по дороге Андрей остановился возле Клер, тихо сказал по-русски:
— Знаете, чего бы мне хотелось? Иметь право быть рядом, когда вы моетесь. Не поймите меня превратно, просто мне так хочется о вас заботиться, быть вам опорой.
И снова, во второй раз за этот день, у нее выступили на глазах слезы — оттого, что чувство его так сильно, а ей на него ответить нечем. И, глядя в сторону, Клер глухо проговорила:
— Спасибо, я поняла вас правильно.
— Мама далеко, а Андрей рядом,—весело повторил он свои же слова.
Тогда, повинуясь внезапному порыву, она сказала напрямик:
— Только вы сами себя обманываете, Андрей. Не доставит вам радости видеть мое иссохшее тело, да и для меня это было б ужасно. Вы мне не сестра, не мать. Вы мужчина, вам нужна нормальная женщина, любовница, а не я.
— Нет, Клер, вы не понимаете,— сказал он сдержанно и тихо.— Словно я вам играю и вы как будто бы слушаете меня, но улавливаете лишь отдельные ноты. Ведь что я вам пытаюсь втолковать: для меня было бы великим счастьем видеть, как день ото дня тело ваше вновь расцветает. Почему? А вот почему. Что бы нас ни ждало впереди, я смотрю на вас как на будущую жену. А разве для мужчины не радость заботиться о жене?
— Ах, Андрей! — вырвалось у нее.— Вы так обогнали меня, и чувство ваше так серьезно — нет, это не к добру.
— Но почему же? — спросил он просто.— По-моему, наоборот, к добру.
И он вышел, прикрыв за собой дверь.
Она стояла удрученная, встревоженная сумбуром, который он вызвал в ее душе. Андрей и раздражал ее и трогал. Его заботливость, ласкающий взгляд оказывали свое коварное действие. Она ощущала, как где-то глубоко разгорается в ней простая радость — оттого, что она вновь дорога и желанна мужчине... Пусть даже мужчине, до
того ослепленному желанием, что он не видит, во что она превратилась.
Оставшись вдвоем, женщины сняли платочки, чего никогда не сделали бы в присутствии мужчин. Еще и двух недель не прошло с тех пор, как их обрили в последний раз; волосы только начали отрастать, и, казалось, головы их покрыты пушистой облегающей шапочкой — рыжевато-каштановой у Лини и золотистой, цвета спелой пшеницы, у Клер. Шутливо, но с затаенной надеждой задали они друг другу один и тот же вопрос — отросли ли волосы хоть немножко со вчерашнего дня.
— Да они у тебя так и прут,— объявила Клер.— Еще неделю, и мне придется искать у тебя в голове, это уж точно. Ну а как там мой пушок — пробивается?
— Ничего, я бы сказала — что-то вроде трехдневного цыпленка. Как это так получается, что мужчина, даже если он лысый, все-таки может нравиться, а обритая женщина теряет почти всю свою женскую привлекательность?
— Ну тебе беспокоиться нечего. В платочке и в этой одежде ты очень женственна. А вообще-то Норберту хочется не по волосам тебя погладить.
— А ты почем знаешь? Мужу мои волосы нравились, он их так часто гладил. Уж если это говорю я, можешь поверить: красивые были волосы, длинные, я заплетала их в косы.
— Знаю. Ты, видно, забыла, что в Тулузе еще была с косами. Но честное слово, так ты мне нравишься больше, у тебя голова чудесной формы.
Лини фыркнула:
— Эх, подружка! А ну-ка, подружка, разденься, мне охота взглянуть на твои пышные телеса. Да, между прочим, мне один врач говорил: когда такие вот заморыши вроде тебя начинают поправляться, частенько случается, что одна ягодица у них полнеет, а другая так и остается усохшей.
— Значит, мне повезло! Искушенным мужчинам это нравится — пикантно! Стану носить юбку в обтяжку и сведу Париж с ума.
Лини ухмыльнулась, мокрой рубашкой вытянула подругу пониже спины.
— Ну, теперь расскажи, что у тебя было ночью с Андреем. Он сейчас так на тебя смотрел — в глазах вся его душа видна, до самого донышка.
— Знаю, это меня и мучает...
Лини слушала внимательно, ласковая улыбка не сходила с ее губ. Только раз она тихонько вставила:
— Да, он и вправду славный.
К тому времени, когда Клер кончила свой рассказ, обе успели вымыться.
— Скажи-ка,— вдруг спросила Лини.— Когда он тебя целовал, тебя это волновало?
— Как женщину? Нисколько.
— Но тебе не было неприятно?
— Нет, я расплакалась, такая у меня была К нему нежность...
— В таком случае я тебя не понимаю. Он тебе мил, когда он тебя целовал, тебе это было очень приятно, хоть и не волновало. Почему же ты не пошла бедняге навстречу?
— Потому что, когда снова буду с кем-нибудь вместе, хочу и сама испытывать страсть. Нужно ведь и со мной считаться.
Лини перестала натягивать рубашку, испытующе посмотрела на Клер.
— А если бы здесь очутился Пьер?
— Лини! Сказать мне такую ужасную вещь! Какая жестокость! Как ты могла?
— А так: я вижу, что ты себя обманываешь, и мне это не нравится. Я-то знаю — для человека, который тебе по-настоящему дорог, ты готова на все.
— Но не в интимной жизни. И потом, Андрей мне не муж, знакома я с ним всего третий день, любви у меня к нему нет, почему ж ты считаешь, что я должна ему все позволить?
— Никому ты ничего не должна. Если б мы были нормальные люди, жили обычной размеренной жизнью — дело другое. Разве тогда меня бы тянуло к Норберту с такой силой? А так — какое имеет значение, давно ли ты знаешь Андрея? Нет, совсем не в том дело.
— А в чем же?
— Вчера ты спросила меня, не боюсь ли я забеременеть. А нынче утром — этот твой сон. Вот где собака зарыта. Ты вела бы себя с Андреем совсем по-другому, если бы не боялась последствий.
Секунду-другую Клер молчала, сосредоточенно морща лоб, потом рассмеялась коротким, горьким смешком:
— Что ж, может, ты и права.
— Но беспокоиться-то не о чем. Не можем мы забеременеть.
— Думаю, в моем нынешнем состоянии это маловероятно, но все-таки не исключено.
— Что ж, носись со своими страхами, если не можешь от них отделаться, только вот тебе мой бесплатный совет — расскажи все Андрею. Кстати, он очень допытывался, что это у тебя за сон такой.
— Ничего я ему не скажу.
— Почему?
— Потому что сама стыжусь своей фобии.
— А что такое фобия?
— Навязчивый страх. У меня — боязнь забеременеть.
— Господи, что за дурочка! Во-первых, не всегда же он будет, этот страх; во-вторых, ты ведь не виновата, что так у тебя получилось. Все мы вышли из этого ада израненные — каждый на свой лад. И все-таки если теперь, после вашего ночного разговора, ты ничего ему не скажешь — жди осложнений. Как бы деликатно он ни держался, ведь он хочет тебя мучительно. Просто вывих какой-то — говорить человеку, что он тебе нравится, но что подпустить его к себе ты не можешь. И это в наших-то обстоятельствах.
Клер вдруг почувствовала глубокую усталость.
— Я об этом поразмыслю. А теперь идем отсюда, надо же и мужчинам дать помыться.
В дверях Лини остановилась и, думая о своем, грустно сказала:
— А знаешь что? Может, Голландия уже освобождена? Может, я увижу Йози совсем скоро — через каких-нибудь несколько недель. Боже, что это будет за день! У меня сердце разорвется от радости.— Потом вдруг: — Если сегодня ночью Норберт не свистнет мне, придется взять его силой.
— Интересно, а как голландкам такое удается? Мы этого не проходили.
Лини рассмеялась:
— Вот я как раз и обдумываю, как приступить к делу.
Юрека, Андрея и Отто они нашли в огромном пустом цеху — те сидели на ступеньках лестницы.
— Эй, девушки! — окликнул их Отто.— Мыла нам оставили?
— А как же, большущий кусок.— И Клер показала руками:— Вот такой. Ничего, что оно душистое? Вы не возражаете?
— Еще как возражаю. Тогда уж лучше никакого не надо.
Юрек рассмеялся:
— Да если б кто-нибудь дал тебе кусок мыла, ты бы то мыло исцеловал, будто это есть красивая паненка. Не-е-ет?
— Ха-ха! Правильно,— подхватил Отто. Потом показал не противоположную стену.— Видите, девушки, вон те два окна, что поближе? Если придется прыгать, то в эти.
— Почему именно в эти? — спросила Клер.
— Рамы тут везде двойные, и наружные примерзли к косяку. Так что пришлось пустить в ход мой нож и долото, которое принес Юрек; мы основательно попотели, пока удалось открыть те два окна. Теперь будем каждый час проверять — как бы опять не примерзли.
— Да здравствуют мужчины! — с жаром воскликнула Лини.— Нам, женщинам, в жизни до этого не додуматься бы.
— Виват Андрею! — сказал Юрек.— То была его мысль.
Андрей только отмахнулся:
— На моя родина мы больше привыкали к таким окнам.
— Ладно,— сказал Отто.— А теперь пошли отмокать в горячей ванне.— И, приставив ко рту согнутые ладони, он крикнул: — Эй, Норберт, можешь спускаться!
— А что он там делал? — спросила Лини.
— Следил за дорогой, пока вы мылись.
— Так, может, теперь нам подежурить наверху?
— Сами справимся, будем по очереди следить из нижнего окна.
Мужчины двинулись во внутреннее помещение, и, проходя мимо Клер, Андрей сказал ей по-русски:
— Вы немного порозовели после мытья. До чего же приятно это видеть.— Потом по-немецки Лини: — Ну сейчас вы повторяете массаж, да? Так делать правильно!
— Так точно, доктор, помассируем,— улыбнулась Лини. А когда он вышел, добавила: — Из него получится преданный муж, можешь не сомневаться.
Клер только нос сморщила:
— Гадалка из тебя не выйдет, этим ты себе на хлеб не заработаешь.
— Смотри-ка, а ведь нам обеим снова придется думать, чем зарабатывать себе на хлеб. Что ж, секретаршам и переводчицам...— она не докончила: на верхней площадке лестницы появился Норберт.— Ну, какая там, наверху, погода? На дороге, должно быть, ни души — иначе вы бы нам крикнули?
— Видел парочку ворон, больше ничего.
— А чем кормятся вороны в такую снежную зиму?
— Не знаю.— Он стал спускаться и, когда очутился у Клер над головой, вдруг добавил: — И знать не хочу.
Было в его голосе что-то такое, что заставило Лини весело расхохотаться. Норберт, улыбаясь, смотрел на нее сверху. Но вот улыбка его погасла, теперь весь вид его выражал тоскливое, страстное желание.
У Лини сразу стало серьезное лицо. Мгновение спустя Клер могла бы поклясться, что они начисто позабыли о ней. Их взгляды сомкнулись накрепко, их глаза говорили. Но вот Норберт протянул руку, и Лини встала. Щеки ее раскраснелись, глаза горели. Не сказав Клер ни слова, даже не взглянув на нее, она стала подниматься по лестнице.
Клер слушала их удаляющиеся шаги, у нее ком подкатил к горлу. А когда шаги стихли, растроганно заплакала и всей душой пожелала Лини, чтобы ей было радостно и хорошо. Потом откуда-то из глубины ее существа нахлынуло и волною обрушилось воспоминание: насквозь просвеченный солнцем день, когда она стала возлюбленной Пьера. Где все это теперь — его страсть и нежность, его ласковые глаза и теплые губы? Силой отняты у нее навеки, сожжены, обратились в прах, что развеян польскими ветрами.
— О, мой Пьер!
Дрожащие, безмолвные, поднялись они по лестнице. На втором этаже кирпичной пыли не было; часть помещения была разделена перегородками на клетушки. Норберт толкнул одну из дверей, и они очутились в закутке, служившем, по-видимому, конторой. Дверь, щелкнув, захлопнулась, они повернулись друг к другу и так стояли, порознь, даже их руки не соприкасались. Но слишком долго пришлось им быть оголенными — и перед другими и перед собой,— чтобы теперь скрывать свои желания и страхи, истинное свое «я». И хотя у Лини дрожали губы, она чуть улыбнулась, зашептала:
— Что ж ты не решался так долго? Не понимал разве, что я жду?
Ответ прозвучал не сразу:
— Боялся.
Она бросила на него испытующий взгляд.
— Чего же?
— Что я больше не мужчина.
— Но почему?
— Сколько лет без женщины...
С сияющими глазами, широко улыбаясь, она шагнула к нему, крепко обняла.
— Нет, ты настоящий мужчина — другого такого не сыщешь.
И тогда он прижал ее к себе, из горла у него вырвался удивленный возглас:
— Я с женщиной!
Лини не обиделась. Она поняла его правильно. И в ответ стала осыпать быстрыми, нежными поцелуями. Потом в непроизвольном порыве нежности, просто чтоб показать, что ее тянет к нему так же сильно, как его к ней, положила руку ему на колено. Все в нем заполыхало, и, когда первый жадный его поцелуй оглушил ее, в душе у нее расцвела радость — пронзительней, глубже той, какую она познала в день свадьбы, в объятиях мужа, и даже в тот миг, когда ротик ребенка впервые нашел ее грудь.
Из внутреннего помещения вышел Отто и стал рыскать вокруг глазами, пока не увидел сидящую на ступеньках Клер. Воровато оглядевшись по сторонам, он быстро подошел к ней и странно напряженным голосом, никак не вязавшимся с обыденностью его слов, сказал:
— Мне повезло, дорвался до бритвы первый.— Потом, что-то переборов в себе, полез в карман и извлек оттуда кусочек сахара.— Всего три осталось; вот — берите один.
Подавив тягостное чувство, Клер взяла сахар, поблагодарила.
После некоторой заминки он спросил:
— А где Лини?
Клер ничего не ответила.
И тут он взорвался:
— С Норбертом, да?
Она кивнула, и ей стало до боли жаль его. Она надеялась, что разговор на этом закончится; впрочем, то, что последовало дальше, не было для нее такой уж неожиданностью.
— Меня забрали в семнадцать лет, понимаете? — пробормотал он, запнувшись на слове «забрали».— У меня нет опыта.— Он помолчал, покусывая нижнюю губу. Лоб его покрылся испариной.— Я в том смысле... Черт подери... Ну, я в том смысле... У меня никогда не было женщины, я не знаю, как это бывает...— Он глубоко, прерывисто вздохнул, в его горящих глазах стоял немой вопрос.— Ведь это же ужас! Вы только подумайте, что за жизнь у меня была! — Резко повернув голову, он метнул взгляд на закрытую дверь.— Клер, будьте со мной поласковей, ну пожалуйста.— Он схватил ее за руки. Слова беспорядочно сыпались, наскакивая, друг на друга.— Помните, там, в сарае, я дал вам колбасы, и вы заплакали. Вы сказали тогда: «Вы так к нам добры, это в первый раз за два года мужчины обошлись с нами по-человечески». Клер, ну пожалуйста, будьте и вы добры ко мне. Я столько перенес, ведь меня взяли мальчонкой, и семь лет...
— Но я не могу.— Жгучее сострадание охватило ее.— Посмотрите на меня, я сущая мусульманка, да и внутри у меня еще все мертво. Не могу я сейчас быть с мужчиной — ни с каким. Поймите, Отто.
— Нет, нет, не говорите так! За что мне такая несправедливость! — Он стал лихорадочно целовать ей руки. Потом крепко сжал ее плечи.— Позвольте мне только целовать вас, и тогда, быть может...
— Но это же правда, клянусь вам! — выкрикнула она. И с горькой мукой торопливо добавила, примешав к правде ложь: — Будь здесь сейчас даже мой муж, я не могла бы... Это было бы для меня ужасно, я еще слишком изнурена!
Он медленно выпустил ее руки и встал, его била дрожь. Смущенная, с болью в сердце, смотрела она на его потерянное лицо и думала: «Ах ты несчастный, состарившийся мальчишка».
— Ну а после, когда вы придете в себя? — вдруг бросил он с вызовом.— Тогда как? Может, теперь недолго ждать?
— Там посмотрим...
Глаза его снова вспыхнули.
— Но это буду я, а не Андрей, слышите?
— Отто, ведь мы не можем знать, что случится с нами в следующую секунду.
— Так вот, слушайте! — заорал он.— Сперва Юрек организовал себе бабу, теперь Норберт. Вы что думаете, я смолчу, если вы и Андрей?..— Лицо у него задергалось.— Да я его убью, прежде чем...
Клер вскочила со ступеньки, с усилием выдохнула:
— Что?
— Не вздумайте со мной такое проделать, предупреждаю вас. Я столько лет провел...
— И они превратили вас в фашиста? — в бешенстве выкрикнула она.— Мало вы насмотрелись на убийства? А может, вас тоже на кровь потянуло?
Он пожирал ее глазами, возбужденный, красный.
— Не вздумайте со мной такое проделать. Если у вас кто-нибудь будет, так только я.
Она посмотрела на него презрительно, с отвращением, но тут же снова подумала: «Ах ты несчастный, состарившийся мальчишка». И, опустившись на ступеньку, заговорила медленно, горько, не сводя глаз с его пылающего лица:
— Мы шестеро стали такими добрыми товарищами. Хоть мы из разных стран, все равно мы словно братья и сестры — никаких предрассудков, никаких глупостей. Все, что проделывали фашисты, должно нам быть отвратительно, а теперь вы, будто фашист, грозите убийством.
Это как будто задело его. Он вяло отмахнулся, запротестовал:
— Я просто так.
— Да и выражаетесь словно капо какой-нибудь: «организовал бабу»! Вот что я вам скажу. В Освенциме нам приходилось «организовывать» то гребенку, то ложку, то кусок мыла. Но мы, Лини и я, не куски мыла, и выберем себе — если это нам будет нужно — кого захотим. Нас «организовать» нельзя.
— Клер, но это же просто так, выражение такое,— умоляюще проговорил он.
— Нет, не просто так.
Дверь отворилась, и из внутреннего помещения вышел Юрек. Не видя его, Отто униженно забормотал:
— Ну вот, теперь вы меня возненавидите. Ой, не надо, Клер, прошу вас. Я же просто так ляпнул, что убью его. Я совершенно не в себе. Оттого что я на воле, что-то во мне разладилось. Голова пошла кругом. Захотелось вдруг всего сразу...— Внезапно он смолк— к ним приближался Юрек.
— Где же Норберт? Видно, он не хочет сегодня мыться, тот человек? — И тут в глазах Юрека мелькнула догадка. Он перевел взгляд с Клер на Отто.— Я, пожалуй... Пожалуй, схожу до тех окон, взгляну, не примерзли ли часом.— И он отошел.
— Клер, не надо меня ненавидеть,— зашептал Отто,— не надо, очень вас прошу.
— А вы меня не вынуждайте.
— Может, Юреку нужна моя помощь,— буркнул он вдруг. Потом, не глядя на нее, полез в карман и, прежде чем она успела раскрыть рот, положил ей на колени два куска сахара и бросился к окнам.
Все это вышло так по-детски, что в пору было рассмеяться, но Клер было не до смеха. Ее всю трясло — от гнева и от тягостного предчувствия. Эти безумные глаза, дергающийся рот... Всем его извинениям, мольбам грош цена. У него нож... Семь лет изо дня в день он видел, как убивают людей... И оттого что он на свободе, у него голова пошла кругом. Что ж, его можно понять. Еще как! Вот это и есть самое страшное.
— Что с тобой? — вновь и вновь встревоженно спрашивал Норберт.— Я тебе сделал больно? Отчего ты все время плачешь?
Лини качнула головой, словно только сейчас его услышала. Веки ее дрогнули, открылись. Улыбка тронула губы, исчезла, потом появилась вновь. Не утирая слез, она прерывисто вздохнула, исступленно обняла его. Губы ее подергивались от невыговоренных слов, но слова не шли.
Потом она выдохнула шепотом:
— Господи боже мой! — А мгновение спустя: — Нет, мне не было больно.— И наконец: — Нет, Норберт, ты не тело мое ласкал — обнаженное сердце. Я словно заново родилась.— Она опять стала всхлипывать: —Господи боже мой — вот, значит, как оно может быть, когда мужчина и женщина вместе!
— Видел бы ты сейчас свое лицо,— прошептала Лини.
Они уже оделись — в комнатушке было холодно,— но по-прежнему лежали, крепко обнявшись, и говорили, лаская друг друга,— глаза и руки их все не могли насытиться радостью. Вдалеке прогрохотал одиночный залп, но они его не услышали.
— А что?
— До того оно доброе. Всегда бы так... А то утром оно меня испугало.
— Ты шутишь...
— Нет. Когда Андрей и Отто сцепились и надо было решать, как нам быть дальше, ну и лицо у тебя стало — прямо железное.
— Правда? Сам этого не замечаешь.
— Да, но теперь-то я поняла. То было не твое лицо, а лицо тех двенадцати лагерных лет.— Она вздохнула, погладила его по щеке.— Боже мой, сколько ты всего натерпелся! Пусть я знаю про тебя мало, но одно знаю твердо — ты замечательный человек.
Он уткнулся в ее теплую шею.
— Ты меня перехваливаешь.
— Ничего подобного. Да будь ты другой, знаешь, чем бы ты стал за эти годы? Думаешь, я не видела, во что превращались иногда старые лагерники? Вроде бы политические, а в лагере становились скотами.
— Ну ладно,— он коротко рассмеялся.— Я замечательный, пускай. А я вот что тебе скажу, Лини, милая, ты мне сразу пришлась по душе, и чем дальше, тем нравилась сильней. Но я не знал, как ты ко мне относишься.
— А что, не видно было разве?
— Все-таки я не был уверен. Я думал: «Похоже, я ей по душе, но, как дойдет до дела, может, у нее волосы дыбом встанут при одной мысли, что к ней прикоснется немец».
— Ах вон что! — воскликнула она.— Значит, ты не за свою мужскую силу опасался?
— Ну, малость и за это, в общем, и за то и за другое вместе.
Она посмотрела на него.
— Чем больше я тебя узнаю, тем больше ты мне нравишься. Но что это тебе вздумалось — взваливать на себя грехи фашистов?
— Вовсе нет, что ты. Просто мне кажется: после всего, что было, еврейка, глядя на немца, должна себя спрашивать: а не антисемит ли он? Вот ты разве так не подумала?
Она быстро поцеловала его.
— Нет.
— Почему?
— А потому, что мне с первого взгляда все стало ясно. Я была с желтой звездой и внимательно наблюдала за вами всеми. А потом, не такая уж я серая. Я прекрасно знаю: первыми жертвами фашизма были именно немцы — такие, как ты. Поэтому, когда я увидела, что ты политический, сразу подумала: вот это человек!
— Будет ли мир помнить о них?..— со вздохом сказал Норберт.— Я все думаю о десятках тысяч немцев, погибших в Дахау и Бухенвальде, такие замечательные были люди... Но сам-то я вовсе не тот, за кого ты меня принимаешь. Кто работал в подполье — вот те действительно герои. Может, я бы дорос до этого, а может, и нет. Выбирать-то мне так и не пришлось.
— Как же это? Ведь тебя взяли за политику?
— Да, но вышло все совершенно случайно.
— Расскажи.
— Зачем? Сейчас ты мной восхищаешься. А узнаешь всю правду — уйдешь от меня к Отто или к Андрею.
Лини ласково шлепнула его по щеке.
— Скверные у тебя шутки... Ну... Я слушаю.
— Так вот, через несколько дней после того, как в рейхстаге был пожар, попал в беду один знакомый парень. Знать я его толком не знал, просто разок-другой мы с ним были напарниками по работе. И вот стою я возле своего дома, вижу — он мчится по другой стороне, на голове рана, кровь так и льет. Я, конечное дело, его окликаю. Он бросается ко мне, умоляет где-нибудь спрятать — за ним гонятся штурмовики. А женщины мои как раз ушли куда-то. Будь они дома, я бы еще хорошенько подумал. Но тут сразу хватаю его за руку и тащу к нам. То ли кто-то видел нас и накапал коричневым рубашкам, то ли они гнались за ним по пятам и сами смекнули, что он забежал куда-то в дом — в общем, оцепили они несколько улиц и стали прочесывать квартиру за квартирой. Оказалось, что Карл — видный человек в коммунистической организации Ростока; они и решили, что я тоже коммунист. Вот как оно вышло.
— И вовсе это не случайно, Норберт. Ведь ты мог от него отвернуться — на твоем месте так бы многие поступили.
— Знаю. Но то, что человек делает сгоряча, не успев подумать.«
— ...говорит о многом,— перебила его Лини.— И показывает, какой он на самом деле.
Норберт припал губами к ее лбу.
— Будь по-твоему 4 И все-таки я не хочу, чтобы ты меня зря возвеличивала. Ну кто я был? Плотник-подмастерье, простой неученый парень, и в общем-то больше всего думал о том, как бы подработать. На профсоюзные собрания и то ходил редко. Понимаешь, в ту пору рабочему человеку очень трудно было перебиться. Мне надо было кормить мать, сестру, жену, а работать удавалось дай бог если дней семь за весь месяц. Надену, бывало, на плечи сумку с инструментами и пошел: от двери к двери — ищу, где бы стол починить или стул. Так что голова у меня не политикой была забита. Правда, гитлеровская банда мне была не по нутру, но я не особенно в этих делах разбирался. Только в Дахау стал понимать» что к чему.
Она прижалась к нему, крепко поцеловала. Минуту-другую им было не до разговоров. Потом Лини вздохнула.
— А что стало с твоей семьей?
— Жена со мной развелась.
— Вот так жена!
— А я ее не очень виню. Мы с ней не особенно ладили. И потом, когда человека сажали, фашисты здорово прижимали его семью.
— А что с матерью и сестрой?
— С самого начала войны у меня от них никаких вестей. Слышал, что Росток бомбили.
Короткое молчание.
— На дворе темнеет.
— Да ну? Эх, если бы время остановить — лежал бы тут с тобой и лежал лет сто. Какого цвета у тебя волосы, моя хорошая?
— Каштановые, с рыжеватым отливом.
— Отросли уже немножко?
— Меньше, чем у тебя.
— Дай поглядеть.
— Ой, ни за что! Только когда отрастут^—хоть настолько, чтоб я опять стала похожа на женщину.
— А если зажмурюсь, дашь дотронуться?
— А ты обещаешь не смотреть?
— Обещаю.
— Пока будешь их трогать, целуй меня без передышки. Тогда я буду точно знать, что ты не подглядываешь.
Он рассмеялся:
— Не очень-то ты доверяешь мужчинам, а?
— Не в том дело, просто я...
Он приник губами к ее губам. Она сдвинула платок на затылок, и пальцы его коснулись облегающей шапочки коротких шелковистых волос, ласково пробежали по ним. Потом он сам водворил платок на место.
— Ох, сдается мне, этот поцелуй такой же жадный, как первый. Отчего бы это?
— Волосы у тебя мягкие-мягкие.— Он стал расстегивать ее кофту.— Я мог оказаться с другой женщиной. Но как хорошо, что это ты. Лини, ты мне нравишься, очень нравишься.
— А уж ты мне до чего нравишься, Норберт! Вот если б тело у меня было такое, как раньше... Хорошенькой я никогда не была, но грудь у меня была красивая. Эх, была бы она как раньше — мне этого ради тебя хочется.
— Забудь обо всем,— сказал он ласково.— Ты для меня мечта —- такая, как ты есть.
— Боже, какое счастье! — шепотом выдохнула она.— Поцелуй меня так еще раз. Нет, подожди! Дай я сперва... Повернись чуть- чуть... Ага, а теперь... Ну, Норберт, ну, мой желанный!
И снова в этой пустой конуре им на какой-то миг стали подвластны солнце и звезды, небо и земля — все, кроме их будущего. И единственное, о чем они между собой не говорили,— это о будущем.
Клер встревоженно, торопливо предупредила Андрея:
— Берегитесь Отто. Ни в коем случае не говорите со мной по-русски. Постарайтесь дежурить сегодня ночью, я тоже встану.
Андрей кивнул и с этой минуты был начеку. Несколько часов он упражнялся на «виолончели» и, казалось, был совершенно поглощен своим занятием, но на самом деле зорко следил, чтобы Отто не очутился у него за спиной. Клер завернулась в одеяло и притворилась спящей.
После их тягостного объяснения Отто с ней больше не заговаривал; Андрея он будто и не замечал, да и с Юреком за все время едва ли перебросился двумя словами. Взвинченный до предела, он все ходил взад-вперед мимо окна, и Клер видела, что губы у него беззвучно шевелятся и временами он начинает нервно жестикулировать.
В сумерки, когда Юрек ушел к Каролю, тревога захлестнула ее. Но потом ее чуть-чуть отпустило. Отто все шагал взад-вперед вдоль подоконника, по-прежнему не обращая на Андрея никакого внимания. Может, он думает о Лини и Норберте? Она и сама то и дело возвращалась к ним мыслью.
Оказывается, не такая это приятная штука — остро почувствовать свою неполноценность. Она всем сердцем радовалась за Лини и в то же время терзалась. Разве могло ей когда-нибудь прийти в голову, что это будет такое унижение — чувствовать себя погасшей? Что на нее внезапно навалится такая тоска? Несмотря на угрозы Отто, в мечтах она то и дело представляла себе, как они с Андреем останутся вдвоем, и она ничего не будет бояться, и оба они вновь познают высокую радость страстного полного слияния, которой так долго были лишены. Собственное тело стало ей ненавистно, мысль о том, что усилием воли нельзя оживить угасшую плоть, приводила ее в отчаяние.
Не прошло и часа, как Юрек вернулся, к большому ее удивлению. Она села, протяжно зевнула — специально для Отто — и осведомилась у Юрека, нет ли новостей.
— Достал для вас детские резиновые сапожки. Думаю, подойдут. Хлеба сегодня нет, зато вот — картофельная похлебка с луком, репа, а еще — ну-ка угадайте, что? — малюсенький кусочек мыла. Это есть подарок Зоей.
Раздался нервный смешок Отто.
— Видать, она от тебя без ума. Чего ж ты так скоро прибежал обратно?
Юрек уныло скривился:
— Везет как утопленнику. Зося больна. Простудилась, кашляет.
— Ах вы, бедняга,— тихо сказала Клер.
А Отто загоготал:
— Стоит женщине разок побыть с тобой, и она заболевает, а?
Андрей отложил дощечку, нетерпеливо сказал:
— Так как же — есть дома, где нас спрячут? Что Кароль тебе говорил?
Юрек беспомощно развел руками.
— Вечером он пойдет до соседей, будет спрашивать. Но он думает, они откажутся.
Андрей, негромко выругался по-русски.
— Почему?
— У нас же нет документов. А когда немцы приходят до деревни, они у всех спрашивают паспорта. И кто нас прячет, у того расстреливают всю семью.
Андрей снова выругался.
— Плохой дело!
— Ну что же, теперь и поесть можно,— сказал Юрек. И деловито осведомился у Клер: —Лини и Норберта будем звать, не-ет?
Клер поразмыслила секунду.
— Нет. Спустятся сами, когда сочтут нужным.
Черпая ложкой суп, Юрек спросил:
— Андрей, почему ты считаешь, что все будет плохо? Мы же можем утекать до леса.
— Вы переводите, хорошо? — подчеркнуто официально обратился Андрей к Клер. И стал объяснять: он надеялся, что советские войска произведут решающий прорыв где-нибудь поблизости. Но со второй половины дня в их секторе наступило затишье — орудия бьют далеко отсюда, километрах в двадцати. Если это означает, что фронт здесь временно стабилизировался, их могут схватить в любой миг.
Когда Клер перевела слова Андрея, Отто угрюмо буркнул:
— Ну тут мы ничего поделать не можем, верно?
— Я все это хочу обдумать,— сказал Андрей.
Первый раз за все время они поели в молчании.