Молодой человек, сидевший в одиночестве за столиком у самой двери, вдруг поднялся и взял со свободного стула свой плащ, собираясь надеть его. Именно в этот момент в кафе вошли две девушки и, проходя мимо, обменялись несколькими словами насчет дождя и открытия памятника. Молодой человек секунду поколебался, потом положил свой поношенный плащ на прежнее место, снова опустился на стул и закурил, хотя только что, вставая, погасил сигарету.
Да, ведь сегодня открытие памятника! И, очевидно, весь университет приглашен на торжественную церемонию.
Еще один бюст для тартуских голубей! Наука похожа на строительство системы башен. Иногда при возведении той или иной башни работа стопорится: не умеют установить особенно сложное перекрытие или соединительную конструкцию. Но все же в конце концов находится человек, чей долгий труд увенчивается именно этим важнейшим открытием, и благодарные потомки отливают его бесценную голову в бронзе. В развитии науки как единого целого отдельная личность и ее судьба не могут иметь какого-либо особого значения. Если бы в XVI веке в Италии не появился Галилей, видимо, другая голова, достойная его, появилась бы в том же столетии в той же Италии, такого человека могли бы, пожалуй, дать и Нидерланды; или же проблемы, решенные Галилеем, были бы решены по частям в нескольких странах и разными людьми. Если бы в XIX веке не появился в Германии Маркс, наверняка появился бы равноценный ему мыслитель в какой-нибудь другой стране, примерно в это же время. Наука не может долго ждать своих мастеров. Законы, определяющие ее напряженное внутреннее развитие, сходны с законами природы, и случайности жизненных путей отдельных личностей не играют здесь сколько-нибудь весомой роли. Лучшее подтверждение этому — одновременность многих открытий. Недолгая история ядерной физики знает немало имен, но если взять в целом, то даже великий Эйнштейн...
Несколько беспорядочный ход мыслей молодого человека был прерван шумным вторжением молодежи. Теперь ему приходилось внимательно следить за всеми, кто входил в кафе. Радуясь тому, что сырость и дождь остались позади, группы и пары беззаботно проходили мимо столика, где чашка с остатками остывшего кофе и пепельница, переполненная окурками, свидетельствовали о терпеливом ожидании.
Вскоре в кафе не осталось свободных мест, и молодой человек вынужден был то и дело движением головы отказывать тем, кто покушался на свободный стул у его столика. Еще немного подождать, и можно будет отдать весь столик. Еще только чуть потерпеть.
В обоих залах кафе бурлила жизнь, густая пелена табачного дыма заволокла потолок.
Обрывки фраз и словечки, понятные только узкому кругу людей, сливались в раздражающий шум и гул, из которого порой вырывались отдельные реплики: «Я вообще домой не попаду...», «Скажи, зачем декану вздумалось на комсомольском собрании...», «В следующую стипендию...», «Химикалии...», «Боже мой, пойду к лечащему врачу, возьму справку...», «У вас свободно?», «Кто читал? У Фейхтвангера об этом...», «Два черных!», «Понятно, согласно теории Галля у Бальзака у самого череп был...», «Ватрушку я не заказывала...», «Фламинго!», «Оказалось, что Минтс сам взял...», «Подожди, я объясню...», «Ниголь Андрезен?», «Тсс!», «Ах, что там...», «Крейгер давал взаймы целым государствам... .», «Латыши пришли...», «Два рубля восемь...»
Это походило на шум моря, когда порой слышны отдельные всплески волн, бьющихся о прибрежные камни и сразу же откатывающихся назад. Человек, который вслушивается во все сразу, не слышит ничего. Постепенно это начинает действовать на нервы. А больше всего — вопрос: «Место свободно?» Да, место осталось свободным, а вместе с ним и второе.
На улице моросил мелкий, частый дождик. Проникая сквозь тучи, скрывавшие солнце, на город лился желтоватый свет. Спрятавшись за такой вот тонкой, ровной пеленой дождевых облаков, вечернее солнце умеет мастерски создавать гнетущее настроение.
Конец рабочего дня. Одинокий молодой человек, еще не решивший, куда ему идти, несколько раз сталкивался со спешащими людьми. Наконец он вошел под навес перед кинотеатром, чтобы поразмыслить, и оперся плечом о холодную каменную колонну.
...Марет не пришла. Она и не собиралась. Уже в ее обещании звучала нотка отказа:
— Ладно, поговорим. Я приду. Но ты, Вамбо, не смей вешать голову.
Это были ее последние слова. Встречу в кафе она назначила на пять часов. Сейчас половина седьмого. Будь же молодцом, Вамбо Пальтсер, не вешай голову.
Да и зачем ей было приходить? Утешать неудачника? Подобных ему в нынешнее время достаточно, чтобы получалась однообразная серая картина. Нет. Марет Харгна не из утешительниц. Она создана, чтобы зажигать тех, в ком есть что зажечь.
— Что бы ни случилось, мы всегда будем вместе!
Помнит ли она эту свою клятву? А если и помнит, что с того? Было бы мелочным буквоедством делать выводы из слов, сказанных когда-то в жарком порыве. Влюбленные, давая свои обещания, не думают об опасностях, таящихся в дебрях жизни. По сути дела категоричность клятв и не служит будущему, она лишь примета настоящего, одно из свидетельств сегодняшней любви. Если бы, произнося такую клятву, люди могли трезво взвешивать свои слова, они вряд ли говорили бы: «Что бы ни случилось — всегда!» Они понимали бы — чаще всего житейские ситуации и складываются именно так, что не позволяют двоим людям оставаться вместе. Разлучить может и расстояние, и интерес к новым объектам, и самое обыденное — серая привычка...
Перед входом в кино толпился народ. Билеты были распроданы еще днем. Желающие попасть на сеанс стояли на ступеньках кинотеатра и спрашивали у входящих лишний билетик.
Дождь перестал, падали лишь редкие капли. Небо прояснялось.
Прежде чем двинуться дальше, Вамбо Пальтсер собрался закурить и уже достал из кармана плаща пачку сигарет, но неожиданно перед ним возник хорошо одетый человек. Он стоял ступенькой ниже, и его длинноносое лицо под серой шляпой оказалось лишь на несколько дюймов ниже лица Вамбо. От незнакомца несло водочным перегаром, тон был откровенно наглый.
— Уступите мне свои билеты. Видите, на той стороне улицы стоит букашечка. Мы с ней знакомы ровно час. Для развития успеха мне требуется именно этот сеанс.
Глаза Вамбо насмешливо блеснули из-под густых темных бровей.
— Не проще ли мне самому посмотреть фильм вместе с этой букашкой?
— Едва ли она столь проницательна, чтобы разглядеть под корявой оболочкой духовное величие. Послушайте, я говорю серьезно.
— У меня нет билетов.
— И он еще торгуется! Ну да, я вас знаю, известный ас с пятого физмата. Кстати, если уж мы разговорились, — кто та роскошная красотка с четвертого курса математического, с которой вы образуете весьма странную пару? Я имею в виду внешность.
— Однако ваша букашка проявляет беспокойство.
— Ладно. Мы еще встретимся.
Стервятники уже кружатся. Неужели читают по лицу, что случилось? Прочь отсюда! Прочь! Вообще прочь из этого города, где все слишком красиво, чтобы тут прозябать со своей бедой. Исчезнуть незаметно, без следа. Заставить себя от всего отказаться и хладнокровно кануть, как камень в воду.
Но замечает ли хладнокровный молодой человек хилого старика, изо всех сил толкающего в гору тачку? Угадывает ли он, как напрягаются узлы синих жил под обтрепанной одеждой? Видит ли пот на морщинистом лице? Едва ли он заметил бы все это, если бы однажды весенней лунной ночью на этом же самом подъеме не довелось ему, сжимая узкую девичью ручку в перчатке, спросить:
— Марет, сколько ты весишь?
Как весело тогда было шагать, измеряя прогулку килограммо-метрами! Неужели с тех пор прошло лишь четыре месяца? На этом же месте...
Старик с тачкой нисколько не удивился неожиданной помощи. С чем он только не сталкивался в этом городе молодежи, с его пестротой настроений! Но любезному молодому человеку будет, конечно, полезно узнать, что в мешках на тачке всего сто килограммов брикета, а из-за такой мелочи не стоит нанимать лошадь.
Не удивил старика и вопрос, сколько весит он сам. К сожалению, за последние двадцать лет он ни разу не взвешивался, а соврать не хочется.
Вес Марет — пятьдесят три кило. По крайней мере, четыре месяца назад она сказала, что весит столько. Это было весной. К весне, добавила Марет, она всегда сильно худеет. А к осени юбки и платья становятся узки. Сейчас, осенью, она выглядит лучше, чем весной, хотя сама считает, что ужасно растолстела.
Старик останавливает тачку. Оказывается, ему и не надо взбираться на самый верх холма. Он живет здесь, в старом доме. Напротив, в музыкальной школе, старательный ученик твердит на рояле этюд, и повторы его бесконечны, как сама жизнь, которая продолжается и будет продолжаться тут, не считаясь с мнением уходящих одиночек.
Итак, прощайте, горбатые улицы Тарту. Прощай, Тоомемяги. Прощай, обсерватория. Прощай, Г. Ф. Паррот — primo rectori universitatis Dorpatensis[1]. Поезд уходит утром в половине шестого. Плохой, неудобный поезд. Придется несколько часов ждать пересадки на станции Тапа. А потом еще в родном городе дожидаться автобуса, идущего в Вана-Сиркла. Уехать вечером было бы удобней, но хватит ли мужества ждать? Первый поезд в половине шестого. Остается еще девять часов. Пятьсот сорок минут. Тридцать две тысячи четыреста секунд. Интересно, сколько вообще секунд в распоряжении человека? Допустим, человек живет шестьдесят лет. Почему так мало? Возьмем как предел семьдесят. Получается...
Марет однажды сказала, что жить после сорока не имеет смысла. Быть такой, как мать: постоянно болеть, всего бояться и вечно беспокоиться и интересоваться только одним — сколько денег уходит на пищу и одежду. Будущее мужчины представлялось Марет в более светлых красках. Делать карьеру, по ее мнению, противно, но что-то увлекательное, видимо, тут есть, иначе почему бы мужчины занимались этим с таким азартом. Не все, конечно, но большинство — безусловно.
Ой, Марет Харгна, трудновоспитуемый ребенок, ты, еще полностью не постигшая историческую роль советской власти. Ты, пессимистка с радостным взглядом, чье вечное критиканство иногда уже и надоедает. Ты, невинная грешница, неужели не знаешь, что из-за таких разговоров тебе никогда не дадут место педагога? Кто станет теперь терпеливым воспитателем твоего беспокойного ума? Тот ли, кто говорит, что у нас все прекрасно и хорошо в теории, а на практике ужасно? Такие говоруны найдутся, особенно в нынешнее время, когда классовая борьба, видимо, обостряется, хотя теоретически волнение в обществе должно бы уже улечься. Все же подобный тип вряд ли привлечет Марет Харгна — ведь она сама придерживается той же точки зрения, да еще так твердо, что никакой поддержки со стороны не требуется. Ей, наверно, очень скоро стало бы скучно. Другой тип людей говорит: все, что у нас делается, — правильно, необходимо и дальновидно. Едва ли и такой человек приблизится к Марет, потому что женщина, считающая себя умной, не терпит ограниченных мужчин. Есть и третий тип — он высматривает, кому бы высказать свое мнение: чем больше ошибок, чем хуже — тем лучше! Такая подлая тварь своим хитрым товаром может затащить Марет в сети. Может затащить, если сумеет скрыть марку своей фирмы. Да и то лишь на время. Как только обнажится суть — конец игре. Итак, остается тип, который она сегодня бросила. Вамбо Пальтсер уже давно убежден, что против всяких недостатков надо бороться, что эффективно выступать против них можно только с позиций марксизма. Таким образом, это будет тип Вамбо Пальтсера, только в новом воплощении, в несколько ином стиле, возможно, выше ростом, более гибкий в танце, более находчивый в репликах. О, университет, питомник любви, инкубатор юных браков! Почему уходящий должен беспокоиться о судьбе чужой девушки? Не лучше ли поскорее очистить свой путь от руин прошлого, которые мешают видеть новую цель.
«Что бы ни случилось — мы всегда будем вместе!»
Вот здесь, на этой скамейке, сказала она эти слова. Тогда Марет и Вамбо пришли сюда после студенческого вечера кончать свою первую размолвку. Розовощекий наглец с историко-филологического вызвал в душе университетской знаменитости столько ядовитой мелочности и сарказма, что по дороге домой они начали просачиваться сквозь сжатые зубы каплями желчи. Он считал, что Марет должна была отпустить румяному охальнику пощечину и бросить его среди танца. Ну разумеется! Лучше порядочный скандал, чем гнусное унижение. Первый порыв ревности почти так же сладок, как первое объятие. И неудивительно, что к рассвету они уже шептали распухшими от поцелуев губами:
— Мой Вамбо!
— Моя Марет!
— Что бы ни случилось, мы всегда будем вместе!
Скамейка не успела окончательно высохнуть. Резкие порывы ветра, шумя в вершинах деревьев, все еще стряхивали с веток холодные слезы, и остановиться здесь человек мог только по рассеянности или по какой-то другой, менее понятной причине.
Пальтсер медленно двинулся дальше, но у женской больницы снова остановился. Вернуться в кафе или поплестись в общежитие?
Вечерняя суета еще не утихла. Почти каждый прохожий, торопившийся домой, что-нибудь нес: наполненную сетку, туго набитый портфель, сумку, пакет, завернутый в газетную бумагу, связку деревянных реек... Точно муравьи со своими ношами. Из различных скоростей рождается хаос ритмов. И все-таки в этом хаосе есть своя цель, или, говоря точнее, сумма целей, которую с удивительной ясностью замечает тот, кого оттолкнули от цели в сторону.
Вдруг человек, стоящий на дорожке, встрепенулся. Он стал быстро спускаться с холма. Ему вспомнилась обязанность, которая сейчас могла вызвать лишь грустную усмешку: такой пустячной она была по сравнению с бедой, казавшейся огромной, как наводнение. Но душа человека не всегда подчиняется обычным нормам. Бесцельно бредущий может быстро превратиться в слишком уж торопящегося: мысли о разбитой жизни могут совершенно неожиданно смениться мыслями о жареной картошке, причем такая смена не вызывает усмешки только потому, что нажарить картошки для товарищей по комнате — его последний долг в этом городе.
Долг есть долг. Внутренняя демократия, основы которой давно сообща выработаны и приняты. Пять парней в комнате образовали коммуну общего котла, где действовал твердый внутренний распорядок:
«Студиозусы девятнадцатой камеры сей каменной казармы
Пальтсер Вамбо
Просс Калью
Теппан Эвальд
Уудсема Юло
Варе Харри
безоговорочно, единодушно и добровольно объединяются в коммуну на следующих основаниях:
1. Тот, кто не готовит еду, должен тоже есть, ибо без пищи не обойтись.
2. Он получает еду благодаря тому, что другой член коммуны готовит за него.
3. Но он не имеет права заставлять другого готовить эти блюда, прельщая его ценными бумагами, драгоценными камнями или лакомствами, ибо таким путем может возникнуть эксплуатация, которую следует уничтожить, а это тоже является принципом коммуны.
4. За исполнение поварских обязанностей другим членом коммуны он должен отработать поваром сам.
5. Только свалившись в жару, он может считаться свободным от этих работ. Ибо если будут приниматься во внимание всяческие собрания или другие университетские дела, то член коммуны может под их прикрытием свиданничать с девчонками и тем самым подрывать внутренние устои крепкого и почтенного мужского сообщества».
Когда в прошлом году осенью шутник Варе прочел вслух этот текст, он был встречен общим одобрением. Правила внутреннего распорядка, прикрепленные кнопками к двери, забавляли всех, кто попадал к ним в комнату. Староста комнаты Теппан, осторожный и серьезный деревенский парень, решил в нынешнем году не вывешивать их для всеобщего обозрения — поди знай, что кому вздумается там вычитать. Тем не менее принципы распорядка выдерживались с прежней пунктуальностью. Время ужина уже давно наступило. Отсюда и та поспешность, с которой один затурканный своими невзгодами «член коммуны» торопился к хмурому зданию общежития.
В полутемном коридоре он столкнулся с плешивым комендантом, который, обмотав шею серым шерстяным кашне, хрипел, как попавшая в беду кошка:
— Вы эксматрикулированы. Когда вы ... свое место...
— Мой поезд уходит утром в полшестого.
— Ага, тогда... тогда... аап-чхи!
— Будьте здоровы!
— ОХ, черт!.. Аап-чхи! Приходится переносить грипп на ногах, среди сквозняков... Вам тут оставили какое-то письмо.
— Письмо?
— Тот тип обещал еще зайти.
Тип? Конечно, конечно. Письмо и не могло быть от Марет. Если она не пришла в кафе, к чему еще переписка.
Всякие другие письма можно прочесть и попозже, когда картошка будет поджарена и чайник вскипячен.
Из кухни на лестницу доносился запах горелого жира и лука. Плиты в университетских общежитиях в этот час раскалены, на них не поместится и жестяная кружка. Набирайся терпения и жди очереди. Даже сюда, в мир, бурлящий молодостью, романтикой, искрящийся остроумием, вторгается со своим дымным и чадным ритуалом величайший рабовладелец — Желудок.
Ребята уже поужинали. Варе и Просс еще прихлебывали чай, а широкий круглый затылок Теппана был уже склонен над конспектами. Уудсема лежал с учебником на кровати.
— Ты где так долго был? Все остыло.
В упреке Просса было больше сердечности, чем бывает порой в самом приветливом обращении.
— Сегодня была моя очередь готовить.
— Слышите, ребята, о чем еще помнит Пальтсер! Ну, будь я в твоей шкуре, мне бы и в голову не пришло подумать о наших желудках, — продолжал Просс.
— Дисциплина коммуны, — попытался отшутиться Пальтсер, но вдруг почувствовал, как в горле поднимается горячий комок. По открытым каналам памяти прорвался вперед порыв жалости к самому себе. Сколько раз они ели за этим столом, сколько раз делились посылками из дому. В прошлом году, перед тем как идти на новогодний бал, Уудсема раскупорил спирт, оказавшийся в посылке из дому. Каждый парень получил по два наперстка, но в каком настроении они отправились отсюда!
— Что сказал ректор? — спросил Уудсема, когда Пальтсер повесил пальто и шляпу.
Все ждали ответа с напряженным вниманием. Пальтсер высморкался, подошел к своей койке и сел на край ее.
— Я не ходил к нему.
Теппан повернулся к Пальтсеру всем телом. Уудсема сел.
— Почему вы удивляетесь? Стоит ли беспокоить старика! Сено косят косой. Если какой-то скошенный стебелек и захочет узнать, почему его скосили, то, во всяком случае, бесцельно спрашивать об этом у косы.
— Может, это и образно, но не научно, — рассердился Уудсема и вскочил. У этого взъерошенного критикана никогда не хватало терпения долго сидеть на одном месте. Он или стоял, или ходил по комнате, или лежал.
— Просто ребячество — стебель, коса, косарь... Пусть бы, по крайней мере, в твоем сравнении весь ряд был из одной области — органического или неорганического мира.
— Юло, не топчись по комнате! — Варе поставил пустую синюю эмалированную кружку на стол. — Ты поднимаешь в воздух мельчайшие неорганические частицы, а именно пыль. Не стоит также сотрясать воздух своими рассуждениями. Я бы сейчас предпочел послушать, что собирается делать Эмпирикус. Может, все-таки сходишь к старику?
— Нет. С этим вопросом — все! Когда я на прошлой неделе стоял перед комиссией, мне уже было ясно, что будет дальше. Елена Прекрасная не зря ест государственный хлеб. Ведь не «Кадры растут на работе» является лозунгом, а нечто совсем другое: «Кадры закаляются в очистительном огне». Поэтому я и не направился сегодня к ректору за разъяснениями, а завернул в деканат, где очень любезно пошли навстречу моей просьбе.
— Ну? — Просс ждал, раскрыв рот.
— Взял справку о сданных экзаменах.
— Дурак, — проворчал Теппан и тяжело, как бегемот, снова повернулся к столу. Для него теперь разговор утратил всякую конкретность.
Все поняли, почему было сказано «дурак»: это относилось не к самому факту получения справки, а к тому, что бедняга Пальтсер пошел ее брать сегодня же, не воспользовавшись советом товарищей во что бы то ни стало добиться приема у ректора. Но так как у самих советчиков хватало прозорливости, чтобы оценить обстановку, то в последовавших затем упреках не было подлинного жара и напористости. Конечно, Пальтсер должен был использовать все возможности, должен был бороться за свои права. Даже одна тысячная доля надежды на победу придает настоящему мужчине волю к действию.
— Я не понимаю, — решительно начал Уудсема, а проницательный Варе сразу догадался — сейчас последует длинный перечень всего, что ему непонятно в советском обществе; поэтому Варе поспешил вмешаться, чтобы разговор не отклонился в сторону.
— Не стоит, Юло, разыгрывать роль этакой политической простушки. Ясно, что Эмпирикус уйдет. И мы не знаем, кого к нам сюда вселят вместо него.
— Да, всунут какого-нибудь сухаря, что мы тогда будем делать? — испугался Просс.
— Речь сейчас идет о Пальтсере, который носит в кармане, как и мы все, удостоверение личности советского гражданина, паспорт, — попробовал продолжить Уудсема. — Маяковский...
Просс пригласил Пальтсера к столу. Тот махнул рукой. Пусть ребята съедят его долю, если им хочется. Он уже ужинал.
— Где?
— Когда?
— Что?
Уудсема, оставив в покое Маяковского и советский паспорт, первым воткнул вилку в остывающую картошку. Серьезный, как сфинкс, Теппан также счел разумным получить часть отвергнутой порции. У порядочного, жаждущего знаний студента никогда не хватало денег, чтобы есть досыта. Только в случае болезни он мог сказать своим соседям по комнате: «Ешьте мою порцию. Я не хочу». После подобных слов сразу же прекращалась всякая деятельность. В спешном порядке проверяли, действительно ли больной не хочет есть, а затем совместно принимались уничтожать пищу. Обычно в это время больной молчал.
На сей раз товарищ по комнате, отказавшийся от своей доли, занимался упаковкой мелких предметов.
Уудсема жевал быстро и еще успевал говорить:
— Какую пользу получит общество от того, что будет рубить лучшие свои головы?
Пальтсер усмехнулся. Он умел себя ценить даже будучи объектом насмешки.
— Парижские бедняки во время революции убивали королевских сборщиков налогов. Они знали их в лицо. К несчастью, и Лавуазье они знали только как сборщика налогов, а не как химика. Трагический случай. Но если бы этого случая не было, разве общая картина развития науки выглядела бы иначе? Едва ли.
— Примерчик ты нашел подходящий. Лавуазье! Ведь то была случайность.
Пальтсер не успел ответить, потому что в эту минуту раздался стук в дверь и вошел невысокий мужчина средних лет. Из-под козырька серой кепки глядели острые темные глаза. Поношенный черный дождевик и забрызганные грязью кирзовые сапоги говорили о простоватости их владельца, но уже по первым фразам можно было заключить, что внешность бывает обманчива. Незнакомец желал побеседовать с Вамбо Пальтсером, и не просто так, а конфиденциально.
На лестничной площадке он назвал свою фамилию с обычной в таких случаях торопливой невнятностью.
Письмо! Верно. Это, значит, и есть «тот тип». Пальтсеру пришлось извиниться. Но гость заявил, что это не беда, и согласился подождать тут же, пока адресат ознакомится с содержанием письма. Именно так — не прочтет, а ознакомится с содержанием.
Уже с первой строчки Пальтсер понял, кто прислал письмо. Только Труувере, его бывший однокурсник, занимался такой бессмыслицей — писал по-эстонски русскими буквами. Так можно было даже самому деловому содержанию придать шуточный оттенок. На сей раз однокурсник был далек от шуток.
«Вамбо!
Пишу тебе из-под Минска. Податель письма может подтвердить все мои слова, потому что мы с ним живем в одной комнате и образуем в этом пролетарском жизненном центре эстонское землячество, состоящее из двух человек.
Делаем здесь рабочих быков, то есть способствуем тому (работая ниже своих возможностей — в силу обстоятельств), чтобы эти ревущие стальные животные вовремя и в соответствии с планом выходили из заводских ворот.
Сам город — джунгли строительных лесов, но жить тут временно можно. Последуй моему примеру, и ты не пожалеешь. Для таких, как мы, мимикрия — самый экономный модус сохранить силы. Надеюсь, что так мы потеряем только один год. Если же остаться и ждать удара, может случиться, что мы никогда не кончим. Поработаем годик за пределами республики. За это время центр бури пронесется мимо. Тогда вернемся, скажем, что по материальным причинам должны были некоторое время поработать, и поверь мне — выйдем чистыми.
Я выписал сюда наши газеты «Рахва Хяэль» и «Эдази», и мне ход событий в республике виден гораздо яснее, чем тебе: из-за тоски по родине читаю очень внимательно не только строчки, но и между строк. Я просто тебя не понимаю — чего ты ждешь, на что надеешься?
Бери как можно скорее документы (материальные трудности!) и езжай сюда. Напиши коротко, приедешь ли и когда, а мы тут позаботимся о встрече. Здесь дьявольски толковые мужики, и хороших ребят, очевидно, еще прибавится. Смотреть на девушек нам не приходится — я обещал Лейли хранить верность, таким же обещанием, очевидно, свяжешь и ты себя с Марет в тот грустный час, когда будете цедить слезы расставания.
Приезжай обязательно. Повторяю: для таких, как мы, самая лучшая позиция сейчас — мимикрия. Не опоздай! Не зевай там, в гнезде истерии, разинув рот; если уж тебя собьют с ног, никто не поможет подняться.
Девиз: гибкость и оперативность!
А. Т.»
Это запоздавшее письмо вызвало у Пальтсера чувство горечи, но и позабавило. Усмехнуться заставили его и эстонские слова, написанные русскими буквами, особенно слова, начинающиеся по-эстонски буквой «h» и написанные по-русски через «г»: «Рахва гяэль» и т. д.
Незнакомец кашлянул и спросил тихо:
— Какова ваша точка зрения?
— Спасибо. Хорошее письмо. Я еду.
— Ладно. Этого следовало ожидать. Когда?
— Сегодня уже нельзя.
— Тогда завтра.
— Мужчину узнают по слову, быка по рогам! — Незнакомец резко вытянул руку. Костлявое, потное, очень сильное пожатие. — Итак, попутчики. Встреча в восемь тридцать на вокзале. Устраивает?
— Вполне.
Иные внезапные решения рождаются от самого пустого слова. Было бы вполне достаточно тех фраз, которыми они обменялись. Договор заключен. Но незнакомец, явно готовившийся к энергичной агитации, счел нужным добавить:
— Только вот что: молочные реки и кисельные берега нас там не ждут.
— Неважно. Я не требователен.
Тут-то незнакомец и произнес:
— Тем лучше. Есть политические ситуации, когда такое качество — счастье. Помогает преодолевать временные трудности.
— Ну, временные или постоянные...
— Я имею в виду трудности отступления, а они безусловно временны. Учтите, нас сжимают сейчас, как пружину. Как пру-жи-ну!
Пальтсер мельком заглянул гостю под козырек и встретил вопросительный взгляд тёмных глаз.
— Пружину сжимают для того, чтобы привести ее в рабочее состояние.
— Именно так. Точно. — Гость только теперь решился улыбнуться, подмигнув при этом правым глазом. — Неважно, кто сжимает. Главное — сжимают медленно, а разжаться она может вдруг.
— Ага! — Пальтсер посмотрел на грязные носки своих ботинок. — Ну да. Начинаю понимать. Вы считаете необходимым выяснить мои взгляды?
— Ваше прошлое мне известно, и, надеюсь, я сделал из этого верные выводы. Конечно, если вы меня...
— Нет. Вопрос ясен. Ни в каких системах пружин я участия не принимаю. Меня уже достаточно трепали и подталкивали угрозами. Как мне кажется... А Труувере рассуждает так же, как вы?
Лицо незнакомца снова стало замкнутым.
— Не знаю. — Он расстегнул дождевик, чтобы достать сигареты. Они были в нагрудном кармане его солдатской гимнастерки. На лестничной площадке возник едва уловимый запах одеколона. Пальтсер ждал. Незнакомец затянулся и выпустил дым. — Вопрос в другом. Разве, например, у Труувере и у вас лично есть какой-нибудь другой путь? Как говорится, третьего пути нет.
— Знаете, все это пустая патетика. Путей тысячи, в том числе и очень разумных.
— Разрешите, я предскажу. Если вас отсюда вышибут, что более чем вероятно...
— И что же?
— Практика показывает, что тогда выбор путей сократится у вас до минимума. Было бы очень жаль, если бы оказалась заранее отвергнутой одна из наиболее надежных и единственно верных дорог. Между прочим, у нас об этом очень хорошо помнят. А потом говорят: аг‑а, теперь приспичило...
— Правильно. Не спорю. А теперь примите к сведению — меня уже вышибли отсюда. Завтра уезжаю. Навсегда. И, конечно, не с вами. Наши пути расходятся.
— Ясно.
— Так можете передать и Труувере. Наши пути расходятся.
— Ясно. Может случиться, еще когда-нибудь встретимся.
— Очень возможно.
— Это может произойти в изменившихся обстоятельствах.
— Понятно. Жизнь идет вперед, и обстоятельства меняются непрерывно.
— Итак, до свидания.
— Прощайте.
Пальтсер смотрел через перила, как чужой резким военным шагом быстро спускался с лестницы. Чуть погодя хлопнула видавшая виды наружная дверь общежития. Пальтсер чувствовал, как у него дрожат руки. Пришлось крепко ухватиться за холодные перила, чтобы унять противную дрожь.
Беда — точно каток, который прокатывается по твоему телу. Не везде этот каток одинаков: есть места поглаже — от них не так больно, только давят своей тяжестью. А есть места шершавые, усеянные шипами. Они точно вонзаются в тело и рвут живую ткань. Сейчас Пальтсер ощущал, будто по нему катится именно такая, колючая часть катка его беды, вызывая нестерпимую боль.
Варе вышел, неся чайник и сковороду на кухню.
— Что это за человек в черном плаще?
Пальтсер не ответил, стоял, не меняя позы.
— Послушай, Эмпирикус, не вешай нос.
Пальтсер глубоко вздохнул и провел ладонью по лицу.
— Знаешь, Варе, обстоятельства все же сложнее, чем мы иной раз себе представляем.
— Только не преувеличивай.
— Чистейшая логика. Сам подумай. Государство вынуждено подавлять противников, а делая это, оно неизбежно задевает и их окружение. Например, таких, как я, верно? Агентура противников не слепа. Она видит, кого топчут, и, по всем правилам логики, именно среди них пытается вербовать свое войско. Противник не дурак. Он знает, где его резервы. Но почему правительство должно быть глупее? По той же самой логике, у власти нет никаких оснований доверять тем, кого она в ходе борьбы ущемляла — справедливо или несправедливо. Всю эту публику власть относит к резервам противника и проявляет бдительность во всех своих административных, идеологических и юридических органах.
— Брось ерундить! Никакому правительству сегодня не справиться без интеллигенции. Особенно ценны ученые-физики...
— И особенно опасны, если они окажутся противниками.
— Ты ведь, я знаю, все время искренне поддерживал советскую власть. И, черт возьми, у нас на курсе нет ни одного равного тебе. Мики? Чистый теоретик, причем ты и в теории его всегда забиваешь. Кроме того, твоя инженерная смекалка! Я тебе говорю — с точки зрения сегодняшнего дня такой тип ученого особенно важен.
— И особенно опасен, если он враг. Почему ты смотришь на дело под таким углом зрения? Смотри сверху!.. Физика все больше засекречивается. И кто знает, с каких позиций будет когда-нибудь рассматриваться мое невинное атмосферное электричество. Могут спросить, почему такой человек этим занимается и почему его вообще оставили в университете.
— Кого же еще оставлять из нашего курса?
— Чего там задним числом переливать из пустого в порожнее!
— Действительно, ты сегодня мрачнее мрачного. А как у тебя теперь с Марет?
— Она не пришла.
Варе свистнул и покачал сковороду, как маятник.
— Тогда совсем худо. Когда же ты успеешь с ней встретиться, если уедешь завтра рано утром?
— А я и не встречусь. Зачем?
— Может, она не смогла прийти?
— Я ждал полтора часа.
— Да, многовато. По крайней мере зайди к ней сейчас.
— Отсюда до нее не дальше и не ближе, чем от нее сюда.
— Я сам схожу.
— Этого ты не сделаешь.
— Почему?
— Не надо.
— Будь человеком!
— Именно! Я и хочу остаться человеком. Пойми наконец, у потерпевшего крах тоже может быть своя гордость. И все равно наши отношения ни к чему не приведут.
— Подожди, я отнесу посуду в кухню и тогда подумаем.
— Что тут думать. Уложу вещи и попробую выспаться. Завтра надо проснуться пораньше.
Но утром Вамбо Пальтсеру не пришлось просыпаться, ведь чтобы проснуться, надо сначала заснуть.
Половина пятого. Хорошее время. Пора самого сладкого сна. Маленький Просс чуть столкнул одеяло и дышал, приоткрыв рот, как ребенок, в своей светло-желтой майке. Серьезный, как сфинкс, Теппан подергивал ногой и компенсировал дневное молчание энергичным бормотанием. Каша из всевозможных формул кипела через край в теплоте сна. Острый нос Уудсема наполнял комнату невероятно громким храпом. Варе, спавший ближе всех к двери, свернулся калачиком под своим тоненьким одеялом.
Пальтсер отвязал от своего вещевого мешка серое байковое одеяло, развернул его и осторожно укрыл спящего. На столе лежали листки линованой писчей бумаги Теппана. На одном из них Вамбо написал лиловыми чернилами:
«Прощайте, ребята!»
Затем вскинул вещевой мешок на свою широкую спину, подхватил тяжело набитый книгами потертый чемодан и на цыпочках вышел из комнаты.
Сырое, темное осеннее утро. Безлюдные улицы. Лишь кое-где освещенные окна. У дверей магазина закутанная в тулуп баба на складном табурете. Мяукающий котенок на ступеньках столовой. Проезжающая перекресток ассенизационная повозка, совершающая свой таинственный путь. В этом было бы кое-что для Марет. Встреча с ассенизатором должна означать счастье, удачу. В городе экзаменов, очевидно, одних лишь трубочистов недостаточно, чтобы удовлетворить потребность в счастливых приметах. Интересно, знают ли тартуские золотари, как ценят их молодые суеверные студентки? Марет, конечно, не была суеверной. Тогда Марет просто пошутила. Странно только, что эти чистые, прекрасно очерченные красные губы могли так свободно произносить слово «золотарь». Есть люди, в устах которых совсем невинные слова превращаются в пошлость, но есть и такие, из чьих уст самые грубые слова падают чистыми, как капли росы, сопровождаемые жемчужным смехом.
Пальтсер поставил чемодан на мокрый асфальт тротуара. Кольнуло сердце? В двадцать семь лет? Не может быть. А ведь тогда сердце тоже немного замерло, очень приятно замерло, когда Марет обратила на него, Вамбо, внимание. Вспомнилось, как после собрания Студенческого научного общества Марет впервые подошла к нему и деланно храбрым голосом сказала:
— Вы потрясающе умны!
И потом там, на берегу реки, в конце аллеи:
— Хорошо, пусть будет «ты», только без поцелуев, это пошло.
Но через некоторое время на том же месте вовсе не казалось пошлым целоваться и даже расстегивать пуговицы пальто, чтобы ближе прильнуть друг к другу. Сотни красивых осколков, переплетение возвышенной мечты и страстного желания. И теперь, когда все это пришлось вырвать одним махом, разве не должно сердце вытерпеть стократную боль.
Отсюда до дома Марет полтора километра. Там бы все выяснилось. Должна же она что-то ответить на прямо поставленный вопрос. Но что? Найдется сто причин, чтобы объяснить, почему она не пришла, и только одна, о которой она, очевидно, не скажет, — настоящая. Не захотела прийти...
Часы на здании вокзала показывали ровно пять. Хорошее время. Тихий час, словно специально созданный для незаметного исчезновения гордецов.
Теппан, как всегда, проснулся в шесть часов. Потянувшись к спинке стула за брюками, он заметил тетрадный листок. Мрачный староста комнаты стоял долго, держа бумажку толстыми покрасневшими пальцами; по его мясистым ляжкам пошла гусиная кожа. А что там было так долго рассматривать? Только два слова: «Прощайте, ребята!»
В это утро, самое будничное утро, когда общежитие, наполненное торопливой суетой, гудело, как улей, в одной из комнат полуодетые парни, столпившись у стола, читали оставленное им письмо. Поразительно долго читали они всего два слова: «Прощайте, ребята!»
Нет, они не читали, а думали. И, пожалуй, не столько думали, сколько осознавали до конца судьбу товарища. Так стоят вернувшиеся из боя солдаты над телом друга: еще вчера, еще минуту назад он был жив, еще вчера, еще минуту назад он говорил... В таких случаях необходим толчок извне, чтобы преодолеть оцепенение.
Вахтер, дежуривший у входной двери, прислал сказать, что какая-то девушка просит Пальтсера спуститься вниз.
На ходу натягивая пиджак, Уудсема бросился к двери. По общему мнению, было бы естественнее, если бы пошел Теппан: из находившихся в комнате он один был одет как полагается. Поэтому Варе не преминул крикнуть вдогонку Уудсема:
— Юло, ширинку застегни!
Уудсема остановился. Убедившись, что его туалет в порядке, рассердился.
— Какого черта! Я пойду скажу ей... Из вас никто не решится сказать Марет прямо в лицо...
И, конечно, он сказал ждавшей внизу девушке все напрямик, не обращая внимания на ее огорченное лицо и опущенные плечи. Слишком заманчивой казалась возможность сурово обойтись с этой избалованной девчонкой, хотя она сразу же сообщила, что никак не могла вчера прийти.
— Почему? — вопрос прозвучал словно из уст прокурора.
— Этого я не могу сказать, — ответила Марет хмуро, но никакого чувства вины в ее тоне уловить не удалось. — Этого я не могу сказать никому, — повторила она твердо.
Но Уудсема не так-то просто было выбить из намеченной колеи. С глубоким негодованием он подвел итог:
— Тогда и нам нечего тебе больше сказать.
Однако почему-то ни тот, ни другая не торопились уйти. Широко раскрытыми глазами девушка глядела в темный угол коридора, а красные чувственные губы повторяли:
— Почему он уехал сегодня же? Этого я ему никогда не прощу.
— Не тебе его прощать! Мы все сейчас спокойно пойдем на лекции, а он с чемоданом и вещмешком вынужден был уехать домой.
— Я не прощу, — повторила Марет тоном человека, убежденного в своей правоте, и быстро ушла с высоко поднятой головой.
Для некоторых людей удивительно важно, что думают о них другие. Марет Харгна не могла никому сказать, почему она вчера не пришла на свидание с Пальтсером. И все же она стояла перед выбором: либо сдержать данное слово и остаться в глазах всех изменницей, либо доверить противную тайну одному, ради бога, только-одному парню, умеющему держать язык за зубами. Пусть хотя бы один человек вынесет справедливый приговор. Не ей, Марет, которая не смогла прийти, а Вамбо, разыгравшему гордеца и уехавшему раньше времени.
Ветреным, пасмурным вечером Марет гуляла с одним парнем по берегу Эмайыги на окраине города. Она рассказала, что вчера как раз к пяти часам ее вызвали в госбезопасность; ей пришлось долго ждать, и только ночью ее стали допрашивать о некоем бывшем однокурснике. Конечно, она не могла об этом рассказывать даже родителям. Для них пришлось выдумать правдоподобную ложь. Юло Уудсема (это и был тот парень, умеющий держать язык за зубами) от всего сердца попросил у Марет прощения за упреки, брошенные утром.
В этот ветреный, пасмурный вечер в деревне Сиркла копали картошку — первую колхозную картошку. Раньше эта земля принадлежала хутору Мурсе, поэтому хозяйка хутора, высокая, худая, пожилая женщина, работала на борозде, стиснув губы, в то время как по всему полю разносился смех и громкий говор. В земле и камнях воспоминания, пожалуй, более долговечны, чем в городских стенах.
У хозяйки Мурсе не было охоты участвовать в общем разговоре; даже уходя с борозды, она никому ничего не сказала. Только на оклик бригадира пришлось ответить:
— Корову надо перегнать.
Это каждому понятно. На хуторе, кроме самой хозяйки, работников больше не было.
Корова паслась на отаве за холмом, покрытым смешанным лесом. Пройдя через лес, хозяйка Мурсе ясно услышала стук, который мог доноситься лишь со стороны ее избы. Это еще что такое? На прошлой неделе она получила повозку дранки для крыши, но бригадир Хельме обещал только в воскресенье заняться починкой. Странно. Хельме свозил с поля картофель. Он работяга серьезный, если бы нашел себе замену, сказал бы об этом заказчице. Позабыл сказать?
Хозяйке сейчас не видна была та сторона крыши, что требовала починки, поэтому пришлось подойти к самому дому.
— Вамбо! Ты! — Мать широко раскрыла глаза.
— Как видишь. Эта дранка наша? — спросил сын с крыши.
— Наша, наша. Хельме на прошлой неделе привез из лесничества, обещал в воскресенье прийти чинить, если будет погода. А теперь ты сам. Ты как доехал?
— Поездом и автобусом, как всегда.
— Значит, и не обедал?
— У тебя там был молочный суп...
— Так и съел, не разогрев?
— А что? Нельзя?
— Ты все такой же Вамбо-озорник. Надолго тебя отпустили из университета?
Ответ с крыши последовал не сразу.
— Подожди, я прибью этот ряд и спущусь.
В каморке, пропахшей полынью и дустом, и раньше бывали трудные беседы. Застыв, выпрямившись, сидела на табурете у холодной печной стены хозяйка хутора и, сложив на коленях перепачканные землей руки, слушала сына.
— Что же будет дальше? — наконец решилась она спросить, когда молчание стало уже невыносимым.
— Во-первых, я починю крышу. Еще помогу тебе выкопать картошку. Потом видно будет. Хорошо бы устроиться работать туда, где делают электромоторы. — Пальтсер усмехнулся. — С нами, выгнанными студентами, — не так-то все просто. Сам премьер-министр республики должен назначать нас на работу.
— Все-таки на чистую работу? — оживилась хозяйка.
Пальтсер тихо засмеялся, шагнул к матери и взял ее руки в свои. Когда мать хотела убрать измазанные землей руки, сын не дал ей это сделать, а сначала сжал их нежно, но сильно.
— Грязных дел я не делал и не собираюсь.
— А если на чистую работу не поставят? — упрямо и нервно допытывалась хозяйка.
— Ты меня не поняла, мама. Создание электромоторов, ремонт машин — не грязная работа. Кроме того, на заводе и для физика найдутся проблемы. Надеясь на это, я и стремлюсь в город. Иначе остался бы в колхозе.
В поле уже было известно, кто чинит крышу в Мурсе. Странно, что даже приезд сына не сделал Линду разговорчивее: словно и не рада одинокая женщина возвращению сына. Вилимо, что-то тут крепко неладно. Но уж если действительно так, нечего и рассчитывать, что Линда сразу станет рассказывать о своих заботах. Стойкая женщина. И чего ей только не пришлось пережить! Разве не пахло смертным приговором, когда Лембит избил в Народном доме немецкого солдата с береговой батареи? Счастье еще, что муж и сын состояли в «омакайтсе»[2], а младший сын был в Германии, в Арбайтсдинсте. Свиньи, подаренной коменданту, было бы недостаточно, чтобы он замял дело. Но года через полтора это же самое пребывание в «омакайтсе» заставило сына и мужа пуститься в моторной лодке за море. Добрались ли они до берега? Хозяин лодки, Рутсоо, так ее нагрузил, что позволил пассажирам взять только вещевые мешки. Хутор без мужиков — ничто. А в тревожные времена именно в тех усадьбах, где много мужчин, случаются самые тяжелые драмы. И женщины должны быть крепкими и терпеливыми.
На другой день вечером Армильда из почтовой конторы мимоходом занесла на хутор Мурсе вместе с газетами письмо на имя Вамбо Пальтсера. Когда Линда Пальтсер позже недовольным тоном спросила, почему сын рассказал этой болтливой бабе свою историю, Вамбо ответил спокойно:
— Она не обязана разносить почту.
— При чем тут это? Разве она тебя расспрашивала?
— Словами — нет, но все ее существо было сплошным вопросом. И почему люди должны сгорать от любопытства, строить догадки и придумывать небылицы, если можно объяснить все в трех словах.
Впервые за время пребывания сына дома на лице матери появилось некое подобие улыбки.
— Ты и впрямь Вамбо-озорник! И кто же это догадался сразу прислать тебе письмо? Невеста, что ли?
Ответа не последовало, и она продолжала:
— А я, значит, изволь догадки строить и выдумывать небылицы?
— Ну, ну, ты прямо так и режешь!
Настроение у Вамбо немного исправилось, и он принялся читать письмо, звучавшее как сплошной упрек:
«Вамбо!
Не понимаю, почему ты так поступил? Прийти в пять часов у меня не было возможности. К сожалению, не имею права объяснить причину. Думаю, что ты поверишь мне, так как умеешь рассуждать логически. Ведь я не стала бы сейчас тебе писать, если бы не пришла из каких-то своих произвольных соображений. Я все еще так возмущена, что не в состоянии больше писать.
Надеюсь, твой ответ поможет рассеять первое в моей жизни большое разочарование.
Марет».
Маленькие буквы со стремительным наклоном, как наступающие солдаты. Милые буквы. Где же она их рассыпала по бумаге? На почте? Или там, в розово-красной комнате, в которой стоит полосатый диван с высокой спинкой и резной письменный стол и откуда открывается вид на Эмайыги? И вот письмо здесь, в хуторской избе с маленьким окном, где ширину досок на полу можно измерять локтями, на одной из бревенчатых стен — треугольное пятно плесени, белое по краям, а вокруг поблескивающих смолой потолочных балок жужжат сонные мухи. Что делала бы в такой избе жизнерадостная дочь коренных тартуских жителей, сейчас в своем возмущении испестрившая бумагу этими милыми буквами?
Пальтсер решительно шагнул к темно-коричневому неуклюжему буфету. Там в одном цветном ящичке должны быть листки писчей бумаги, вперемешку со старыми письмами, документами, пуговицами и обрезками тесьмы.
Вдруг ему показалось, что с ответом можно повременить. Один старый документ почему-то надолго приковал его внимание. В нем не было ничего особенного, по крайней мере — ничего нового. Давно знакомое свидетельство, выданное в том, что «согласно решению распределителей наград выставки по земледелию и промышленности, проведенной 11 и 12 июня 1916 года Обществом земледельцев Вана-Сиркла, Линде Вахур за льняные ткани и покрывала присуждена III премия в размере трех (3) рублей».
Девице Линде Вахур было тогда двадцать лет. В следующем году она стала Линдой Пальтсер, хозяйкой хорошо ухоженных полей и добротных построек хутора Мурсе, и ей теперь некогда было изготовлять льняные ткани для выставок. Появилась Сайма, которая сейчас преподает математику в средней школе в Таллине. Затем Лембит, который теперь, должно быть, вместе с отцом в Швеции. А может быть, на дне морском? Затем Вамбо, последний, — сейчас он здесь. Ему двадцать семь лет. Ровно столько же, сколько было его матери, когда он родился. Пощелкивание ткацкого станка в первой комнате все дети считали своим первым воспоминанием. Мать раньше много ткала, но уже не для выставок.
Выходит, девица Вахур была честолюбивой. Неужели такая важная черта характера исчезла, когда она стала матерью семейства? Или это проявлялось в чем-то другом? В том, чтобы воспитать детей? Или все ее честолюбие теперь — в их успехах? Кто знает, о чем они, односельчане, говорят между собой, работая на поле или стоя в очереди в лавке кооператива. Наверное, мать постоянно информирует их, как хорошо идут дела у Саймы в Таллине и у Вамбо в Тарту. Иначе не звучал бы в голосе матери упрек за то, что сын без нужды выложил все свои неприятности Армильде. И не было бы горестной ноты в голосе матери, когда она вчера спросила: «Что же будет дальше?»
Выброшенному из университета двадцатисемилетнему физику, который открыл важнейшую истину, а именно — что в нем кроется стремление проникать в дебри неизведанного наукой, — такому недорослю-физику трудно ответить на вопрос: «Что же будет дальше?» Порой он с тревогой вспоминает об Эваристе Галуа, этом юном французе, который среди бури политических страстей как бы мимоходом заложил основы теории групп, а на следующий день бессмысленно погиб на дуэли. Легче думать о том, что Фарадей открыл электромагнетизм в сорок лет. Но общая диаграмма, определяющая взаимоотношение между наукой и личностью, все же говорит в пользу молодого возраста. Молодость более скептична, ей еще нечего сохранять. Скепсис — горючее науки. Что означало бы исключение из университета в Великий век науки? И вполовину не то, что теперь. Жаждущий знаний молодой человек, с которым обошлись бы подобным образом, тем яростнее заперся бы в своей подвальной каморке, превратил бы ее в крохотную лабораторию, что-то там растворял бы, нагревал, взвешивал и измерял хоть и в полном одиночестве. Но при сегодняшнем уровне развития науки, при тех огромных суммах, которые выделяются на крупнейшие лаборатории, институты и экспериментальные заводы, сама мысль о таком примитивном способе движения вперед означала бы отсталый взгляд на вещи. Сейчас даже получение информации для решения какой-нибудь темы — задача международная, требующая работы целых коллективов. Итак...
«...Ты умеешь рассуждать логически...»
Милые буквы. Словно отважные бойцы в наступлении.
Как бы там ни было, но людям с различными путями в будущее не следует думать о любви. Будем логичны! Будем же логичны! Любовь означает жизнь вместе. А если нет перспектив для совместной жизни, тогда незачем подогревать любовь, или, во всяком случае, нет морального права подогревать ее. Излишняя стремительность может в настоящий момент сделать другому больно. Но если рассуждать логично, этот стремительный отъезд дал положительный результат. Неизбежный разрыв кажется мучительной болезнью, и не следует бояться ланцета хирурга.
Милые буквы. Как храбрые солдаты.
Что же могло задержать ее столь таинственным образом? Все равно. Удовлетворять пустое любопытство теперь совершенно ни к чему. Вамбо — парень, мыслящий логично, он верит без всяких мелочных подозрений. Вопрос уже не в последнем недоразумении. Все это уже нейтральное прошлое. Оно никак не питает и не греет будущего данных двух человек. Ответить так, пожалуй, было бы правильно?
И затем остаться здесь, чинить крышу, копать картошку. А на самом деле — ждать, о чем расскажут милые буквы, мечтать о желанных словах и наслаждаться обманчивым чувством счастья, если присланные тебе слова опрокинут все преграды на пути к общему будущему. Но разве не будет вдесятеро правильнее разом погасить то, что все равно должно погаснуть? Каждое слово может только продлить боль ожога. И у него, и у нее. Так пусть же милые буквы остаются последними видимыми следами того, что было. Наверное, все это было слишком красиво и хорошо для человека, которому предназначено мало, а досталось еще меньше.
Вамбо Пальтсер закрыл скрипящую дверцу буфета и вышел во двор. За это время сумерки так сгустились, что уже не имело смысла взбираться на крышу. Он взял из-под стрехи косу и пошел накосить для коровы клеверной отавы. Затем принес из сарая дров для кухни, даже больше, чем помещалось у плиты. В хозяйстве, которое стало совсем маленьким, не всегда найдется столько работы, сколько иной раз позарез нужно человеку.
Неприятности, сопутствующие большим переменам, служат своего рода лакмусовой бумагой для раскрытия характеров. Ум в такие периоды не является сколько нибудь значительной пружиной ударной силы, рассудок раньше времени отдает приказ об отступлении. Но если беда постигает человека глупого, он запасается ослиным упрямством, упругостью бычьей шкуры и начинает контратаковать инстанцию за инстанцией. За короткое время его лицо успевает примелькаться секретаршам в министерствах, вскоре его голос уже узнают по телефону. Характерные закорючки его почерка становятся известными даже в Центральном Комитете и Совете Министров. Его не хотят принимать, но он проникает всюду. Мало того. Он разглагольствует пространно и тогда, когда его просят говорить кратко. Он требует ясных и только окончательных ответов, а если их не могут дать, он добивается, кто это может сделать. Он знает законы, но ничего не понимает в жизни, несмотря на прожитые годы и изменения, происшедшие в обществе. Это не новая, революционная стойкость духа, питаемая целостным мировоззрением, а некое тупое упорство, старающееся из всех существовавших, и существующих демократических принципов извлечь пригодные именно для него гражданские права.
Уже полчаса или даже больше женщина подобного склада сидела в кабинете у начальника, который не имел времени слушать ее; ему надо было заниматься серьезными делами — закончить составление текста содоклада, просмотреть отсылаемые в Москву статистические данные, проверить проект дополнений к учебной программе, позвонить для уточнения деталей доклада в три сельских района. А здесь сидела, точно воплощение эгоизма, уверенная в своих правах женщина лет пятидесяти, с неприятными мелкими морщинами на угловатом лице, раскрасневшемся от раздражения, с очками в золотой оправе на сильно торчащем вперед носу.
Серьезное, продолговатое лицо Эйно Урмета покрылось красными пятнами — единственный признак, говоривший о том, что внутреннее равновесие нарушено. В списке намеченных на сегодня дел зачеркнут синим карандашом только один пункт: телефонный разговор с городом Пыльва. Утром его, Урмета, слишком долго задержал заместитель министра. А теперь сидит тут эта змея в очках с золотой оправой, хотя ей уже объяснили спокойным, но твердым тоном, что увольнение ее вполне обоснованно и о восстановлении в должности учительницы не может быть и речи. Говоривший не думал о том, что каких-нибудь двенадцать лет назад он был учеником средней школы в Вана-Сиркла, послушным, примерного поведения учеником. Сейчас он, как ответственный работник министерства, просто сказал в лицо пожилой учительнице неизбежную правду: она уволена с полным основанием, так как нельзя допустить, чтобы в советской школе враждебные элементы уродовали молодое поколение.
Чтобы высказать в лицо такие истины, требуется известная твердость характера. А ее Эйно Урмету не занимать. Выслушав подобные слова, самолюбивый, но слабый человек поднялся бы и молча ушел. А эта еще пуще вошла в азарт. В чем ее враждебность? Сотни других педагогов тоже были вынуждены во время оккупации учить детей в школе. Разве всех их считают нужным выгнать? По какому праву ее называют пособником оккупантов? В доказательство не приводят ни единого факта, а если и приводят, то все они от начала до конца вымышленные. Пусть скажет товарищ Урмет, откуда взяты сведения, будто она, учительница Райела, встречала оккупантов с цветами и позже изо всех сил старалась служить им, якобы внушая детям во всех возможных и невозможных случаях мысль о немцах как о спасителях эстонского народа? Помилуй боже! Ничего подобного! Совсем напротив! Во время наступления немцев учительница Райела вообще не была в Таллине, она находилась в далекой деревенской глуши у родственников, где о войне хотя и слыхали, но видеть ничего не видели. Откуда газета взяла эту безобразную выдумку насчет цветов? Как бы то ни было, редакция должна дать объяснения. Она, Райела, потребовала этого и не отступится, пока правда не восторжествует.
Каждая реплика, прерывающая поток слов докучливой особы, неизбежно затягивает ее пребывание в кабинете. Урмет знал это. И все же уважение к объективности заставило его тихо, но очень уверенно напомнить, что это — не единственное обвинение, выдвинутое против учительницы Райела.
Ну разумеется! Еще и буржуазный национализм впридачу! А как же иначе! Интересно, как следовало учить детей при немцах? Или, может быть, считают, что учителя в то время могли свободно говорить о светлых основах сталинской конституции? Пассивное сопротивление захватчикам тоже чего-нибудь стоило. Во всяком случае, прогрессивное учительство находило способы сопротивления. Разве воспитание национального достоинства эстонца и любви к родному краю в то черное время не было одной из немногих возможностей, в которых могло проявляться сопротивление оккупантам? Надо смотреть на вещи объективно! Находились и такие, кто пытался привить детям взгляды фашистских завоевателей, пытался продать подрастающее поколение военной машине коричневорубашечников. Благодарение богу — прогрессивное учительство не пошло по такому пути. У прогрессивного учительства были свои способы действия. Понятно — для маскировки цели приходилось время от времени пользоваться ходкими в ту пору фразами, но каким тоном это делалось — если бы товарищ Урмет мог прослушать!
На переносице Урмета появилось угрожающее красное треугольное пятно. Но он все же очень тихим голосом напомнил, что учительница Райела, преподавая историю, упрямо оставалась на старых позициях. Разве учительница Райела не читает новых установок? Почему, например, она, рассказывая детям о Северной войне, все еще придерживается концепций, существовавших в буржуазное время? Или эта злонамеренная мания идеализировать период шведского владычества в Эстонии? Не следует думать, что подобные акты «пассивного сопротивления» со стороны «прогрессивного учительства» неизвестны министерству.
В ответ противная сторона ввела в игру надушенный носовой платок, так как опровергающих аргументов ей, видимо, не хватало.
Молодой начальник поднялся. Высокий, статный, в хорошо сшитом сером костюме, он производил весьма солидное впечатление. С холодной вежливостью попытался он кончить затянувшуюся беседу. У него не вызывала сомнений характеристика, на основании которой уволили учительницу Райела. Да он и не стал бы снова проверять все детали, уже раньше с бесспорной тщательностью проверенные соответствующими лицами: ведь последствия оказались настолько серьезными, что их невозможно было обосновать поверхностными сведениями или слухами.
Однако ни то, что Урмет поднялся с места, ни его холодные заключительные слова нисколько не помогли. Кто же, наконец, то лицо, которое потрудится рассмотреть дело и решить его? Один говорит, что не знает. Другой говорит, что не хочет. А что должен делать человек, несправедливо осужденный, пока будет восстановлена справедливость?
Телефонный звонок подсказал человеку, теряющему последнее терпение, спасительный. выход. Хрипловатый голос попросил Урмета. Алликмяэ? Он давно уже не подавал признаков жизни.
— Ты еще побудешь у себя немного? — спросил хрипловатый голос и тут же добавил: — Меня ждет машина, я должен кое-куда съездить, но раньше завернул бы к тебе. Есть небольшой разговор.
— Хорошо. А в чем дело?
— Тогда узнаешь.
— Хорошо. Сейчас.
— Что?
Урмет оставил вопрос без внимания и, бросив трубку на рычаг, повернулся к надоедливой посетительнице:
— Извините, я должен идти. Меня вызывают, срочное задание.
С каким недовольством она встала со стула!
— К кому же мне в конце концов обратиться?
— Должности учительницы вам не дадут. Придется переквалифицироваться.
— Переквалифицироваться?! В пятьдесят лет? Послушайте, молодой человек, как вы можете быть таким бессердечным?
— Разумная оценка обстоятельств — еще не бессердечие.
Замок сумочки щелкнул.
— Я пойду к вашему министру. Как попасть к нему на прием?
В лице Урмета ничего не изменилось, хотя теперь, чуть зорче приглядевшись к женщине, он почувствовал, что в душе поднимается грустноватое окрашенное юмором сочувствие.
— Думается, у министра работа более общего характера.
— Я не так наивна, чтобы не знать этого. Но я все-таки пойду к нему.
— Это ваше дело. А теперь извините.
Несколько минут спустя Урмет вернулся в свой кабинет и сел за доклад. Он занимался этим углубленно, с присущим деловому человеку умением сосредоточиться, отметая все вопросы и сомнения, которые подстерегали его после неожиданного телефонного разговора.
Давно он не виделся с Вяйно Алликмяэ. В последний раз они были вместе накануне Иванова дня у Раусов в Нымме[3]. Теа устроила праздник в саду, жгли костер. С тех пор прошло уже больше полугода. Тогда не удалось даже как следует поговорить — собралось слишком много народа, Вяйно вскоре захмелел, во всяком случае, он то и дело повторял свою шутку: «Я вообще-то не пью, только рюмочку могу выпить. Но уж коль выпью рюмочку, превращаюсь в другого человека, а этот другой пьет как верблюд». Сначала гости, смеялись, но постепенно Вяйно стал надоедливым, как всякий хвативший лишку мужчина.
Сейчас майор Алликмяэ был в форменной одежде и вошел в кабинет с очень официальным видом. Не передались ему и обычная живость и приподнятое настроение бывшего однополчанина, когда они обменивались приветствиями. У майора не было ни одной лишней минуты, он не мог отвлечься от неприятной задачи, приведшей его сюда.
— Дело касается твоей жены, — сказал он, подойдя к столу и роясь в портфеле.
Несколько лет назад Урмет говорил своему другу об отце Ирены, судьбу которого не удалось выяснить. Вернувшись в Эстонию, Ирена безуспешно искала следы отца. В Вана-Сиркла соседи по квартире знали только, что еще до прихода немцев Каарел Рехи отправился в деревню искать работу, так как в городе в то время каменотесу делать было нечего. Куда собирался уехать Каарел и куда добрался — этого никто не знал. В бюро ЗАГС никаких данных о нем не было. Куда он исчез? Погиб или живет где-то за границей, не умея или даже не решаясь наладить связь с родственниками на родине? К вопросам этим в доме Урмета возвращались не каждый день. Но время от времени они тяжело и тревожно прорывались наружу. Человек, умерший и похороненный, каким бы близким он ни был, забывается скорее, чем без вести пропавший. Могила никого не возвращает. Но из необъятного мира многие, считавшиеся погибшими, возвращаются в круг живых, к счастью или к несчастью для тех, кто за это время устроил свою жизнь без них.
И вот теперь наконец...
Обычный канцелярский бланк, вынутый из какой-нибудь запыленной папки, перфорированный край бумаги измят.
«Представление Германской полиции безопасности в Таллине.
Комиссия по проектированию наказаний при префектуре Таллин — Харью в составе: 1. Представитель Политической полиции Альфред Веккер (председатель); 2. Руководитель отдела Политической полиции Таллин — Харью Эрвин Викс (докладчик); 3. Представитель Уголовной полиции префектуры Таллин — Харью старший ассистент Вольдемар Лийнвээ (член комиссии)
постановила
представить Начальнику Германской полиции безопасности в Таллине
Рехи Каарела Оскаровича, родившегося 16 августа 1896 года в волости Навести, проживавшего в Вана-Сиркла, Таллина тээ, 29—2, эстонца, дорожного рабочего, разведенного,
к смертной казни через расстрел.
Перед вынесением постановления подследственный Рехи был вызван в Комиссию и результаты расследования доведены до его сведения.
Следствием установлено: Работая дорожным мастером в вышеуказанной местности с 1939 года до прихода германских войск, поддерживал советскую власть и агитировал за нее, выступив в газете «Знамя труда» № 39 от 4 февраля 1941 года. Дочь Рехи в школе возглавляла пионеров и теперь эвакуирована. Подследственный скрывался до 13 ноября в Навести у хозяина хутора Эрдмана Йохана в качестве сезонного рабочего и был задержан по дороге домой в Таллине, где и помещен в Центральную тюрьму, При аресте оказал сопротивление полиции и пытался бежать. Дал объяснение, что политической деятельностью не занимался и ничего порочащего о немцах не говорил. Принадлежность Рехи к коммунистической партии в ходе следствия не установлена.
Взят под стражу 13 ноября 1941 года.
Таллин, 24 апреля 1942 г.
Комиссия (подписи)».
— Это... это же только представление, — сказал наконец Урмет, с большим трудом отрывая взгляд от бумаги.
— У нас имеется и список подлежащих расстрелу, утвержденный немецкой полицией безопасности, там есть его фамилия, — ответил Алликмяэ, нервно пощелкивая замком портфеля.
— В бюро ЗАГС не было о нем никаких данных.
— Надеяться не стоит. Весь этот список, десяток фамилий, убийцы почему-то не представили на регистрацию.
— При немецкой точности?
— Ну, в то время проходило очень много дел. Что-то могло оказаться пропущенным — маленькая оплошность чиновника, — предположил Алликмяэ, беря документ в руки, и быстро добавил: — Но у них могли быть и какие-то свои соображения, даже в целях разведки, из-за которых эти фамилии не были зарегистрированы.
— Как я скажу об этом Ирене?..
— Понимаю. Такие вести даже спустя долгое время действуют тяжело. Но что поделаешь.
— Ему не следовало оставаться в Эстонии. Послушай, присядь все же.
— Некогда. Зашел только тебе показать.
В сумрачной комнате, обставленной темной мебелью, минуту царила гнетущая тишина, было даже слышно, как ветер швыряет в окно мелкие хлопья снега.
— И когда это произошло?
— Список утвержден двадцать восьмого апреля.
— Двадцать восьмого... Мы в это время были на Урале...
Алликмяэ протянул другу руку. Тот не сразу ее заметил.
— Я должен идти, — сказал майор негромко.
— Да, да, конечно. Спасибо, что помнил об этом. Теперь мы знаем. Вернее, пока знаю только я.
После ухода Алликмяэ Урмет долго не мог углубиться в работу, хотя она была срочной и требовала сосредоточенности. Только разговоры по телефону временами возвращали его к сегодняшнему дню.
Худшее представлялось ему вечером. Как сказать Ирене, исключительно впечатлительной, болезненной женщине, что отец ее все-таки погиб? Расстрелян. Убит. Каждое слово вонзится ей в тело, как удар остроги. Расстрелян. Когда пуля попадает в грудь, кажется, будто тебя со страшной силой ударили. Удар палкой, лишающий сознания. И если нет санитара, чтобы вытащить тебя из боя, если нет хирурга, который сделает операцию, тогда все, конец. Истечешь кровью, смерть. Удар палкой в грудь — последнее, что ты ощутил. Нет, ранение или смерть в бою нельзя сравнивать с этим... Ведь что чувствовал политрук Урмет перед тем, как поднялся в атаку из-за развалин? Что огонь противника очень плотен, и пока проскочишь до следующего укрытия, в тебя могут попасть. Именно так: могут попасть. Но человек, которого ставят под расстрел, знает... знает, что вот сейчас, сейчас... Уже двадцать четвертого апреля он знал, потому что ему сказали: «Смертная казнь через расстрел». И двадцать пятого, двадцать шестого, седьмого, восьмого — все время он знал. Пять ночей и пять дней, пока однажды ночью не раздались шаги, заскрежетали замки и кто-то выкрикнул его фамилию, прозвучавшую, как ружейный выстрел.
Лет двенадцать назад ничего подобного и во сне не могло привидеться. Кто тогда мог поверить, что когда-нибудь опять будут расстреливать людей? К тому времени о далеком жутком прошлом были придуманы красивые слова, да и их не умели воспринимать серьезно.
...В школьном зале горит только лампа под потолком поближе к сцене. Учительница рисования, толстушка Тамара Тааль, ведет репетицию спектакля. Исполинского роста одноклассник Мытлик в толстом овчинном тулупе покраснел от жары и смущения — именно ему объясняет Тааль, как играть Бернхарда Рийвеса в решающей сцене:
— Рийвесу говорят, что его расстреляют, если он не подчинится порке. Подумайте теперь хоть немного, что чувствует Бернхард Рийвес перед тем как сказать: «Стреляйте же, если ничего другого не умеете!»? Что вы чувствовали бы сами, если бы вас поставили перед таким страшным выбором?
Из темной глубины зала доносится хихиканье. Темноволосая покорительница сердец Элли Лорберг со своей свитой пришла посмотреть репетицию. Офицер царской армии — Эйно Урмет делает гримасы в сторону насмешников. Тааль требует от ребят невозможного — умения вжиться в сцену расстрела, происходившего когда-то давным-давно, как будто в совсем стародавние времена! А в зале сидит Элли со своими девчонками и потешается над беспомощностью мальчишек. Все здорово, увлекательно, царит приподнятое настроение, как всегда перед большим школьным праздником. Особый оттенок увлекательности придает всему этому девочка из третьего класса прогимназии, которая тайком, одна проникла в зал на репетицию и спряталась за оконной занавеской. За нею, этой красавицей Иреной, еще нельзя поухаживать, как, например, за Элли, Но нет ничего плохого в том, что она в коридоре во время перемен так преданно смотрит на своего избранника и даже, собравшись с духом, пробирается на репетицию полюбоваться Эйно в зеленом мундире офицера царской армии. Элли-то хорошо! Она не потеряет ни капельки своего достоинства, если во время перемены крикнет на весь коридор, что вечером придет посмотреть, как сидит на Эйно мундир. А маленькая Ирена из третьего рискует стать мишенью для насмешек. Все это создает возбужденную атмосферу, и настойчивые требования учительницы рисования кажутся такими далекими.
До чего четко встают порой перед глазами картины прошлого! Мытлику оказалось не по силам убедительно произнести: «Стреляйте, если ничего другого не умеете!» Да и кто из школьников тогда мог бы сказать это убедительно? Когда-то людей пороли, расстреливали. Но все это происходило до рождения этих ребят, для них — буквально в доисторические времена. Ничего подобного не могло никогда больше случиться в столь будничной, так спокойно налаженной жизни, к тому же еще в поселке, где было всего две школы, галантерейная лавка, мясная, булочная, книжный магазин, аптека, маслобойня, церковь с тихим кладбищем, канцелярия лесничества и ветеринарный пункт напротив больницы.
И все же одному из жителей этого мирного поселка 24 апреля 1942 года прочли приговор:
«К смертной казни через расстрел».
Лишь несколько лет прошло с того вечера, когда учительница Тааль требовала от Мытлика: «Что бы вы чувствовали, если бы вас поставили перед таким ужасным выбором?» Огромного роста парень пытался напрячь свое воображение. Девчонки хихикали. Офицер со сцены строил рожи насмешницам, а сам думал об удивительно красивой девочке, спрятавшейся за оконной шторой. Теперь эта девушка уже давно все знает. Знает, что тот стройный гимназист Эйно вовсе не был равнодушен к взорам маленькой Ирены. Но она еще не знает...
Ирис, Ирис, твой отец расстрелян.
Каарел Рехи вовсе не был фигурой из доисторических времен. Он был живым. Старая кепка, пыльный пиджак, на коленях заплаты другого цвета, резиновые сапоги с отогнутыми краями голенищ — таким он приходил с работы.
Это было весной 1939 года, после экзаменов, во время специальной недели «учений по обороне государства». Гимназисты ехали домой из школы на велосипедах. На развилке, где Вамбо Пальтсер должен был свернуть, остановились, чтобы закончить спор. И тут Эйно заметил на крыльце дома Нарусков девушку в красном платье, играющую с котенком. Кто она, эта ослепительно красивая девушка? У Нарусков только два сына, один работает где-то в порту в Таллине, второй отбывает воинскую повинность. О других родственниках в поселке ничего не было известно. Незнакомая девушка время от времени поглядывала через изгородь. Вамбо ничего не заметил и занес уже было ногу над рамой велосипеда. Но теперь только Эйно и охватил по-настоящему азарт спора. О чем они могли тогда спорить? Возвращались со стрельб из тира — видимо, о чем-то связанном с траекторией и деривацией.
Тут-то он и пришел. Пыльный пиджак, резиновые сапоги с отвернутыми голенищами. Девушка выбежала к калитке ему навстречу, подхватив котенка на руки.
— Папа, посмотри, какой у меня хорошенький котенок!
Мужчина провел своей грубой рукой по темным волосам дочери.
— Где ты его взяла?
Голос был низкий и мужественный.
— Подумай, та страшно толстая женщина из зеленого дома напротив дала его мне!
«Страшно толстая женщина» была жена известного в поселке пьяницы, сапожника Охтрооса. — Теперь ты должна о нем заботиться, — сказал отец, погладив котенка.
— Ну конечно! Пойдем ужинать, я сварила мировой суп. А Интсу дала молока. У него такой хорошенький розовый язычок... Пойдем.
Они вошли в дом. Чистая, светлая девушка и ее высокий запыленный отец. Был чудесный теплый вечер. В поселке расцветала сирень.
Не прошло и полных трех лет, как этому мужчине сказали, что он приговорен к смерти, что его убьют из-за слов, которые какой-то журналист напечатал от его имени.
Новеньких в поселке узнают быстро. Эйно хорошо помнил, как вскоре мать рассказывала отцу о жильцах Нарусков. Фамилия мужчины, прибывшего на место каменотеса, — Рехи, он не вдовец, а разведенный. Говорят, жена не выдержала бродячей жизни дорожного рабочего и осталась там, где они жили раньше, в городе Валга. Сошлась там с каким-то железнодорожником, пока строитель дорог искал себе работу. Жаль ребенка, бедная девочка.
— Почему бедная? — неожиданно спросил Отто Урмет. Для Эйно, читавшего в другой комнате книгу, вопрос прозвучал совсем неожиданно: отец никогда не принимал участия в обсуждении сплетен, ходивших в поселке. Обычно он продолжал заниматься своим делом — читал какую-нибудь книгу или журнал, пока мать рассказывала местные новости. Только порой вопросительным «да?» он давал понять, что мать не со стеной разговаривает. То, что на этот раз отец нарушил свое солидное молчание, казалось удивительным. При этом отец не ограничился только вопросом, а строго оборвал причитания матери:
— Если ребенок сумел выбрать между двумя взрослыми людьми, то, конечно, выбрал того, кто прав. Отца выбирают реже. Следовательно, этот каменотес добрый человек.
Как много хорошего говорила об отце Ирена! О матери она не упоминает. На письмо из Валга ответила тремя строчками, и после этого писем оттуда больше не было. Все детство связано у нее с отцом. И именно его Ирена потеряла. Расстреляли. А перед тем, наверное, приказали разуться и раздеться.
Как ей сказать об этом? Она начнет винить себя, начнет выдумывать разное и непременно потеряет сон. Может снова заболеть. Опять больница, санаторий... В Крым она не поедет, против Крыма у нее предубеждение, это известно.
А в сорок первом году, в начале летних каникул ей очень хотелось туда ехать. Ой, как хотелось! Она единственная из учеников средней школы в Вана-Сиркла получила путевку в Артек. Секретарь школьной комсомольской организации нисколько не считал неудобным добиваться ценной путевки именно для Ирены Рехи. Влюбленные взгляды девушки тут ничего не значили, хотя Элли, с ее ядовитым языком, не обошлась без намеков. Здесь принималась во внимание успеваемость и пионерская работа.
Какой веселой садилась Ирена в таллинский автобус тем воскресным утром!
Каарел Рехи, в темном праздничном костюме, пришел проводить дочь; воротничок белой рубашки, отложенный на воротник пиджака, открывал красноватый треугольник загорелой груди. Он еще раз попросил:
— Сразу же напиши, как доедешь!
Ирена, стоя уже на подножке автобуса, ответила в последний раз звенящим радостью голосом:
— Обязательно, папа, я напишу еще с дороги.
Белая блузка, аккуратно повязанный пионерский галстук. Улыбаясь и одновременно чуть не плача, смотрела Ирена в окно автобуса на провожающих, которые махали руками ей вслед. Айта, наверное, еще долго продолжала бы махать, если бы синий автобус не скрылся, повернув за угол церкви. Отец тогда не выдержал и поделился своей тревогой:
— Страшно далеко. Когда-то они вернутся!
Это могло быть обращено к Эйно или к молодой пионервожатой Майе. Оба очень горячо поддерживали поездку Ирены в Артек, приходили домой, уговаривали и спорили. Заботы старших не всегда понятны молодежи. Да и разве мог кто-либо из школьников представить себе тогда, что война буквально на пороге!
— Что значит в наши дни расстояние! — бодро воскликнул Эйно в ответ. — Через месяц ваша дочь снова будет дома, коричневая, как орех. А сколько впечатлений!
...Две недели спустя тишина на лесной дороге казалась невероятной, таким контрастом была эта пахнущая смолой жаркая тишина той буре чувств, которые бушевали в душе юноши, мчащегоея в уездный город. Чего хочет от него этот высокий, весь покрытый пылью мужчина, который выбежал от камнедробилки на дорогу и машет велосипедисту рукой? Сейчас некогда разговаривать. Уно Сарап, секретарь укома комсомола, прислал срочный вызов всем активистам, в том числе и Эйно Урмету. Нельзя опаздывать ни на минуту. Только перевести дух, не больше.
Серые, под выгоревшими бровями, глаза человека полны отчаяния и тревоги.
— Доберется ли она теперь домой?
Юноша понял не сразу. Но потом рассмеялся:
— Ирена? Ее смена только началась. Она прекрасно пробудет там до конца и вернется коричневая, как орех. А мы за это время покажем Гитлеру, где раки зимуют.
— Но, говорят, они бомбят поезда...
Лицо мужчины было пепельно-серым, глаза лихорадочно блестели.
— Товарищ Рехи, наша противовоздушная оборона не спит. И самое позднее через месяц им капут. Слишком большой кусок захотели проглотить.
Через месяц в лесном лагере вокруг оптимистически настроенного молодого человека рвалась в клочья земля. Вой, ураган взрывов, земляные фонтаны, ломающиеся деревья и, как сквозь сон, чей-то голос: «Назад! Есть приказ — назад!» Уно Сарап поднимается на колени, вскрикивает. Не может быть, чтобы он еще отдавал приказы. Невозможно. Вместо живота у него какая-то кровавая каша. Мгновенная смерть. Кричит и командует в этой огненной метели комиссар истребительного батальона. Туда! Прочь из-под падающих бомб! На земле валяется винтовка с разорванным ремнем... Большой грузовик вана-сирклаского кооператива опрокинулся набок рядом с воронкой от бомбы, под упавшей сосной... разбитые в щепки ящики из-под масла... Квадратная пачка масла, черная от земли и копоти... Как шоколадное стало масло... Упавшее дерево толстым суком проткнуло человеку спину. Рядом улыбается другой убитый, сквозь разорванные тренировочные штаны виднеется темное красное колено. На краю вырубки огромная воронка. Такой большой Эйно еще не видел. Здесь можно спрятаться. Но в воронке, среди грязной мешанины взорванной земли, лежит рука. Одинокая костлявая кисть, желтоватая кожа вся в морщинах... Прочь отсюда! Туда, где собрались все оставшиеся в живых.
Все это было недалеко от Луги, в Кингисеппском районе. Кромешный ад начался неожиданно, гулом самолетов и завыванием стабилизаторов бомб...
И все же, все же — этот ад не сравнишь со словами: «К смертной казни через расстрел».
В аду можно было прятаться в складках местности, в свежих воронках, из ада можно было убежать куда глаза глядят, а потом собраться по зову комиссара на лесной просеке... Перевязочный пункт, марш-бросок по ночной дороге, забитой идущими навстречу войсками... Позже, на жестких нарах трудового батальона и в землянках Эстонского гвардейского корпуса рассказы об этом аде обрели легкую романтическую окраску: «Мое первое боевое крещение»...
Как можно все это сравнивать с тем, что следует за словами: «К смертной казни через расстрел». День, ночь, несколько суток проходит в непрерывном напряжении — меня убьют, меня скоро поведут на смерть. Непрерывно ожидание: идут уже? И потом ночью они приходят. Шаги. Шум мотора. Хлопает дверца. Скоро. Остался ли хотя бы час? И вот это свершается. Яма под деревьями. Значит, вот сюда. Сапоги долой! Минута на один сапог, минута на другой. Последние шаги босиком. Последний шаг...
У Ирены очень живое воображение, Каарел Рехи был ее отцом. Как ей сказать об этом? Сегодня же вечером или отложить? Пожалуй, придется отложить, чтобы хорошенько продумать, как это сделать.
Телефон на столе перед Урметом зазвонил чересчур громко.
— Эйно, ты? — спросил радостный, ясный голос, но тут же осекся. — Алло! Простите, можно позвать товарища Урмета?
— Я-я слушаю. Что такое?
— Это все-таки ты? Почему не отвечал? Я подумала, что ошиблась номером. У тебя плохое настроение?
— Нет, нисколько.
— У тебя такой странный голос, замогильный какой-то.
Урмет кашлянул в сторону и постарался придать голосу более бодрое звучание.
— У меня сегодня спешные дела...
— Как всегда, как всегда. Когда же ты наконец соберешься отдохнуть? Кстати, сегодня Евгений Малинин. Его очень хвалят, говорят, играет бесподобно. Первый концерт Листа, помнишь? Трам-та-рамп-та-рам-пам-памм... Я знаю, первая часть тебе очень нравится. Потом, во втором отделении, Чайковский, Пятая симфония, ну, конечно, заигранная вещь, можно и не оставаться.
— У нас вечером партбюро.
— Ай, ай, ай. Как всегда. Я во всяком случае пойду, мы с Айтой условились. Но что с тобой вообще будет? В коллективных посещениях театров и концертов ты больше не участвуешь, постепенно станешь сторониться и коллективных посещений кино и других культурных мероприятий. Так нельзя. Никак нельзя. Это отрыв и отставание от коллектива. Надеюсь, ты хотя бы регулярно принимаешь участие в коллективной читке газет в министерстве и... — Веселая щебетунья не нашла подходящего продолжения своей пародии и рассмеялась. Затем вдруг стала серьезной.
— Эйно!
— Я тебя очень люблю.
— Я тебя тоже. Ты еще дома?
— Нет, я говорю из Общества. Только не пугайся. Я тут сейчас совсем одна. Моника пошла к зубному врачу. Кстати, я сегодня получила очень интересные материалы о Кицберге[4]. Тот пенсионер из Тарту все-таки ответил. От радости готова прыгать до потолка. Ну, ты торопишься. Работай, работай. Труд сделал из обезьяны человека. Клади трубку. Ты же знаешь, что я первая не смогу.
— А я должен смочь? Давай вместе!
— Давай!
Как же, как ей сказать?
Когда Ирена и Айта входили в филармонию, огни мигнули второй раз. Народу было много, у вешалки пришлось стоять в очереди — шубы и толстые зимние пальто отнимают у гардеробщицы много времени. Все же подруги успели еще оглядеть себя в зеркало, пройтись расческой по волосам и даже купить программки.
О Рихарде Штраусе Ирена не имела никакого представления. Его произведения исполняются редко. Поэтому особенно удивил и очаровал Ирену «Дон Жуан». Кипение страстей, поединки, с их звоном клинков, сменялись сладковатой любовной лирикой, и когда потом оркестр, словно освободившись от всего лишнего, манил в бесконечность зеленых просторов, слушательницу охватывал трепет, по телу пробегал озноб, признак, говорящий о достоинствах произведения и одновременно о том, что и душа слушательницы открыта навстречу музыке.
После аплодисментов Ирена прочитала в программке комментарии и широко раскрыла глаза:
— Подумать только, Айта, он написал это в двадцать четыре года — был моложе нас.
Полная Айта наклонилась к ней. Что правда, то правда. В таком возрасте — и такой зрелый мастер! Ирена почувствовала необъяснимую зависть, вернее, собственное убожество, а к этому еще примешивалась мечтательная влюбленность в таинственного, доселе незнакомого молодого немца. Что этот молодой человек умер лишь несколько лет назад восьмидесятилетним дряхлым стариком, это ей даже на ум не пришло. Как будто воплотившийся на мгновение в искусстве человеческий дух перекинул прямой мост через темную пропасть десятилетий.
Лист напомнил о школьных годах. Конечно, не сверхмощные оркестровые партии и бурные фортепьянные каскады, волнами праздничной красоты катившиеся в зал и создававшие какое-то волшебное царство. Совсем недавно, воскресным вечером, Эйно с благоговением слушал эту часть по радио. Бедненький. Никуда не может выбраться из-за этих вечных заседаний.
Глубоко тронули ее нежные, простые звуки, когда рояль мечтательно зазвучал под руками артиста. Тогда и возникли из глубин памяти радости школьных лет, маленькие праздничные вечера. Вернее, не сами вечера, а подготовка к ним. Зал, освещенный лишь наполовину, и чьи-то прилежные руки на клавишах рояля. Элли Лорберг, эта рыжеволосая красавица, наверное, не так уж легко относилась ко всему — ведь она играла довольно трудные вещи. Чтобы выучить их, надо было настойчиво работать.
С какой удивительной ясностью могут иногда возникать в памяти некоторые эпизоды прошлого, казалось бы, навсегда исчезнувшие в дымке времени... В школьном коридоре Ирена пьет воду из-под крана. Позади она слышит веселый вопрос рыжеволосой Элли: «Эйно, ты уже примерял свой офицерский мундир?» Отвечает самый приятный в мире голос: «Сегодня вечером репетиция в костюмах». И снова Элли: «Придем посмотреть». Что ей! Она придет — и все. Ее интересует костюм. А каким образом могла бы прийти посмотреть репетицию девочка из младшего класса — этого и сам бес не придумает.
Отец дома, читает газету.
— Куда это ты еще?
Ему можно сказать, что на исторический кружок или в гимнастическую группу. Но в школьной столовой идет шахматный турнир. Одни мальчишки. Даже соседка по парте, Айта, тогда еще не должна была знать величайшую тайну, хотя вдвоем было бы куда удобнее пробираться. К счастью, зал в глубине не освещен. Около шведской стенки сидят гимназистки — Элли и ее подруги. Если учительница Тааль их не выгнала, вряд ли она заметит одну девочку поменьше, которая прячется за складками занавески. Да учительнице и некогда оглядываться, она что-то объясняет высокому парню в овчинном тулупе; имени его стоящая у окна девочка не знает и узнать не может, потому что учительница Тааль называет парня по его роли — Бернхардом Рийвесом. Красивый офицер — его имя Ирена знает уже давно — играет великолепно. Все реплики его звучат свободно и очень убедительно. Зря велит ему учительница Тааль вынуть руку из кармана. Офицер может держать ее в кармане из высокомерия перед крестьянином. И чего этот крестьянин, этот неуклюжий парень, так неудачно подчеркивает слова? Как-то деревянно, даже фальшиво. Маленькая зрительница, пробравшаяся на репетицию, чувствует фальшь, она хочет вмешаться, прервать репетицию, но вместо нее это уже делает учительница Тааль. Вот именно! Неужели парень действительно не может представить себе, в каком положении находится изображаемый им человек?.. Рийвесу грозит расстрел, а парень реагирует на это так, словно ему хотят записать замечание в дневник. Позже маленькая театралка признается своей соседке по парте, что ходила смотреть репетицию, что офицер очень хорош, но что Бернхард Рийвес все портит.
Последняя часть концерта затерялась где-то среди воспоминаний.
— Просто восхитительно, — сказала Айта под шум аплодисментов. — Какая техника!
Ирена хотела признаться, что и не слушала музыку, но вдруг с изумлением уставилась вверх на балкон.
— Что с тобой?
— Посмотри наверх! Видишь около второй колонны темноволосого мужчину?
— Кто это? Я его не знаю.
— Верно, ты ведь не видишь так далеко. Я своим глазам не верю. Не выдумала же я его...
Молодой темноволосый мужчина с покрасневшим лицом безучастно следил за аплодирующим залом и не замечал двух пар глаз, устремленных на него. Еще немного — и их взгляды встретились бы, но в этот миг пианист снова вышел на сцену поклониться и принять цветы. Теперь и равнодушный молодой человек на балконе зааплодировал вместе со всеми.
У любви школьных лет есть свои законы. Влюбленная боготворит в своем возлюбленном все. Глаза, лицо, фигуру, голос, походку и даже его одежду и вообще принадлежащие ему предметы. Среди ее полных света и тепла представлений имеет свое определенное место и самый близкий друг любимого: он, как луна, сияет отраженным светом.
— Так кто же это? — Айта уже вернулась с небес музыки и снова стояла на земле.
— Подожди! Пойдем к лестнице левого балкона, он должен спуститься там. Идем скорее, Вот интересно! Просто сюрприз!
Он спустился по лестнице в шумящем людском потоке и, конечно, оказался именно тем, за кого его приняли. Здоровый цвет лица, черные как смоль волосы. Но костюм такой поношенный и измятый, что всякий таллинец держался бы подальше от залитых светом залов. А этот молодой человек не чувствовал, видимо, ни малейшей неловкости. На его спокойном лице отразилось совершенно искреннее изумление, когда вдруг внизу его приветствовали, назвав по имени. Открытое и необыкновенно красивое лицо приветствовавшей его женщины оказалось ему знакомым. И вторая, полная, высокая блондинка в темно-зеленом платье, безусловно относилась к числу знакомых. Обе улыбались, как озорные школьницы. Но вот беда — он никак не мог вспомнить, в какой период жизни он встречался с этими молодыми женщинами, которые так хорошо его знали.
— Очень неудобно, но я... — пробормотал он в замешательстве.
— Айта, мы должны представиться.
— Похоже, что так.
— Может, ты вспомнишь, Вамбо Пальтсер, как две пионерки в Вана-Сиркла упрашивали тебя, чтобы ты придумал грандиозный план работы для их технического кружка.
— Аг-га-а! — В вопросительно-изумленном взгляде Пальтсера мелькнула искренняя радость. — Помню, конечно! Айта Плоом. Верно? А вы... значит, ты Ирена Рехи?
— Именно та самая, пропавшая в Артеке Ирена Рехи. Только одно маленькое уточнение, которое тебя, должно быть, немного заинтересует, Вамбо. Я теперь Ирена Урмет.
— Урмет? Неужели...
— Точно.
— Когда? Давно?
— Юридически уже семь лет, но фактически... Эйно три года находился в Москве, учился, а я, со своими легкими, больше года была в цепких руках врачей.
Айта, во время этого разговора мягко улыбавшаяся, стала вдруг серьезной.
— Я бы хотела сойти вниз покурить.
— Я тоже, — сказал Пальтсер.
— Простите, курильщики, идемте же скорее вниз. Ох, Айту не отучишь от этого яда. Я ей уже сколько раз говорила, что в одной пачке сигарет заключена доза никотина, смертельная для...
— Мышонка, — весело вставила Айта.
— Ладно, для мышонка, но подумай сама — смертельная!
В шумном буфете отыскали сравнительно тихий уголок между двумя столиками, и начались взаимные вопросы и ответы, как будто за десять минут антракта можно сколько-нибудь подробно рассказать о событиях двенадцати лет и как будто эти двенадцать лет были заполнены спокойными, однообразными днями.
Антракт кончился, и тут-то у Ирены возникла идея, от которой ей стало даже жарко.
— Знаете, что мы сделаем? Чайковский будет жить вечно. А мы смертны, поэтому возьмем в гардеробе свои пальто, наденем их, сядем на площади Виру в трамвай и все как один поедем к нам. Я сварю целый чан кофе, и мы устроим археологические раскопки Вана-Сиркла. Эйно, конечно, страшно обрадуется, когда увидит нас.
— Я согласен, — сказал Пальтсер, захваченный азартом Ирены.
— А я не могу, — стала отговариваться Айта.
— Один за всех, все за одного! Почему ты не можешь?
— Будет поздно очень и... ты же знаешь мою тетю.
— Мы сойдем на одну остановку раньше, ты зайдешь домой и сообщишь блюстительнице твоей нравственности, что придешь домой только под утро, — тут же нашлась Ирена, но увидев, что у подруги поднялись брови, добавила успокаивающе: — Да не пугайся! Скажешь, что придешь попозже. Так и сделаем.
Ирена и не смогла бы понять, почему подруга пыталась уклониться от ее затеи. Она ведь не знала, что Айта, дочка кистера вана-сирклаской церкви, в детстве вела себя порой очень странно: если ей приносили что-нибудь очень вкусное или красивое, она не принимала подарка, иногда даже начинала плакать, и только когда ей казалось, что никто не видит, брала желанную игрушку и тихонько забиралась с нею куда-нибудь в укромное место. Но даже если бы Ирена знала, едва ли это обострило бы ее внимание или подсказало верную догадку: ведь Ирена и не представляла себе, что Айта может относиться к Пальтсеру иначе, чем она сама. Пальтсер мог быть только луной, скромной, дружелюбной луной, не больше.
Из-за угла «Эстонии» пронизывающий ветер дунул им в лицо с такой злобой, словно хотел сейчас же вернуть их, ушедших с половины концерта, обратно в зал. О том, чтобы свернуть с дороги, больше не могло быть и речи. Засыпав рыхлым снегом шедшую по диагонали через сквер тропинку, ветер заставил их идти гуськом: впереди прокладывала путь своими высокими ботиками застрельщица этого похода, а позади мужчина увеличивал широкими ботинками маленькие следы. Время от времени идущая впереди пыталась что-то крикнуть остальным, но тут же получала от шедшей в середине полной девушки заботливое замечание: помолчи хотя бы до трамвая, а то еще застудишь горло.
В трамвае Пальтсер спохватился: ведь это его первый визит к Урметам, а у него ничего нет с собой, чтобы принести в дом. В ответ Ирена мягко рассмеялась:
— Среди зимы холодной вдруг роза расцвела!
Айта вспомнила, что она впервые пришла к Урметам точно так же. Они встретились с Иреной в парке после работы, и та сразу же позвала ее к себе в гости.
Вообще спутники с удовольствием болтали о всяких пустяках, потому что знали — интересные разговоры еще впереди.
Урметы жили на краю парка, на тихой улице, в особняке, принадлежавшем некогда одной семье. Теперь в нижнем этаже жила семья морского офицера; верхние комнаты, куда вела из прихожей узкая красиво оформленная лестница, занимали Урметы.
Тот, кто впервые попадал в эту квартиру, невольно удивлялся ее красоте и комфортабельности. Правда, передняя была узковата и слишком перегружена дверьми, ведущими в разные подсобные помещения, зато жилые комнаты компенсировали это маленькое неудобство — они были просторны, в них легко было разместить мебель. Большой комнате придавали уют камин из красных кирпичей и окно, расположенное в круглом «фонаре». Стену от пола до потолка покрывали книги, казалось, дверь встроена прямо в книжные стеллажи. Мебели было мало — кушетка, кресла и столик у камина, но выглядели эти вещи изящно, их, видимо, выбирали тщательно, так как к числу стандартных они не принадлежали. Большой дубовый письменный стол, заваленный книгами, исписанными листами, библиографическими карточками, относился, видимо, к прежним временам и попал в эту светлую комнату из полумрака комиссионного магазина. Большого размера акварель с бушующим зеленоватым морем и напольная ваза пестрого фарфора были здесь единственными произведениями искусства. Хозяева явно отдавали предпочтение естественной зелени. По величине кадки, выкрашенной серой краской, можно было предположить, что пальма в ней со временем закроет все окно в полукруглом эркере; у другого окна разместилась скромная коллекция кактусов. Отсутствие ковров и салфеточек усиливало впечатление чистоты в комнате. На паркете, натертом до блеска, только у камина лежал персидский коврик размером со столешницу.
Ирена не разрешала гостям хвалить ее за уютный вид квартиры.
— Автор не я, — говорила она обычно.
Когда Эйно учился в Москве, Ирена жила совсем по-холостяцки. Все убранство в доме появилось позже, в основном тогда, когда Ирена находилась в больнице и санатории, а за хозяйку оставалась мать Эйно. Больше всего Ирене понравились стенные шкафы и устроенная в бывшей комнате для прислуги крохотная кухня с электрической плитой. Жалобы ее вызывало только отопление, вернее истопник, который в хмельные дни чуть ли не замораживал трубы, а потом натапливал с удвоенным усердием.
Сегодня тоже в квартире оказалось слишком тепло. Вернувшись вечером домой, Эйно сразу же открыл окна в обеих комнатах. Ирена боялась холода, но, как заметил Эйно, жару, особенно в доме, переносила еще хуже. Он был уверен, что к возвращению жены успеет освежить воздух в квартире. Но едва он успел сменить костюм на домашние брюки и блузу, как услышал, что в переднюю входят люди. В первый момент он нахмурился, но тут же вспомнил, что должен был сообщить неприятное известие, и вздохнул облегченно. Значит, сегодня можно отложить.
Ирена, в своей козьей шубке и шапке, появилась в дверях. Глаза ее еще слезились от ветра, но на лице играла лукавая улыбка.
— Не выходи! У меня есть для тебя такой сюрприз, что ты только ахнешь!
— Кто там? Я как будто слышал голос Айты.
— Айта и еще один человек. Возьми на всякий случай стул, не то еще упадешь на пол, когда увидишь. Минуточку! Сейчас! Подожди здесь!
Она быстро отступила в переднюю и вскоре втолкнула в комнату Пальтсера. Лицо его было свекольно-красным от ветра.
— Узнаешь этого человека?
— О-о, Вамбо, ты?
Эйно действительно удивился, но к этому изумлению примешивалась скрытая неловкость.
Мужчины пожали друг другу руки, отметив обстоятельство, которое и так хорошо было известно обоим: они давно не виделись. Да, они не встречались с последней школьной весны. Как-никак, двенадцать лет. Собственно говоря, в этом доме о Вамбо даже не было речи. Эйно ничего о нем не знал, как и о многих других одноклассниках. Из-за перегруженности работой он проявлял гораздо меньше интереса ко всему связанному с юношескими годами, чем его жена. Ирена больше и точнее его знала, как живут теперь их бывшие однокашники.
— Мужчины пусть посидят, а мы с Айтой образуем бригаду, — с жаром объявила хозяйка. — Если в дом неожиданно приходят гости, а у вас действительно нечего подать на стол, спуститесь в погреб, возьмите холодную жареную телятину...
— Нарежьте ее ломтиками и так далее, — вставила Айта, которую наконец полностью захватило настроение этой импровизированной вечеринки. — Вот вам пример, как удачное поучение, опубликованное в свое время в печати, стало фольклором. Во всяком случае, для одна тысяча девятьсот голодного года это была вполне удачная шутка.
— И сейчас тоже, ибо у меня в погребе нет телятины по той простой причине, что нет погреба. Но кое-что я, товарищи, обещаю и гарантирую. Идем, Айта! А ты, Вамбо, в это время помалкивай, ладно? Только задавай вопросы предыдущему оратору.
— Да у меня и не о чем...
— Но-но! Расскажешь позже, когда и мы будем сидеть здесь. А сейчас слово предоставляется товарищу Урмету, он. сделает краткий обзор... Ну, одним словом, сделает обзор.
Эйно нравился щебет жены — после ее выздоровления он снова слышался часто.
Но сегодня ее шаловливость причиняла ему прямо-таки физическую боль. Приходилось как-то скрывать это. Сегодня, на ночь глядя, нельзя взвалить на нее всю тяжесть трагической вести. Пусть будет весела и спокойно проспит ночь. Утром люди сильнее.
Да и Пальтсер — не тот человек, с которым Эйно Урмет хотел бы провести сегодняшний вечер. Каким он стал за то время, что они не виделись? Ведь он оставался здесь. Он почти на два года моложе... да, Пальтсер был самым молодым в классе, поэтому, очевидно, не попал тогда в списки призывников. Что он тут делал? Кто он такой вообще? До чего же Ирис простодушна, никак не научится думать о сложных сторонах жизни. Конечно, было бы ужасно, если бы она стала трезво все взвешивать, превратилась в некую вычислительную машину, но ведь нельзя же и совсем бездумно относиться к жизни и людям.
Такого рода размышления нисколько не сглаживают дорогу, по которой катится тележка беседы. Болезнь Ирены, ее лечение и выздоровление, об этом, конечно, можно было говорить, да и Пальтсер проявлял интерес к подобным вопросам. Своей работы Урмет коснулся лишь двумя-тремя кисловатыми фразами. Деятельность Ирены в библиотеке Театрального общества, ее занятия по библиографии на заочном отделении университета, ее статья об одном из периодов развития эстонского театра, над которой она сейчас работает, — оттого и беспорядок на столе, — обо всем этом можно было говорить немного свободнее. Во всяком случае, заметных пауз не возникало.
Пальтсер отнесся к болезни серьезно. Он считал, что Эйно должен очень следить за Иреной, особенно в смысле работы. Перегрузки, по его, Пальтсера, мнению, прямо-таки гибельны. Тут Эйно вспыхнул. Справиться с Иреной не так-то просто. В ЦК комсомола она и «заработала» свою беду. Сам Эйно находился в Москве. А его молодушка в это время непомерно напрягалась, иногда не спала ночами, зимой, легко одетая, моталась по командировкам, питалась, конечно, где и как попало. Теперь, во всяком случае, в доме порядок.
Пальтсер взглянул на часы и заметил, что долго задерживаться не входило в его планы и даже кофе оказывается вроде бы излишней роскошью. Его деликатность была, правда, отклонена такой же деликатностью, но в то же время в серых глазах хозяина отразилось чувство облегчения, смешанного с оттенком дружелюбия. В школе Пальтсер всегда отличался тактичностью. Он любил хорошую шутку и не выносил насмешек или придирок. Наверное, поэтому, будучи младшим в классе, он лучше всего ладил с самым старшим из однокашников.
Женщины задержались в кухне, и разговор стал спотыкаться. Чтобы поддержать беседу, Пальтсер вынужден был обратиться к чуждым ему спортивным темам. В школе Эйно был известным спортсменом. А как теперь?
Конечно, в школе другое дело. Пальтсер ведь и сам знает, почему Эйно считал спорт важным для себя. В детстве он был слаб здоровьем, из-за этого даже в школу пошел позже. Но ему вовремя попалась в руки биография Амундсена. Да и теперь он не совсем забросил спорт. Зимой лыжи, летом волейбол. Если бы только времени, времени, которое ценится на вес золота, было побольше!
Наконец появились женщины с сервизом, с тарелкой, наполненной бутербродами, с дымящимся электрическим кофейником.
— Уверена, что заслужила сигарету, — сказала Айта, опускаясь в кресло у стола.
Ирена принесла ей из другой комнаты большую хрустальную пепельницу.
— Вот. Наверное, тебе такая подойдет. А теперь, дети, пейте кофе, закусывайте и прочее. Признаюсь, хозяйка я никудышная, то есть, если надо, приготовлю, а вот угощать не умею. Так что берите сами, ладно?
— Ну что ж, приступим, — сказала Айта низким голосом и первая придвинулась к столу. Она была в приподнятом настроении, и легкий румянец на ее широком, мягком лице так славно сочетался с темно-синим цветом глаз.
— Теперь, Вамбо, расскажи, чем ты занимаешься, где живешь и вообще что из тебя получилось? — потребовала Ирена сердечно, с искренним интересом.
Года два назад Пальтсер получил вполне устраивавшую его работу на заводе «Вольта», изготовлял там валы роторов или, вернее, был одним из звеньев длинной цепи, связанной с их производством. Здесь, при посторонних, он не стал вспоминать те захватывающие дни, когда он конструировал устройство для автоматического изготовления этих валов. Соединение многих отдельных процессов в работе одного агрегата — задача, требовавшая порядочного напряжения ума. Это было общее дело молодых инженеров и наиболее активных рабочих, благодарный материал для яростных споров и обсуждений. Пальтсер не знал, что потом стало с его начинанием: однажды утром, ранней весной, его вызвали в отдел кадров и произвели с ним расчет. Об этом он теперь упомянул. Рассказал о том, как жил впроголодь, ища работы, и, наконец, о своей теперешней вполне сносной жизни. Он работает слесарем на большом металлообрабатывающем заводе, зарабатывает неплохо, причем на заводе нашлись симпатичные и талантливые люди, вместе с которыми можно решать весьма интересные задачи.
На мгновенье в комнате возникла тишина, даже слышалось тиканье часов на камине.
— Но разве ты университет... Значит, университета... — Ирена никак не могла сформулировать вполне закономерный вопрос. Невозможно было представить себе Пальтсера вне сферы науки и техники, настолько он прославился своими способностями еще в школьные годы.
— Да, я учился в университете, даже дважды. Но бывают времена, когда учение не зависит только от нас самих.
— Тебя исключили?
— Да. Так случилось. Два с половиной года назад.
— Почему же? — Ирена не верила своим ушам и смотрела широко раскрытыми глазами на своего немногословного гостя.
— В первый раз мне сказали, что время такое, когда один солдат нужен больше, чем один физик. — Пальтсер вдруг стал чуть разговорчивее. — Так на меня напялили мундир в тысяча девятьсот сорок четвертом году. Мундир мне не шел. Чужой мундир. Об этом мне и сказали, когда заставили уйти во второй раз.
— Значит, ты не получишь диплома? — наивно спросила Айта.
— До сих пор не получил, хотя дипломная работа была уже готова.
Что тут еще можно было добавить. Если бы кто и захотел еще что-нибудь сказать по этому поводу, то лишь для того, чтобы нарушить неловкое молчание, перебросить мостик к другой теме. Но вместо того, чтобы поискать такой переход, кое-кто постарался сделать разделявшую людей реку такой широкой и глубокой, что на разных ее берегах приходилось повышать голос, чтобы слышать друг друга. По крайней мере, первые слова Эйно произнес громче обычного.
— Знаешь, что я тебе скажу... — Обе женщины испуганно повернулись к говорившему, и он сразу понизил тон. — Я улавливаю у тебя нотки ожесточения. Понятно! Вылететь из университета с последнего курса — не шутка. Но я хочу услышать прямой ответ: как ты сам оцениваешь этот факт? Допущена ли по отношению к тебе несправедливость?
— Эйно, и ты еще спрашиваешь! — воскликнула Ирена.
Пальтсер смотрел на книжные полки и, покачивая головой, собирался с мыслями. Затем ответил, что ожесточения в нем быть не может. Чувств человека, несправедливо обиженного, он давно уже не испытывает. Трезвая оценка обстоятельств привела его к выводу: могло быть и хуже. Он не настолько наивен, чтобы не понимать объективных закономерностей классовой борьбы.
— Конечно, — добавил он быстро. — Лично я мог бы принести государству больше пользы, если бы попробовал свои силы в решении какой-нибудь проблемы — я имею в виду работу в коллективе ученых. Но, к сожалению, это знаю только я, и больше никто.
— Я тоже!
Урмет посмотрел на жену с нескрываемым упреком. Их взгляды встретились, и Ирена, вся покраснев, попыталась оправдать свое взволнованное восклицание.
— Что же это такое? Кому польза от того, что человека, обладающего большими способностями, отстраняют от дела?
Теперь и Айта превозмогла неловкость, сковавшую ее после слов Урмета, в которых отчетливо проявилось его отношение к однокашнику.
— Я считаю, что к людям надо подходить дифференцированно. Нельзя мерить всех одной меркой, валить всех в одну кучу.
Пальтсер только теперь невольно отметил привлекательные черты в лице девушки. Особенно обаятельны глаза, широко расставленные большие глаза, которые светятся теплом и спокойствием даже и тогда, когда слова резко срываются с губ. Теплая душа. Парня у нее, конечно, нет. Такие в большинстве случаев остаются в тени. Если сравнить с Марет... Марет на первый взгляд производила впечатление хрупкой. Но она вовсе не была слабенькой, только настроения у нее менялись с поразительной быстротой. Айта, наверно, так просто не бросила бы своего парня. Даже смогла бы уйти из университета и уехать с ним моральной поддержки ради, не сознавая при этом, как мало пользы иногда приносит большая жертва. Вот и сейчас. Зачем ей еще и со своей стороны злить мужа подруги?
— Относиться к людям дифференцированно... — Пальтсер попытался уточнить мысль Айты. — Ты говоришь о дифференцированном отношении. А разве у нас его нет? Но если каждый станет сам определять и отгадывать, как относиться к человеку, получится порядочная неразбериха. По-моему, власть все же не может учитывать все прекраснодушные пожелания, ведь тогда был бы утрачен критерий для проведения определенного политического курса. При оценке людей надо принимать в расчет деяния, которые они совершили и совершают. Я служил Германии. Это — деяние, к тому же в решающий период. К людям, подобным мне, отношение дифференцированное, и у меня, к сожалению, нет ни малейших оснований считать его неверным или добиваться для себя каких-то особых правил.
— Но ведь ты же сам сказал, что принес бы больше пользы народу, если бы...
— Слова, — небрежно перебил Пальтсер Ирену. — Это ведь только слова.
— Совершенно верно, — заметил Эйно Урмет тоном, который показывал, что беседа едва ли станет более легкой.
Ирена не могла понять, почему ее добрый и деликатный муж ведет себя так, точно хочет оскорбить собеседника. Порой ей казалось, что между мужчинами идет какая-то игра, о которой они договорились заранее, и теперь, чтобы обмануть женщин, пытаются придать соответствующее выражение своим лицам и голосам. Но глядя на продолговатое лицо мужа, раздраженное, покрытое пятнами, она не находила подтверждения своей мысли. Правда, Вамбо иногда улыбался, но его улыбка вовсе не походила на добродушную, открытую, веселую улыбку шутника.
— Словами тут ничего не докажешь, — продолжал Пальтсер с явной неохотой, раздумывая о том, как бы ему уйти, не обидев Ирену. — Нужны убедительные поступки.
— Но именно их тебе и не дают совершить, — заметила Айта. — Заколдованный круг.
— Что же ты собираешься доказать? — спросил Урмет.
— По меньшей мере хотя бы то, что я не принадлежу больше к вражескому лагерю. Да какое там — больше! Я почти и не принадлежал к нему.
— Почти?
— Да.
— Чертовски сложно! Весной сорок первого года ты собирался вступить в комсомол.
— Я бы и вступил, но домашние были против.
— Подобные вещи так легко не спишешь со счета.
— Легко? — Пальтсер, казалось, ушел в свои мысли, но сразу же оживился. — Воспринять новые идеи было для нас обоих довольно простым делом. Вся сложность, по крайней мере для меня, возникла в период закалки. У тебя и она прошла легче.
— Не сравнивай меня с собой. Не хочешь же ты сказать, будто в эти годы ты только и делал, что закалял свои первоначальные убеждения?
— А почему бы и нет? Если иные вместе с мундиром приобретали и соответствующие идеи, то со мной случилось нечто прямо противоположное. И это понятно. Мне не дали учиться, и под угрозой смерти загнали в строй. Весь мой эгоизм в это время сосредоточился в одном вопросе: почему я, представитель малого народа, должен помогать немецкому фашизму завоевывать мир?
— Были люди, которые ушли в лес.
— Это были люди большой смелости. У некоторых имелись хорошие леса под боком. У меня не было ни того, ни другого. Но вопрос не в этом. Я хочу пояснить тебе, диалектику, так сказать теоретически, что в любом мундире может крыться противник этого мундира. В царской армии служили солдаты, у которых семьи голодали, а они, вместо того, чтобы сеять хлеб, должны были защищать интересы русского империализма. Многие из них стали подлинными марксистами. Почему со мной не могло произойти то же самое в вермахте бесноватого ефрейтора?
Женщины, слушавшие спор с чувством неловкости, хотели обе сразу заговорить, но Эйно не обратил на это внимания. Слишком невыносимой казалась ему та идейная муть, которую осмеливался изливать в его доме этот человек, да еще слегка повышенным тоном.
— Тебе, Пальтсер, еще до начала войны были достаточно ясны наши основные идеи, чтобы вовремя выступить против врага. Чего ты стеснялся? Боялся, что не доверим оружия? Зря. Тогда тебе его дали бы. У нас в истребительном батальоне были и другие ребята твоего возраста.
В комнате воцарилась тишина. Казалось, Пальтсер побежден. Вдруг он схватил сигарету из пачки Айты и, не закурив ее, быстро заговорил.
— За неделю до начала войны случилось нечто такое, что увело меня на некоторое время в лагерь противника. Признаюсь откровенно, я был тогда злым врагом, и оружие, о котором ты говоришь, повернул бы в другую сторону. Я себя вполне понимаю.