После 5 марта 1968 года, когда в Чехословакии отменили цензуру, почти все мои коллеги по редакции журнала «Проблемы мира и социализма» согласились, что теперь уже «наши» не стерпят, введут войска.
Кое-кто возражал: «Это будет политическое самоубийство! Все представители компартий уедут!» (Никто, конечно, не уехал.)
Телефон зазвонил в 4 утра. Голос сотрудницы, живущей рядом с редакцией:
— Вы радио слушаете?
—?
— Наши танки вошли в город.
«Наши»!
Мы выскочили на балкон. В темном городе загорелись огни, сквозь открытые окна слышно, как надрываются телефоны. Издалека доносится глухое рокотание танков.
Включили приемник. Радио передавало призыв правительства:
«Соблюдайте спокойствие, сдержанность... сдержанность, спокойствие...»
До самой высылки в Москву будем жить, даже спать, не отрывая уха от «спидолы».
«Клид и розвага», — призывает Людвиг Свобода.
Сегодня, задним числом, легко иронически усмехаться: «Чего же ждали, на что надеялись? Может, вправду думали, что социализм бывает с человеческим лицом?»
Да, думали! Да, надеялись! Да, верили!
Ведь хочется верить в чудо. Хочется видеть победу не одних мерзавцев над другими, не одной демагогии над другой, а победу совести в сознании и сердцах людей, вчера творивших зло. Победу разума над безумием, правды над ложью. Пусть чудо, сказка — как поцелуй красавицы, превращающий клыкастое чудовище в прекрасного принца...
Недавно назначенный КПЧ ответственный секретарь редакции Павел Ауэрсберг, бывший личный секретарь Новотного, рассказывал при мне, что при «хозяине» все участники заседаний Президиума, то есть Политбюро ЦК, заходили потом по одному к первому секретарю, чтобы с глазу на глаз получить конверт с суммой, строго соответствующей той оценке, которую Новотный давал поведению данного товарища на закончившемся собрании.
А ведь среди заходивших за конвертом бывал и Дубчек...
И вот этот вчерашний контрразведчик, преданный Москве партийный функционер, проводит в жизнь демократические реформы, ограничивающие его же власть; партийный экономист, академик Ота Шик разоблачает по телевидению марксистскую экономическую липу, новый начальник тайной полиции призывает население: «Не пишите доносов, мы не будем их читать!» Печать, радио, телевидение пишут, говорят и показывают такое, что западные журналисты только ахают: «Нам такое недоступно! О такой свободе мы можем только мечтать!»
Как тут не поверить, как не размечтаться?
И мечтать, возможно, острее и ярче, чем чехи. Сдерживая мой энтузиазм, мой пражский друг, чешский писатель говорил: «У нас ничего не выйдет. Мы народ коллаборантов. Мы не венгры. Мы — швейки».
Но в то страшное утро 21 августа 1968 года все-таки теплилась надежда. Надежда, что будет отдан приказ... Кто знал, что Людвиг Свобода уже все и всех продал. А тогда, я уверен, по одному его слову выступили бы армия, полиция, рабочая милиция — все чехи и словаки. И шестьсот тысяч человек генерала армии Павловского без единого выстрела ушли бы домой!
Утром жена, как всегда, пошла за газетами.
— Не плачьте, пани, — сказал ей старый киоскер, — я знаю, вы этого не хотели!..
В зале заседаний четвертого этажа, куда нас собрали в то утро сразу же по приезде на работу, перед советскими сотрудниками редакции выступил новый шеф-редактор Константин Иванович Зародов.
— Товарыщы! — сказал он.
Добрая советская традиция! При Сталине любой секретарь обкома — будь он русский, украинец, а то ненароком еврей — старался с трибуны говорить с грузинским акцентом. При Хрущеве стало принято импровизировать и сбиваться на мат. При Брежневе оратор должен говорить с той особой жлобской интонацией, которая выработалась годами партийной болтовни у крепко пьющих ерников.
— Товарыщы! — сказал Зародов. — Как мы узнали из недавно переданного сообщения ТАСС (а то ты, выглянув в окно или послушав чешское радио, не узнал бы!) — как мы узнали из сообщения ТАСС, товарыщы, войска стран-членов Варшавского договора пришли в Чехословакию по просьбе группы партийных и государственных деятелей этой страны.
(Боже! Какой стыд, какая мука!)
— Так вот, товарыщы, некоторые чехословацкие товарыщы будут, возможно, просить объяснить им происходящие события. Так вот, товарыщы, вы можете сказат чешским товарыщам, что войска эти находятся здесь как харанты их свободы и независимости. Так и скажите, товарищи, — мы харанты. (Он говорил «г» по-украински, как «Сам».)
Как только он кончил говорить, мы с женой бросились на улицу, на свежий воздух. Только дышать все равно было нечем.
Объяснять чехам, что мы гаранты их свободы? Говорить, что мы не такие, что мы этого не хотели? А чем мы лучше? Пусть, наоборот, не делают различия. Пусть знают, кто их враг и поработитель! Пусть никогда не прощают!
Уж если кому что и объяснять, то разве что советским солдатам. Мы сделаем это лучше чехов!
Ответы:
— Странно вы все-таки рассуждаете, гражданин. Вот вроде по-русски хорошо говорите. Ведь не приди мы сюда — тут бы западные немцы уж враз были бы.
— А мы думали, на маневры пришли. Мне это разве надо? Вот эту шкуру уже месяц не снимаю!
— Не наш бригад, другой бригад американцы бой давал. Отойди, стрелять буду!
— А что я могу сделать, что я могу сделать, я-то что могу! Я младший лейтенант!
Константин Иванович Зародов зорко блюдет чистоту марксистско-ленинской теории и практики. Часто выступает на страницах «Правды» и других органов партийной печати. Он — гарант.
«Так и скажите чешским товарыщам — мы харанты, товарыщы!»
На пятый день оккупации, за неправильное отношение к этому жесту «братской помощи» и поведение, недостойное советских людей, нам с женой дали два часа на сборы и отправили домой.
Дорога, ведущая от Праги к аэропорту Рузине, была пустынна и охранялась так же, как и окрестности аэропорта, — венгерскими войсками. На территории самого аэродрома, с момента его захвата в ночь с 20-го на 21-е августа 1968 года, распоряжались советские парашютисты.
За отправкой наблюдали двое сотрудников редакции, не отходившие от нас с того самого момента, как мы получили приказ об отъезде, и следившие, чтобы мы никуда не звонили по телефону, а также два товарища рангом повыше: главный редактор бюллетеня журнала «Проблемы мира и социализма» Кандалов и племянник заведующего международным отделом ЦК КПСС Бориса Пономарева, автор многочисленных брошюр по вопросу сионизма, патологический антисемит Евгений Евсеев, по кличке Таракан (за рыжие усы).
Но сейчас Таракан не шевелил усами. Это был торжественный момент для него. Он угадал! Он знал заранее!
В темном костюме, в черных очках, он неподвижно стоял в стороне и наблюдал. Он очень походил на Эйхмана, отправляющего очередной эшелон евреев.
«Мы уедем из этой проклятой страны!»
В конце 1944 года, когда порвались мои связи с разведкой, одна из дверей, ведущих на Запад, для меня закрылась. И хорошо, что закрылась.
«Мы уедем, мы непременно уедем из этой проклятой страны!»
...Самолет внешне выглядел, как обычный рейсовый самолет Аэрофлота. Но внутри он был оборудован как транспортный военный. Нас было в этом рейсе Прага—Москва (с посадкой в Варшаве) десять пассажиров: мы с женой, еще одна пара из редакции, которую отсылали в Москву за аналогичные грехи, один сотрудник, попавший на этот рейс случайно, и семья какого-то польского дипломата — муж, жена и трое детей. Около нас навален наш багаж: чемоданы, мешки, сшитые впопыхах из пледов, свертки.
Мы почти не разговаривали в полете. Сидели, держась за руки.
«Клянусь, мы уедем из этой проклятой страны».
У меня не было ни малейшего представления, как мы выберемся из Советского Союза. Но отъезд стал жизненной необходимостью.
Оставаться означало быть соучастником.
После Праги я понял, что даже будучи простым переводчиком, но высоко ценимым и высоко оплачиваемым, я — соучастник.
Быть им я больше не хотел.
Высланные из Праги — мы сразу пришли к Фишерам. Вилли кубарем скатился со второго этажа, где у него была оборудована рабочая комната. Вся семья скучковалась вокруг нас, охая, суетясь, причитая: «Слава Богу, пронесло. Мы боялись, что вы там наломаете дров! Ведь Ирка с ее языком...»
Это, разумеется, сказала Елена Степановна, грозя пальцем, поучая и наставляя. Она вообще считала, что раз ввели войска, значит, так и нужно было. Эвуня развивала какую-то не вполне ей самой понятную теорию, сочетавшую уважение принципов гуманизма, абсолютных истин и наших с женой убеждений. К тому же, с оглядкой на «папку». «Папка» бурчал что-то насчет ненужности таких жестких и компрометирующих страну мер, как ввод войск. Они с Кононом, оказывается, все давно придумали, как надо было действовать, не прибегая к силе.
Потом мы остались с ним вдвоем у него в рабочей комнатке, заваленной книгами, холстами, подрамниками, всякой художнической всячиной, с армейским радиоприемником и передатчиком на чертежной доске, служившей ему столом.
— А для чего вообще надо было все это душить? — спросил я.
— Совсем сошли с ума! — сказал он со вздохом.
«Я нахожу разумным верование кельтов, — писал Пруст, — что души усопших заключены в оболочку какого-нибудь низшего существа — зверя, растения, неодушевленного предмета...»
...Я никогда не расстаюсь с патроном, подобранным в жаркий августовский день 1968 года, в Праге, на углу Семинарской улицы и площади Приматора Вацки.
Был второй или третий день оккупации. Опьяненную небывалой свободой страну сунули головой в вонючий мешок, душили. Мы с женой ощутили тогда приход братьев-освободителей как удавку на собственной шее, как наручники на собственных запястьях, как кляп в глотке. Держась за руки, мы метались по городу, подчас смутно видя, куда идем, натыкаясь на бронетранспортеры и танки, перегородившие улицы и мосты. Мы что-то пытались говорить солдатам, принимавшим нас, вероятно, за провокаторов: не могли же им говорить такое советские люди. А ведь мы были тогда гражданами Союза Советских Социалистических Республик.
Там, где Семинарская улица, изогнувшись дугою вдоль глухого заднего фасада Клементинума (обширный ансамбль, целый квартал, состоящий из бывшего монастыря, двух садов, трех храмов и четырех библиотек), переходит в площадь Приматора Вацки, в конце улицы стоял пулемет. Возле него были почему-то рассыпаны патроны. Никого не было. Я поднял патрон и положил в карман. Солдат, болтавший с какой-то чешской парочкой из тех, кто приветствовал нашествие, окликнул нас. Мы продолжали идти не оборачиваясь, не ускоряя и не замедляя шаг. Пусть выстрелит в спину, пусть убьет, пусть на улице Праги советский солдат застрелит хоть одного гражданина своей страны. Как мы ненавидели эту заискивающую чешскую пару...
Подобранный в Праге патрон вскоре улетел со мной в Москву, и с тех пор я не расстаюсь с ним никогда. Его вид, прикосновение к нему возвращают меня в Прагу, на пустынную площадь Приматора Вацки. Я снова ощущаю душный августовский зной и гнетущее чувство отчаяния и позора соучастия в убийстве. И путь, избранный тогда в Праге, мне ясен.
А в Союзе за стеной всеобщего неведения и непонимания идет процесс грозного для всего мира нравственного распада.
Неведение и непонимание — в самодовольно-покровительственной доверчивости Запада.
Неведение и непонимание — в остановившихся, стеклянных глазах на все готового и на все способного советского солдата на августовских улицах Праги...
...Я сажусь к микрофону и жду, когда загорится сигнальная лампочка.
Август. Жара. Танк. Прага. Отчаяние. И бездна неведения в тускло-серых глазах солдата.
У микрофона радиостанции «Свобода» я продолжаю начатый в Праге разговор.