Верблюд был величав, красив и бур, как пустыня Монголии. На базаре в Улан-Баторе за него просили на советские деньги около пяти тысяч рублей: стоимость машины «москвич».
Стаи сытых и непуганных собак бродили по улицам столицы. Не тех, вероятно, которым когда-то выдавали на съедение покойников. А впрочем...
Иногда, огибая конный памятник Сухэ Батору, по пустынной и огромной, как степь, центральной площади проезжал в блеске синих мигалок и завывании сирен кортеж из пяти машин: правительственный «зил», две «чайки» с охраной, две милицейских «волги». Хозяин страны, товарищ Цеденбал, ехал через площадь из своей резиденции в здание, где находились ЦК партии, Правительство, Великий Хурал и вообще все на свете.
Там же в главном зале заседаний проходил юбилейный съезд монгольских профсоюзов. Для большей значимости пригласили делегации из дальних стран. Из Москвы привезли синхронных переводчиков. Переводимые на русский язык монгольские выступления мы с милейшим Александром Александровичем Тарасевичем переводили синхронно на французский язык. Буфет, если не ошибаюсь, открывался в десять. К одиннадцати утра языки монгольско-русских переводчиков деревенели от водки. Тогда поневоле замолкали и мы.
Из окна нашего с Тарасевичем номера гостиницы виднелся задний двор оперного театра, часть центральной площади, дальние горы и окруженный забором, казавшийся бескрайним квартал юрт. Забор означал урбанизацию столицы Монголии: юрты было запрещено фотографировать!
Вечерами, дождавшись, чтобы в Москве настало утро, я звонил домой.
В Москве умирал Вилли.
Рак легких, метастазы в позвоночник. Его уже поместили в отдельную палату, где с ним находились жена и дочь.
Пять-шестъ раз в день ему делали уколы морфия. В соседней палате круглые сутки дежурило четверо сотрудников Главного Первого управления. Иногда наезжал кто-нибудь из начальства. Еще жив? Ничего не говорил? Уезжал.
Перед самым моим отъездом в Монголию нам позвонила дочь Вилли Эвелина.
— Приезжайте! Папку выгнали с работы.
Мы с женой помчались в Челюскинскую.
Оказалось: собираясь в отпуск, Вилли зашел накануне в отдел кадров.
— Зачем же в отпуск, Вильям Генрихович, — сказала ему с улыбкой сотрудница отдела. — Мы оформляем ваш уход на пенсию. Вот уйдете — тогда и отдыхайте всласть.
Так Вильям Генрихович Фишер, легендарный «полковник Абель», узнал от секретарши, что его работа в советской разведке закончилась. Никто из непосредственного начальства ему, разумеется, ни слова об этом заранее не сказал. Зачем зря волновать человека?
Шестьдесят восемь лет вполне, конечно, пенсионный возраст. Не говоря о стаже. Если сосчитать по особому зачету фронтовые, заграничные и годы, проведенные в американской тюрьме, стаж Вилли Фишера почти сравнивался с его возрастом, так что при желании можно было считать выход на пенсию заслуженным отдыхом. Но Вилли ощутил увольнение как незаслуженную обиду. Он надеялся, что особенность выполненной им в Америке миссии обеспечит и особое к нему отношение дома.
«Выгнали папку!»
Да, работы у Вилли в последнее время было мало. Он разъезжал по Союзу с докладами, выступая в главных школах КГБ, в областных управлениях. Привозил из поездок подарки (вроде вырезанных Джеральдом Бруком шахмат, топориков с инкрустациями, всякую чепуху). В общем, снимал плоды закатного периода карьеры «полковника Абеля».
Именно в те годы его встретил на улице сподвижник академика Шмидта, знаменитый полярник-радист Эрнст Кренкель, приятель Вилли по службе в армии (там с ними служил еще народный артист СССР Михаил Царев). Кренкель писал в журнале «Новый мир»:
«Встретились мы в 1965 году, через сорок лет после того, как отслужили в отдельном радиотелеграфном батальоне. Свел нас случай. Однажды я шел с Кузнецкого моста на улицу Кирова и, проходя по Фуркасовскому переулку мимо здания Комитета государственной безопасности, увидел удивительно знакомого человека. На нем была модная шляпа с маленькими полями и зарубежный макинтош. Узнали мы друг друга сразу же, с первого взгляда.
— Здорово!
— Здорово, Эрнст!
— Ну, как дела?
Задал я этот традиционный вопрос, и даже как-то не по себе стало — идиотский вопрос! Сорок лет не видать друг друга и спросить, как дела! Это надо уметь!
— Ты что, на пенсии?
— Нет, работаю.
— А что ты делаешь? Где работаешь?
Мой друг показал большим пальцем через плечо на здание КГБ и сказал:
— Здесь работаю!
— Как же тебя занесло сюда?
— А я здесь работаю музейным экспонатом».
Экспонатом Вилли надеялся проработать до конца жизни. Неосторожно выбранный в молодости путь не принес ему счастья, но — думалось ему — хоть в роли «полковника Абеля» дадут пожить.
«Экспонат» Абель, не занимая высокого положения, пользовался некоторыми внешними проявлениями почтения и внимания, которыми полковника Вильяма Генриховича Фишера никто баловать не собирался.
Ведь карьеры он так и не сделал. Причин тому много.
Как в любом государственном учреждении — а в Советском Союзе все учреждения государственные — в КГБ до руководящих должностей редко дослуживаются. Большие начальники приходят, чаще всего, со стороны — из ЦК партии или комсомола. Теперь предпочтение отдается детям партийных боссов. Нелегалу же подняться до высших должностей особенно трудно.
Если учесть исключительные данные Вилли — знание языков, осведомленность в области техники и точных наук, блестящее знание фотографии и прочие умения, — карьеру его можно считать (возможно, именно из-за этого) исключительно неудачной. Ведь он же не был иностранным коммунистом или перебежчиком, которому не будут верить никогда. Он был сыном Генриха Фишера, старого большевика, «лично знавшего Ленина». И сам Вилли достаточно проработал в центральном аппарате в Москве, чтобы иметь право претендовать на нечто большее, чем должность «заместителя начальника отдела» и «экспоната».
Хотя эта полуработа имела приятные черты. С того момента, как из него решили сделать героя, он вне узкого круга начальников, немного третировавших его, пользовался проявлениями внимания. Он ездил не только по стране, но и в соцстраны. На моей памяти выезжал в Чехословакию, в Венгрию, два раза в ГДР.
В Венгрии он не только выступал перед офицерами разведки, но встречался с избранной агентурой. С восторгом рассказывал мне о своей беседе на конспиративной даче с каким-то высоким церковным чином.
Любимые его поездки были в ГДР, где его особенно охотно принимали. Во-первых, он хорошо знал Вольфа и Мильке, руководителей восточно-германской разведки. Вольфа он знал чуть не мальчиком. А в Восточном Берлине он был нужен как человек, отлично знающий Соединенные Штаты, один из главных объектов проникновения — через ФРГ — разведки ГДР.
После поездок ворчал: «Все хотят обратить в инструкцию! Каждую деталь просят повторить и записывают. Голову надо иметь на плечах! Хвастаются, будто они в Западной Германии как у себя дома. Западные немцы у них тоже, небось, делают, что хотят. Да и американцы!»
(Ворчал, но как он ценил эти поездки!)
Когда, после возвращения Вилли из Америки, его решили извлечь из нафталина и превратить в «доблестного советского разведчика», начали распространять («из хорошо осведомленных источников») слухи: «Абелю присвоено звание Героя Советского Союза! У Абеля открытый счет в банке! У Абеля роскошная квартира в высотном доме на Котельнической, нет, на Фрунзенской набережной!» Ему приписывали все, что должно поразить воображение зачуханного советского обывателя.
Летом 70-го года мы снимали дачу в Челюскинской — рядом с Фишерами, на противоположной стороне улицы Куйбышева.
Утром Эвелина прибежала сообщить нам о внезапной смерти «Бена» — так они называли Конона Молодого, с которым Вилли дружил.
Бен поехал в выходной день на машине за город по грибы. Приехали куда-то в лес, поставили палатку, выпили, пошли собирать грибы. Вернулись. Пока жарили грибы, снова выпили. С грибами выпили уже много. Потом еще.
Когда Бена хватил удар, его спутники (жена в том числе) не сразу протрезвели, и не могли сообразить, что делать. Пока сообразили, привезли в город — он умер.
Фишеров эта смерть потрясла. Бен вогнал себя в гроб почти намеренно, методически разрушая организм алкоголем. Причина была одна: отчаяние от собственной ненужности, понимание, что выхода нет, что все, что было в жизни интересного, — позади. А впереди — ничтожное существование.
В качестве «экспоната»?
Вилли очень смущало, что известие о смерти Гордона Лонсдейля было в тот же вечер передано западными радиостанциями. Обидно, но я был ни при чем.
А Рамону Меркадеру, убийце Троцкого, звание Героя присвоили. Он жил с чехословацким паспортом в Москве под фамилией Лопес. У Вилли же, хотя и было немало орденов, но все — за выслугу лет.
Источник маленьких радостей был — поездки «экспоната». То привезет из Одессы несколько банок растворимого кофе, то кубинские слушатели спецшколы преподнесут шикарный ларец с сигарами (Вилли их не курил, но перед гостями величался). А из поездки в ГДР можно было вернуться с электрическим тостером, кофеваркой, набором кухонных ножей, дюжиной бутылок «Либфрауенмильх», инструментов для мастерской, которую Вилли оборудовал себе на даче.
Выгнали!
На кухне, прижимаясь спиной к радиатору, Вилли поеживался, много курил. Почему он курил отвратительный «Беломор»? Он называл эти папиросы «гробовые гвозди».
Перед обменом на Пауэрса, закуривая в последний раз в Берлине американскую сигарету, он сказал: «Вот чего мне будет там не хватать». В Москве он мог бы, при желании, достать себе американские сигареты. Но он курил «Беломор» — наверное, привычка курить то же, что курят все, не выделяться. Как будто в советской толпе он мог не выделяться!
Мы говорили о возможности для него подрабатывать переводами.
— Времени у меня теперь будет много. Надо только подправить здоровье. Хочу лечь на обследование к Блохину, в Институт онкологии.
Я похолодел!
— Почему именно туда, Вилли?
— Там есть знакомый хирург. В нашем комитетском госпитале... Вы сами видели... главврач будет приставать, чтобы я для больных выступал с докладами.
Если память не изменяет, Вилли лег в больницу 25 октября 1971 года. Перед тем, как вылететь в Улан-Батор, я 26-го зашел к нему проститься. Мы вышли из палаты, где он лежал с тремя другими больными, бродили по коридору. Разговор был все тот же: о переводах, об устройстве Эвелины на более выгодную работу...
Я больше его не видел.
— Привези мне вкусненького, малыш, — сказал он как-то моей жене.
Ира достала на Центральном рынке, сварила и привезла в кастрюле цветную капусту, которую Вилли очень любил.
Он уже не мог есть. И говорить не мог. Не стонал. Но сознание и воля сохранились до конца. Он все слышал и понимал.
Вокруг него суетилась Елена Степановна. То ли от горя, то ли от глупости, то ли от инстинкта «партийности», который срабатывает и в минуту смятения, порола она чушь несусветную:
— Это американцы заразили его раком! Вот будет вскрытие, мы докажем!..
Вилли, в полном сознании, раздираемый адской болью, слушал.
Перед самым концом сделал знак дочери склониться к нему, взял ее за руку, слабо пожал, шепнул: — Не забывай, что мы немцы...
Свою ли он прожил жизнь?