После бригады НКВД, школы радистов, Четвертого управления и поручений Маклярского у Вилли я вздохнул!
Словно из фронтовой похоронной команды попал в столичную гвардейскую часть. Повеяло привычными мне нравами, не изменяя вроде бы политическим убеждениям своей юности, я мог не жить в удушающей атмосфере гнусного доносительства. И к тому же надеяться и вовсе уехать из страны, которая успела мне опостылеть.
Но пленившие меня поначалу разговоры Вилли и Рудольфа за чаем или водкой вскоре приобрели тревожный характер.
Постепенно вырисовывались контуры моей будущей работы.
Самостоятельности не будет никакой! Важные решения все равно будет принимать Москва. А ей на «местные условия» наплевать. Никогда не похвалят, и во всем будешь виноват.
Ну это еще куда ни шло! Но смысла работы подчас понимать не будешь. Плоды твоих многолетних усилий будут по чьей-то прихоти сведены на нет. Пример: сеть радиостанций, которую Вилли много лет налаживал в Скандинавии. Ей бы сейчас цены не было. А ее перед самой войной свернули!
Начальство, кроме Яши Серебрянского, состоит из карьеристов, дураков и стяжателей.
Куда я попал? Зачем я ввязался в эту историю? Заметив мое подавленное состояние, Вилли начал новую тему:
— Из органов не уходят!
Рудольф вторил ему, приводил примеры. Выгнать могут. Как перед войной выгнали самого Вилли. А Рудольфа чуть не выгнали. А «старика» Серебрянского чуть не расстреляли. Но по-хорошему не отпустят ни за что! А будешь проситься — посадят. Или, чего доброго, расстреляют.
Я начал паниковать.
Тогда, решив, что я созрел, ничего не говоря прямо, приводя лишь примеры из жизни и призывая Рудольфа в свидетели, Вилли принялся внушать мне мысль, что уйти из органов можно только одним путем: убедив начальство в собственной непригодности при полном служебном энтузиазме и политической преданности. Я, разумеется, понял не сразу. Да вообще не столько понял, сколько воспринял нутром. А когда я дошел до применения на практике осторожных советов Вилли, то сказанное мне полунамеками осуществлял полусознательно. Но довольно энергично.
Я писал эпиграммы на работников Первого управления, которому меня передали, и читал их моему новому инструктору радиодела со звонкой фамилией Суворов, который тут же обо всем докладывал, куда следует.
Если мне назначали сеанс учебной радиосвязи с анонимным корреспондентом, я, не жалея сил, выяснял, кто этот корреспондент, доставал его телефон и звонил ему, спрашивая о качестве приема.
Если вызывал для беседы шеф повыше, например, генерал Яковлев, я сразу называл его по фамилии, которую мне знать не полагалось, и начинал расспрашивать о сыне, чье существование не должно было мне быть известно.
Больше всех я допекал Бориса Эммануиловича Афанасьева, который меня почему-то раздражал своей самодовольной тупостью. Узнав номер телефона, по которому его мог вызвать только большой начальник, я звонил, и буркал секретарше: «Афанасьева»! Или «Подполковника!»
А когда, млея от подобострастия, Борис Эммануилович брал трубку и сообщал, что «подполковник Афанасьев слушает!» — я назывался. Шеф клокотал от ярости. Но у него не хватало духа спросить у меня, откуда мне известны его звание, фамилия, номер телефона.
Если же меня вызывал генерал Яковлев для очередного обсуждения проекта моей поездки в Швейцарию, я вносил предложения полные служебного рвения, но лишавшие, полагаю, затею всякого смысла.
С непонятным для меня сейчас опозданием, у начальства начинало складываться ощущение, что ему со мной не по пути. Однако конкретно упрекнуть меня ни в чем не могли. Но взаимной теплоты в отношениях становилось все меньше.
Жил я уже не у Вилли.
Однажды довольно поздно вечером меня вызвали на Лубянку. С первых же слов Афанасьева стало ясно: наши отношения пришли к концу.
— С вашей отправкой возникли неожиданные осложнения. Ее придется отложить на неопределенный срок.
Вынув из моего паспорта вложенную туда фальшивую справку об освобождении от военной службы по болезни и пропуск для хождения по городу ночью (подарок Маклярского), он паспорт вернул, протянув мне тут же печатный бланк, в котором говорилось, что я обязуюсь не разглашать государственные тайны, ставшие мне известными в связи с работой в органах, и предупрежден о грозящей мне в противном случае каре.
Я подписал. Сотрудник проводил меня до выхода, провел мимо вахтера по своему удостоверению, и я оказался на улице.
Я шел домой со странным чувством. С одной стороны, я понимал, что случилось то, к чему я толкал события уже давно. А с другой — я успел уже настроиться на отъезд в Швейцарию, и мне было обидно, что меня выгнали.
Придя домой, застал там повестку из военкомата. За полчаса до моего возвращения ее принес какой-то офицер. На призывном пункте я должен был быть на следующее утро, очень рано.
На пересыльном пункте медицинский осмотр был упрощенного образца:
— Расстегните шубу! Застегните шубу! Годен. Следующий.
Потом нас побрили наголо. Потом построили во дворе...
Мне показалось, что я попал в часть, состоящую из каких-то говорящих на непонятном языке инородцев. Я еще почему-то подумал, что это, наверное, эстонцы. Но внешне они эстонцев не слишком напоминали. А когда нас с трудом — потому что из толпы все время раздавались странные выкрики — построили, из штабной конуры вышел писарь с какой — то запиской и вызвал мою фамилию. Я пошел за ним. По дороге он шепнул:
— Генерал-майор распорядился выдать вам увольнительную на три дня. За этот срок вы все успеете устроить.
Он объяснил, что непонятный мне язык — это так называемая «феня», воровской жаргон. Что строился я с уголовниками, которых из далеких лагерей везут на фронт в штрафные части. Что если бы я с ними провел на пересылке ночь, то меня обчистили бы до нитки, и что штрафников посылают на убой: семьдесят процентов потерь — норма!
Выписывая увольнительную, он еще сказал, что если трех дней не хватит, отпуск продлят.
Я понял, что произошло чудо. Я еще не знал — как оно произошло.
Во-первых, по просьбе моей матери всемогущий дядька позвонил главному военному комиссару Москвы, генерал-майору Черных, и сказал, что на пересылке Красной Пресни находится его племянник, который: а) не успел попрощаться с семьей, б) у которого было освобождение от военной службы — он хворый, в) которого забрали по ошибке и г) которого он просит отпустить домой на пару дней. Генерал распорядился.
Но это было не все. Сосед матери, преподаватель португальского в Военном институте иностранных языков, успел доложить начальству, что на пересыльном пункте ожидает отправки простым солдатом на фронт человек с дипломом парижского университета.
В тот же день я был зачислен слушателем первого курса Военного института иностранных языков с исполнением обязанностей преподавателя французского языка.
Прошло несколько дней, и для приведения в порядок моих дел я решил получить от Первого управления оставшиеся там мои документы: диплом, справки и так далее.
Мой телефонный звонок произвел легкий шок. То, что я в Москве, под крылом могущественного тогда генерала Биязи, очевидно, не входило в расчеты. Ведь я должен был уже находиться где-то в пути к фронту, а вскоре после этого — в могиле, в числе законных семидесяти процентов будущих покойников.
К сожалению, я тогда не успел узнать фамилию ярко-рыжего сотрудника, с которым говорил по телефону и который вынес мне документы. Назови я тогда его настоящую фамилию — Наркирьер, он, вероятно, лопнул бы от ярости. Но я еще до него не докопался. А когда я закончил свое маленькое расследование, было уже поздно — у меня не было повода звонить в Первое управление.
Вопреки всякой логике, я еще долго кипятился и обижался, что меня выгнали.
— Разведка, — утешал меня Вилли, — все равно не для белого человека. Станете на ноги. Будете преподавать. Или еще что-нибудь будете делать...
Миша Маклярский произнес целый спич:
— Ну, так вас не послали в Швейцарию! Вы даже не представляете себе, сколько советских граждан никогда не ездят в Швейцарию! Зато вы ушли от наших не по своей воле, никого ни о чем не просили, никому ничем не обязаны, мы вас никуда не устраивали! Демобилизуетесь и устроитесь на работу сами, без нашей помощи. А ваше дело пошло в архив. И если к вам когда-нибудь придут с предложениями, вы к этим предложениям сможете отнестись вполне индифферентно. И даже послать подальше. Это мало кому удается.
Я не сразу понял и оценил свое фантастическое везение.