— Познакомьтесь, — сказал начальник курсов радистов Женя Геништа, — товарищи Абель и Фишер.
Геништа и сам, вероятно, не знал, кто из них кто. Неразлучные товарищи, которых — как выяснилось потом — за глаза называли «Фишерабель» или «Абельфишер», были в штатских пальто, из-под которых выглядывали заправленные в сапоги галифе. Один был атлетического сложения блондин со слегка вьющейся шевелюрой, другой — сильно полысевший тощий брюнет с длинным, красноватым, постоянно шмыгающим носом.
Когда это было?
В ночь на восьмое ноября 1941 года я патрулировал с другим бойцом Отдельной мотострелковой бригады особого назначения НКВД СССР перед зданием Дома Союзов. Там мы квартировали.
Наутро наша бригада участвовала в историческом параде на Красной площади.
Согласно истории, участники парада прямо с площади отправлялись на фронт, проходивший по окраине города.
Отправлялись, однако, не все. Наша бригада никуда не делась. Ей предстояло, в случае чего, оборонять центр Москвы и, в частности, Кремль.
Вскоре после этого меня направили в школу радистов на улице Веснина, в двухэтажный деревянный дом на углу улицы Луначарского, где позже была детская библиотека. Там, в школе, я слушал сообщение о нашем контрнаступлении под Москвой и новогоднее поздравление Михаила Калинина. Это уже получается январь.
Но то было задолго до окончания курсов. А пока я постиг премудрость работы на ключе, наступил февраль, не меньше.
Потом, после выпуска, был период «смотрин». Приехали разные деятели выбирать себе людей.
Для большинства выпускников, не знавших ни одного языка, кроме русского, вопрос решался просто. Они шли либо в партизаны, либо в опергруппы в оставляемых при отступлении городах. Все они быстро разъехались.
Мой случай был несколько особый. Не всякого можно без труда выдать за француза!
Кто возьмет меня? Хозяин школы — Четвертое управление? Или Первое?
В опустевшей школе стали мелькать странные люди. Несколько дней перед отправкой прожил у нас вместе с сыном голландский пастор Круит, человек лет шестидесяти.
Выданный еще до приземления в родной Голландии, он сразу попал в руки гестапо и погиб.
Однажды, когда в нашей опустевшей комнате на шестерых я читал, лежа на койке, в дверь заглянул неизвестный мне человек и сделал знак следовать за ним.
Среди типично еврейских лиц есть вариант, который я назвал бы «лошадино-верблюжий». Можно, однако, отдаленно напоминать чертами лица арабского скакуна или гордый корабль пустыни и быть при этом красивым, как это было с Пастернаком. С Яковом Серебрянским такого не случилось.
В профиль его голова с огромной лысиной и патлами на затылке походила на щедро посыпанный перхотью гигантский боб. Умное выражение глаз скрадывалось ледяным и надменным равнодушием взгляда, а утолщенный на конце длинный нос уныло и неопределенно сворачивал напоследок куда-то в сторону.
Гимнастерка тонкого габардина подчеркивала щуплость груди и сутулую спину; заправленные в хромовые сапоги галифе не оставляли иллюзий относительно кривизны тоненьких ножек.
Нынешний израильский парашютист стал бы вам доказывать, вопреки очевидности, что Серебрянский — не еврей: таких не бывает! это карикатура, выдумка антисемитов.
Ясно было, что звание майора Государственной безопасности (их потом начали переаттестовывать на генералов) и многочисленные ордена, привинченные к его гимнастерке, Серебрянский заслужил не красотой и не военной выправкой.
Странное дело — я лишь один раз нашел его имя в вышедших за границей многочисленных книгах о КГБ. А ведь Рудольф Абель и Вилли Фишер называли его почтительно «старик» и считали своим учителем.
В чекистских кругах о Серебрянском ходили легенды. Он был также гордостью довоенного московского еврейства, живым доказательством того, что «без наших голов они все равно не могут», того, что для умного еврейского мальчика при советской власти все дороги открыты!
Если взять подшивку «Известий» за годы до последних предвоенных чисток, то там встретишь Указы о награждении Якова Серебрянского за «выдающиеся заслуги перед партией и правительством», за выполнение «особо важного правительственного задания».
Во время гражданской войны в Испании Серебрянский был одним из организаторов закупки и переправки оружия для республиканской армии.
Но это все ерунда. О настоящих заслугах Серебрянского, о причине его профессиональной, глухой, внутричекистской славы первым рассказал мне не Вилли, как ни странно, а Гриша Кулагин, молодой сотрудник «группы Серебрянского», в распоряжение которой я попал.
Когда судьба привела бывшего театрального осветителя Якова Серебрянского в ряды бесстрашных чекистов, он начал думать, как лучше послужить мировой революции, родной партии, правительству и лично товарищу Сталину.
Он быстро понял, что простое добывание военных секретов в заморских краях — дело трудоемкое и неблагодарное. Операцию разрабатывает и начинает один, продолжает другой, завершает третий, а награды получает четвертый, к делу отношения не имевший.
Одной из основных забот советской власти и лично товарища Сталина всегда было уничтожение сограждан, политически неугодных или ненужных. В этом плане Серебрянский ничего оригинального уже предложить не мог. Все придумали до него, дома мясорубка работала.
Но бессонные ночи вождя тревожила мысль об ускользающих от него злостных врагах, безнаказанно живущих за пределами родины всех трудящихся. Их уничтожения требовала большевистская совесть, требовала история!
А велениям истории перечить нельзя! Но надо еще, чтобы не было следов, чтобы не поймали. В частности, из чисто принципиальных соображений, поскольку большевики всегда были противниками индивидуального террора.
Вспомнив, что до работы театральным осветителем он был не то аптекарем, как Ягода, не то студентом-химиком, Серебрянский начал думать над химическими средствами борьбы за чистоту бессмертных идей Маркса-Ленина и лично товарища Сталина.
Сегодня уже не проследить хода его творческой мысли. Но в результате раздумий, а затем — прилежного труда собранной им группы специалистов, любовно составленной из арестованных по его заявкам химиков и фармацевтов, была разработана стройная и в то же время гибкая система.
Намеченный к ликвидации объект ставился под тщательное наблюдение. Внимательно изучались, в частности, самые безобидные лекарства, которые объект имел привычку принимать: снотворные, обезболивающие, слабительные и так далее. Подчас помогал кто-нибудь из ближайшего окружения — например, домашний врач.
Гениальность замысла заключалась в том, что взятые в отдельности, ингредиенты были безвредны. Лекарства как лекарства. Но наступал момент, когда дозировкой различных компонентов достигалось такое соотношение, что человек помирал от очередной таблетки аспирина, безобидного снотворного, ложечки английской соли. Причем никакое вскрытие ничего не давало, ибо смертоносное сочетание быстро распадалось, не оставляя следов. Клеветники могли до хрипоты вопить об убийстве, о «руке Москвы». Собака лает, ветер носит!
Кулагин намекал, что так был убит сын Троцкого Седов. Не знаю — гебешники любят врать.
В начале 1939 года, вскоре после того как руководство НКВД перешло к Берия, Серебрянского арестовали. Особое Совещание приговорило его к «высшей мере».
Но Яшу Серебрянского не расстреляли. Как еще некоторых других крупных специалистов (писателя Романа Кима, например), его, содержа в камере смертников, изредка вызывали для консультаций по особенно важным и щекотливым вопросам. Ведь дозировки и схемы обработки различных клиентов он держал в головe.
Когда началась война, Серебрянского из камеры смертников вызвали, нарядили в старую форму, дали кабинет на Лубянке и велели составить себе группу. Из старых знакомых он взял к себе выгнанного перед войной из разведки Вилли Фишера и Рудольфа Абеля.
Серебрянский не был реабилитирован. Судимость с него не сняли. Он продолжал числиться заключенным, приведение в исполнение смертного приговора было лишь отсрочено.
Пока в разведке царил Берия, никто не смел заикнуться об изменении странного статуса Серебрянского.
После войны, когда начали гнать из разведки евреев, Серебрянского выгнали и посадили. После смерти Сталина выпустили. Но когда расстреляли Берия, его снова арестовали как прихвостня казненного грузинского сатрапа. Тогда же посадили и осудили на большие сроки Эйтингона и Судоплатова. Серебрянский просидел несколько лет, вышел на волю больным стариком и вскоре умер.
Такова вкратце поучительная история бывшего театрального осветителя Якова Серебрянского.
Мой первый и последний с ним разговор не оставил у меня ощущения взаимной душевной теплоты.
Серебрянский хотел знать, как я отношусь к мысли о заброске в тыл к немцам. В очень глубокий тыл. Точнее, в Западную Европу. Еще точнее — во Францию.
К этой мысли я отнесся с подозрительным, возможно, энтузиазмом.
Есть ли у меня во Франции люди, на которых я могу положиться?
Серебрянский лениво слушал, не утруждая себя выражением внимания, не делая вида, что считает меня способным говорить что-либо, кроме ерунды.
Шаркая плоскими ступнями, он вышел, не попрощавшись, и уехал.
Но через несколько дней появились товарищи Абель и Фишер. Надо было продолжать учебу.
На квартиру моего будущего учителя (им оказался лысый, с вечным насморком, Вилли Фишер, а не атлетический Абель) меня отвез мотоциклист нашей бригады, бывший шуцбундовец Эрвин Кнаусмюллер. Мороз был лютый, снег в Москве не убирали, машина скользила на обледенелых сугробах.
Сидя в коляске, кое-как прикрываясь от ветра чемоданом, я коченел в своем демисезонном пальто.
После визита Серебрянского и товарищей «Фишерабеля» мне приказали сменить солдатскую форму на штатский костюм. Конспирация! Хотя в Москве военного времени человек моего возраста мог привлечь внимание именно штатским костюмом.
В дополнение к военному удостоверению вернули гражданский паспорт и выдали фальшивую справку о непригодности к службе в армии.
Питаться мне предстояло самостоятельно, получая продукты раз в две недели на общем складе, куда в одни и те же дни и часы являлись такие же, как я, будущие «нелегалы». Там происходили любопытные встречи. На всякий случай нам всем велели друг друга не узнавать и не запоминать. Тем более — не разговаривать!
На четвертом этаже дома во 2-м Лаврском переулке Фишеры занимали две комнаты в четырехкомнатной квартире, где жили еще две семьи. Но жена Елена Степановна и дочь Эвелина были в эвакуации в Куйбышеве. Сам Вилли спал в проходной комнате побольше. В комнате поменьше стояли две железные кровати. Одну занимал немец, парень лет тридцати, бывший боец 11-той интернациональной бригады в Испании.
— Добро пожаловать! Устраивайтесь, — сказал мне Вилли по-английски, жестом указывая на пустую постель.
Я принялся распаковывать чемодан. Вилли возился у себя в комнате. Я вошел туда в тот момент, когда он, нагнувшись, что-то задвигал под диван. Пиджак задрался, и я увидел, что брюки его, истлевшие от ветхости, просто распались на заду. Сквозь ткань виднелось белье. Я достал из чемодана пару брюк и протянул своему учителю. Он сначала не понял и смотрел на меня удивленно.
— Возьмите, у меня есть другие.
Первое мгновение Вилли был ошеломлен, но не стал ломаться, и, быстро сбросив свои лохмотья, надел обновку.
Вилли был гораздо выше меня, и мои брюки не доходили ему даже до щиколоток. Но было не до пижонства. Теперь он мог, переодеваясь в штатское, не бояться встать к людям спиной, не бояться нагнуться.
(Когда в 1955 году, тринадцать лет спустя, Вилли приедет в отпуск из Соединенных Штатов, он привезет мне в подарок серые брюки на молнии, фирмы Дак.)
Начались занятия.
С тех, проведенных у Вилли месяцев, у меня остался сувенир: томик рассказов английского юмориста Саки (Монро), которого Вилли очень ценил. Из любимого им автора он часто повторял фразу: «Никогда не будь застрельщиком. Самый свирепый лев всегда достается первому христианину».
Эта фраза определила уровень моего рвения.
Для начала Вилли решил научить меня собирать приемник. Дал мне необходимые детали, дощечку, на которой мне надо было все смонтировать, показал, что и как, и ушел.
Я тут же все перепутал, подключал не туда, все начинал сначала. И умирал от тоски.
Вечером, вернувшись со службы, Вилли объяснил мне мои ошибки и все сделал сам. Уверял меня при этом, что все, что один дурак может сделать, сделает и другой! Но больше мы приемник не собирали.
Я начал работать на ключе. Это было привычное дело, и в назначенные часы я держал связь с другими учениками. Сеансы проходили по утрам, когда Вилли бывал в Управлении. Думаю, что иногда связь со мной держал он сам.
Так я совершенствовался в радиопремудрости.
(Сегодня я даже не пытаюсь вспомнить основные принципы устройства радиоприемника и передатчика. Я запомнил слова: «контур» и «резонирующий контур», но уже не помню, что они значат. Много лет, как я перестал понимать сигналы Морзе.)
Быстро разделавшись с радиотехникой, напомнив мне лишний раз о мудрых словах Саки про первого христианина и свирепого льва, Вилли успокоил меня, сказав, что строить передатчик мне наверняка не придется.
Слова его упали на благодарную почву. И впрямь. Мне ли заниматься серой технической работой? Все свое внимание я сосредоточил на рассказах Вилли, которые должны были подготовить меня к оперативной работе за границей. Вилли рассказывал «случаи из жизни».
Прочитав уже после выезда на Запад «Учебник разведки и партизанской войны» Александра Орлова, я узнал многие истории, которые рассказывал мне в сорок втором году во 2-м Лаврском переулке в Москве Вилли Фишер. То есть в большинстве своем эти «случаи из жизни» были — отработанные и обезличенные «байки», которые до меня и после меня рассказывали поколениям студентов, обучая их шпионской премудрости.
Но были и рассказы подлинные. Например, история, приключившаяся с одним из ветеранов советской заграничной службы Василием Зарубиным.
Живший за границей с семьей — женой и дочерью, — Зарубин должен был переехать в другую страну или нелегально перебраться в СССР — теперь уже не помню. Помню только, что маршрут проходил через третью страну, где на границе была пересадка на другой поезд.
Когда семейство Зарубиных ожидало поезда в зале первого класса, к ним бросилась какая-то женщина с криком: Держите его, это советский шпион!» За женщиной поспешали таможенники и полицейские.
Вася Зарубин, много лет проработавший за границей, где он страдал от того, что из-за требований конспирации не мог отдавать достаточно времени любимому занятию — игре в теннис (считалось, что он слишком хорошо играет), похолодел. От скандала не спас бы и дипломатический паспорт, карьера могла навсегда погибнуть!
Но подбежавшие полицейские схватили женщину, а начальник таможни, запыхавшись, извинялся: «Ради Бога, извините, она сумасшедшая! На всех бросается!»
(Дочь Василия Зарубина, Зоя Васильевна, руководила до недавнего времени курсами переводчиков ООН в Москве. Часто выезжает за границу. В высоких гебешных чинах.)
Вернемся, однако, к поучительным «байкам», которые рассказывал мне Вилли Фишер, а иногда и приходивший к нам выпить (если было что) и закусить (если было чем) Рудольф Абель.
Интересно подчас не сходство историй, а различие интонаций рассказа.
Возьмем для примера историю с «особыми приметами».
Орлов в «Учебнике» рассказывает, как один советский разведчик получил для переезда из Берлина в Москву португальский паспорт. Приехав домой и сдав документ, он узнал от людей, знавших португальский язык, что в рубрике «особые приметы» в паспорте значилось «однорукий».
У Вилли история звучала примерно так: «Один из очень руководящих товарищей придумал какую-то ревизию, чтобы прошвырнуться в Европу. До Берлина — с шиком: в международном вагоне с дипломатическим паспортом. Там остановился в отеле „Адлон“. Все они там останавливались! Начальник этот распорядился, чтоб достали ему паспорт для дальнейшей поездки. Ему принесли. Турецкий. Вечером начальник улегся в постель, попивает коньяк, курит сигару и рассматривает документ. А турки в своих паспортах все пишут еще и по-французски. И вдруг в графе „особые приметы“ видит — „одноногий“.
Разница, как видите, только в деталях и в интонации. Но в ней весь Вилли и его отношение к начальству. Он любил говорить: «Начальство, оно — начальство. Но распускать его не следует!»
Другой пример: Орлов описывает различные способы переезда границы, которыми пользовались советские агенты. На странице 66 своего «Учебника» он пишет: «Советским разведчикам часто бывает нужно избежать пограничного контроля. Они поэтому пользуются автобусами, совершающими туристские поездки туда и обратно через границу без всяких формальностей. Так часто делается между Швейцарией, Австрией, Францией, Италией. Или между скандинавскими странами. Они также используют специальные железнодорожные билеты, позволяющие въехать в другую страну, не предъявляя паспорта».
А Вилли рассказывал иначе: «Когда я выехал за границу в первую командировку, то ехал по своему паспорту. Во Франции меня встретил Швед (Орлов) с двумя обратными билетами в Англию. По этим билетам мы туда и въехали».
Эту историю «Швед» не рассказал и позже, когда в 1957 году она могла бы заинтересовать многих в Соединенных Штатах.
Вообще похоже, что своих американских друзей Орлов радовал главным образом безобидными «байками».
Еще об отношении Вилли к руководству. Оно было, если можно так выразиться, отрицательным вдвойне. Во-первых, мой друг был фрондер и начальство не любил. Но со старым кое-как мирился. Это были люди, которые действительно учили его ремеслу, сами работали нелегально за границей. Но за последние годы руководящие кадры разведки сильно потрепала чистка, и начальники были, в большинстве, люди новые, занявшие места расстрелянных ветеранов.
Об этих уничтоженных Вилли и Рудольф стали вспоминать при мне не сразу. Но постепенно из них начало выпирать. Особенно, когда, достав водку, мы пили втроем до утра.
Вспоминали людей, вспоминали это последнее страшное время. Мне почему-то запомнился рассказ Рудольфа (его в эти годы не выгнали, и он каждый день, умирая от страха, регулярно ходил на службу).
За несколько месяцев из кабинета, в котором их было пятеро, исчезли четверо. Одного из сослуживцев Рудольфа вызвали к начальству. Он больше никогда не вернулся. И долго на вешалке висела его форменная фуражка. Никто не решался снять. И никто, разумеется, не решался спросить, куда делся их товарищ. А на место исчезнувших пришли другие. Деревенские гогочущие хамы. Мои друзья называли их (из-за методов следствия — они занимались и этим) «молотобойцы».
«Мне повезло, я отделался легким испугом», — говорил Вилли. Выгнанный из разведки в конце 1938 года, он работал на заводе. Но все равно каждую ночь ждал ареста.
Рассказы Рудольфа Абеля, много лет проработавшего вместе с женой Асей на Дальнем Востоке, где он жил под видом русского эмигранта, во многом дополняли рассказы Вилли, который работал в Скандинавии и в Англии. Бывший балтийский матрос и красногвардеец, Абель не знал ни одного языка, кроме русского. Он был очень неглуп, но круг его интересов был узок. Рядом с ним Вилли был не человек, а живой «век Просвещения». Дружили они давно, так как начинали вместе работу в разведке. Одинаково оценивали людей. На первом месте у них стоял Серебрянский. Кое-как тянул Эйтингон. О Судоплатове, начальнике Четвертого управления, говорили с некоторым осуждением. Не любили вельможность, чрезмерную, по тем временам, роскошь жизни. Не понимали, как можно в холодной и голодной военной Москве затеять отделку квартиры. А Судоплатов просто тянулся за более высоким начальством.
Ведь когда в разгар войны надо было построить новое здание для сугубо гражданского института, который возглавляла жена Маленкова, то с фронта сняли саперную дивизию и бросили на строительство. А Маленков был далеко не худшим в этом отношении. Щербаков позволял себе вещи помелочней и понаглей.
Мы часами болтали на кухне. Процесс готовки занимал уйму времени. Давление газа было очень слабое, и он начинал гореть более или менее ровно лишь поздно ночью, когда большинство измученных москвичей засыпало. Но и тогда, чтобы добиться ровного горения конфорки, надо было ритмично ударять ладонью по счетчику. Поэтому один стоял у счетчика и бил по нему ладонью, а второй в это время возился у плиты. Эту роль Вилли старался оставить за собой. Не потому, что бить ладонью по счетчику было утомительно, а потому, что готовящий пробовал приготовляемое блюдо и таким образом получал фактически большую порцию.
Время было голодное, нам все время хотелось есть, и Вилли забывал все на свете и не считался ни с какими обременительными предрассудками, когда дело касалось еды.
Мой паек мы делили честно пополам. Это было облегчено тем, что мне почему-то постоянно давали баранину и рис. Готовился плов, который легко делить. Делили также чай, сахар и прочие продукты.
Вилли же свой паек брал обедами на работе. Кроме того, Серебрянский иногда водил его с собой в генеральскую закрытую столовую в помещении ресторана Арагви. Периодически в буфете на Лубянке давали какие-то внеплановые бутерброды. Вилли честно и подробно обо всем этом рассказывал, но никогда не принес домой ни крошки. Он, полагаю, честно верил, что был голоднее меня. Так, возможно, оно и было.
Вилли редко приходил с работы раньше двенадцати-часу ночи. А то и позже. Так было принято в те годы. Так жила и работала вся страна. Пока не ляжет спать Сталин, — а он ложился на рассвете, — ни один человек, которому мог позвонить Вождь, не смел заснуть. Те, кому могли позвонить эти люди, также бодрствовали. И так — по всей иерархической лестнице. Во время войны это еще объясняли тем, что ночью может что-нибудь случиться. Случалось, однако, и днем.
Сготовив поздний ужин, съев его, мы иногда подолгу не ложились спать, обсуждая все мировые проблемы.
Постепенно, вопреки конспирации, нашли общих знакомых и стали обсуждать их.
Тут я узнал, что одна моя парижская приятельница, о которой мне было известно, что она работает на советскую разведку и была в Союзе, училась у Вилли в разведшколе. Несколько пуританский Вилли был шокирован, что эта представительница знатной эмигрантской семьи не стеснялась совокупляться в душевой с одним из слушателей школы — французом.
Узнал я также, что радист так называемого Учебного батальона противовоздушной обороны, в котором я служил в Испании, австриец Курт, которого сменил приехавший уже при мне Липовка, был тоже учеником Вилли. Его внезапно отозвали в Москву и расстреляли.
— Как троцкиста, — объяснил Вилли.
— А разве он был троцкист? — спросил я.
Вилли посмотрел на меня широко выпученными глазами и, сраженный такой глупостью, ничего не ответил.