Случай
За полтора месяца до дембеля сержанту Петренко перестала писать девушка.
Петренко курил себе в туалете и глядел в окно: за окном был мрак, и только согбенные над бетонным забором фонари брызгали, как душ, патлатые струи рыжего света.
«Паскуда, какая паскуда, — сказал себе под нос Петренко, старательно плюнул в раковину, проводил взглядом серебряный плевок и тогда вслед добавил: — Падла».
Казарма уже отдала богу души, кто-то даже храпел самым похабным образом, вызывая нервные скрипы соседа внизу. Наконец тугая подушка совершила стремительное путешествие к голове храпуна, в покое шевельнулось сонно матерное слово, и неспавшие успокоенно крякнули кроватями в благословенной тишине.
— Баринцов, — позвал Петренко. — У нас все на месте?
— Что я их порю, что ли? — буркнул с деланной грубостью Баринцов, отвлекшись от душевной беседы в углу кубрика с писарем Смагиным, и добавил что-то еще вполголоса, вызвав сдержанное ржание соседей.
«Вот паскуда, а?» — подумал Петренко уже спокойней.
— Коровина нет и этого духа… Пыжикова, — ответил наконец Баринцов, поудобней усевшись в кровати. — Коровин никак бабу из автопарка не выведет.
— А Пыжиков?
Баринцов значительно повел головой и пропел:
— А они изволят письма жечь. У них неудачи на личном фронте.
Петренко прошел мимо дневального и стал неторопливо спускаться вниз, вслушиваясь в голоса у выхода: визгливый голос Коровина был, наверное, слышен всему гарнизону.
— Такая баба… Я ее раздел — она только «ку-ку» сказала… И все. Слава богу, что Коробчик машину не закрыл, в кабине хоть ноги торчат, а все теплей, а то пришлось бы на снегу зад морозить.
Петренко прошел совсем тихо, даже приостанавливаясь на каждой ступеньке. Он четко слышал каждое слово.
— А что… Петренко же на снегу порол. Я думал: врут. Ходил специально посмотреть, и правда: на снегу — зад и две коленки, прямо под домом, жильцы небось охреневали, я торчу…
Коровин примолк, видно, затянулся сигареткой; плутающий, нервный голос Пыжикова спросил:
— В-валер, а вот как ты начинаешь?
— Чего? — не понял Коровин.
— Ну вот, с бабой чтоб… Ну, чтоб она поняла, если не пьяная.
— Да ты что, братан, мальчик, что ли? — захихикал Коровин.
— Да ты что, охренел, хлоп тать, — громко заспешил Пыжиков, и Петренко поморщился, покачиваясь на носках на последней ступеньке. — Мне просто интересно.
— Ну что, — Коровину, видно, уже совсем хотелось спать, и он зевал. — Это само как-то, так…
Петренко прокашлялся совершенно без нужды и вышел на крыльцо.
Коровин трогательно приподнял в знак приветствия лихо задвинутую на затылок шапку и показал зубастую, как кукурузный початок, улыбку.
Пыжиков только покосился и помрачнел.
— Не спится? — участливо спросил Петренко у него и тяжело рукой направил к двери. — Шагом марш в кровать!
Пыжиков, не смотря на него, выдернул плечо из-под его лапы и враскачку шагнул к двери, длинно сплюнул в снег.
— Стой! — рявкнул Петренко. — Я что сказал?! Что надо ответить, сынок?
Пыжиков лениво повернулся и с натянутой усмешкой выговорил:
— Есть, товарищ сержант.
— Иди, сынок, — напутствовал его Петренко и прикурил у Коровина.
— Коровин, — сказал он, когда некстати проснувшийся дежурный по части кончил орать, где это на ночь глядя шлялся Пыжиков. — Ты завтра в увольнении?
— В увал, конечно, к бабам, — сладко прищурился Коровин и соединил улыбкой уши. — В общагу кондитеров. Конфеты «Мишка на севере». Чай и бабы. Хочешь со мной? Я с Поповым думал, а он в карауле.
— Коровин, возьмешь с собой завтра Пыжикова, — сказал Петренко и почесал усы.
— На хрена? — отлепил губу от сигаретки Коровин. — Мне и так неплохо будет.
Была уже глубокая ночь, и Петренко совсем было пора в кровать, несмотря на бессонницу — верную спутницу всех дембелей.
Он протер кулаком правый глаз, посмотрел на этот самый правый кулак и легонько ударил Коровина в грудь, потом, задумчиво глядя ему прямо в глаза, размахнулся побольше и двинул сильнее уже, с неприятной, натянутой гримасой, с силой размахнулся еще раз, но Коровин уже отпрыгнул в снег и старательно выдавливал из себя вынужденный смешок — ведь это была шутка, только шутка, что же еще…
— Ты следи всегда за интонацией, Коровин. Я же не сказал: возьмешь с собой завтра Пыжикова? Я сказал: Коровин, ты возьмешь с собой завтра Пыжикова.
— Пол-автороты. И кто только службу тащит? — хмыкнул Коровин, оглядев машины у общаги.
Уже в лифте он потянул носом и, отвалившись в угол, оглядел сжавшегося Пыжикова.
— Ну, ты и одеколона извел… Лучше бы выпили. Кто тебя здесь шохать-то будет?
Общага была шумная: вываливались в коридор веселые компании, растрепанные, по-домашнему в халатиках, девчонки с цепкими взглядами густо накрашенных глаз громко перекликались, смеялись, кто-то хрипло орал под гитару песню без слов, пытаясь перекрыть магнитофонные вопли, у туалетов курили, и оттуда, из дрожащего марева, Коровина окликнули — он кивнул, пытаясь увидеть, кто это был, и топал дальше, считая вслух номерки комнат и уже загодя улыбаясь.
— Мож-на? — вкрадчиво спросил он после стука в последнюю дверь направо и властно подергал ручку.
За дверью сделали потише музыку, голоса притихли, и тонкий женский голос жеманно вытянул:
— Кто-о?
— Открывай! — рыкнул Коровин, хозяйски долбанул сапогом пару раз внизу двери и заговорщически подмигнул Пыжикову, прилипшему к стене.
После короткого сердитого лязга щеколды дверь выпустила высокую девицу с растрепанной прической, царапавшей острыми прядями лоб. Она то и дело недовольно поправляла эти пряди, глядела в сторону, недовольно поджимая губы, открывала рот и коротко дула на покрасневшее лицо, крепко сжимая за спиной дверную ручку.
— Наташа-а, — Коровин привычно потянулся руками к ее лицу.
— Да иди ты! — вяло отпихнула она Коровина и передразнила: — На-та-ша-а-а…
— А чего? — радостно моргнул Коровин. — Вот друган со мной, Аркаша, ну, познакомься. Ну, да познакомься с человеком. — И подтолкнул ее, взяв за локти, к Пыжикову. — Ну! Да познакомься с человеком. Ну!
— Пусти, — раздраженно повела она головой и кисло взглянула на Пыжикова. — Меня зовут Наташа, понял? И вот что, Валера, у меня люди, — она заговорила тише, и Коровин склонился к ней, нервно зацарапав ладонью по стенке.
— Ну, так че? И че? Ну? — бубнил Коровин.
Пыжиков чувствовал, что вспотел, и с омерзением пытался унюхать тяжелый прелый дух, идущий из-под застегнутой наглухо шинели.
Он отклонился от стены, снял шапку и неловкими пальцами принялся расстегивать великоватую шинель, делавшую его похожим на бабу. Уставил руки в бока, будто участвуя в разговоре, а сам глядел в стену и ни о чем совсем не думал.
Из комнаты вылезла еще одна девица — в синем батнике и белесых джинсах, мельком оценила Пыжикова и, опершись подбородком на плечо Наташи, узнавающе-ехидно улыбнулась Коровину, поправила у него что-то на груди; Коровин сбавил накалу в беседе, но тут из комнаты дернулся пьяный бас:
— Ну, какого там хрена?!
Коровин сразу вытянулся злобно, сжав губы, но Наташа буркнула за спину:
— Да погоди ты.
Она переглянулась с подругой, пошептала ей на ухо и важно решила:
— Ну ладно.
— Ну а его куда? — осведомился повеселевший Коровин, не оборачиваясь, показал на Пыжикова, старательно смотрящего в окно.
— Ну-у, — протянула Наташа и стала нетерпеливо постукивать тапочкой по полу. — Может, ты еще взвод приведешь?
Ее подружка в синем опять что-то шепнула на ухо.
— К кому? — в полный голос спросила изумленно Наташа и прыснула. — Я щас умру.
— А чего-о ты? — удивилась, в свою очередь, подруга. — Давай!
— Ну, веди. Мне-то что, — засмеялась Наташа и уже потащила Коровина в комнату, расстегивая на нем шинель, а тот говорил Пыжикову оттуда:
— Ну, в общем, ты иди вон туда, с ней. Давай, короче, гуд бай. Не срами роту, слышь, давай, в кругу друзей ничем не щелкай. Если хочешь есть варенье, не лови этим самым мух, — и смеялся.
Девица в синем прикрыла осторожно за ним дверь, тряхнула кудряшками и позвала Пыжикова:
— Пошли.
Он поскрипел сапожищами за ней по коридору — с утра у него было чувство, будто он рвет мамину скатерть на портянки.
Они спустились на этаж. Провожатая толкнулась в крайнюю дверь, крикнула в шумящую кухню:
— Машка, ты здесь?
Оттуда выплыла толстая девушка в спортивном синем костюме с тонкими белыми лампасами.
— Чего?
Провожатая пошла с ней на кухню шептаться, а Пыжиков опять ждал, постукивая затылком о стену за спиной.
— О господи, — пробормотала Маша, проплывая мимо него и наклоняясь к двери — она долго не угадывала ключом скважину, потом, плюнув, достала из кармана и нацепила на нос очки — открыла.
— Ты заходи и давай здесь, сюда, — неопределенно проговорила девушка в синем и пошла к лестнице, мельком полюбовавшись своим отражением в стекле, — она торопилась. Пыжиков неуверенно зашел и остановился, видя себя в небольшом квадратном зеркале, чуть ржавом в углу, — лысого, с рыжими бровями, тонким и длинным носом.
— Раздевайся, что ждешь? За тобой ухаживать, что ли, надо?
Маша вышла из-за створки шкафа, причесываясь, уже в короткой юбке, пятнистой, как шкура леопарда, белой кофте из плащевки на кнопках, туго натянувшейся на широкой, оплывшей груди, и невозможных черных колготках в крупную клетку.
Она наклонилась к туалетному столику. Пыжиков увидел в разъехавшемся разрезе юбки ее округлые, расплывающиеся на коленях ноги — он почувствовал сухость во рту и с первого раза не смог попасть вешалкой шинели на крючок, на котором уже висела черная шуба и желто-коричневая фуфайка с биркой «Метрострой».
Маша внимательно глянула на него через очки, прошла мимо, чуть задев, в коридор и громко щелкнула щеколдой.
— Ну что? Чай будем пить?
— Да, — кивнул Пыжиков. — Может, я помогу чем?
— Вот это не надо, вот это мы сами, — запротестовала Маша. — Да ты хоть китель расстегни, ва-аенный!
Пыжиков прошел в комнату, сел на кровать, быстро обернулся на окно, на туалетный столик с дешевой косметикой, на календарь с красивым мужиком на тыльной стороне шифоньера, потрогал зачем-то букетик искусственных цветов в глиняной вазочке — руки подрагивали, он пытался думать о чем-нибудь, чтобы меньше чувствовать ноющую струну напряжения, пронизывающую все тело, — ему было душно.
Маша подвинула столик к нему, выставила две чашки, одну — с отбитой ручкой, при этом она задумчиво потрогала пухлым пальцем с оранжевым лаком отбитое место и поправила затем этим же пальчиком очки на переносице, выложила на стол целлофановый пакет с сухарями — на дне пакета толстым слоем лежали ржавые крошки. Осторожно налила из блестящего электрического чайника дымящуюся воду в чашки, отправила в них по пакетику заварки, причмокнув при этом: «Оп-ля!» Пыжиков смотрел без движения за ее руками, не отрываясь. Она поглядывала на него. Стекла очков у нее чуть запотели, и поэтому Маша напряженно подрагивала веками.
— Ну, все, — решила она.
Пыжиков видел ее тело, сильно набрякшее в немилосердно тесной юбке, колени, сладко белеющие сквозь клеточки колготок, — сердце билось у него в голове. Он потерянно улыбался, дул на чай, не решаясь взять кружку в дрожащие пальцы.
Маша села рядом, сразу привалившись к Пыжикову мягким, будто горячим изнутри, большим упругим телом, а Пыжиков уже не мог наклониться или повернуться к ней и только потирал ладони о брюки.
— Ой, а сахар забыла… И не вылезешь теперь, — порывисто засмеялась Маша, как-то мутно поглядев на Пыжикова порозовевшим лицом, — она дышала ртом.
— Ну-ка, — отстранила она его рукой и неловко перегнулась через Пыжикова к шкафчику, вдруг потеряла равновесие и оперлась локтем на живот и ниже — Пыжиков чувствовал дрожащее нытье в коленях и все свое тело будто клеткой для чего-то слепого, бешеного, бушевавшего внутри, он выдохнул с шумом воздух, обнял Машу и потянул к себе сильно и резко, но она успела осторожно поставить пол-литровую баночку с сахаром на столик, где еще испускал дымок чай, боясь увидеть ее лицо, он скорее поцеловал ее теплую щеку, почувствовав губами легкий пушок, потом — краешек губ и, неловко повернувшись в кровати, стал укладывать это чужое, зовущее тело, услышав, как она с веселым стуком скинула тапки с ног. Она еще медленно сняла очки, сложила дужки, положила их на столик, стеклами вверх и, поправляя под головой поудобней подушку, обняла его за шею свободной рукой и поглядела ему в глаза, ожидающе и добро, неровно дыша и подрагивая уголками губ.
Он мял, вжимая в себя, с силой проводил ладонями по груди, задерживаясь в ложбине посреди, вздрагивал, сжимал колени, постанывая от ноющего озноба, разливающегося трепещущей волной от живота, он еще поцеловал ее в губы, неумело и робко, и вдруг задохнулся ее жарким и сильным языком, метнувшимся ему в рот, опаляя неистовым, быстрым движением; он неуклюжими руками чуть ли не рвал одну за другой кнопки на кофте, и погрузил дрожащие губы в горячие груди, высоко поднятые черным кружевным бюстгальтером, он отстегнул наконец последнюю кнопку, провел ладонью по нависшему над тугой резинкой колготок животу с нежным, курчавым пушком, и, с натугой приподняв это грузное тело, он скользнул рукой по налитой спине, расстегнул два крючка бюстгальтера и трепещущими ладонями выпустил на свободу огромные белые груди, тягучими плавными каплями расползшиеся в разные стороны, он гладил большие розовые соски, припадал к ним губами — и она, подрагивая плечами, ловила его голову руками и обжигала быстрым языком, щекотно и томительно, ушные раковины, дышала ему в шею — и все внутри сжималось; и опускала откровенные жадные руки вниз, и он не мог больше, и с ужасным треском расстегнул «молнию» на юбке, и силой потянул ее вниз, упираясь руками в зажатые до барабанной прочности бедра.
— Погоди, дурачок, это я сама, — тихо сказала Маша.
Он сел, потом встал, тяжело дыша и глядя исподлобья, — она вытащила из-под себя кофту, повесила, аккуратно вывернув, ее на стул, под нее подсунула бюстгальтер, на котором еще была этикетка, и встала, отвернулась и принялась стягивать через голову тесную юбку — юбка застряла на плечах, и Маша недовольно дергала пухлым телом и поводила здоровым, будто обрубленным внизу задом, как поднимающееся тесто, выпирающим из узенькой полоски черных плавок.
Пыжиков смотрел на белый снег за окном — зимой мир белый, и зимняя стужа касалась, благословляя его, чистыми белыми перстами, болезненно и пусто билось тупое сердце, и начинало подташнивать, и тяжелые комки путешествовали в горле, распирая грудь, белый иней опушил изящным узором черные ветки, и за окном прыгали два воробья, он стал смотреть на пол, ему казалось, что кто-то кричит внутри его, тонко и протяжно, и он все хотел погубить его, этот крик, выдыхая, выпуская из себя чужой воздух, напитанный густым запахом пудры и приторным жирным вкусом помады, — белый снег осыпался призрачным занавесом за окном — совсем как тополиный пух, когда лето, и чисто все, и сухой асфальт.
Он отступил к двери, себе не веря и не помня себя, а Маша быстро задвигала шторами белый вечерний мир и, сев на кровать, быстро стаскивала сначала с одной, потом с другой ноги колготки и за ними спустила черные, маловатые ей плавки, оставившие на теле красноватые полоски-следы, она сидела, одной рукой держась за подбородок, локтем прикрывая, сжимая воедино груди, другую опустив в сумрачную тень между ногами — он не видел ее глаз и вообще потом отвернулся, сорвал с вешалки шинель, схватил шапку и стал дергать щеколду сильнее и сильнее, чтобы выскочить, выбежать в коридор, прежде чем она успеет и сумеет что-нибудь сказать, — он не мог никак открыть эту чертову щеколду, она закрывалась хитро как-то, и дергал еще, уже поняв, что не откроет сам, и жег, подступал к нему жирный мазок жгучего позора, и он остановился — медленно стал напяливать шинель, вздыхая и шмыгая носом, крутил носом, крутил в руках шапку — с какой стороны кокарда, потом было тихо, он глядел на календарь с красивым мужиком и услышал: женщина плакала за спиной, куда-то уткнувшись, сдержанно и обычно, высморкалась, страдальчески скрипнула кроватью и, не торопясь, подошла к нему, стала рядом, пытаясь сделать ровными губы, застегивая халатик на бесформенном теле.
— Ну, хорошо, хорошо, успокойся, уйдешь, — шептала она и пыталась спокойно смеяться. — Сейчас я тебя пущу, родной. Но ты вот мне скажи — ну какого хрена ты приходил?! Ну чего тебе не хватило? Ну не такая я ведь уж… — Она не выдержала и зарыдала, не прикрывая лицо, безобразно расплываясь ртом, покачиваясь от нестерпимой обиды и стыда. — Мужики, господи.
— Я, — сказал Пыжиков. — Ты, вот, — он сразу забыл, что хотел сказать… Он не смог ничего выговорить — разводил глупо руками и делал малопонятные гримасы стене, — голос внутри его выл, пусть тише, но по-прежнему жалобно и тонко.
Маша тронулась с места, отмотала какую-то проволоку, швырнула ее в угол, лязгнул шпингалет — она распахнула рывком дверь, сотрясаясь спиной, и крикнула:
— Иди!
И грязно выругалась вслед.
За полтора месяца до дембеля сержанту Петренко перестала писать девушка.
Петренко сидел на месте дежурного по части, прижал щекой телефонную черную трубку и слушал шуршание в проводах — шуршало разнообразно, ему был виден краешек окна, то и дело перечеркиваемый шустрой капелью. Петренко смотрел в окно неподвижными глазами. В трубке что-то пискнуло, и нарочито важный голос возмутился:
— Так… Это какое там чмо так долго провод занимает, а?!
— Закрой рот, Коровин, я это, — сухо сказал Петренко. — Как там у вас на смене?
— Все пучком, спим, — забубнил в трубке Коровин. — Баринцов тут общее поведение разбирает, ха-ха, так, в общем… А! А ты хоть слыхал, как твой перщик Пыжиков в общаге отличился?! Вот ведь!..
— Отбой! Дежурный идет, — шепотом сказал вдруг Петренко и опять стал смотреть в тишине на окно, ожидая, когда ж «Рокада» даст ему «Орион».
Время от времени он приглаживал волосы и откашливался. Перед тумбочкой дневального строился караул — свежеиспеченный младший сержант Кожан, только что оторванный от телевизора, бегло осматривал экипировку личного состава, сокрушительно зевая.
— Кожа-ан, — негромко позвал его Петренко.
Кожан даже ухом не повел, оправляя подсумок, хотя, конечно, услышал.
— Младший сержант Кожан! — пролаял с ненавистью к своему голосу Петренко.
— А? Что, Игорь? — как ни в чем не бывало, недоуменно обернулся Кожан.
— Иди сюда.
Кожан подошел, прикрыв за собой дверь, чтобы личный состав не возомнил себе бог весть что, узрев все варианты возможного общения ветерана со шнурком.
— Я вот что думаю, Кожан, — тихо сказал ему Петренко, не выпуская телефона и жалея, что окна больше не видно. — Вот как был ты гнилым по салабонству — так гнилым и остался. А? Чего так сразу резвость потерял? А?
— Да ты че, Игорь? — грустно оскорбился понурившийся Кожан.
— Да вот так, — объяснил Петренко, тоскливо глядя на Кожана, испытывая себя: хочется ударить или нет.
— Кто у тебя в карауле из салабонов? — наконец спросил он, так ничего и не решив насчет в морду.
— Пыжиков.
— Пыжиков не пойдет. Курицына возьми.
Кожан начал было говорить, что как посмотрят на такую вот замену ротный, дедушки и ветераны, но у Петренко шевельнулось бешеное в глазах, и несчастный двухцветный карандаш дежурного по части невинно хрустнул в его пальцах, вывалив на стол сизый грифель, и тогда Кожан стал объяснять, что он-то, Кожан, имел в виду совсем другое, а замена эта, в общем-то, плевое дело, что там мудрить, меняя салабона на салабона, — он прям сейчас ее произведет запросто и без промедления, сей момент.
И тут «Рокада» дала Петренко «Орион»: в ожидавшей трубке тонко запищал далекий, как с Марса, приятный девичий голосок.
— Девушка, — ласково попросил в трубку Петренко, — дайте, пожалуйста, мне «Алмаз».
— Я не даю. Я соединяю, — обиделась слегка девушка, но через мгновение в трубке пробурчал отчасти сонный голос:
— Млад… шант… ицын, слушш вас…
— Друган, набери мне, пожалуйста, город, — неуверенно попросил Петренко — лоб его страдальчески наморщился.
— Номер какой в городе-то? — хмыкнул через зевок далекий друган. — А?
— Номер — два двадцать шесть восемнадцать, но ты погоди вообще-то, друган, — Петренко тер ладонью вспотевший лоб. — Ну, как там у вас с погодой? Тает?
— Весна, травка, — осторожно обозначал погодные условия друган через полторы тысячи километров. — Щепка на щепку — и то лезет. Бабе, что ль, звонишь? Не из медучилища она? Нет?
— Весна вовсю, значит, — повторил за ним Петренко. Ему вдруг стало скучно-скучно, до смерти.
За окном крыши роняли вялую капель вперемешку с талым снегом, пахло сапожной ваксой — дневальный салабон Шаповаленко драил линолеум огромной щеткой, в простонародье именуемой «машкой».
— Все тает, — философствовал далекий друган. — Даю номер.
И оглушающий, нежданный гудок впился в уши.
— Не надо, не надо, друган! — крикнул Петренко сквозь рвущий душу гудок, запнулся о сердечный стук снимаемой трубки и что есть силы тянул телефон от себя, но все-таки услышал первые ростки ненавистного, известного до дыхания голоса и бухнул наконец-то трубку на аппарат, как горячую, промычал что-то, поерзывая на стуле, и поглядел на дневального бессонным, воспаленным взором:
— Шаповаленко?
— Я! — отозвался тщедушный салабон.
— Пыжиков сдал автомат?
— Так точно.
— Угу.
Телефон дзинькнул.
— Сержант Петренко, — представился Петренко. — Слушаю вас.
— Разговаривать с «Алмазом» будете? — поинтересовалась девушка «Орион».
Петренко вдруг до боли захотелось что-то сказать этой девушке, стать для нее видимым и близким, увидеть ее, но он только отрезал:
— Нет, девушка, поговорили, — он бросил трубку и сказал в сторону: — И все.
Петренко шагал по коридору в туалет курить и бухнул из любопытства в дверь канцелярии — из-под нее бил свет. Писарь Вася Смагин вопросительно поднял голову от толстой тетради, приостановив бег руки с шариковой ручкой.
Оставался час до ужина — кроме Васи в канцелярии никого не было.
Петренко усмехнулся и уперся рукой в стену.
— Все пишешь? Как ты уже надоел… Когда ж ты дембельнешься, малый?
Лицо у Васи было отстраненное, будто чужое. У него даже был расстегнут воротничок — как у деда. С расстояния, от двери, казалось, будто он и подшит стоечкой. Петренко даже зажмурился — господи, какая ерунда…
Вася ответил:
— Когда напишу.
— Так ты торопись, так твою мать… Не век же этой зиме, ну ведь должна же она кончиться, так ее мать, — вот уйду я, про кого ты будешь писать?
Вася уверенно улыбнулся:
— Ты не уйдешь, пока я не напишу. Ты вообще не человек, а место. У тебя даже нет фамилии — на этом месте всегда кто-нибудь есть — зачем мне торопиться?
— Я не место. Я человек, — раздельно проговорил Петренко, вздрогнув от неотступного, изнуряющего воспоминания. — Вот паскуда… А ты чего здесь сидишь? Туалет, что ли, чистый? Или репа толстой стала?..
Он сказал это и вдруг обмер — ему вдруг показалось, что салабон — это он, Петренко, и сейчас Смагин его убьет за такие слова, и не слезть ему с параши никогда в жизни…
Смагин медленно закрыл свою тетрадь, засунул ее в сейф, звякнул ключом, затянул потуже ремень и пошел к выходу из канцелярии.
Петренко вышел за ним, от него шарахнулся в сторону согбенный Козлов, Петренко вздохнул успокоенно — все на месте — и неожиданно сказал Смагину в спину:
— Не надо. Иди пиши лучше… Кто припашет — скажешь, Петренко сказал писать. Двух недель тебе хватит?
Смагин вежливо ответил:
— Не волнуйся, Игорь, я лучше помою.
И, захватив ведро из коридора, шагнул в туалет.
Совсем вечером Петренко опять покуривал в туалете, внимательно рассматривая автопарк, потом набросил на плечи шинель и пошел к выходу.
— Коробчик, Хоттабыч, так твою мать, — бросил он на ходу. — Машину опять не закрываешь, чмо?
— А иди ты… — прошептал ему Коробчик в спину.
Петренко улыбнулся и этого не услышал.
Он коротко кивнул дневальному по автопарку Попову, нежно общавшемуся с двумя потрепанными шмарами у проходной. Одна из них — Лилька — громко окликнула Петренко:
— Игорь!
Но Петренко даже не обернулся и быстро заворотил за крайний грузовик.
В «зилке» Коробчика плакал Пыжиков, опустив голову на руль.
Петренко резко открыл дверцу, выволок Пыжикова за руку наружу, состроил свою обычную неприятную гримасу, понюхав воздух:
— Порт-вейн, значит…
Он с наслаждением вмазал Пыжикову сокрушительную пощечину так, что того бросило на снег, — брызги ударили врассыпную, Пыжиков испуганно заерзал, поднялся, держась за бампер.
— Сынок, — заговорил Петренко, усиленно сглатывая что-то горлом и вздыхая после каждого слова. — Мне вот до дембеля осталось полтора месяца, да? Ты понял? И я хочу спать совершенно спокойно, с автоматом ли ты в эту ночь или нет. Я хочу спать, потому что с какой стати меня должно колыхать, с кем там спит твоя соска и что она тебе обещала на прощание, — он оглянулся, шепча что-то беззвучное по сторонам. — Что бы ни обещала… Меня это не колышет.
Пыжиков плакал, бросив голову в руки, сложенные на капоте.
— И тебя это не должно колыхать, — бодро закончил Петренко. — Все…! Кроме пчел.
Помолчали.
— А если подумать, то и пчелы тоже такая..! — и Петренко засмеялся, довольный своею шуткой, любуясь на серебряное облако, выдыхаемое, тающее в тяжелой теплой ночи.
— Все у тебя будет, — пообещал он. — Любовь — это все по-другому. Вот понравится тебе человек — и ты ему понравишься. И оба сразу поймете, что вместе жить лучше, и все прежнее будет чепухой. Все, что было… Понял, сынок? — похлопал он нешевелящегося Пыжикова по плечу и заморгал — теплый предвесенний ветер щипал глаза.
— Переспишь в автопарке. И не дай бог, попадешься утром дежурному — будешь тогда приходить с параши только на завтрак, обед и ужин. Все.
Он пошел из автопарка, и кругом была ночь, и неотвратимо сладко пахло весной, тревожный, будоражащий ветер гладил его слезящиеся глаза, и вокруг вся огромная жизнь истомленно вздыхала с каждой глыбой подтаявшего снега, который роняли черные крыши, отороченные острыми обоймами сосулек, похожих на перевернутые готические соборы, кружила его и тянула в безысходную, томительную воронку и опять возвращала наверх — не отпуская ни на шаг, ни на вздох, оставаясь всегда с ним.
Петренко быстро разделся, улегся в кровать и грозно сказал дневальному:
— Шаповаленко, меня завтра поднять за пятнадцать минут до общего подъема.
— Ага, — подтвердил получение информации уже чуть-чуть осоловевший от усталости Шаповаленко.
Петренко поворочался и сел в кровати.
— Я сказал — не разбудить, а поднять!
— Так точно! — ободрился дневальный.
Теперь Петренко окончательно лег, подумал-подумал, тихо сказал под нос: «Пас-скуда» — и уткнулся лицом в подушку.