Легенда
— Ну, так вот, сынки, — закончил старшина речь про воинский долг. — А кто будет хреново служить — тот всю службу будет ловить магазин Улитина… Ну а теперь, дембеля, прощайтесь…
Я провожал на дембель сержанта Попова. Он попросил у меня за проходной сигаретку и подарил почти новый значок «2 класс».
— Товарищ сержант, — спросил я. — Что такое «магазин Улитина»?
Попов подумал.
— Это тайна, Смагин. Я последний, кто знает о ней правду. Вот уйду — и никто ее знать не будет, как ее и нет. Пустяки вообще-то. Но если всплывет — хрен его знает, как все обернется для некоторых людей. А этого не надо. Пусть люди живут, верно?
Пусть люди живут.
Злость началась тычком в бок и желтым осточертевшим светом, заколовшим веки. Попов гладил ладонью бок, в который его толкали, бормотал разнообразные матерные слова. Тут сдернули с лица одеяло — ну что, господи, что?
— Вставайте, Попов, — вежливо канючил старший лейтенант Шустряков. — В караул надо идти.
Попов зажмурился, чтобы подумать: какой караул? Который час? Если электрический свет — значит, еще не утро, если голоса — значит, еще не пора на ужин, значит, еще спать да спать — он тянул одеяло к лицу, не пуская в себя свет, клонился на бок, проваливаясь этим боком, а потом уже и головой в паутинное марево сна.
Желтые пятна перед глазами чуть поплавали, как комки жира на раскаленной сковородке, и сложились в ряд блестящих автоматов в стойке, а потом — в шеренгу бутылок, а затем в голых баб, — Попов перевернулся на живот.
— Сержант Попов, — затянула крайняя баба.
— Сейчас трахну, — пригрозил Попов, — вот прямо сейчас.
Все затряслось, голова Попова закаталась по подушке — мрак прорезали косматые, как кометы Галлея, сияния плафонов на потолке, и тонкогубый старлей Шустряков, бросив сотрясать кровать, присел орать Попову прямо в ухо:
— Надо! Срочно! Сменить! Начальника караула! У сержанта Кожана приступ! Больше некому! Все на смене! У Кожана приступ.
— Рожает он там, что ли? — добродушно спросил Попов у занесенной снегом оконной рамы и швырнул с себя одеяло.
За окном было минус тридцать.
— Щуки! — простонал Попов.
Впереди была ночь.
Он пробухал по холодной, промерзшей казарме, не поднимая узколобой головы, отвесил жестокий пинок попавшемуся под ноги ведру дневального.
Шустряков на цыпочках выглянул сержанту вслед из дежурки и спрятался обратно, чтобы объяснить в телефон:
— Коробчик, ты? Заводи, подъезжай. Встал Попов. Давай живо!
В туалете было еще холодней.
Попов вздрогнул от озноба, брезгливо потрогал толстоватыми пальцами ледяную струйку из-под крана и ткнул этими же пальцами в уголки глаз.
Вместо положенного после караула отдыха, ужина, телевизора, покоя теперь студеная ночь, черные деревья, скользкие тропинки, вонючая караульная, дубиноголовые проверяющие.
Попов чуял сосущую, беспредметную, душную ненависть ко всему.
Он вскинул голову и плюнул в зеркало.
— Паскуда!
Караулка была одноэтажным кирпичным домиком, обогреваемым сложным самодельным устройством, действующим от розетки; окна залепили витиеватые узоры. Отдыхающая смена спала, скорчившись разнообразно, натянув шапки на лица, дыша вразнобой, с тонкими свистами, храпками и иными звуками — лиц не было видно: ноги, шинели — как шершавые валуны в сапогах. В караулке на расстеленной шинели стонал сержант Кожан с потным лбом — у него в ногах курил разводящий, хохол Журба.
— Что? Умираешь? — хмыкнул Попов, пнув ногой сапог Кожана. — Хоть пирожки на поминках пожрем.
— Ты че злой такой, Попов? Дерьма, что ли, в детстве много ел? — враз прекратил стонать Кожан и пробормотал фельдшеру Сереге Клыгину, приехавшему с Поповым: — Да не надо носилок, я и сам дойду.
— Какие люди… — вяло улыбнулся Журба Попову.
— Видишь, хохол, тут всякие проституты шлангом прикинулись, а честным ветеранам приходится горбатиться за них. Конечно! В санчасти попу греть — это тебе не в карауле зад морозить!
— Что-о?! — застрял в дверях Кожан. — Дешевка!
— Стукач.
— Чтоб тебя Улитин пристрелил!
— Затыхай — нанюхались! Чмо поганое!
Попов бешено пошевелил ноздрями вслед хлопнувшей двери и, грохнув автомат в стойку, сел к столу.
— Что, хохол… Улитин, что ли, у вас в карауле?
— Ага. Первый раз.
— Тот, что старшину чуть не грохнул на стрельбах, когда тот пошел мишени глядеть?
— Да.
— Ну вот, — стукнул кулаком об стол Попов. — И салабона мне самого гнилого подсунули.
Он вздохнул и болезненно скривился.
— Тошно-то как, хохол… Вот так подкатит порой, вот прямо убил бы.
— Ты что? Скоро дембель, — улыбнулся хохол. — Ух, и самогону я напьюсь.
Попов внимательно слушал хохла и, не отрывая глаз, взял звякнувший телефон.
— Ну что там у вас, Попов, — проквакал Шустряков.
— Заступил, та-а-рыш старши… лейтена… Иду на посты. — Попов швырнул трубку, не слушая ответа. — Вот тоже мне, чмо!
— Кто сказал на дядьку «падла»?
С крыльца они шагнули прямо в ночь.
Хохол приговаривал под шаг:
— Солнце светит прямо в глаз — ничего себе жара! Нам не жарко ни хрена! Эх, хвост, чешуя — и не видно… ничего!
Попов не успел согреться в караулке и яростно двигал руками.
Снег скрипел так, будто грыз кто-то капустный лист посреди черного леса и наливающегося густой синевой мрака над головой.
Журба охал, приговаривал что-то, кричал невидимым часовым:
— Ты жив там еще?!
Попов вообще молчал, сжимаясь от холода и омерзения, казался сам себе заспиртованной противной лягушкой в банке — щеки становились пластмассовыми, губы сохли, как осенние листья, становясь невесомыми и жухлыми.
Пятый, последний, караульный стоял у самой реки под косогором, его серая фигура пошатывалась у деревянного грибка, хлопая рукавицей по боку.
В обжигающем литом воздухе петлял-выныривал почти звериный скулеж.
— Собака, что ли? — удивился Журба, спрятав улыбку.
Попов отодвинул его и пошел дальше, не таясь.
Пятый часовой был Улитин.
Он стоял спиной, уши на шапке были опущены — он не мог слышать шаги. Он плакал, дорвавшись до редкого одиночества, он плакал, не стесняясь своего здоровенного роста, он наконец-то был совсем один и мог теперь быть собой, хоть немного вылезти в сторону из кромешной тоски своей салабонской жизни, в которой его били, кто во что горазд, за высокий рост и непроходимую глупость. Он плакал еще оттого, что боялся ночи, холода, жегшего мокрые щеки, караулки, проверяющего, всех людей, и откуда ему было знать, что у сержанта Кожана приступ и что он лежал на полу с мокрым лбом, а самый грозный дедушка роты Попов идет принимать посты, и вот уже здесь.
— Здоров, Улитин! — рявкнул Попов.
Улитин вздрогнул, чуть не поскользнувшись, и жалко вытаращил свои круглые мокрые глаза.
— Ваши действия по пожару? — Попов уже доставал из кармана правую руку и грел, сжимая-разжимая ладонь. Журба изучал небосклон — нет, не будет луны, какая, к черту, луна, если и звезды-то ни одной не видно. Он печально сказал по этому поводу:
— Небо хмарами застило — мабуть, будет дождь. Теща пивня зарубила — мабудь, будет борщ.
— Действия по пожару! — будто вытягивая себя дугой, повторял Попов, с наслаждением смыкая зубы в сладостном предчувствии.
Улитин судорожно оглядывал реку, разлегшуюся за спиной огромным блюдом жирного холодца, сливающийся с мутным небом горбатый косогор с лохмами черной от зимних невзгод полыни.
Губы его запрыгали:
— Т-тушить.
Удар получился на удивление сильный — хотя Попов даже не снял рукавицы, да и Улитин был в шапке, но голова его с гулким стуком приложилась к столбу, и Улитин рухнул в снег, заученно не выпуская из рук автомата, закрыв лицо рукой, притянул колени к животу, стараясь хоть немного отодвинуться в сторону от чужих, страшных ног.
Он опять заплакал, как завыл, без слов.
— Падаль, — со страшной тоской сказал Попов. — Ты — падаль.
И пошел по тропинке, быстрее, еще, почти побежал, у него заслезились глаза, и щеку прочертили две тонкие, горькие полоски, его нутро будто душило вязкое, смрадное, постоянно растущее зло. Он сошел с тропинки, тяжело вспахивая снег, добрался до березы и обнял ее, что есть сил, уронив шапку на снег, жал щеку к морщинистой доброй коре, ища тепла, которое дерево будто таило в себе, пытаясь услышать тишину и покой внутреннего роста, движения, вылезти из шинели, из себя, из времени, из этой быстро надвигающейся ночи.
Снег поблескивал серебряным крошевом, и береза стремилась ветвями во мрак, как корнями — в землю.
— Пойдем, Юра, — сказал Журба из-за спины. — У меня там тушенка есть.
Когда они дошли до караулки, Попов пожевал что-то, хлебнул чая и сразу повалился спать, растолкав народ, в самую тесноту, туда, где теплее.
Он встал только по нужде, когда небо стало уже пепельным, а окоченевшие деревья плеснули на мягкий снег первые размытые тени.
Когда он вернулся, заспанный, небритый Козлов протянул ему телефонную трубку.
— Да, таа-рыщ старший лейтенант, — пробубнил Попов, застегивая ширинку. — Все нормально, — обернулся к нарам. — Журба повел смену.
Смена уже заваливала в караулку. Солдаты молча с кряхтеньем сдергивали с себя автоматы и подсумки, расхаживали немеющие ноги, развязывали друг у друга тугие узелки шапочных завязок под подбородком.
— Не май месяц, ага? — улыбнулся Попов народу. — Где хохол?
И вышел постоять на крыльцо.
Хохла не видно, солнца не было, натужно каркала простуженная ворона. Попов уже улыбался — вот и караулу конец, вот и все, там и весна, там и дом — он был спокоен, наконец он один и не видит людей. Сгорбленный от холода Журба бодро трусил по тропинке и последние метры проскользил с разбега с шальным посвистом, как по ледянке, и со смехом уткнулся в раскинутые руки сержанта, опалив стужей лицо Попову, хранящее последние остатки сонного тепла, и губы хохла прошептали страшное:
— Улитин ушел с поста.
Попов еще хлопнул хохла по плечу, еще рот его ломали то улыбка, то гримаса, и только потом уронил руки и обреченно шагнул на крыльцо:
— С автоматом?
Журба кивнул.
— Мужики, за старшего Козлов, мы с Журбой проверяем посты, — крикнул он смене, выхватил из стойки автомат и подсумок.
— Позвонил? — спросил ждавший Журба.
— Может, он в прорубь свалился?
— Какую, на хрен, прорубь — следы видны… Меня как дернуло вернуться посмотреть. Глянул — пусто.
Они вылетели на речной берег, и Попов в мучительном бессилии по-волчьи щелкнул зубами:
— Хоть бы автомат, паскуда, оставил, а? — он сгреб плечи хохла и почти выстонал: — Ну что, хохол? Что ты заглох?! Куда он пошел? Ну?
— К дороге, — просто ответил Журба. — А куда ему еще отсюда идти? Звони в роту. Подымут взвод, комендатуру, оцепят. У него в подсумке два магазина и один в автомате.
— Да-а?! — Попов с размаху швырнул хохла в снег. — Самый умный, да? Ты думаешь, я один в дисбат пойду? Потому, что я последний его замочил, да? Но вы же его всем взводом гасили! Я вас всех за собой потащу! И ты пойдешь, понял? — Попова трясло. Он кричал прямо в застывшие глаза хохла, не давая ему приподняться, с каждым словом вдавливая его в снег. — Ну!
— Следы есть, он дохлый… До смены два часа, может, догоним? — с натугой выдавил хохол. — Да пусти ты меня, скотина!
Они бежали вдоль опушки густого елового леса, по самой ее кромке, среди серебристых от изморози стволов. Они бежали, стараясь не выпускать из виду лохматого следа, петляющего впереди, вдоль этой бесконечной опушки с синими подпалинами теней. Бежали друг за другом, отводя руками жесткие елочные космы и путаясь в снежных фонтанчиках кустов, прокладывая свой издерганный, ломаный след меж аккуратных крапинок птичьих лапок и пушистых лосиных троп. Внутри, как нагоняющий время поезд на дальнем перегоне, тяжело и весомо грохотало сердце, и тугие горячие волны крови бешено гуляли по всему телу.
Опушка кончилась жиденькой посадкой, а дальше — поле, по дальней кромке которого плыли дрожащие редкие огоньки — дорога.
Попов покрутил головой — вот вроде след, вот он идет, а где же?..
Он услышал сухой, отрывистый треск, будто рванули в ушах податливую ткань, — метнулось сухое эхо в лесу. Он все еще искал, где же эта фигура в серой шинели, и, случайно оглянувшись, вздрогнул — у Журбы дико перекосилось лицо, он оседал на снег, утыкался в него лицом и оттуда, снизу, от самых ног, хрипел незнакомым, сдавленным голосом:
— Ло-жись.
Попов изумленно присел, оглядываясь по сторонам, — господи, как все нелепо, зачем? Посреди поля?
И еще раз этот звук — треск гнилых нитей, короткий, как заикающийся поездной перестук.
— Стреляет, паскуда, — бессильно прошептал хохол.
Попов резко бросился в снег, вжался в его холодное, противное месиво, задохнувшись собственным дыханием и ужасом.
Стало тихо совсем, но он будто слышал неумолимый скрип подходящих шагов и видел, будто со стороны, свое тело: огромное, растущее, как тесто в кадке, мягкое, беззащитное, неуклюжее тело, такое невыразимо притягательное для короткого, с хрустом, удара штык-ножа. Он, его жизнь, его единственное время, кончится сейчас, вот здесь, в двадцать лет, и потому уже ничего после, и мать его…
Попов не мог даже приподнять головы, даже шевельнуться, придавленный тяжестью никчемного автомата, — будто его звала земля.
— Все, — слабо шевельнул мертвенно-бледными губами хохол. — Все, Юра, патроны ушли. Теперь — все.
И Журба слепил веки с белесыми ресницами.
Попов с каким-то испугом смотрел на это безжизненное лицо сквозь жестокую паутину снежных метаний. Он медленно пошевелил головой и боязливо, до обжигающей боли предчувствуя, как войдет в его лоб пуля, плеснув кровью на белый снег, еле-еле, но все-таки приподнял чугунную голову и прошипел горлом:
— Где?
Хохол шевельнулся рядом:
— Вон там. Хотя хрен его знает…
Посреди поля торчал раскорякой столб с наметенным у подножия сугробом — сугроб был чуть растрепан.
— Ну так, — Попов не знал, что сказать. — Надо… Знать надо, там или нет. Чтобы точно.
Хохол мучительно вздохнул, зарылся поглубже в снег, притянул к себе Попова и медленно, протягивая слова, будто выплевывая что-то омерзительное и вонючее изо рта, отчеканил:
— Попов, все! Патроны ушли! Пат-ро-ны! Этого уже не скроешь. Ну, очнись, Юрка, ты чуешь? Ну, что тут теперь поделаешь… Надо в роту скорей — у него два магазина в подсумке. Пойдем, Юрка… ну? Э-эх.
— Хохол, — жалобно сказал Попов, и слова кончились, у него заплясали губы, и он заплакал, беззвучно, как старик, сжимая ладонью лоб. — Хохол… Ты хочешь в дисбат? Я не могу! Я не могу это… Ведь я… Почему я?! Я ведь даже не из вашего взвода, я его вижу-то во второй раз! Хохол!!!
Журба с каким-то гадливым недоумением смотрел ему прямо в мокрое лицо.
Попов посгребал слезы негнущимися пальцами и, не глядя на него, сказал:
— Махни шапкой — я гляну по вспышке, там или нет?
Хохол, не меняя лица, резко мотнул шапкой над головой.
Грохнул выстрел.
Попов с животным, мучительным страхом вжался в снег, опять заплакал от стыда.
— Оттуда, — спокойно сказал Журба. — Я видал.
Попов вспомнил, как хоронили зимой деда — у деда над могилой красная звезда, а вот что будет у него, если…
Он решительно притопил шапку на уши и приподнялся на локтях: на дороге машин почти не было, небо прогибалось над головой, как пыльный лед с редкими голубоватыми прожилками. В невидимой за лесом деревне протяжно мычала корова и тарахтел одинокий трактор — зима тихо роняла редкий, кружащийся снег.
— Хохол, я поползу к нему вдоль столбов. А ты покричи ему. Понял? И ему спокойней будет. И ты будешь видеть… Хохол!
— А? — повернул напрягшееся лицо Журба.
— Если он меня увидит… Если он будет стрелять — ты прикрой… Ты тоже стреляй, хохол.
— На! — Журба швырнул свой автомат Попову в лицо. — Стреляй!
— Хохол, он хреново стреляет, но вблизи может попасть.
— Не хочешь — не ползи.
— Хохол, если что — все пойдете со мной в дисбат.
— Слепой сказал: побачим.
Попов сплюнул, глянул вперед и решился:
— Хрен с тобой. Кричать будешь?
— Буду, — кивнул Журба, изучая лес за спиной.
Попов, не торопясь расстегнув, снял шинель, придерживая в груди накопленное тепло, затянул ремень, намотал на руку ремень автомата, покачал на руке и отложил в сторону подсумок и как-то странно потрогал пальцами нарисованную хлоркой метку на шинели… И пополз в сторону, быстро заизвивавшись, вихляя задом, и рыком выплевывая снег.
Журба смотрел ему вслед и думал: никто с этого поля не вернется. Ему стало душно.
Столбы торчали дугой от леса, и крайний был недалеко, вдоль столбов недели две назад, наверное, проехала какая-то машина или колесный трактор, и колея, хоть и полузаметенная, но осталась — сугробы здесь были покруче, Попов прятался за них.
Столб, под которым сидел Улитин, был пятым или шестым, и пока можно было ползти, не таясь.
— Мишка!!! Мишка-а-а! — заорал невидимый хохол с бесшабашным удовольствием. — Ты что же делаешь, дурак? Пайдем обратно!
Раскатистая очередь грызанула тишину.
— Ого-го?! — удивился хохол. — А неужто убил бы? Мне ж домой весной! До хаты! А ведь, если разобраться, — и тебе до дембеля чуть осталось, верно? Ты прикинь!
Попов полз строго по колее, боясь себя выдать, боясь внезапно поднять голову и увидеть направленный на себя автомат; он замер у последнего столба — дальше ползти не было сил.
Он лежал как половая тряпка, полная горячей воды, — безвольно и тяжело, от него валил пар.
— Я тебе братом буду! Никто пальцем не тронет! — резвился хохол.
Еще один выстрел стегнул белую щеку поля.
Насколько все глупо и никчемно показалось — то, что было и будет, кому это надо, кому есть дело до него, Попова, кому он вообще нужен, кроме матери и отца, — он и себе-то не нужен среди этой белой скуки, этого чистого поля; он считал свое дыхание: раз, два, три — я замерзну здесь — четыре, пять, шесть, семь — хоть автомат бы оставил, скотина, ну, на кой хрен ему автомат? Восемь, девять — куда он дернется без документов? Чего ему надо? Десять, одиннадцать, двенадцать — что здесь было под снегом — пшеница? Трава? Коровы здесь будут пастись — ваш сын погиб при исполнении служебных обязанностей или даже — пал при выполнении воинского долга — тринадцать, четырнадцать, пятнадцать…
Хохол затянул:
Черный ворон, черный ворон,
Что ты вьешься надо мной?
Ты добычи не дождешься.
Я — боец еще живой.
И Попов словно схватил себя за плечи и потянул вперед, уже внутренне сдавшись, умерев, уже обреченно полез дальше, дальше…
И тут бешеной круговертью ощетинился крошевом снег, опалив лицо смертельным порывом автоматной очереди, и он задохнулся животным визгом: «Аа-ааа-аа-а!», обмякнув всем телом и чувствуя, как потекла в штанах горячая моча, заставляя поджать ноги, и он, дрожа, крутанулся по снегу туда, ближе к столбу, к самому его основанию, открывая свою необъятно великую спину, что есть силы вжимая лопатки; в бетонную подпорку столба над головой сыто цокну ли две пули, а он трясущейся рукой сдернул предохранитель и, не глядя, протянул вперед автомат, ища бесчувственными пальцами прохладный клюв крючка.
— Ты-иии-и… Ты ш-што ше?.. — он, как во сне, задыхался криком и не мог выжать его из себя. — Т-ты что?! Зачем? Скотина! Жизнь… Жизнь прекрасна! Все у тебя будет! Все будет еще! Надо жить, паскуда, жизнь прекрасна — надо жить! Ну… не стреляй, чмо поганое! Ну иди ты, куда хочешь! Иди на хрен отсюда! Но не стреляй ты меня, слышишь?! Жизнь прекрасна — будем жить! — он кричал, он хрипел эти слова, подтягивая к подбородку колени — мокрые штаны жгли ноги, сердце обрывалось внутри, он все ждал шагов, шагов того, кто придет его добивать, он ждал своего, паршивого, неминуемого выбора, когда надо будет или убить этого человека, или… нет, никакого выбора! Только так, просто так!
— Жизнь прекрасна! — молил он.
Просто надо заставить себя оглянуться, потом быстро вскинуть автомат, поймать стволом, даже не целясь, на весу, одной рукой, поймать широкую грудь или глупые карие глаза, нет, надежнее — грудь, и всего-то один раз нажать легонечко курок, и — больше туда не смотреть.
— Жизнь прекрасна!!!
Вороны заполошно кружились над белым полем, как расстрелянное в клочья знамя.
Бухнул короткий выстрел.
Потом — еще и — легкий шлепок, как звенящим топором по дереву.
Попов нехотя, как последнюю медовую каплю из банки, выжал голову из-за бетонного столбика.
На столбе, под которым сидел Улитин, белело место, отбитое пулей.
Это стрелял хохол.
Журба стрелял одиночными, размеренно, как автомат, — раз в минуту. Он целился в столб.
Это был шанс уйти.
Попов погрел пальцы в рукавицах, посчитал ворон, тронул алую каплю комсомольского значка на груди и, шмыгнув отчаянно носом, перекатился метра на три вправо, потом — еще раз, в конце каждого движения выбрасывая вперед автоматный ствол и прижимая щекой гладкий приклад.
Он заходил за спину Улитину. Главное было, чтобы это понял Журба и не взял прицел ниже.
Перекатившись еще раз, Попов решил, что все, пора, приподнялся на коленях и, переступая, качая автомат на вытянутых вперед руках, пополз к столбу, пригибаясь к снегу, не моргая, выпучив что есть сил глаза, не отрывая их ни на миг от цели, он полз к этому столбу-раскоряке, к нему, скорее, с последней, бесповоротной решимостью.
Журба выстрелил опять — в столб не попал. Попову почудилось, что пуля свистнула где-то рядом, он упал на снег и пополз, уже не поднимая головы.
И вдруг его руки чуть не выронили автомат в пустоту. Попов судорожно приподнялся на локтях — мир был немой и тесный, как ворот кителя, не было слышно даже дыхания — перед ним была небольшая яма, которую строители оставили, наверное, еще с лета. Дно ямы было рябым от стреляных гильз. На переднем крае, прямо на обрывчике, лежал на боку автомат. Сложенные из снежных твердых глыбок, громоздились два упора для стрельбы на два направления. Около каждого в снег воткнуто по два магазина.
На дне ямы ничком распластался рядовой Михаил Улитин.
Попов, подобрав под себя ноги, с шумом выдохнул воздух задрожавшими губами, потом встал — автомат скользнул из рук.
К нему, опустив голову, через поле пошагал Журба, волоча за собой его шинель и держа неловко в руке, как горячий, автомат, солнце бросило скупой луч сквозь редкую промоину, и вслед за Журбой пробрела понурая тень — прямо по его следам.
Попов глянул на свои мокрые штаны:
— Вот дела-а…
Вся рота теперь оборжется… Старшина не забудет до дембеля. На всю оставшуюся жизнь.
Ему стало холодно так, что застучали зубы.
Он ждал хохла, по-детски веря, что придет он, и все, может быть, изменится, хотя ничего уже не изменишь. И скучно теперь думать о том, что не может быть, а будет уже точно.
И тут он заметил, что Улитин шевелится.
Попов тупо смотрел, как дрогнули его локти и рука, красная, застуженная, стала шарить слева от тела — искать рукавицу, как обернулось меловое, искривленное мукой лицо и глаза начали видеть, узнавать, понимать…
— Ага, — сказал Попов. — А я думал… Ну вот и хорошо.
Недвижный, как снежная баба, он видел, как медленно привстает Улитин, пятится назад, осторожно, украдкой, как ищут костлявые пальцы приклад автомата в снегу и находят, как улыбаются при этом побелевшие губы, как коротко блестит автоматный ствол перебрасываемого с руки на руку автомата и беспощадный зрачок ствола манит вселенским, готовым ко взрыву мраком.
— А… какой сегодня день? — глупо спросил Попов, запрокинув что есть силы голову и взметнув ладони к груди.
Журба с дикой проворностью прыгнул Улитину на спину, двинул локтем по лицу, ударил ногой, рыча, оторвал с натугой пальцы, цепко державшие автомат, еще раз ударил ногой, потом прикладом, выдернул из брюк поясной ремень, живо обмотал им уже безвольные руки, тыкая обмякшего Улитина лицом в снег, повторяя злыми губами одно и то же:
— Я тебе побегаю, я тебе постреляю. Я тебе побегаю. Я тебе постреляю!
Попов поднял с земли шинель, закутался в нее и не оборачиваясь, укрыв полой мокрые штаны, побрел назад, замершим, слепым взглядом увидел снежный росчерк, отпечатанный очередью у его следа, отыскал упавшую с головы шапку, долго развязывал узелок, хоть завязано было на бантик, опустил у шапки уши, напялил ее поглубже и пошел назад, зачем-то глянув на часы, — до смены оставался ровно час; он снял ремень с «хэбэ» и стал застегивать шинель, глядя на Журбу каким-то странным детски-отрешенным лицом. Улитин лежал молча, не поднимая головы, но старательно сжимал и разжимал руки — он пытался развязать ремень.
Попов с гадливым недоумением, как на противного паука в постели, смотрел на эти руки и не мог оторваться; сказал ломаным голосом, лишь бы не молчать:
— Суббота сегодня. Что хоть за фильм сегодня в клубе?
Журба вздохнул, снял магазин с автомата Улитина, потом — со своего и стал неторопливо выщелкивать оставшиеся патроны в шапку, шевеля губами.
— Или ты в клуб не пойдешь? — занудно спросил Попов. — Спать будешь?
Журба не отвечал — он медленно шевелил губами, Попов тоже спрыгнул вниз, потоптался рядом с хохлом, все равно видя руки, методично и упорно расшатывающие узел за спиной, сжимающиеся и разжимающиеся ладони, которые не боялись, не скрывались: человек хочет высвободить эти руки, упереть их надежно в снег, встать. И убить.
Эти руки крючком держали глаза, попытка их не видеть вызывала глухую боль.
Попов, покряхтев, нагнулся к Улитину, усадил его равнодушное тело к стенке котлована, подумал и — поправил шапку на голове.
Глаза Улитина были приоткрыты и смотрели прямо с безучастным спокойствием, руки за спиной продолжали работу.
— Ну, — выдавил себе под нос Попов. — И куда ты шел? Где паспорт бы взял? Шмотки? И ведь деньги еще нужны… А дома? Ну, ты хоть автомат бы оставил, а то, видишь, как вышло, братан, — куда мы вот эти патроны дели? Как объяснишь? А ведь присягу давал маме-Родине, да? В книжке расписывался?.. — И тут Попов вдруг почувствовал ужасную усталость и скуку от всего, от того, что было и будет, от никчемной пустоты сказанных слов и неподъемную тяжесть внутри, как камень.
Он застонал и покрутил головой.
Взгляд Улитина на миг остановился на нем, будто вглядываясь, будто пытаясь узнать — кто это? Губы сдвинулись, и он с усилием плюнул Попову в лицо, немедленно откинувшись назад в ожидании удара.
Попов стянул с головы шапку, тщательно, брезгливо отер плевок и вновь глянул на Улитина: тот старался быть спокойным, едва удерживая на губах вопросительную усмешку.
— Мразь, — еще прошептал Улитин.
Попов кивнул: да, вслух добавил:
— Да и какая теперь разница.
— Скоты!
— Да.
— Вот убил бы — не жалел. И всем бы сказал, везде — не жалко! Хорошо! Хоть бы разок по-людски сделал, понял, тварь?!
— Понял.
Улитина начала бить дрожь, и он уже совсем громко запричитал, ударяясь головой о стенку котлована:
— Я б вас, скотов… я б вас… Мне… щас автомат бы… Душил бы тварей, своими руками! Вот этими самыми… А ну, развяжите, паскуды, я вам покажу, дешевки вонючие… Все теперь равно… Хватит, натерпелся! Поживу! Твари!
Попов обнял его и, колыхаясь вместе с кричащим большим человеком, шептал только одно:
— Да. Да, это так. Хорошо.
И повторял:
— Все хорошо.
Улитин задохнулся и закашлял с тяжелым хрипом.
Попов повторил с непонятным упорством:
— Ну, и куда ты шел?
Улитин спрятал веками глаза на посеревшем лице и молчал.
— Так куда ты шел?
— Домой.
— Домой? Домой — это хорошо… Что ж ты мне, дурак, не сказал, вместе б пошли, да-а… Баба там у тебя?
— К матери. Домой.
— К маме, значит.
— Я б только поглядел на нее. Два слова сказал бы и — все.
— И что бы сказал?
— Не твое дело, паскуда!
— Так, — Попов стал кивать головой.
— У меня никого нет, кроме нее. Я бы сразу ушел. Чтоб она не видела, как меня… Сам бы в военкомат вернулся. Болеет она у меня. Мне бы только увидеть. Постучу — она откроет, а это — я!
— А это ты.
— Я не могу, ведь я…
Попов с содроганием втянул голову в плечи, не пуская в себя мучительный хоровод школьных тетрадок, солнечных школьных коридоров, фотографий мальчика в буденовке с красной звездой, звуков одиноких старческих шагов, единственного, материнского голоса и имени своего, ласкового, смешного, давно не слышанного имени…
— Я не могу, — выдавал Улитин, — и не буду. Отпустите меня. Куда угодно. Я не могу. Все равно вам теперь… что-то ведь будет.
Попов тяжело вылез из котлована и прислонился к столбу, подняв воротник шинели.
Ветер слабо гонял по затвердевшему насту пригоршни посверкивающей снежной пыли.
Журба тронул его за рукав и, тревожно заглянув в лицо, прошептал:
— Вот сморчок, прибить не жалко, да?
Попов повернулся и сказал:
— Может, отпустим?
Хохол ухмыльнулся и взял Попова за рукав:
— Юра, патроны, что у него остались, я переложу себе в магазин. Мы скажем — стрелял только он. А мы не стреляли. Хорошо?
Хохол повторил, как для заучивания:
— Мы не стреляли.
Попов медленно подправил его:
— Ты не стрелял.
Журба легко переиначил:
— Ну да, я не стрелял… Я тебя не прикрывал. Ему этого не простят, что бы там с ним в роте ни вытворяли. Под шумок все проскочит. Он ведь, скот, нас положить хотел. Пост бросил. С оружием! Мы так скажем. Рота нас в обиду не даст.
— И я так скажу?
— Конечно, а как же.
— Я не скажу этого, хохол.
— Как?
— Пусть будет все, как будет. Видно, судьба такая.
— Попов, щука, совесть, тварь паршивая, у тебя есть? Я же тебя прикрывал! Я же твою жизнь паршивую спасал! Я же шкурой своей, всем рисковал, я же…
— Ты за свою шкуру боялся.
Хохол замер, сжав губы.
А Попов улыбнулся с детской легкостью и посмотрел на хохла.
Улитин, не шевелясь, сидел в котловане.
— Юра, — наконец разжал губы хохол. — У меня дома сын.
— А, оставь, хохол, все это чепуха, — раздраженно сказал Попов. — Ты лучше послушай, что я тебе скажу, вот, понимаешь, злость прошла. Весь год последний продохнуть не мог — будто жгло все внутри. А вот сейчас — легко-легко. Как с парашютом прыгнул. Ты прыгал когда-нибудь с парашютом, хохол?
— Иди ты, — процедил хохол и слез обратно в котлован.
Попов постоял один и медленно сгорбился. Журба с налитым отчаянием лицом вычистил шомполом стволы двух автоматов, аккуратно снял рукавицу, задумчиво рассмеялся и со всего маху вмазал Улитину пощечину. Потом еще! Еще!
— Хватит. Не трогай человека, быдло, — устало попросил Попов.
Улитин весь обмяк и уронил лицо на грудь.
— Хва-тит? Чего хватит? — быстро обернулся к Попову Журба. — А вот нам на дембель надо было весной! А ведь и у меня мать есть. И жена у меня. И дитю полтора года — я толком его и не видал. А вот эта скотина меня убить хотела. — В горле у хохла что-то застопорилось, и он заглотнул воздуха. — Фашист! Скотина! — хохол причитал перед Улитиным тонким бабьим голосом, рот его кривился, не закрываясь, веки подрагивали. — Ты, паскуда, ты думаешь, нас не мочили? Но мы же людьми пооставались! Честно отпахали — а теперь не вернемся домой. Мы! А о себе ты хоть подумал? Может, мать твоя сдохнет теперь вовсе от горя, а?
Из глаз Улитина по недвижному, заледенелому лицу медленно покатились крупные, редкие слезы.
— Я-a, я не мог… все-все… я ведь не…
— А теперь ведь нам — дисбат! Это нам. А тебе-то — тюрьма! Десять лет. И мать твоя от себя кусок станет отрывать, чтобы посылки тебе собирать, в конверты деньги последние совать, просить за тебя, идиота, ездить по столицам, а эти посылки к тебе и не попадут — там таких, как ты, не любят. Да тебя там вообще убьют, в параше утопят, да ты сам туда топиться полезешь, если в армии не выдержал, щенок!
Улитин не отвечал, он вообще не мог говорить — его душили рыдания.
Попов, наметившись, спрыгнул вниз, к ним, прикрыл лицо руками и привалился к стенке котлована, рядом с Улитиным, чуть придавив его плечом, — так казалось теплее, и тихо попросил:
— Не скули.
Хохол набил оставшимися патронами свой магазин, второй, пустой, сунул себе за пазуху. Лишние четыре патрона закинул в поле на четыре стороны.
Долго лазил на четвереньках, выбирая из снега красными мокрыми пальцами гильзы, дышал на пальцы, отогревая, собрав гильзы, со звонким шорохом высыпал их в бетонную трубу, врытую у основания столба. Потом огляделся, склонился за спину Улитину, сморщив простоватое крестьянское лицо, развязал ему руки и, еще раз оглядевшись, сел рядом с ними, подняв воротник, прикрыл глаза и привалился потеснее.
Улитин слабыми рывками, не с первого раза, вытащил руки из-за спины и осторожно просунул их в карманы.
Солнца не было, но все равно утро уже выбелило небо, нагнало легкий ветер на поле, и куст черной полыни покачивался на краю котлована, и на него сверху легкими, невесомыми касаниями опускались редкие крапинки снега, иногда ветер путался в голых верхушках невидимого леса, и тогда деревья шумели, как воздух, выдыхаемый сквозь плотно сжатые зубы. Сегодня была суббота. В клубе обещали фильм. Какой — никто не знал.
— Надо идти, — сказал хохол.
Попов первым неуклюже выбрался из котлована и измученно осмотрелся вокруг.
— Мишка, — неожиданно сказал хохол и притянул голову Улитина к себе, близко-близко. — Мы — гнилье. Но никому в тюрьму не надо. Всем надо жить. Мы — выродки. Но ты — останься хорошим. Мы все сделаем. Только ты не подкачай… Слышь? Ничего не было. Понял? Ты спокойно отстоял свое на посту. Не бегал. Не стрелял. Ничего, понимаешь, не было!
— В-вова, ну как, ты что-то… Ведь целый магазин, что я скажу! — так и впился в него глазами плачущий Улитин.
— Закрой рот! — рявкнул хохол. — Слушай меня! Там на горе, у твоего поста, ты видел где, есть параша. Там труба бетонная — от городской канализации, отвод, к реке есть сток оттуда. Там сверху дыра — часовые туда по нужде бегают, старшина про это знает, понял, да?
— Понял.
— Скажешь — ты слушай, — прихватило живот на посту. Туда ты и побежал. Сел на дырку, автомат держал между коленками. Магазин сдуру снял, в руке захотелось подержать — боялся курок сдуру нажать. Руки замерзли — магазин выронил. Прямо в парашу. С тобой все время что-то случается. Поверят! Поверят — куда им деться… Никто себе ЧП раскапывать не захочет. Поищут — а нету! Там же сток в реку — где там проверишь.
Журба перевел дыхание.
— Вова, я все запомнил. Все, все скажу так, — тараторил Улитин с разгоревшимися глазами, слезы у него мигом высохли. — Ты объясни все, я сделаю, да?
Попов слушал и ничего не мог понять. Он уже злился, что они до сих пор еще не идут.
— Придет майор-особист. Будет тебя мурыжить: что и как. Но это чепуха. Страшного ничего не сделают. В Сибирь служить ушлют — это ясно, но у меня там земляк служит — Хворостенко, я напишу ему, он тебе устроит клевую жизнь — пахать не будешь. Да и это ведь не тюрьма. Мы с Поповым скажем, что шли посты проверять, а ты из параши идешь и плачешь. Мы — на эту драную трубу. Скажем: еще край магазина виден был. А пока за палкой бегали — засосало. Ну тебя, может, пару раз ударили сгоряча, так это бывает. Нам — по выговору или «губу». Но никому в тюрьму не надо! — хохол раздельно добавил: — И самое главное: этого не было. Сколько жить будешь — этого не было. Никогда, ни с кем, нигде. Этого не было. И мы все вернемся домой. А это — главное.
— Не было, — повторил как заведенный Улитин. — Не было.
Он смотрел на хохла, будто молился. Истово.
— В роте мы с тобой говорить на людях больше не будем. Тебе будут давить на психику, жалобить, что-то обещать. Скажут: мы все знаем, что тебя припахивали, били. Они и правда, это знают. Кто-то наверняка стучит. Но им не ты будешь нужен, а магазин от автомата. Ты нужен только нам. И матери своей. И только. И пусть мы сволочи. Но пусть нам всем будет хорошо. Или мы не люди, чтобы договориться? Жизнь ведь лучше, она ведь…
— Да, да, лучше, — закачал головой Улитин. — Жизнь прекрасна.
Попов вдруг засмеялся оттуда, сверху, жестяным, прыгающим смешком.
Хохол резко обернулся к нему ненавидящими глазами, бешено прошептал что-то матерное и быстро тут же повернулся к Улитину.
Тот был как во сне:
— Я запомнил все, Вова. Я скажу. Ничего не было. Я, я ведь жизнью тебе обязан. Я тебя не забуду никогда, сколько жить буду.
Журба мгновенно сказал:
— Ладно. Пошли, ребята.
Они долго и тщательно заправлялись, как на строевой смотр, придирчиво оглядывая друг друга и помогая, шли по тропинке, чтобы не оставлять лишних следов. Шли даже по росту: Улитин, Попов, Журба.
Попова все время бил какой-то нервный смешок, он то и дело прокашливался, закрывал ладонью рот и качался из стороны в сторону.
— Паскуда, — тихо прошипел хохол.
У Попова затряслись плечи — у него уже были мокрые от слез щеки, он чуть ли не повизгивал, сдерживая изнутри рвущийся смех.
Они шли споро и быстро, как возвращаются люди после тяжелой работы, уверенные в себе, сильные и счастливые люди.
Когда переходили мостик, хохол отстал.
Попов и Улитин пошли дальше, не оглядываясь.
Журба стоял посреди заледенелого моста — он был один, вокруг было пусто. Он вытащил из-за пазухи магазин и ощутил тяжесть человеческих судеб. Улитин и Попов остановились к нему спиной, не оборачиваясь.
Падал снег.
— Юра, — не выдержал вдруг хохол.
Попов, не оборачиваясь, не оглядываясь, замотал головой и опять захохотал.
— Тварь, паскуда, ненавижу! — дико закричал хохол.
Улитин с ужасом смотрел, как Попов силится сдержать смех и заходится от этого в кашле, опираясь на его плечо и хитро поглядывая Улитину в лицо.
Журба нахохлился — он был совсем один.
Он коротко дернул рукой, и черный магазин тяжело упал в прорубь, подломив тонкий лед, — густая, зимняя вода стала студено лизать края пролома.
Журба дошагал до них и с чем-то нарастающим в голосе сказал:
— Ну вот, теперь… Теперь мы с вами… Вы ведь знаете…
— Я не знаю, — улыбнулся ему Попов. — Я не знаю, какой сегодня фильм. Откуда мне знать?
В караулке дребезжал телефон, когда они вошли, и розовый от сна Козлов мямлил невнятно в трубку:
— А? Здравия желаю. Нормально. Сержант Попов? — он оглянулся. — А вот, сейчас дам трубку.
Попов увидел черную уродливую трубку с прыщавой щекой микрофона, протянутую к нему, схватил ее и со всего маху грохнул об аппарат — телефон развалился, оставив посреди обломков жалко звякающий звоночек.
Караул прыгал из машины друг за другом, придерживая шапки на головах.
— Попов! — уже покинувший санчасть сержант Кожан курил на бревнышке в спортгородке. — Ну, как там мой Улитин на службе себя проявил?
Попов остановился, будто силясь что-то вспомнить, потом хмыкнул и властно поманил пальцем:
— Улитин. Ну-ка, иди сюда.
И сказал Кожану:
— Ну что сказать, совсем с бойцами не занимаешься. Хреново бойцов воспитываете, товарищ сержант, магазин потерял. Действия по пожару совсем не знаем. Рыдаем на посту. Беда просто, а не солдат.
— Ка-ак? — грозно изумился Кожан и сноровисто сунул Улитину кулаком в морду. — Займемся! А ну-ка, упал, отжался!
Улитин упал на снег и стал качаться на плохо сгибающихся в тесной шинели руках.
— Раз! Два! Три!
Попов с каким-то брезгливым интересом смотрел на его спину. Внутри у него тугим комком забухало сердце.
— Встать! — приказал Кожан. — На месте бего-ом марш!
Улитин затрусил на месте, придерживая на груди автомат.
— Раз, два, три! Раз, два, три! Лень — встать! Лечь — встать!
Он вставал и падал, как ванька-встанька, не отряхивая снег и не поднимая лица.
— Погоди, Кожан, — сипло произнес Попов. — Дай-ка я.
— Ночи, что ли, тебе не хватило? — удивился Кожан.
Попов придвинулся поближе и прямо в лицо Улитина выкрикнул:
— Стой!
Он почувствовал, как с ударами сердца разливается по телу горячая ненависть, и он уже не мог ее остановить.
— На месте шагом марш!
Он все пытался увидеть глаза Улитина — но тот смотрел куда-то вверх, не видя ничего, с застывшим в слепом исполнении лицом.
— Жить хочется, — вдруг прошептал Попов и уже с азартом, заводясь, закричал:
— Прямо!
Улитин помаршировал прямо на стену, пролез к ней через сугроб и ткнулся лицом в кирпич.
— Направо!
И он пошагал направо, высоко поднимая ногу и делая идеальную отмашку свободной руки, — прямо до забора, и до упора, в него.
— Налево!
Налево была канава, широкая — не переступить. Кожан уже начал хихикать, предвкушая зрелище, а Попов отвернулся и заплетающимися шагами пошел в казарму, снимая с плеча автомат.
За спиной раздался звук падения и дружное ржание — Улитин упал.
В ленинской комнате старший лейтенант Шустряков сонным голосом читал:
— …В часы политико-воспитательной работы и личного времени необходимо оказывать на воинов всестороннее воспитательное воздействие, помогать лучше использовать это время для идейно-культурного и нравственного совершенствования… Так, значит, Курицын, в чем первейший долг сержанта, а?
Курицын с трудом приподнял от стола кудрявую всклокоченную голову:
— А?
— Первейший долг сержанта в чем, Курицын? Ты хоть встань, мать твою так!
Курицын лениво вылез из-за стола и шарил глазами по молодым воинам.
Шустряков забубнил:
— Первейший долг каждого сержанта, запомни, Курицын, нести в солдатские массы идеи партии, неустанно разъяснять достижения советского народа в коммунистическом строительстве, важно донести до сознания…
Шустряков осекся — посреди ленкомнаты стоял в шинели сержант Попов, сжимая в руках автомат.
— А, Попов, приехали герои, так вашу мать. Магазин прохлопали, так вашу мать. Чего вперся одетый? Оружие мог бы и сдать.
Попов молча прошел ему за спину, встал на трибуну и положил автомат перед собой, стволом к людям.
— Ты че, охренел? — выдавил кто-то из старослужащих.
— Сержант Попов, — визгливо начал старлей Шустряков, пятясь назад.
Попов снял предохранитель.
Все смолкли, как дети, услышав материнские шаги.
— Вы слышите? — тихо спросил Попов.
За окном Кожан вел караул на пайку и бодро орал:
— Рэз, рэз и рэз, двэ, три… Караул!
Караул шмякнул ногами.
— И раз!!!
— Вы слышите? — повторил Попов.
Он пошел, скрипя паркетом, на выход, на мгновение остановившись перед Шустряковым:
— Извините, товарищ старший лейтенант, прервал.
Ворота с красной звездой, разомлевший от жары дневальный, утопивший палец в ноздрю. Щедрый зевок дежурного прапорщика. Ступеньки, коридор, КПП — позади. Военный городок.
Голоса: мужчина и женщина.
— Это ты здесь служил?
— Да.
Строится у забора караул. Рыжий сержант небольшого роста грозно хмурит брови и покрикивает. Караул заправляется. Первая, салабонская, шеренга стоит очень прямо.
Взвод выбивает ремнями развешенные на заборе матрасы. Некоторые полуголые солдаты оборачиваются и улыбаются женщине.
У стены казармы — насос на колесах.
Два голоса:
— А это что?
— Это? Насос, наверное. Тогда не было.
— Нет, вот это.
— Это матрасы выбивают. Чтобы пыли не было.
— И так каждый день?
— По субботам.
— Юра?
— Да?
— Может, мы пойдем? Тебе ведь не хочется…
— Мне хочется.
Дверь казармы наверх, обшарпанные стены. Сбегающие вниз солдаты. Сверху свешиваются головы тех, кто чистит сапоги на лестнице. Шепот: «Баба какая-то…»
Дверь в роту.
— Юра, милый, ну что с тобой?
Холеное, толстое лицо ветерана, собирающегося на дембель.
— Служили тут? Очень здорово. И что, тянет, да? А мне кажется: вот дембельнусь, и хрен сюда еще заманят. Тоже казалось? Видишь как… А спали где? У окна, вот там? И я там, ага… Во совпало как, а? А… вы сверху, а я — снизу. Все равно — совпало. Когда ваш дембель? Нет, не застал… Меня сюда с Сибири перевели, потом уже. Сейчас? Сейчас я на насосе главный. Видали — стоит? И воняет. Это магазин Улитина ищем. Каждый год старшина что-то новое придумывает для зашивонов, прошлое лето драгу какую-то изобрел, все перелопатили, а теперь — насос. Улитина? Улитина я знал, я ж в Сибири служить начинал. Очень авторитетный был дедушка. Месил всех на чем свет стоит. И мне досталось — жестокий был, паскуда. А вы его знали? Ну? Нет, не знаю, какой он был по салабонству, а дед был зверье! Теперь вот его магазин и ищу. Не, да разве откажешься? Нам старшина все время, как такие разговоры начинаются, одну притчу рассказывает. Это у него так называется: рассказать прнтчу. Был, говорит, у нас сержант Попов. Ну, очень борзый был сержант, начал вроде служить отлично, а потом малость подвихнулся — грубит, на службу что-то положил, извиняюсь перед дамами…
Немного смущенное лицо женщины. Косящийся дневальный.
— Ну вот. Определили его по дембелю на недельку магазин Улитина этого искать. Тогда еще лопатами ворочали. Он три дня походил, а потом взял и старшину послал на три буквы — извиняюсь опять же перед дамами. За это пять суток «губы» парень огреб и магазин тот ловил еще две недели, а уж потом, как провонял хорошенько, тогда и домой. Такая вот притча, мда-а…
Попов медленно прошел в ленинскую комнату. Пусто. Дневальный подметает — поднял свое скучное лицо.
В телевизоре два пузатых прапорщика, прижавшись друг к другу, поют сочными голосами: «И от солдата и до маршала мы все семья, одна семья!»
Дневальный подметает за его спиной.
Попов подходит к окну и видит, что маленький сержант уже закончил строить караул и скомандовал тонко:
— Внимание, караул, шагом марш!
Жиденькая колонна вытоптала на асфальт.
Дневальный закончил подметать и все еще не уходит, переминается у дверей, настороженно крутит остриженной салабонской головой.
— Можешь не придуриваться, я узнал тебя, Смагин, — тяжело выговаривает Попов.
Недоуменное лицо дневального.
Рыжий сержантик, убедившись, что поворот пройден, и выматерив что-то сказавшего вслед дежурного по роте, поправил пилотку и, нагоняя строй, заорал:
— И рэз, и рэз, двэ, три. Караул!
— И РАЗ!!
Попов зажмурился, и караул застыл с поднятыми ногами и разинутыми ртами.