2 марта 1953 года Подмосковье
Румяная упитанная девочка лет десяти кормила из соски козленка. Козленок был маленький и щуплый. Он покорно тянул молоко, воображая, очевидно, что существо в голубеньком ситцевом платье и ярко-красном пионерском галстуке — и есть его козлиная мама. Кормление проходило на лесной опушке на фоне елок. Где-то за елками всходило солнце.
— Хорошая картина, — одобрительно сказал Маленков. — И тема важная, и нарисовано неплохо. Смотрите, на елках прямо все иголочки видны. Это за один день не нарисуешь, и за два тоже. Не меньше недели потребуется. Я-то знаю, у меня у самого свояк художник.
Каганович, набычившись, уставился на картинку. Он был сильно близорук, но даже под пыткой не согласился бы носить очки. Еврей, да еще и в очках — это был бы явный перебор. Надо было выбирать одно из двух, и Каганович предпочел оставить себе то, что он так и так не смог бы изменить.
— Да-а, — глубокомысленно протянул он наконец, мучительно щурясь, однако из принципа не желая подходить совсем близко. — С точки зрения идейности все в порядке. И Мамлакат как живая…
Маленков снисходительно улыбнулся:
— Сам ты Мамлакат, Лазарь! Здесь девочка беленькая, а та была темненькая, узбечка. И лес какой вокруг, посмотри. Типичная средняя полоса России. Воронеж или там Курск.
Каганович еще больше сощурился, впиваясь глазами в картинку.
— А кто же это, если не Мамлакат? — с подозрением спросил он у Маленкова. — Что-то ты крутишь, Георгий. Я ведь не дурак какой. Сам все прекрасно вижу, и девчонку, и козла. А если ты такой гра-а-мот-ный, скажи, как зовут.
— Кого зовут, козла? — хмыкнул Маленков.
— Не козла, а девку! — раздраженно ответил Каганович. — Шутник хренов.
— Откуда я знаю, как ее зовут? — пожал плечами Маленков. — Какая-нибудь Катя Иванова из колхоза «Заветы Ильича».
— А не знаешь, так и молчи, — отрубил Каганович. — Если каждый меня будет учить…
— Кто здесь говорит о козлах и девках? — вмешался в разговор Хрущев, подходя к спорщикам. — Опять ты, Лазарь?
— Он, он, кто же еще? — моментально произнес Маленков, коварно улыбаясь. — Ему, Никита, вот эта девчонка очень приглянулась. Седина в бороду, а бес в ребро. Хочу, говорит, себе такую — и баста!
От такой неожиданной подлости Каганович опешил и даже не нашелся, что сказать. Тем временем Хрущев с любопытством стал разглядывать картинку.
— Мелковата девчонка, — разочарованно проговорил он. — Совсем еще пацанка. Не понимаю я тебя, Лазарь, честное слово.
— Вот и я не понимаю, — . с фальшивой грустью поддакнул Маленков. — Ладно бы взрослая баба была, а то — малявка, школьница. Я раньше не замечал за нашим Лазарем…
Каганович мрачно сплюнул на пол и сосредоточенно растер плевок подошвой сапога по желтому вощеному паркету.
— Ты его больше слушай, Никита, — с обидой буркнул он. — Что ты, Георгия не знаешь? Он вечно все перевернет да переиначит. Я ему сказал только насчет всей картины, что в смысле идейности все правильно.
Хрущев оглядел еще раз пионерку, козленка и елки.
— По поводу идейности спорить не буду, Лазарь, — заметил он. — Но вообще-то картина так себе. Этот дохлый козлик все равно не жилец, и выкармливать его — только зря время тратить. У нас на Украине таких сразу отправляли на убой. А на развод оставляли только самых крепких. Потому и животноводство у нас было на уровне.
— Погоди, Никита, — сказал Маленков. — Давай разберемся. Что, если здесь нарисован не колхозный козленок, а личный? Может ведь такое быть?
— Может, — подумав, кивнул Хрущев. — Но тогда в смысле идейности выходит непорядок. Получается, что пионерка вместо того, чтобы ухаживать за колхозной скотиной, откармливает своего индивидуального козла. Подкулачница, выходит…
— М-да, оплошал ты, Лазарь Моисеевич, — сурово подытожил Маленков. — Неправильно тут с идейностью, оказывается. Откуда картинка вырезана, из «Огонька»? Надо разобраться с Сурковым насчет линии журнала. Поощрять кулаков — это, товарищи, никуда не годится…
— Что ты мелешь, Георгий? — злобно перебил его Каганович. — Из-за какого-то козла хочешь малолетку в Сибирь законопатить? Может, это вообще постороннее животное, художник, может, его просто для красоты изобразил рядом с Мамлакат?
— Не горячись, Лазарь, — успокойся…
Не теряя времени, он стал отколупывать канцелярские кнопки, которые удерживали на стене глянцевую вырезку из «Огонька». Кнопки, однако, были вогнаны в дерево на совесть и никак не, желали вылезать. Маленков уже вознамерился просто сорвать опасную картинку, наплевав на кнопки, но тут был вдруг остановлен подоспевшим Микояном.
— Ты что делаешь, Георгий? — возмутился он. — Зачем безобразие наводишь? Висела себе картина — и пусть висит.
— Вот и я к тому же! — обрадовался внезапной поддержке Каганович. — Пристали, понимаешь, к школьнице: чей козел да чей козел? А между прочим, картина не нами здесь повешена.
— Ладно, пусть остается, — не стал спорить Хрущев. — Я ведь не против. У нас на Украине были случаи, когда из таких задохликов вырастали такие бугаи. Чемпионы по молоку и мясу.
— А что это ты, Анастас, за художника заступаешься? — бдительно нахмурился вдруг Маленков. — Уж не земляк ли твой Налбандян эту штуку намалевал? То-то я смотрю, ты на нас орлом накинулся. Стыдно, товарищ Микоян. Стыдно, что проявляешь буржуазно-националистические настроения. Стало быть, своих защищаешь, так? Скажи спасибо, что Лаврентий нас не слышит. Он бы тебе показал…
Тем временем Анастас Иванович тщательно обследовал вырезку вблизи и затем, не торопясь, объявил:
— Нет, товарищи, это не Налбандян. Вон видите в самом низу маленькие буковки? Тут указана фамилия художника. Лауреат Сталинской премии Ефанов.
— Ага, — мстительно потирая руки, произнес повеселевший Каганович. — Ефанов — это не твой ли своячок, товарищ Маленков? Вы вроде с ним на сестрах женаты или я ошибаюсь?
— Не ошибаетесь, Лазарь Моисеевич, — с удовольствием сообщил Микоян. — Он самый и есть.
— Странно получается, Георгий, — укоризненно проговорил Хрущев. — Твой родственник, значит, рисует сомнительные картины, а ты нам голову морочил всякими козлами и налбандянами. Твое счастье, что Лаврентий запаздывает.
— Вот именно, — подтвердил Каганович. — Лаврентий бы так просто не отстал, ты его знаешь.
На несколько мгновений вся четверка примолкла: характер Берии хорошо знали все. И еще лучше все четверо были осведомлены о том, что две отборные дивизии МГБ, расквартированные в Подмосковье, по-прежнему напрямую подчинены Лаврентию. Сейчас глупо было ссориться из-за какой-то несчастной картинки из журнала «Огонек».
— Ладно, — нарушил молчание Хрущев. — Пошутили — и будет. Мы, кажется, совсем забыли о нашем больном.
Упомянутый больной неподвижно лежал на диванчике у противоположной стены огромной полутемной комнаты бункера. Бледный небритый академик Виноградов в халате, надетом наизнанку, лихорадочно искал вену на правой руке больного, пытаясь поставить «систему» — уже третий раз за сегодняшнее утро. Две перепуганные медсестры суетливо разбирали груду медицинского оборудования, наваленного прямо на двух табуретах возле диванчика.
Четверо членов Политбюро перегруппировались на ходу, и вместо спорщиков у одра больного возникла уже безутешно скорбящая четверка самых преданных Друзей.
— Ну, что? — тревожно спросил у академика Хрущев, выступая на полшага вперед.
Виноградов поглядел на четверку безумными глазами.
— Безнадежен, — с отчаянием прошептал он. — Мы уже ничего не сможем сделать. Процесс слишком далеко зашел, это агония. Через полчаса мы собираем второй консилиум, но боюсь… — Он замолчал и развел руками. Гибкая резиновая трубочка «системы» немедленно вырвалась у него из пальцев, и игла стала раскачиваться в опасной близости от лица больного. Впрочем, тот, похоже, ничего уже не видел и не слышал. Глаза его были закрыты, дышал он уже редко и тихо.
Четверо членов Политбюро переглянулись.
— Медицина должна сделать все возможное… — торжественно начал Маленков.
— …и даже невозможное… — добавил Каганович.
— …возможное и даже невозможное, — согласно кивнул Маленков, — чтобы наш дорогой вождь товарищ Иосиф Виссарионович Сталин поправился.
— Медицина бессильна, — возразил академик Виноградов усталым голосом приговоренного галерника, которому уже все равно терять нечего. — Он может прожить еще час, максимум два. Не больше. Можете меня расстрелять за саботаж, но любой врач в данной ситуации скажет вам то же самое…
— Расстрелять? А почему бы и нет?
Все вздрогнули.
Голос, донесшийся от входной двери, мог принадлежать только одному-единственному человеку.
— А, Лаврентий, мы тебя заждались, — проговорил Хрущев, стараясь, чтобы его голос предательски не дрогнул.
Берия, широко шагая, приблизился к постели умирающего. За ним семенил низкорослый человечишко в шоферских крагах и шинели с голубенькими лычками.
— Уже скончался? — отрывисто спросил Берия, обращаясь к помертвевшему академику Виноградову.
Академик помотал головой.
— В сознание приходил?
Тот же отрицательный жест.
— Ясно, — задумчиво произнес Берия и щелкнул пальцами. — Эй, Хрусталев!
— Слушаю, Лаврентий Павлович! — преданным тоном сказал человечек в шоферских крагах.
— Жди меня в машине. Мотор не глуши, через пятнадцать минут поедем.
— Есть! — щелкнул каблуками преданный Хрусталев и испарился.
Берия окинул взглядом всю комнату разом, задержался глазами на картинке с пионеркой и козликом, хмыкнул, а затем приказал медсестрам и академику:
— Прочь отсюда. Вернетесь, только когда я уеду.
Медсестры в три секунды выкатились за дверь.
Академик Виноградов поднялся со своей табуретки и начал было неуверенно:
— Но мы не имеем права оставлять…
Берия с любопытством посмотрел на Виноградова:
— Первый раз вижу человека, который добровольно напрашивается на 58-ю статью… Выйди по-хорошему. Сам ведь сказал, что медицина бессильна. Считаю до трех. Раз.
Подобрав полы халата, академик покорно проследовал к выходу. Когда дверь за ним закрылась, Берия негромко объявил четверке:
— И вас я попрошу оставить меня минут на десять. Я хочу сам, без ваших постных рож, попрощаться с Кобой.
Маленков сказал осторожно:
— Уверяю, Лаврентий, мы с Никитой, Лазарем и Анастасом тебе не помеха. И у тебя ведь не может быть никаких секретов от партии…
— Пошел на хер, Маланья, — нетерпеливо прервал его Берия. — От партии у меня нет секретов, а от вас — есть. Откуда мне знать, не вы ли вчетвером уморили нашего вождя? Почему, например, так поздно вызвали академика?
— Что ты несешь, Лаврентий? — испуганно проговорил Каганович. — Ты ведь сам первый предложил…
— Так-так, — холодно процедил Берия. — И что я предложил? Ну, смелее! A-а, зассали, товарищи члены Политбюро! Последний раз прошу: исчезните отсюда на десять минут. А то хуже будет.
Четверка попятилась.
— Как хочешь, Лаврентий, — примирительно сказал Хрущев. — Если желаешь в одиночку попрощаться, мы ведь не против…
С этими словами он первый повернулся и проследовал к выходу. Каганович, Маленков и замыкающий Микоян гуськом потопали к двери. Берия подождал, пока тяжелая металлическая дверь бункера, сделанная из особого сплава, плотно закроется. Затем он, словно бы в задумчивости, постоял на месте несколько секунд, после чего быстро подошел к диванчику и присел на табурет. Действия его было трудно назвать прощанием с любимым вождем. Берия взял умирающего за отвороты френча, приподнял его и начал энергично трясти.
— Ну же, ну! — злобно шептал он. — Ты не уйдешь, Коба! Ты мне еще кое-что должен… Я тебя так просто не отпущу… Открой глаза, кому говорят! Открой!
Берия уже не надеялся на чудо, когда чудо, вдруг произошло. Веки умирающего дрогнули. Еще раз, еще. Наконец один глаз открылся. Через мгновение взгляд этого единственного глаза стал осмысленным. Губы умирающего зашевелились. Казалось, он пытается что-то выговорить, но не может.
— Коба, это я, Лаврентий! — поспешно проговорил Берия. — Узнал?
Умирающий что-то тихо промычал.
— Узнал, — с удовлетворением отметил Берия. — А теперь быстро скажи мне, где бомба? Где она? Та самая, изделие номер три из первой партии…
Губы умирающего опять зашевелились. Какие-то слова пытались выскользнуть из его помертвевших губ, но паралич, охвативший всю левую сторону, вновь превратил их в неясное бормотание.
— Только не ври мне, — Берия погрозил бывшему вождю пальцем. — Перед смертью нельзя врать. Я ведь знаю, ты спрятал ее где-то в Москве. Скажи мне место, ну!
Опять неразборчивый шепот вместо ответа.
— Ну, скажи мне хоть что-нибудь! — тон Берии стал умоляющим. — Хоть намекни! Близко она или далеко?!
При этих словах произошло второе и последнее чудо. На секунду-другую умирающему удалось преодолеть свою немоту. Синеющие губы сложились в гримасу, похожую на улыбку.
— От тебя, Лаврентий, она далеко, — отчетливо прошептал Сталин. — А от меня — близко.