Сбегая вниз по лестнице, я думал: почему Потанин? Почему же все-таки он? Говорили, будто он ссорился с женой. Ну и что — из-за этого стреляться? Тысячи людей ежедневно ссорятся, мирятся в своем семейном кругу, но большинству из них не приходит в голову такая кошмарная развязка. Должно было случиться что-то по-настоящему ужасное, из-за чего бы тихий застенчивый Потанчик, будучи в здравом уме и твердой памяти, мог приставить казенный «Макаров» к своему виску и нажать на спусковой крючок. Выстрел, вспышка — и никаких проблем… М-да. Странные какие-то дела у нас творятся. Странные, видит Бог. Впрочем, нет, не видит. Есть мнение, что Ему нынче не до нас.
Правда, и мне сейчас не до Него. Так что я не в претензии. Паритет.
В прорези почтового ящика что-то белело. Чуть притормозив, я безо всякого ключа открыл дверцу, выудил содержимое. После чего преодолел последний лестничный пролет, двадцать метров выщербленного асфальта и огрызок деревянной доски, которая заботливо была переброшена через наполовину вырытую траншею. Путь мой закончился в кабине собственного «жигуленка», чей мотор сегодня упорно не желал заводиться. Должно быть, «жигуленок» тактично намекал своему хозяину про подсевший аккумулятор. Спасибо, дружок, намек я понял, а теперь давай, заводись. Ты ведь меня знаешь: искру я добуду любым путем. На худой конец — методом трения, каким первобытный человек добывал огонь себе к ужину.
Про первобытный огонь я вспомнил не случайно.
Из своего ящика почту я всегда достаю, как только увижу. Не откладываю на потом. Юное поколение в нашем доме страдает неизлечимой пироманией. То есть поджигает все, что попадается этому поколению на глаза. Особенно часто на глаза попадаются в подъездах лифты и почтовые ящики. Чуть не уследишь за малолетними партизанами — и готов пожарчик. Где-то я читал, будто такой подростковый вандализм есть закономерное явление природы. На молодого человека, дескать, вид открытого огня или вспышка взрыва действует завораживающе — как гипноз, как наркотик. Это, мол, вылезает наружу генетическая память предков, которые обожали греться у костра после удачной охоты на саблезубых мамонтов… Белиберда, конечно. Или в этом все же что-то есть? Вдруг мой Партизан — тоже какой-нибудь шустрый пацанчик лет двенадцати? А может, наоборот, — дедуля, впавший в детство?
Интересная версия. Дедушка-пироман с адской машинкой за пазухой.
Впрочем, отставить дедушку. В детство, как и в маразм, теперь принято впадать с любого возраста. Это вам не кино с голыми шведскими девицами, возрастных ограничений нет. Впадай себе на здоровье, как Волга в Каспийское море.
Мотор, наконец, оценил мои усилия и сдался. Он чихнул, словно нанюхался перца, громко фыркнул и завелся. Одной рукой я стал осторожно выруливать на дорогу, а другою — открыл дверцу своего «бардачка» и сунул туда полученную корреспонденцию. Последней, к слову скажем, было немного. Для хорошего первобытного костра абсолютно недостаточно: газета «Известия» плюс одно письмо. И все. Почерк на конверте был смутно знакомым, но разбираться сейчас было некогда. Все потом. Захлопывая «бардачок», я успел заметить картинку на конверте — Дом Советов на Краснопресненской. Колыбель парламентской демократии. Обиталище небезызвестного депутата Олега Геннадьевича Безбородко.
Вспомнив про Безбородко, я машинально сплюнул в окно, а настроение мое из просто омерзительного стало похоронным. В полном, кстати, соответствии с утренним происшествием, о котором мне сообщил по телефону Дядя Саша…
Когда я приехал в Управление и поднялся на свой этаж, от мертвого Потанина остались только контур, очерченный мелом на его рабочем столе, да еще немного крови, которая уже успела свернуться и из ярко-красной стала ржаво-бурой. Ржавые пятна перепачкали календарь, несколько пустых папок и ненадписанных конвертов. Все конверты были одинаковые: с изображением Дома Советов.
Та-ак, подумал я озадаченно. Чего-чего, а писем от тихони Потанина я сроду не получал. Значит, в моем «бардачке» лежит первое и оно же — последнее. Ничего не понимаю. Убейте меня — ничего.
Сбоку от меня возник непривычно мрачный Филиков и поманил меня обратно в коридор. Там по-прежнему кучковалось человек десять с нашего этажа — тоже мрачные, подавленные, растерянные. Дядя Саша в двух словах изложил мне то, что не успел рассказать по телефону. Оказывается, поначалу никто ничего не заподозрил. Потанин и прежде приходил на службу ни свет ни заря и запирался в своем кабинете. Если кто-нибудь попадался ему в эту утреннюю пору из коллег, то Потанин лишь тихонько здоровался и предпочитал побыстрее скрыться у себя. Сегодня он, правда, изменил своему правилу — сказал несколько фраз перед тем, как в последний раз исчезнуть за дверью номер тринадцать.
— Кто с ним разговаривал? — немедленно спросил я у Филикова.
Оказалось, двое. Старший прапорщик, дежуривший в это утро на этаже. И вечный капитан Пеньков, который вчера вечером задремал в своем кабинете — да так и проспал на боевом посту всю ночь.
Я завертел головой, высматривая хотя бы одного свидетеля. Старший прапорщик, похоже, уже сменился, но вот Пеньков (известный также как Пенек и Пенек Трухлявый) по-прежнему был здесь. В окружении трех или четырех человек он — видно, не в первый уже раз — делился утренними впечатлениями. Я протиснулся к нему, цепко взял его за рукав и отвел в сторонку. Слушатели проявили понимание и протестовать не стали.
— Расскажите мне все сначала, Федор Матвеевич, — коротко попросил я.
Пеньков важно кивнул и изготовился к рассказу. Настоящая фамилия его была Пеньковский. И хотя он не был никаким родственником знаменитому шпиону и даже патриотично урезал фамилию, это ему не помогло. Тень однофамильца-предателя испортила ему служебную карьеру раз и навсегда. К пятидесяти пяти годам он оставался капитаном, и всем было ясно, что в отставку он выйдет майором, не больше. Подполковничьи погоны могли ему светить в единственном случае: если бы самолет ЦРУ сбросил парашютиста прямо на крышу нашего здания на Лубянке, а Пеньков лично бы его задержал.
— Значит, было так… — подбоченясь, начал свой рассказ Пенек-Пеньков-Пеньковский.
Была еще одна причина, препятствовавшая его служебному росту и, на мой взгляд, гораздо более фатальная, чем невезучая фамилия.
Вечный капитан был порядочное трепло. Он был тот самый болтун, который, при неблагоприятном стечении обстоятельств, мог бы оказаться прекрасной находкой для своего же печально знаменитого однофамильца. На его счастье, Пеньковский № 1 в ту пору брезговал вербовать лейтенантишек, ибо выкачивал совершенно секретные данные из полковников и выше. За что, в конечном итоге, и поплатился. В популярном романе «Стекляшка» именно его, между прочим, зажарили в печке. На самом же деле его, разумеется, без затей расстреляли.
Пока я размышлял над судьбой однофамильца нашего Пенька, вечный капитан только-только дошел до места, когда он, Пенек, решил вчера вечером немного подремать. Испугавшись, что мне сейчас придется выслушивать и описание всех пеньковских сновидений, я с ходу подвел свидетеля к самой важной точке его рассказа.
— Итак, — произнес я нетерпеливо, — вы встретили его на этаже. А дальше что было?
Федор Матвеевич с огорченным видом перешел к главному:
— Ну, поздоровался он. А глаза — грустные-грустные, как будто с похмелья. Извините, сказал; если что не так. Не поминайте, говорит, лихом. И простите, мол, за все. Особенно, — при этих словах наш Пеньков со значением поглядел на меня, — виноват я, говорит, перед Максимом… Сказал так, головою грустно покачал и к себе пошел. А я, значит, запер свой кабинет…
Идиотская история с телефонограммой и с Нагелем стала проясняться, подумал я. Вот и нашелся человек, который виноват передо мною. Но почему — Потанин? Почему же, черт возьми, Потанин?
— Постойте-ка, Федор Матвеевич, — проговорил я, в очередной раз прерывая не относящиеся к делу автобиографические излияния Пенька. — Выходит, вы после этих слов так ничего и не заподозрили? И после того, как он сказал: «Не поминайте лихом»?
Пеньков огорченно развел руками:
— Да мне и в голову не пришло такое! Я думал, может, переводят его из Москвы или там по горизонтали перемещают… В Первое Главное Управление, допустим. Мало ли куда!
При упоминании о ПГУ Пенек томно закатил глаза. Как видно, перевод во внешнюю разведку был самой затаенной мечтой вечного капитана. Мечтой, конечно, неосуществимой: из Пенька получился бы такой же Джеймс Бонд, как из меня — японская гейша. Я вздохнул. Вечный капитан потому и не поднял тревогу после потанинских прощаний, что сразу же до краев налился завистью к возможному потанинскому переводу в ПГУ. Правду сказал однажды Жванецкий: в нашей стране глупость — это вовсе не отсутствие ума. Это такой особый ум…
— Максим, а Максим, — на лице Пенькова уже написано было любопытство, чуть подкрашенное огорчением, для порядка, — почему это он так тебя выделил? Чем же он таким особенным перед тобою провинился? Мы уж с ребятами и так гадали, и эдак.
Гадали они, видите ли, подумал я со злостью.
Конечно же, это не менее интересно, чем само потанинское самоубийство. И даже более.
Я неопределенно пожал плечами, однако Пенек не отставал: очень ему хотелось прикупить каких-нибудь ценных слухов. Чтобы тут же раззвонить на все Управление. Ладно, будет тебе сенсация, лопай.
— Видите ли, Федор Матвеевич, — я специально понизил голос, а вечный капитан навострил уши, — Потанин совершил ужасный поступок…
Пенек задрожал от нетерпения, как сеттер в предвкушении дичи.
— …Он совратил мою дочь и потом отказался на ней жениться.
На мгновение вечный капитан ошалел и только хлопал глазами. Я надеялся, что пеньковского обалдения хватит до той поры, пока я не покину здание Управления. Но — надо отдать ему должное — спохватился он гораздо раньше. Из обалделой его физиономия стала обиженной. Он заподозрил подвох.
— А разве у тебя есть дочь? — недоуменно поинтересовался он.
— Нет пока, — честно признался я. — Но покойный об этом почему-то не догадался. И ужасно переживал…
В этом месте до вечного капитана наконец-то дошло, что я над ним издеваюсь. Обида на его лице достигла стадии мировой скорби. Мол, все одно к одному: и фамилия подкузьмила, и в ПГУ не переводят, а тут еще коллега, подлец, сыпет соль на раны.
— Не ожидал я от тебя, Макс — проникновенно начал он. — Такой черствости не ожидал. Человека, можно сказать, не стало, а ты — шутки шутишь!..
Это раздумчивое «можно сказать» стало последней каплей.
— Федор Матвеевич, — так же проникновенно произнес я, не дожидаясь, пока Пенек развернет свой скорбно-обличительный монолог, — а чего это вы меня все Максом называете? Меня, знаете, зовут Максим Анатольевич, и мы с вами вроде в одном звании.
Вечного капитана после этих слов так перекосило, что я подумал с досадой: переборщил. Наши отношения с Пеньком и до того безоблачными не были, а с сегодняшнего дня он мог меня, пожалуй, возненавидеть. Вот что значит, запоздало сообразил я, пренебрегать йоговской гимнастикой дыхания. Вдох — выдох, и я, возможно, удержался бы от ссоры. Но смерть Потанина все перевернула с ног на голову. Вдох — выдох, вдох — выдох… Лучше позже, чем никогда. Еще пару вдохов — и я уже почти созрел для того, чтобы извиниться перед багровеющим Пеньком.
Но тут в конце коридора возник генерал Голубев и поманил меня к себе. Это был один из немногих случаев, когда приглашение в начальственный кабинет воспринимаешь как избавление от еще худшего из зол.
— Садись, — сказал Голубев после того, как мы миновали пустую приемную (Сонечка Владимировна отсутствовала) и расположились в генеральском кабинете.
Я сел, догадываясь, что разговор будет долгим. Но вот о чем именно будет разговор, я и понятия не имел. Я воображал, что о самоубийстве Потанина… Как бы не так! Бедняге Потанчику наш Голубев уделил всего две-три официальные фразы: что-то там насчет стрессов и насчет того, что, мол, не каждому, увы, дано заниматься государственной безопасностью.
А потом дело дошло до меня. Оказывается, я — наоборот, из тех, кому успешно заниматься госбезопасностью буквально на роду написано. И что мое последнее задание — наглядное тому свидетельство.
Я насторожился. Если начальство хвалит, то непременно следует ждать подвоха. Это — закон природы, неумолимый, как и все законы.
— Какое задание? — нервно переспросил я.
Генерал любезно объяснил мне, что то самое задание. Дело об убийстве двух физиков. Эксперты подтвердили, что не только Григоренко, но и Фролов — на совести блондинчика Лукьянова и рукастого Лобачева. Результаты экспертизы я, по правде сказать, мог предсказать и так. Только я полагал, что надо искать организатора и спасать Лебедева, а вот Голубев, выходит, так не считал. По его словам выходило, что Мин-без вообще вмешался в это дело напрасно. Это-де его, голубевская, ошибка. Но теперь все ясно: убийцы известны и даже уже получили по заслугам, цель убийств тоже ясна — ограбление. Пусть МУР теперь и тянет лямку, наша совесть чиста.
Генерал старательно произносил всю эту несусветную чушь, а я глядел на своего начальника во все глаза. У меня было сильнейшее искушение забежать к нему за спину и проверить, не спрятался ли сзади за генеральским креслом хитрый МУРовский майор Окунь — на правах суфлера. Помнится, глубокомысленная версия об обычном ограблении в свое время прозвучала именно из его уст.
Я вдохнул и выдохнул.
— Вы это серьезно говорите? — только и смог я спросить у Голубева.
Генерал строго насупил брови:
— Не забывайся, Макс!
Только сейчас я заметил, что и самому Голубеву дурацкая речь далась нелегко. Лысина его заметно вспотела, что означало сильную степень генеральского неудовольствия.
— В общем, переключайся на свои обычные дела, — продолжил Голубев после некоторой паузы. — Ты вот хотел, я помню, этим шарлатаном еще позаниматься, Клюевым? Вот и займись, разрешаю. Есть сведения, кстати, что он снова объявился в России…
— Сведения точные, — подтвердил я. — Я видел нашего Лабриолу по телевизору не далее как вчера. Вместе с… — Я с удовольствием назвал имя и фамилию президента маленькой, но гордой автономии. — Что, посылаем спецназ?
Генерал уныло отмахнулся:
— Хорошо, отставить Лабриолу, пусть пока погуляет… Но вот у тебя была, кажется, довольно перспективная идея насчет этих взрывов в Москве. Как ты парня того назвал, Партизаном?
Я машинально кивнул.
— Вот-вот, именно Партизаном сейчас и займись, — с непонятным оживлением проговорил Голубев. — Я тебе дам несколько человек в помощь. А то взрывает, видите ли, все подряд. Машина Нестеренко вчера — думаешь, его работа?
Я все так же машинально покачал головой.
— Ну, неважно, — генерал встал со своего места, давая понять, что разговор окончен и мне можно приступать.
Я тоже поднялся с кресла в полнейшем недоумении. Еще пару дней назад я был бы в восторге оттого, что Голубев наконец-то мою гениальную идею насчет Партизана оценил и дал окончательное «добро» на ее разработку. Но сейчас отчего-то внезапное генеральское прозрение меня нисколько не радовало.
Может быть, оттого и не радовало, что одновременно с этим генерал сводил к нулю все наши усилия в деле убитых физиков.
— Ты свободен, — нетерпеливо сказал Голубев.
Вместо того чтобы подчиниться приказу, я лаконично изложил генералу одно из своих саратовских приключений. А именно — визит группенфюрера Булкина с посланием от добрых людей. Мне показалось, что на мгновение в глазах моего шефа вспыхнул огонек профессионального интереса, однако Голубев легко этот огонек сумел загасить.
— Ну, и что это доказывает? — безразлично спросил он. — Нет, славно, конечно, что этого недоделанного Гитлера вы задержали. Пусть посидит еще годок, авось поумнеет… Но отчего ты, Макс, решил, что здесь есть какая-то связь с этими физиками? Мало ли о чем этот Булкин мог натрепаться. Всему верить прикажешь?.. В общем, иди и занимайся своим взрывником, — закончил Голубев. — Физиков — отставить. Это приказ, и не вздумай его обсуждать.
Приказ начальника обсуждать я не стал, зато очень медленно и очень внимательно стал рассматривать голубевское лицо. Молча и в упор. Вдох — выдох, вдох — выдох. Своего рода психическая атака.
Генерал достал из кармана синенький платок, угрюмо промокнул лысину и наконец не выдержал моего взгляда.
— Макс, ну не мой это приказ! Неужели тебе не ясно до сих пор?!
— А чей приказ? — не отставал я.
— Чей надо! — Голубев ожесточенно задергал подбородком вверх и вбок, так что начальственная лысина несколько раз указала мне куда-то в район потолка.
Выше потолка, как известно, водилась у нас одна-единственная инстанция. Бог, царь и герой в одном лице.
— Но почему? — я все еще пытался постигнуть высшую логику.
— Потому, — устало отозвался генерал. — Потому что не надо, понимаешь, нагнетать. Мне и так уже дали по лысине за мою инициативу. Убийств с целью ограбления у нас, оказывается, может быть сколько угодно. А вот ядерных физиков в количестве больше одного убивать у нас уже не могут. Мы не должны, понимаешь, впадать в панику и будоражить народ. Дестабилизировать, понимаешь, ситуацию…
Несмотря на обилие руководящих «понимаешь» я ни черта не понимал. Что дестабилизировать? Что нагнетать? Почему будоражить? Если я и понял сейчас, то только одно: генерал Голубев прикрывать меня больше не станет. Подчинюсь я — хорошо. Нет — пусть пеняю на себя.
— Осознал? — поинтересовался у меня Голубев. — Или желаешь еще что-то сообщить?
Теперь больше ничего сообщать я не желал. Ни про Алма-Ату, ни про лебедевского внука, ни даже про письмо от покойника, полученное мною утром.
— Осознал, — покорно подтвердил я. — Дело я закрою. Но на всю канцелярию мне потребуется время. Рапорты, отчеты…
— Даю полдня, — строго предупредил Голубев.
— Два дня, — я специально завысил ставки, чтобы нам легче было прийти к разумному компромиссу.
— День, — вздохнул генерал. — И ни секундой больше.
— Полтора, — вздохнул я. Вдохнул и выдохнул. — Меньше никак не получится. Столько бумажек, понимаешь…
— Ладно, иди, — махнул рукой Голубев. — Тут еще это самоубийство… — пожаловался он. То ли мне, то ли в пространство. Генералу, как видно, тоже еще предстояло заниматься своими бумажками. Списывать одну человеко-единицу. Самоубийства у нас в Управлении не поощрялись, потому как требовалось доискиваться до причин. Я не исключал, что непонятная смерть Потанина со временем превратится в героическую гибель в ходе боевой операции. В письме, спрятанном в «бардачке» моей машины, почти наверняка можно было бы найти подлинные причины происшествия…
Но только Голубеву, похоже, они опять-таки были без надобности. Понимаешь.
Я лихо повернулся кругом и покинул генеральский кабинет. Сонечка Владимировна уже сидела в приемной возле телефонов и профессионально-заученными движениями полировала свои ногти.
— Кошмар какой, — сказала она мне без выражения. И было непонятно, имеет ли она в виду смерть Потанчика или какой-то непорядок в своей пилочке для ногтей.
— Ужас, — коротко ответил я. Ответ мой годился в обоих случаях. Сонечку Владимировну, по крайней мере, он удовлетворил, и она возобновила свои занятия.
А мне предстояло возобновить свои. И побыстрее. Полтора дня я отвоевал у генерала не для писанины.
Зайдя в свой кабинет, я сделал три дела. Во-первых, забрал из ящика стола запасную обойму к своему «Макарову». А во вторых и в-третьих, позвонил. Оба звонка были на редкость неудачными. Покойный Юраша, сын Лебедева и саратовской Ольгуши, не проявил, увы, должной изобретательности при выборе имени сына. Справочный компьютер выдал мне двадцать семь Петров Юрьевичей Селиверстовых необходимого мне возраста, прописанных на территории города Москвы. В ближнем Подмосковье этих возможных внуков обнаружилось еще тринадцать. Итого: сорок. Число не такое уж большое, но если в твоем распоряжении всего полтора дня — то громадное. Все мои попытки дозвониться до Селиверстова-из-мавзолея и кое-что выяснить вообще ничем не кончились. Сначала номер «Кости-мумии» был занят, а затем неожиданно освободился, но сделался безлюдным. Словно бы все там превратились тоже в мумии, не умеющие поднять телефонную трубку. Дисциплина, ничего не скажешь.
Оставалось еще одно дело — письмо от Потанина. Прочесть его было необходимо, но чисто по-человечески делать этого мне не хотелось. О мертвых коллегах принято либо хорошо, либо ничего. Я догадывался: после письма никакого «хорошо» уже не будет. На это уже указывали предсмертные потанинские извинения, переданные через посредство словоохотливого Пенька.
Нашел, понимаешь, посредничка.
Я спустился к автомобильной стоянке, забрался в свой «жигуль» и открыл дверцу «бардачка». Сперва в руки мне попалась газета «Известия», и я, стараясь отсрочить процедуру чтения возможной исповеди покойника, для начала развернул газету. Никаких особенных новостей. Еще две версии взрыва памятника Первопечатнику. Одна из них, в принципе, соответствовала моей общей «партизанской» гипотезе. Немотивированная агрессивность. Захотел — и взорвал в свое удовольствие. Журналист задавался вопросом, считать ли такого взрывника человеком психически нормальным, и затруднялся с ответом. И я бы затруднился, если все-таки не знаешь толком цели. А знаешь только про безоболочные бомбы и про тротиловый эквивалент, растущий раз за разом, как на дрожжах.
Был еще скупой репортаж с некоего Конгресса журналистской солидарности. Участники Конгресса призывали всех пишущих-снимающих объединяться против преступного беспредела и требовать снятия, для начала, шефа московской милиции генерала Кондратова. В качестве одной из жертв беспредела называлась сотрудница «Московского листка» Мария Бурмистрова. В том, что произошло обычное ограбление, уже никто не сомневался. Кроме меня. Но меня-то как раз на Конгресс не пригласили. Да я, кстати, и не журналист.
Более ничего занимательного в этом номере «Известий» не обнаружилось. Все остальное место занимали итоги референдума (оказывается, на нем победил Президент!) и хроника парламентской жизни. Жизнь была смешная, но поскольку мой друг депутат Безбородко на сей раз не был упомянут ни единой строкой, хроника меня не заинтересовала… Все, пора. Дальше тянуть нельзя. Я сделал несколько профилактических дыхательных упражнений и вскрыл конверт.
Как и ожидалось, письмо Потанина многое объясняло в череде необъяснимых событий, которые пару дней преследовали меня. Горькая правда была проста и незамысловата. Дело было, собственно, не только в том, что две недели назад из Потанчика сделали предателя. В конце концов, любая разведка испокон веков старалась, по возможности, перекупать сотрудников министерств безопасности других государств. В случае успеха новоявленный шпион, как правило, знал, какая держава наложила на него лапу. В случае с Потанчиком, к сожалению, не было даже такой определенности. Более того, по достоверным данным — они занимали в письме целую страницу, — люди, превратившие Потанина в агента-двойника, оказались очень странными и весьма непредсказуемыми вербовщиками. Стратегической информации им не требовалось. Проникновения в секреты ПГУ — тоже. Для начала от Потанчика попросили информацию неожиданную, но почти и не секретную. Примерно на двух третях страницы Потанин вдумчиво разбирал все неожиданные вопросы…
Я очень внимательно перечел эти две трети и, вслед за Потаниным, ничегошеньки не понял. Вначале их интересовал, например, архив Берии, к тому моменту уже почти рассекреченный. Их интересовали упоминания о любом закрытом строительстве в Москве-Подмосковье, имевшем место у нас в начале 50-х — и никак не позже. Окружение Хрущева их тоже интересовало. И многое в таком же духе.
Фамилия «Берия» торчала здесь, как заноза. Как опознавательный знак и отблеск долгожданного света в конце тоннеля.
В начале 50-х наш бывший министр госбезопасности уже вовсю контролировал Атомный проект.
Оба убитых физика и укрывшийся Лебедев в начале 50-х работали в группе Курчатова. Что же это могло означать?
Многое — или почти ничего.
Я стал читать потанинское послание дальше и очень скоро выяснил, что дня четыре назад исторические персонажи перестали вдруг волновать новых потанинских хозяев. Зато заинтересовал один ныне здравствующий персонаж, коллега дорогого Потанчика.
Максим Анатольевич Лаптев — вот как звали объект интереса. Я прикинул, что смена интересов совпала с одним прискорбным событием: убийством физика-пенсионера Георгия Фролова и безуспешными (как теперь уже ясно) поисками в квартире на улице Алексея Толстого.
Не сдержавшись, я выругался вслух. Выходит, нападение очкарика и толстяка на Волоколамском уже не было случайностью? Я прервал чтение и полез в свой «бардачок». Трофейный блокнот этих молодчиков валялся там, куда я его и положил. Только теперь я впервые изучил его внимательно. Точно: на одной из страниц обнаружились приметы моего «жигуля» вместе с номером. Стало быть, ждали они не кого-то, а именно меня! Хорошо еще, что Потанчик-информатор точно не знал мой маршрут и оповестил своих новых хозяев лишь о шоссе и приблизительно о времени. Иначе, подозреваю, Куликов из Курчатовского института сейчас был бы не в Индии, а в лапах потанинских хозяев. Впрочем, пришло мне в голову, еще неизвестно, успел ли Куликов отъехать в эту самую Индию.
На душе стало совсем скверно.
Я стал читать дальше, хотя это и было мучительно. Помнится, группенфюрер Булкин еще только вчера интересовался у меня, не мазохист ли я. Он самый, Булкин, ты угадал.
Кстати, группенфюрер был послан в Саратов именно по наводке Потанчика, который наверняка знал время и гостиницу. И телефонограмма, едва не стоившая мне жизни, послана была Потаниным.
Вывод был очевидным: мой коллега, ныне покойный, работал на тех самых «добрых людей» без особых примет. Оставался пустяк: идентифицировать поскорей этих добряков. Но тут-то как раз Потанчик в своем письме и давал слабину. Он высказывал только предположения — целый ворох, в котором немудрено было запутаться. Я процедил ворох через ситечко здравого смысла, которое всегда ношу с собой.
Среди гипотез первой величины не было привычных — ЦРУ и Моссада. Зато была «Стекляшка»!
Причем Потанин не исключал участия «диких»: по манерам, по квалификации. Для кадровых парней с Рязанского даже попытка вербовки человека Голубева могла быть чревата. И, напротив, «диким» нечего было терять, а свое бывшее ведомство они могли подставлять с легкостью. Мачеху, выгнавшую тебя на улицу, не жалко.
Молодец, Потаня, мысленно сказал я. Ход твоих мыслей мне нравится. Ты сволочь, ты предатель, ты чуть меня не подвел под пули, но сейчас ты молодец… Я поймал себя на мысли, что к мертвецу я по-прежнему обращаюсь, как к живому, вздрогнул и принялся читать дальше. Как видно, Потаня искренне старался искупить свою вину передо мною и стремился указывать любую мелочь, подмеченную им в ходе общения с «добрыми людьми». В своем письме Потанин, впрочем, называл их не так, как группенфюрер, а коротко и страшновато: они. Люди без лиц, зато с татуировками. Последних Потанчик заметить, по понятным причинам, не мог, зато знал о них я. Право же, покойный мог бы стать неплохим напарником мне в этом деле — не хуже, чем коротышка Юлий.
Правда, оборвал я сам себя, половину партии, как минимум, Потанчик сыграл не на моей стороне.
Последние страницы письма были самыми горькими, ибо в них, соответственно, и содержалась история вербовки. Прочитав, я понял: многие оскорбительные слова, которыми я успел запоздало наградить самоубийцу, были не вполне справедливыми. Или даже вовсе несправедливыми.
Мы с Дядей Сашей ошибались самым фатальным образом, полагая, будто Потанчик был под каблуком жены и получал от нее оплеухи и подзатыльники. На самом деле в те дни, когда Потаня, пришипившись, бродил по нашему коридору и криво улыбался в ответ на наши шуточки, за его женой и младшим сыном тенью ходили два «добрых человека». Вопрос был поставлен: или — или. Или беспрекословное подчинение, или немедленная смерть жены и сына. Бедняга упустил тот момент, когда еще можно было бы подать знак кому-нибудь из нас, а группы поддержки, как известно, он лишился еще раньше…
Я снова выругался вслух. Ну почему, почему он молчал?! Ведь из любой безвыходной ситуации общими усилиями можно было бы найти выход. Но тут он сам оказался один, в замкнутом пространстве и принужден был играть в чужую игру, зная о своем заведомом проигрыше.
Телефонограмма в Саратов было последним, что сделал Потанин для них. А потом он понял, что у него есть только один выход. Если исчезнет сам Потанин, то его близких они непременно оставят в покое. Как только он узнал от дежурного прапорщика, что я, по счастью, цел и невредим, он сел писать это письмо. Потом доехал до моего дома и лично положил свое послание в почтовый ящик. Потом… остальное известно.
Я медленно свернул потанинское письмо, положил его обратно в конверт, а конверт — обратно в «бардачок». Туда же я, подумав, отправил свой «Макаров» вместе с запасной обоймой. Такой же, из которого:.. Ладно. О мертвых — хорошо либо ничего. Извини, Потанчик. Сейчас меня беспокоят уже живые…
Мотор, чувствуя мое настроение, завелся сразу, и я поехал. Маршрут мой был коротким — можно было воспользоваться метро. Но я уже был за рулем, а коней на переправе не меняют. Доедем так.
Центр города сегодня был тих и спокоен: ни тебе пикетов, ни демонстраций, да и обычных «пробок», возникающих нипочему, мне не попалось. Я ехал и думал. Мысли мои были длинными, путаными, крутились они вокруг одних и тех же фактов, но мне все никак не удавалось преодолеть путаницу и связать факты воедино.
Итак, «добрым людям», черт бы их побрал, нужен Лебедев.
Лебедев работал с Курчатовым.
Курчатов возглавлял Атомный проект.
Но дальше-то, дальше что? Проект тот давно быльем порос. Курчатов уже в могиле тридцать с лишним лет. Сталина, Берии, Хрущева вместе с его партийным окружением — тоже нет. Что же нужно «добрым людям»? Старые кости?
Возможно, ответ мне мог бы дать один человек. Валентин Лебедев.
Но чтобы получить ответ, надо хотя бы сформулировать вопрос…
Я припарковал «жигуль» в неположенном месте недалеко от Пашкова дома и извилистым путем пробрался в читальный зал для научных работников, — самый неудобный, неопрятный из-за постоянного непрекращающегося ремонта. Из-за того же ремонта библиотека сократила число счастливцев, допущенных к ее фондам, но я-то знал: меня обслужат вне очереди. С тех пор как Ленинка приобрела новую аббревиатуру и превратилась в РГБ, я стал считать ее ведомством, созвучным нашему. А где созвучие — там и родство.
Самое любопытное, что к аргументам моим прислушались, и я, показав минбезовское удостоверение, сразу получил то, что хотел. Стопу книг, посвященных жизни и творчеству И. В. Курчатова.
— Только поаккуратнее, — предупредила востроносая библиотекарша, косясь на высокую горку томов.
— Ну что вы, — галантно проговорил я и тут же чуть не уронил верхнюю книжицу, которая спланировала на стойку, прямо под востренький носик библиотекарши.
Спланировав, книга раскрылась на середине, и я с ходу обнаружил явное нарушение библиотечных правил.
— Имейте в виду, — быстро проговорил я. — Подчеркивания — не моя вина, это уже кто-то постарался до меня…
Тут до меня дошло, что за фразу подчеркнул неизвестный мне читатель. «За все время существования Атомного проекта сам Сталин только раз вмешался в дела Берии…» Слова «только раз вмешался» были подчеркнуты дважды, а рядом красовалось сразу два жирных восклицательных знака. Я жадно проглядел остальной текст на странице, надеясь узнать о подробностях вмешательства. Но подробностей не было. Не было в принципе. То ли автора книжки эта тема не заинтересовала, то ли он просто ничего об этом эпизоде не знал.
— Безобразие, — согласилась со мною библиотекарша. — Хорошо, что вы заметили. А с виду такая приятная, интеллигентная девочка…
— Какая девочка? — я чуть не выронил и остальные книжки.
— Не помню точно, как ее фамилия, — слегка удивилась моему внезапному любопытству дама из-за библиотечной стойки. — Но, если хотите, я сейчас отыщу ее формуляр… Вот, пожалуйста. — Через десяток секунд библиотекарша уже протягивала мне светло-коричневую карточку, почти всю исписанную. — Когда она в следующий раз придет, то заплатит штраф.
— Не придет, — пробормотал я.
Формуляр принадлежал сотруднице газеты «Московский листок» Марии Бурмистровой.