Положение у нас складывается не ахти. Более того, хреновое достаточно положение. В Мукачеве стоит Первая Гвардейская дивизия Харыпов, а из Стрыя на них прут кавалерийские части Уральской Урлы. С переменным успехом они теснят друг друга и прокатываются с боями туда-сюда как раз по нашим местам. Нас они вообще в расчёт не принимают и, вероятно, даже не знают о нас, потому что уцелевших в боях с нами мало, и вряд ли они могут вразумительно объяснить, кто же их тёмной ноченькой порешил. «Мы»- это Нижне-Синевидненский отдельный батальон народной милиции. Официально наголову разбитый в Львовской кампании. Вместе со всей Карпатской Интербригадой. Теоретически продолжающий существовать, поскольку сохранилось знамя, командование и пятая часть личного состава. На практике — батальон наш настолько отдельный и независимый, что вспоминаются времена Разина и Пугачёва, а заодно и Робин Гуда. Местные гуцулы, дополнившие нас почти до двух третей полного состава, привнесли с собой весьма своеобразные понятия о дисциплине и военной тактике. Мы действуем мелкими группами по десять-пятнадцать человек, а для крупных операций типа ограбления враждебного склада собираемся вместе. Два или три раза командиры некоторых групп открытым текстом объявляли, куда именно штаб должен засунуть свои приказы: у них, мол, дела поважнее. Но капитан Зосимов, наш рулевой, за время партизанщины также освоил новые методы руководства, и мгновенно восстанавливал своё верховенство при помощи пистолета, личной охраны и какой-то матери.
Так мы и живём: безо всякого стратегического плана, разбойничаем и отстреливаемся. Здесь ещё надо сделать отступление насчёт Уральской Урлы: те, кто хихикает над бравыми кавалеристами — зря хихикает над бравыми кавалеристами. Вы даже не представляете себе, что такое кобыла-2000. Она в углепластиковой броне с гидроусилителями, поэтому под пузом у неё компрессор, и делает она сто километров в час со звуком старого трактора. Между ушами у кобылы противотанковое ружьё, под нижней челюстью — огнемёт, а на жопе гироскоп для пущей устойчивости. В мозг у неё вживлены электроды, и работает она под Windows CE, благодаря чему нервная, глючная, зависает и дохнет чаще всего от менингита. Своих от неё гибнет едва не столько же, сколько врагов, но оружие страшное. Слава богу, боится электромагнитного импульса, и мы бьём её самодельными гранатами-джеммерами из конденсатора, дросселя и ещё какой-то фигни. Кобыла от них зависает и её можно спокойно пристрелить.
Наш инженер, живущий как раз таки в оккупированном Стрые, говорит, что у Урлы появились новые секретные кони, ламповые и под DOS. Электромагнитный импульс им по барабану, но они страшно тупые и ходят медленно, чтобы не побить лампы, потому в бою неприменимы. А ещё лошади кушают овёс, и прошлой зимой половина из них вульгарно передохла с голоду из-за наших шуточек на коммуникациях. Непонятно только, откуда берутся новые лошади — видимо, у них под Свердловском какие-то могучие конные курятники.
Восточные же орлы животных не мучают, но берут бесшабашностью. От этого они, конечно, несут дополнительные потери, погибая не от рук противника, а от собственной молодецкой удали — и в большом количестве. Но связываться с ними крайне опасно и неприятно: как воевать с человеком, который верит в собственное бессмертие, а на крайний случай — посмертие с пышными гуриями в садах у Горного Старца?
А посередине мы, с автоматами, станковыми ШКАСами и забавными самоделками на транзисторах, которые нам поставляют мастерские Жидского Схрона, то есть расположенные в схроне на горе Жид. В некотором роде, процветаем, но перспектив никаких. Потому что армия разбита и капитулировала, и у Них Там Наверху речь идёт не о Гуцульских Карпатах, а об Уральских, Узбекских или, на крайний случай, Румынских…
Я сидел у костра и тупо тыкал в него палкой в поисках картошки, но попадались только цилиндрики джеммеров, которые там заряжались. От каждого тянулся провод вниз, в лощину ручья, где в воде лежал рельс. Термопара, однако. Ещё в ручье лежало, по моим прикидкам, пять тел, регулярно издававших рвотные звуки — в последней автоколонне оказался яростный узбек с отвратительными химическими гранатами. Он кидался ими. Они взрывались. Последствия — в ручье. Время от времени то один, то другой джеммер сыто квакал, и я выкатывал его в сторону — остывать. Зарядился.
— Надо было картошку позже закладывать. — Подытожил лейтенант Михульский. В этом сочетании — «лейтенант Михульский»- мне чудилось что-то обманное, нелепое, от Хармса, но тем не менее человек с таким невероятным именем командовал нами.
Казалось бы, какая разница, как зовут человека и как его называют? Однако, она есть, что-то такое, скрытое за словами, за смыслами и даже за тем, что за смыслами. Почему, например, «Александр Сергеевич Пушкин» (и никогда — просто: «Александр Пушкин»)? Но при этом: «Булат Окуджава» (а не «Булат Шалвович»)? Есть комбинации двух-трёх простых слов, ни вместе, ни порознь, казалось бы, ни к чему не обязывающих, но тем не менее определяющих место, время и образ человека с точностью до градуса широты, десятилетия и очертаний крыльев носа. Например, «Гордая дочь полковника-южанина»- это отнюдь не Марина Цыбаева из Владикавказа, 1996, а точно и неизбежно Мэри Ли Льюис из Луизианы, 1863. Такие языковые связи мимолётны и недолговечны, и если Пушкин пишет очевидное: «…Бранил Гомера, Демокрита, зато читал Адама Смита и был великий эконом…», то нынешним нам без энциклопедии и словаря возможно понять только «Отца», который «понять его не мог, и земли отдавал в залог.» И если из современника «Ярославна кычет на забрале» вышибало поток слёз, то нам уже пофиг. Ну, поэзия. Ну, кычет. Кукует. Ку-ку. Ну, и?
Есть что-то такое и в «лейтенанте Михульском», что бередит мозжечок, но, чёрт возьми, что?
— Надо было картошку позже закладывать. — Подытожил лейтенант Михульский. Ведь есть же в этом прозвании что-то обманное, нелепое, от Хармса, но тем не менее человек с таким невероятным именем командовал нами. Пятнадцатью человеками. Бывшим разведвзводом. Сейчас он сидел напротив меня и любовно чистил свой «Хеклер-Кох»- автомат причудливой формы и тёмной судьбы, предмет зависти всего батальона. — Сейчас без ужина останемся.
— А мы бы и так без него остались, — ответил я, уловив-таки одну картошку, — здесь половина джеммеров — барахло старое, выкинуть давно пора. Жалеем всё, жалеем, а они заряжаться будут до утра, и через двое суток всё равно разрядятся. Кинешь такой в конягу, и что?
— Кинешь второй. Вообще, надо, конечно, но это же на Магура Жиде топать! Ты их потащишь? — он кивнул на ручей. В ручье икнуло.
— Ну, потом как-нибудь…
— Во-во, «потом как-нибудь»! Третий месяц уже «потом как-нибудь». У нас же вечно «то понос, то золотуха». О, достань мне тоже картошку! Или две…
Я принялся сосредоточенно копаться в углях:
— Ну, во-первых, не «достань», а «найди», а во-вторых где «пожалуйста»?
— А я тебе потом спасибо скажу.
— И я тоже. — Из тьмы выступила белая фигура. Это был наш новобранец, Виталик Цар. Местный интеллигент, славившийся своим пацифизмом и потрясающими подштанниками. Они-то и сияли во тьме. Виталик был мокрый как мышь, потому что из ручья. — Вроде отпустило, и теперь дико хочется жрать.
Михульский сдул последнюю пылинку со ствола и, пугающе стремительно, с хрустом, собрав свой «Хеклер-Кох», прислонил его к дереву. Это было красиво.
— Разрешаю закрыть рты. — Сказал он командным голосом. — А тебе, Виталик, ещё крупно повезло. Во-первых, могли напороться на фосген. Ну, это ладно, сдох бы и сдох. А вот взвод Родченко в прошлом году у Подобовца закидали такими весёлыми американскими гранатками, что они еле ушли.
Театральная пауза.
— Шо за гранатки? — Не выдержал Виталик.
— А их несло всю обратную дорогу, прямо на ходу, а потом ещё две недели. Все Карпаты обдристали. В двадцать пять задниц. Я их видел сразу после этого. В Родченко два метра росту, так вот он тогда весил килограмм пятьдесят, не больше, и был бледно-зелёный. И до сих пор овсянку жрёт.
— Дебильная война! — Возмутился Цар. Его подштанники взметнулись к ручью, и уже оттуда донёсся его трудный голос:
— Усраться за Родину! Блевать за Родину! Боевые лошади-тамагочи!.. Да здравствуют Узбекские Карпаты! Лейтенант, да за что мы воюем? Может, прекратить весь этот бред, да по домам? Ну, будут Карпаты филиалом Уральского хребта, и что? А так, глядишь, ещё и чесаться за Родину придётся! Да забить на всё!
— Рядовой Цар! — Рявкнул лейтенант. — Ты мне дисциплину не разлагай! Проблевавшись, извольте сесть к костру и слушать, что вам скажут. Я орать не намерен.
Павловский, дай мне, пожалуйста, ещё одну картошку. Ага, и соль. Спасибо. Ну, вот, и остальные подтянулись, и Виталик ползёт. Так вот, даже дебилу ясно, что именно эту кампанию мы безнадёжно просрали, благодаря генералам Дрымбе и Шаховскому, пусть земля им будет пухом. И в ближайшие несколько лет вместо ксёндзов будут у нас муллы или партсекретари. Но это всё не важно, а важно то, что мы делаем здесь и сейчас, кто мы такие и кем себя ощущаем. Человек никогда не воюет за Родину, за Сталина и за Юрия Гагарина. Только и исключительно за себя, за то, что ему лично дорого и ценно. Мне, грешному, и Родина, и Сталин, и патриотизм — в слот не впились. Я дерусь только и исключительно за своё достоинство, за право ощущать себя по утрам человеком. Чёрт его знает, может узбеки дерутся за то же, да только не верится, больно уж далеко от дома забрались ребята.
Так вот, для полной ясности, я расскажу, как я начал воевать. Это было почти тринадцать лет назад, и было мне тогда одиннадцать лет с хвостиком. Война к тому времени шла уже три года, и все к ней привыкли. После бомбёжек Львова я жил на задах вокзала, там были сгоревшие склады, и среди них стояло несколько алюминиевых ангаров, почти целых, только стены — в решето от осколков. В моём ангаре лежали мешки с цементом, слипшиеся под текущей крышей в монолит, а в центре его косо торчал вагончик-сторожка, увязший в цементе по окна. В нём была печка, а окна я законопатил всякой дрянью, и жил почти припеваючи. Этот район считался разнесённым в клочья, и с первого дня его уже более не бомбили, а в других районах, бывало, погромыхивало. Только жрать нечего было, и одежды на зиму тоже не было: всё с домом погорело. Каждое утро я тащился через весь город к развалинам ратуши, на площадь Рынок, и просто-напросто побирался. Там было могучее торжище, на котором весь город пытался обменять всё, что было у его жителей на то, чего не было ни у кого: на еду. Там же лежали специально привезённые сбитые самолёты: румынский МИГ-21 и украинская вариация на тему ИЛ-2. Изредка появлялись хорошо одетые люди на джипах — снабженцы армии. Бабки-торговки кидали в них огрызками и подсовывали всякую тухлятину, которую те охотно брали: всё не самим есть.
Несмотря на то, что я торчал там целыми днями, еды мне перепадало мало, и потихоньку, незаметно, я стал голодать. Это я понял уже потом, а так, в процессе, этого не осознаёшь, просто все мысли почему-то начинают крутиться вокруг еды, и люди, и места оцениваются через еду, и даже рай представляется местом, где есть мягкий хлебушек и копчёное сало. А когда тем же страдает целый город — и вовсе ничего нельзя заметить.
Так вот, третьего декабря мне было ужасно холодно, куртка, прогоревшая на спине, не грела и уже четыре дня я неотступно, с краткими перерывами на сон, думал о копчёном сале, и по степени разумности был равен жабе. На рынке мне ничего не подали, да ещё и влетело крепко от пьяного офицера, и я дополз домой голодный, холодный и злой.
Полночи я ворочался, с потолка вагончика капало, снаружи моросил дождь, выла собака, и мысли о сале не отпускали. К утру я принялся тупо бродить из угла в угол уже вовсе в чёрном настроении, пока через пару часов снаружи не стали доноситься какие-то невнятные, но съедобные звуки. Кто-то ел. Не задумываясь, я быстро и бесшумно выскользнул в окошко, бывшее у меня вместо двери, и подполз к краю штабеля цементных мешков. И выглянул вниз.
Там, метром ниже меня, стоял человек в дорогом чёрном костюме, с заляпанными грязью штанинами. Из кармана его торчала антеннка мобильника, а портфель из блестящей коричневой кожи он положил рядом с собой на мешки, достигавшие ему до пояса. Посеревший воротник белой шёлковой рубашки был у него утянут свернувшимся в трубочку синим галстуком. Видимо, он только что вошёл с дождя, потому что от него шёл пар, и он, как и я, дрожал от холода. Но! На мешках перед человеком лежал иностранный глянцевый журнал, а на нём, прямо на журнале, были щедро и неряшливо разложены куски сала и серого хлеба. Человек склонился над ними, так что я сверху видел только коротко стриженый затылок, хватал их обеими руками, уминал и жадно жрал, чавкая и постанывая. Вокруг него стоял зверский дух копчёного сала.
Я глядел на него, и откуда-то изнутри во мне поднималась ледяная ненависть. Этот гад — а тогда я не сомневался, что это был Румынский шпион, жрал моё трудовое, заслуженное потом, кровью и всеми моими страданиями сало! И не просто, а скрытно, втайне от голодающего человечества. Вот такие-то и проели Родину! Ни минуты не сомневаясь, я отполз к вагончику, сунул руку в окошко и вытянул наощупь толстенную стальную арматурину, стоявшую у печки вместо кочерги, и так же тихо вернулся назад.
Минуту или две я разглядывал ненавистный стриженый затылок с чёрным волосоворотом на румынском темени. Затылок ходил ходуном и пах потом и копчёностью. А потом, размахнувшись, я влепил со всей дури арматуриной в самый его шпионский волосоворот, в темя. Он резко разогнулся, и зыркнув на меня уже мёртвыми серыми глазами, мягко упал на спину. И умер. А я неторопливо слез с мешков и доел его сало и хлеб.
Досыта я не ел уже давно, поэтому чувство голода прошло мгновенно, и ум тут же прояснился. И до меня дошло, что я сделал. Будь я постарше, помладше, или проживи я предшествующие тому два года как-нибудь иначе, я бы рехнулся или повесился бы. Но тот я который был там, этого не сделал. Я тогда просто очень расстроился, сел рядом с трупом и стал думать о жизни. Я долго разбирал, что написано в его документах, — читал я плохо, — но выяснил, что он, похоже, не был Румынским шпионом, и вообще шпионом не был, а был просто заблудившимся белорусским коммивояжером, двадцати четырёх лет от роду. Слава Богу, без жены и без детей.
И вскоре я всё для себя решил. Если достойного житья не даётся, надо жить достойно самому, своими усилиями.
— И что было дальше? — спросил Виталик после некоторого молчания. Михульский усмехнулся:
— Я хату оставил, пошёл воевать, чтоб землю Гренады крестьянам отдать. А через полгода добыл себе свой «Хеклер-Кох».
1999