Опыт наблюдения политики

Будильник у меня всегда звонит рано, когда бы то ни было. Доказательством тому то, что встаю я всегда где-то через полчаса после звонка, матерюсь и куда-нибудь опаздываю.

Поэтому я завёл маленькую стайку будильников, а именно три, и если собираюсь куда-нибудь рано вставать, то с вечера ставлю те из них, что удалось отловить по квартире, ставлю с разницей в полчаса. Первый будильник я отправляю в нокаут не просыпаясь, даже если он стоит где-нибудь на шкафу, и ещё полчаса нахожусь в тяжёлом бреду на грани там и тут, до второго будильника, который тихонько и опасливо приводит-таки меня в чувство.

На этот раз я просто решил проснуться пораньше — слишком давно я уже этого не делал за гнилостью жизни. Дай-ка, думаю, хоть раз погляжу, что это такое — утро.

Утро оказалось хмурой штукой. После первого же звонка попёрла какая-то оголтелая жеребятина о том, что сразу за окружной, налево от шоссе, — там, где родник, — стоит сарайчик, во сне именовавшийся «балок», и мы в компании различных, но одинаково тусклых личностей имеем обыкновение собираться там и бадяжить в глиняных горшках чудовищной мерзости варево, напоминающее манную кашу на глинозёме, но воняющую просто-таки непристойно, и пока мы этого обыкновения придерживаемся, нам гарантировано бессмертие. А после варки превращаемся во всяких кадавров.

И вот, сидим мы так, в десяти метрах от нас шумит поток машин, едущих в Москву, кругом котелки с незадавшимся варевом — вроде горшков с детской неожиданностью, в центре же булькает варево задавшееся — и потому балок отрезан от мира непроницаемым серым куполом с грязными разводами, а сами мы вроде бледных сизых жаб, но со складками типа бульдожьих и размером того бульдога поболее — сидим и лупаем глазами.

— Нет, — говорю я своим товарищам, — так нельзя.

Встаю, сую ноги в тапки и иду куда-то, а они провожают меня деревянными глазками. И уже на полпути туда понимаю, что приснилось всё это, скорее всего, из-за неутолённой малой нужды, а посему иду я, видимо, в туалет.

Всё оказалось в точности так. Уже через минуту я стоял в ванной комнате и, глядя в зеркало, оттягивал кожу на лице. Ванная, зеркало и лицо требовали влажной уборки. Я сделал судорожное усилие взбодриться, и дверной звонок застал меня уже за вялым жеванием зубной щётки.

Я смутно удивился проходимости домофона, — обычно гости сначала по нему звонили, — и пошёл открывать. Выйдя в коридор, я осведомился:

— В-в-ву? — И вынул щётку изо рта.

— Колюня! — Издевательски донеслось из-за двери. И неприятно бодро для девяти утра. Впрочем, Колюня — это всегда издевательски и бодро.

Вошёл цинично сияющий Колюня с вечным синим рюкзачком: нашлёпка «Danone», а повыше — расхристанный ангел с надписью «Led Zeppelin». Видимо, опять прогулял школу.

Я протянул ему в знак приветствия зубную щётку. Колюня потряс кудрями и весело заявил:

— Ельцин умер!

Я широко улыбнулся зубной пастой и сказал:

— Колюня, девять утра!

Он принял серьёзный уважительный вид:

— Ну, ты сказал, что к тебе можно… Кстати, десять… А я тебе хлеба к чаю принёс.

— Да можно, можно! А сахару ты не принёс? Мы вчера с Рустом всё сожрали.

— Ну, ты сказал бы, я бы из дому притащил.

— Когда бы я тебе сказал?!

— Ну ладно, я сбегаю, у меня деньги есть. — Колюня вновь воссиял. — А чай есть?

— Нету. — Колюня умел грамотно поставить вопрос, недаром сын историка. Про мой холодильник Руст сказал, что там таракан повесился — в том смысле, что пусто. Когда я закрывал за Колюней дверь, он обернулся и сказал:

— А Ельцин правда умер. Лёх, ты что, не веришь?

— А как же! Умер, умер! Сюда, в этот магазин, который внизу в пристройке.

Я запер дверь и вернулся в ванную.

— Ельцин умер. — Уведомил я рожу в зеркале. Я-то знал цену Колюниным сообщениям. Последние полгода наша с ним главная новость состояла в том, что Том Петти жив. За вечер мы успевали раз десять удивить друг друга этим отрадным фактом, чем слегка смущали непосвящённых собеседников. В комнате заверещал, спохватившись, будильник. Я втоптал его в грязь и поставил чайник.

Потом мы сидели на кухне за чаем, и я грыз суховатый французский батон совершенно целлюлозных свойств. За окном светило предзимнее солнышко, в форточку уползали слежавшиеся пласты вчерашнего табачного дыма. Играл «Вертоград». Колюня вертел лёгкий британски необязательный разговор для five oclock tea, но с лёгкой остренькой шизинкой. Что-то об «Артели» и «Авантюристах», звал в клуб «Бедные Люди», изредка прибавляя звук магнитофона в излюбленных местах. Подо всё это муляж батона шёл просто на «ура». Утро перестало быть хмурым. Я притащил из комнаты заначку «Союз-Аполлона», и мы закурили. Шерлок Холмс хранил трубочный табак в турецкой туфле, я же, с поправкой на широту и долготу — «Союз-Аполлон» в лапте. Так сложилось.

Кстати, у Холмса была отвратительнейшая привычка: все недокуренные трубки выбивать на подоконник, а полученный таким образом сиваш смешивать и выкуривать за завтраком. Всю мерзость подобного обыкновения я понял лишь когда сам начал курить трубку. Воистину, Доктор Ватсон был святым человеком с ангельским терпением. Я бы убил.

— Кстати, Ельцин действительно умер. Лёх, я не шучу.

— Да я знаю, знаю, Колюнь…

— Да правда! Я сегодня в новостях видел! Обсудил всё с советниками, оставил Чубайса вместо себя, их ещё показывали в Овальном кабинете, как там ему Ельцин наставления даёт, а потом утопился где-то в Барвихе. В знак протеста. Би-Би-Си права на трансляцию купило.

— Ну да!

— Не веришь? — Колюня, как обычно, чёртиком прыгал на диване. — А давай телик включим, там уже полчаса как передача идёт. В десять как раз началась.

Я изогнул бровь и стал думать. Чёрт те что. Конечно, Колюня со своим юмором известен мне уже давно. За окном пролетел вертолёт.

Но с другой стороны… Солнце зашло за тучку, машины шумели на окружной. Вчерашний табачный дух уже почти выветрился, по ногам тянуло.

Идиотом я выглядеть не боялся — я и так им выглядел, при любом раскладе. Поэтому я просто встал со стула и, закрыв форточку, включил телевизор.

На экране появился строгий диктор в чёрном костюме и серьёзно произнес какие-то заключительные дежурные фразы длинной, по видимости, речи. Его место занял привычный Церетелиево-мещанский декор Овального кабинета, призванный напоминать собой времена Александра Третьего, а зелёными долларовыми тонами — Американский Капитолий. В роскоши действительно утопали крупногабаритный Ельцин и уважительно маленький рыжий Чубайс. Почувствовав себя тупым филином, я часто заморгал и счёл за благо закурить. Сияющий Колюня глядел в телевизор.

Президент значительным медленным движением руки рубил воздух над столешницей и неторопливо, весомо негодовал. До меня доходили лишь некоторые аспекты его возмущения:

— Это абсолютно недопустимо… Потому что это неуважение… Я гарант, и всякие поползновения… Мы не можем, понимаешь, оставить это без ответа, и в сложившейся ситуации это будет наилучшим выходом… И пусть они не думают, что это так просто сойдёт им с рук! Я просто обязан сделать этот шаг в знак протеста! Я решительным образом протестую!

Жмущие друг другу руки Ельцин и Чубайс наплывом сменились вполне среднерусским пейзажем с логотипом Би-Би-Си в уголке. Деревенская улица с берёзками на заднем плане упиралась в реку, оканчиваясь широкими дряхлыми мостками, метров на десять уходящими в воду, в самый центр чёрной заводи, подёрнутой по краям первым ледком. По тёмной воде плыли жёлтые листья, кружились в неторопливых водоворотах. В ярко-синем небе висела пара декоративно-белоснежных облачков. В бездонной лазури.

Камера воспарила ввысь, видимо, на кране, и дала панораму. Половина деревенских изб были загорожены обширным рекламным щитом Кока-Колы с ожиревшим пьющим Солнцем. Посередине улицы красными плюшевыми колбасами на золочёных столбиках был выгорожен широкий, устланный ковровой дорожкой проход, одним концом ведший на мостки, а другим — за границы кадра. За ограждением слитными кучками стояли торжественно подтянутые советники и приближённые, послы — некоторые в парадных дипломатических мундирах с чёрной ленточкой на рукаве. Тут же случайно прогуливались какие-то квадратные люди в чёрных костюмах и тоже с непокрытыми головами — явные охранники. Такие же люди невзначай выглядывали из окошек изб вперемешку с заинтересованными бабуськами в платочках — аборигенками. Непрезентабельных пьющих аборигенов, видимо, временно изолировали — в эстетических целях.

Ближе к воде стояла толпа операторов, сине блестящая могучими линзами. Ещё три утлых резиновых лодочки с телевизионщиками весело кружились в водоворотиках на заводи, пытаясь совладать с течением и уплыть из кадра. Через несколько минут это им удалось, и они скрылись вверх по реке. По тёмной воде медленно проплыло одинокое маленькое весло. Тихонько пели какие-то ностальгические русофильские дрозды. Я заметил, что изо ртов публики валит пар — наверное, они там здорово мёрзли в своих чёрных костюмчиках. Интересно, а буфет у них там есть? Где-нибудь на заднем дворе…

Ещё через пару минут торжественного молчания по толпе пронёсся тихий вздох, и камера отвернулась от реки. В начале ковровой дорожки стоял президент, только что вылезший из сверкающего лимузина с изрядно запачканными колёсами.

Другая камера дала ближний план и показала, как две сверкающие сахарные девочки с черными бантами в косах подносят президенту огромный букет ослепительно белых хризантем. Борис Николаевич с доброй улыбкой попытался погладить одну из них по головке, но она ловко увернулась, и обе сияюще устрекотали прочь. За отъехавшим лимузином обнаружился оранжевый ПАЗик, из которого выгружались домочадцы президента — человек двадцать.

Включилась другая камера: президент шёл вдоль длинной череды советников, крепко, с чувством пожимал им руки, давал какие-то последние наставления. Хризантемы у него уже кто-то забрал. За ним слитным табунчиком следовали притихшие родные и близкие.

Минут через пять он дошёл до начала мостков и остановился. Дали крупный план. Борис Николаевич с задумчивым лицом стоял на фоне серебряной ленты реки, петляющей между пожелтелыми полями. Клин журавлей тянулся к Югу, и ветер развевал седые волосы президента. Он задумчиво приглаживал их ладонью, глядя в осеннюю даль.

Наконец, он выдохнул, атлетически разбежался по скрипящим дощатым мосткам и, оттолкнувшись в конце, тяжёлой рыбкой — руки по швам — почти без всплеска ушёл в воду. Не успели волны сомкнуться над могучим телом, как домочадцы разом сорвались с места, с дробным топотом пронеслись по тем же мосткам и градом посыпались в тёмные воды. Одна голова ещё секунд десять помаячила среди пенных разводов, но вот и она скрылась в глубине — я так и не понял, кто это был.

Река успокоилась, пену унесло по течению и кадр сменился: на опустевшем берегу стоял огромный телохранитель в чёрном костюме с букетом белоснежных хризантем в мощных руках. Крупная слеза скатилась из-под тёмных очков по его непроницаемому лицу. Тихо и печально заиграл Шопен.

— Д-да… — Сказал я, кашлянув, и закурил. Какое-то время мы в молчании — даже Колюня не прыгал на диване — пили чай. Наконец, зазвонил телефон. Выйдя в комнату, я взял трубку.

— Алло?

— Привет! Это Воробьёв звонит!

— А! Привет! — С радостным облегчением воскликнул я. — Ты чего?

— Слушай, ты не против, если я сейчас к тебе приду?

— Давай-давай, заходи!

Я почему-то вспомнил, как в день смерти Брежнева папа позвонил нам с работы и сказал маме: «Ничего страшного, но если будет воздушная тревога, в метро не бегите, оно не спасёт…»

— Захватить что-нибудь?

— Да нет… Хотя… Чаю и сахарку захвати!

— Ну ладно. Где-то через час, наверное, буду.

— Давай!

Я положил трубку. На душе у меня стало светло и покойно. За окном в солнечных лучах пролетел вертолёт.

1997

Загрузка...