Разговоры с Ними

Глядя в ночную темноту, я допивал чай и докуривал трубку. Сад лежал смутными тенями, как скрытными мускулистыми зверями. Кусты пользовались темнотой, разминали затёкшие за день неподвижности конечности, потягивались и даже вроде бы переползали с места на место. Если включить фонарик, они враз остановятся, словно ничего и не было, но сейчас в дальнем углу сада что-то усердно шуршало. Дождевые капли стукали по веткам, шелестели листьями. От земли парило и тянуло совершенно одичалым запахом, зелёным и смолистым, словно земля двинулась рассудком и жужжала про себя: «Эх, из меня завтра такое вырастет!». Трубочный дым осторожно втискивался между влажными волокнами запахов, пытаясь подняться кверху. Да, точно, завтра вырастет, и именно такое. Грибы попрут. Точно попрут.

Трубка захрипела влажными табачинками на донышке, и я, выколотив её о колено, вернулся в дом. В доме тоже было темно, но тепло и уютно. Чай уже совсем остыл, я выпил его залпом и выставил кружку за форточку — мыть лень, а тараканов плодить не след. В кружку звонко упала ядрёная капля, и в приоткрывшуюся щель засунулся тёплый мокрый хвост ночного воздуха, коснулся лица мехом. Отчётливо пахнуло шишками. Ох, какие грибы завтра попрут! Нутром чую!

Прикрыв форточку, я разделся и залез под одеяло. Одеяла было мало, в левый бок дуло.

— Отдай одеяло, — сказал я, дёргая уголок, — у тебя там ещё спальник есть.

— Не отдам. — тихо прогудела она.

— Давай-давай, нечего жмотничать, а то пятки щекотать буду. — Пригрозил я. — А я завтра с утра за грибами иду.

Одеяло неохотно подползло ближе, и из темноты меня толкнули пяткой. Вот она, лежит, угрелась.

— Куда тебя в такую погоду несёт, — ворчит, — Ихтиандрушка…

— А представляешь, там вот такие вот грибы будут…

— И с во-о-от таким глазом! Не размахивай руками, одеяло отберу. А я завтра отосплюсь как следует и буду Кримсон слушать. И кисель варить.

— Клюквенный?

— Угм-м…

— Тогда спокойной ночи. — прошептал я ей на ухо.

— Угм-м…

Утро было непроглядно туманным, и кусты продолжали пользоваться невидимостью, ползали, а пьяный смолистый воздух сгустился уже до вовсе кисельной плотности. Я поставил Пасториуса, Portrait of Tracy, как раз под такое настроение, и принялся тягуче собираться. Там, снаружи, упорно сеял дождь, но меня это не пугало. Наша интеллигентная и избалованная семья в вопросе сбора грибов всегда проявляла редкое и пугающее самурайство: мой папа даже в засуху, из безнадёжно пустого леса умудрялся притаскивать ведро лисичек, а его папа, мой дедушка, грибы только что в ураган не собирал. Потому я натянул пальто, поверх него дождевик, влез в сапоги и, увенчавшись шляпой, выполз в туман. Вокруг всё шуршало и цокало каплями, слева свиристела печальная птица, через неделю молчания понявшая, что дождь не кончится никогда.

Всю эту неделю мы сидели здесь, у дома, редко-редко выбираясь за ограду сада, если только за водой к колодцу, да ещё автолавка приезжала, и мы купили хлеба и сгущёнки, а заодно на селян посмотрели. Их было немного, и они в точности повторяли собой погоду. Такое Маринское сидение нас не тяготило, мы вели совершенно растительную жизнь и были довольны — общества друг друга нам хватало с лихвой… Марино стоит в лесу, и первое время я не мог понять, как это по ночам может быть тихо. Машины не ездят. Странно. Но здорово. Я даже не мог представить себе, как выглядит это место в сухую погоду, да и вообще, существует ли это Марино, когда дождь не идёт? По-моему, нет.

Наш древний дом был крайним в деревне, и лес стоял сразу за жердяной изгородью. Там, где сырые жерди осели, через ограду переливалась незаметная тропка, уводя вглубь леса. Говорили, что по ней можно дойти до озера, лежащего посреди обширных верховых болот, часа полтора ходу, и я решил проверить, не врут ли. Лес стоял ошарашенный сам собой, сосны тянулись красными стволами изо мха в низкий туман. Изо всех сил пахло багульником и валерианой, наверное, они здесь росли. Всю жизнь я считал багульник чем-то вроде сирени или черёмухи, и называл так те неясные кусты, которых полно в нашем городе и которые никогда не цветут, а так, просто пылятся и место занимают. А тут оказалось, что это бодренькая такая ползучая травка, рыжая и с тёмно-зелёными лакированными листочками. Впрочем, я остался доволен. Хорошая травка, лучше, чем те кусты.

Метров через сто тропинка как-то расползлась и исчезла, я пошёл напрямик по мягкой хвое и мху. Грибы я ещё не выглядывал, хотя были они: есть какой-то дурной тон в том, чтобы собирать грибы у порога дома, пусть даже их там и косой коси. За грибами надо ходить. И тут я обнаружил, что забыл сигареты. Это было вовсе негоже, я повернул назад, но лес не кончился ни через сто, ни через двести метров. Не туда куда-то я повернул. В лесу стоял шорох, дождь сеялся через игольчатую зелень, мелкий-мелкий, оседал на мху и корнях. Я прислушался. Ничего. В дождь деревня не издавала ни звука: ни собачьего лая, ни людских дел. Селяне повторяют погоду.

Заблудиться здесь в принципе было трудно: если стоять на околице лицом к лесу, то и слева, и справа километрах в десяти наезжены грунтовки, а прямо по курсу лежит болото, тоже километрах в десяти — почти замкнутый квадрат, куда ни иди — куда-нибудь да выйдешь, и потому я пошёл прямо.

Солнца не было и в помине, свет шёл отовсюду, и не было ни единой тени. Кусты стояли совсем нереальные, поседевшие от мороси, и даже под нижними их листьями теней не было. Где Солнце, где Север… Я шёл и шёл, часа два уже шёл, собирая попутно грибы, и словно оставался на месте. Стволы выплывали из тумана в десяти метрах передо мной и молча скрывались позади. Выглядывали сбоку любопытные кусты, бежали рядом, прикрываясь дождевой пеленой — когда им ещё выдастся погулять? Ведро быстро наполнилось моховиками и подберёзовиками, они всюду высвистывали из-подо мха, крепкие и радостные. Сегодня это был их мир.

Впереди тяжело вздохнули, ещё раз, из тумана показалось что-то большое. Ещё два шага, и нарисовался лось. Живой. Настоящий, — я никогда не думал, что они такие большие, — он стоял на своих тонких ногах и, вздыхая, объедал деревце. С блестяших коричневых рогов капала вода. Обернувшись через плечо, он поглядел на меня безо всякого интереса, поглядел большими карими глазами, и неторопливо побрёл прочь. Изо рта у него торчала веточка.

Я безнадёжно осел на пенёк. Веточка. Лось оставил после себя лосиный запах, он тянул его за собой, как король тянет шлейф мантии. Леса помешаны на умножении пространства, они живут для этого. Если на большом поле поставить камень, до него всегда будет близко — километр по прямой, вон он торчит. Все поля маленькие. А если то же поле засадить лесом без тропинок, то он поглотит камень без следа, и будешь ты искать дорогу полдня, да ещё, может, и не найдёшь. Лес водит. Как только скрылась из виду опушка, ему достаточно повернуть тебя в нужную сторону, подсунув пару грибов, да спрятать Солнце — и ты придёшь туда, куда приведут. Человек лесу не хозяин, и он гонит чащу, сечёт тропками и пятнает деревнями, и мусорит он не так просто, а территорию метит.

А сегодня лес под туманом дотёк до самых дверей, затянул тропы, спрятал людские дела и вернул себе власть. Большую власть, ту власть, которую иногда ощущаешь в озере: заплывёшь чуть подалее, и поднимется из глубины тёмный торфяной холод, а берег-то вон уже где, и мирное купание становится чем-то, в чём запросто можно погибнуть. Или когда болото колышется под ногами, и во все стороны торфяник да водяные оконца страшненькие глубокие, насколько взгляда хватает, и понимаешь, почему топь называется Петровский мох: ушёл сюда однажды какой-то Пётр, да голубики-то и не набрал… А мы уж решили, что по всему миру можно разгуливать в кедах. Не тут-то было.

Через полчаса я пересёк следы. Мох был примят сапогами, точно такими же, как мои, и уже начинал выпрямляться. Скорее всего, в этих сапогах был я. Если бы я шёл побыстрее, я бы со мной встретился — такая перспектива показалась мне столь реальной, что я поёжился, озираясь. Лес сомкнул свои края, стал маленькой двадцатикилометровой планеткой, на которой только мох, деревья и багульник, и запах его пьяный, еловый. Здесь никого нет, и как ни ходи, будешь только огибать лесной шар по экватору. Здесь дождь всегда.

Я всё шёл, день клонился к вечеру, свет тихо тускнел. Под ногами зачавкало, а туман стал неторопливо растекаться волокнами. Деревья измельчали, а мох разросся, и вдруг, за какие-нибудь двадцать шагов, я вышел на болотину. Тумана здесь не было, воздух двигался вялым ветерком. Моховая гладь тянулась до горизонта, утыканная кривыми, словно горными, сосенками, видно было всё до самых мелких и далёких кустиков. Соседнее царство. Я не пойду к ночи на болото — небо уже темнеет.

Пришлось вернуться на высокие места. Краем болота тоже не пройти — извилистый он, мысами и островами, запросто будешь нарезать круги около одного из мелких болотец. Я принялся разводить костёр на одном хорошем песчаном холмике. Всё было сыро, даже сушняк разъезжался в труху или податливо гнулся о колено, но под старой сосной, упавшей недавно, нашлись ещё сухие веточки. Вынув нож, я растопорщил их насечками и, составив шалашиком, стал поджигать. Сырые спички мазались о коробок и загораться не хотели, издавая недолжный запах серы. Человеческие дела вообще часто припахивают серой. Не помню уж, с какой спички, но костёр разошёлся, я натаскал гору сучьев от той же сосны, и огонь окончательно ободрился. Я нажарил себе грибов — хорошо, хоть соль захватил, — наелся и заснул у огня.

Проснулся я от холода. Туман ушёл, дождь кончился, пришла темнота, оползла меня кольцами. Костёр тихо сипел последними малиновыми угольками, дымил сосново. Он мне единственный друг здесь, да и то не друг — союзник. Ведь будь засуха, добрался бы до торфяника, затлел бы его, задавил бы угаром… Всё живёт само, ничто не служит человеку. Наверное, это прекрасно и красиво, но не понять мне того сейчас.

— Ой, ой… — позвал от болота тихий женский голос. Мороз хлынул по спине до пяток, и волосы зашевелились, я кинулся раздувать костёр, уговаривая себя, что ничего не слышал, но опять:

— Ой, ой… — тихо позвали от болота, из темноты, которая начиналась в пяти метрах, и в которой были они. Я загородился от них треском сучьев о колено, разведением огня, но это только минуты, а ночь — длинная. Пламя отняло от ночи пару метров, тьма слегка раздвинула свои кольца, но только слегка. Тот же древний, исконный запах багульника и валерианы. Лось пахнет лосем, а лес — так, и оба они — звери, и этот ходит здесь, вон стоит, сразу за границей освещённого круга, всегда за спиной, и ты весь в его власти.

Я сидел у самого пламени, заставляя себя не вглядываться в темноту, и вглядывался. Сучок треснул. Он там прошёл тихо и спокойно, полукругом около костра, и ещё пару раз треснули сучки, там и вон там. Он не прятался, он точно знал, что я его не вижу, и рассматривал меня, одного из тех, кто резал его дорогами до рыжего мяса глины, пятнал кляксами деревень и вырубок. Он не решал, что со мной делать, такие древние не думают и не решают. Ты — внутри него, и его мысли происходят вокруг тебя и с тобой, движением веток и хрустом сучьев, обманом направления и тем страхом, который не твой, а идёт снаружи, куда старше тебя, холодный и замшелый.

Меня колотило. Я был тем, чем был всегда — насмерть перепуганным зверем, прячущимся у маленького огня, и не было во мне ничего наносного, не было гордости, которая иначе не позволила бы писать эти слова, не было складных словесных мыслей и человеческих планов на будущее — не было никакого будущего, и то, что осталось от меня, было мало. Маленькая дрессированная обезьяна без шерсти, комок ужаса в странных тряпках, забывший всё, чему учил дрессировщик.

Шаги прошуршали листьями, и темень подвинулась к костру слева, крутанулась клубом. Тягостным усилием я всплыл из себя, из того угла себя, где я прятался, и ужас закончился, потому что страшнее быть не могло. Просто он стоял там, а я сидел здесь, и нечего больше об этом сказать — это так, и бояться нечего, потому что произойдёт то, что произойдёт.

Я выпрямился и сказал ему:

— Извини, пожалуйста. Я ведь дурак, не верил, что ты есть, считал себя сильным. Ты старше. Ты здесь хозяин, а я гость.

Колыхнулось, пахнуло холодной волной багульника. Он слышал.

— Я теперь всё понимаю. Не сердись. («А может ли он вообще сердиться?» — подумал я.) Я лишь часть тебя, ты сейчас меня думаешь. Не сердись на свои мысли. Прости пожалуйста.

«Да…»- подумал он, и чешуйчатое кольцо тьмы развернулось пружиной, его не было больше, дым костра сизо-рыжей струйкой потёк вверх, туда, где проглянули звёзды. Тёмная лесная планета распрямилась в большой лес, у которого есть края. Я упал спиной на мягкую колкую хвою, и мгновенно уснул, безо всякого страха, потому что между мной и тем, чего я боялся, не было границы, одно текло в другое, и всё уснуло.

С первыми лучами Солнца я встал и пошёл по древесным галереям обратно к дому, который — я точно знал — был там. Запах багульника затих, и мир ровно и солнечно пах сосновой живицей. Через зелёную хвою виднелось отмытое синее небо, и тени сосен тянулись по белёсому мху. Я знал, что теперь можно набрать грибов, и на околицу вышел уже с полным ведром, а там стояла она, зарёванная, конечно, а как иначе? И совсем не ругала, потому что этим утром я был для неё самым дорогим подарком от леса. А она — для меня.

Трижды подумай, покидая границы людских поселений.

Загрузка...