От дворницкой будки, ориентира, зеленой пуговицы на серой поле бульвара, Орест Георгиевич свернул под арку. Арочный козырек вырезал косой ломтик улицы Петра Лаврова. В гаснущих сумерках будка на глазах меняла зеленый цвет на темно-серый — милицейский.
Загородив часы, как таящийся загораживает ладонью спичку, Орест Георгиевич нажал на кнопку — циферблат вспыхнул изнутри.
Ряды окон опоясывали двор ярусами: окна подвалов были сплющены, к средним этажам они становились выше, в чердаки упирались узкие кошачьи оконца. Орест Георгиевич снова взглянул на часы: «Ну уж… — Назначая время, Павел настойчиво просил не опаздывать, теперь опаздывал сам. — Правый дальний угол… Сказал: последний этаж…» — он двинулся к парадной.
Черная лестница брала круто вверх.
«В любом случае — не диссидентство. Странно ожидать от людей, связанных с конторой… Не бороться, а охранять — разве не к этому они призваны?..» — поднимаясь по ступеням, он пытался понять, может ли это как-нибудь сочетаться: борьба и охрана.
От площадки четвертого этажа ступени вели на чердак. Орест Георгиевич остановился и положил руку на косяк: левая дверь выглядела приличнее, во всяком случае, новее. «Позвонить?.. В конце концов…»
За спиной скрипнуло, и бесцветный голос — ни мужской, ни женский — подсказал:
— Не работает. Стучите.
Орест Георгиевич стукнул костяшками пальцев. Звук получился слабым, но дверь распахнулась. Молодой человек скромной наружности смотрел на Ореста Георгиевича доброжелательно. В глубину он не отступал.
— Я, собственно, — Орест Георгиевич сделал шаг назад и взялся за перила, — кажется, я что-то перепутал…
Страж дверей вышел на площадку и наложил руку на противоположную дверь. Она подалась и щелкнула. Теперь он стоял так, будто отрезал путь к отступлению.
Юноша был очень худ. Пиджак висел на плечах, рука, лежавшая на чужой двери, выбивалась из рукава тонким, почти девичьим, запястьем.
— Как доложить? — он спросил вполголоса, и, замявшись, Орест Георгиевич скривил губы:
— Доложите — Орест.
Молодой человек провел рукой по волосам — от темени к челке — и скрылся.
Из-за двери раздался знакомый раскатистый смех и влажное покашливание:
— Ну, насмешил, черт! — в освещенном проеме возник Павел. — Имечко у тебя — честных людей пугать. Ты бы уж хоть с отчеством, с отчеством представлялся!
Правая дверь скрипнула снова.
— Сообщающиеся сосуды, — громко заметил Павел Александрович. — Сколько сюда вошло, столько там и отмечено. Бдительность и еще раз бдительность! — он запер дверь на замок и завел Ореста в боковую комнату. — Побудь здесь, я предварю.
Взгляд Ореста Георгиевича остановился на бюро, похожем на его собственное. Подле бюро висел старинный портрет, вяло написанный маслом: какой-то безбородый мужчина с большим не то орденом, не то украшением на треугольной ленте.
Возня вокруг его персоны начинала раздражать. «Интересно, как Павел меня там рекомендует? Наверное, порядочным человеком. Говорит, что готов за меня поручиться. Судя по всему, его друзья могущественны. Если что, найдут способ вступиться. Этим нужна другая порядочность — в их смысле я порядочнее многих… Господи, какая глупость! — Орест Георгиевич думал в отчаянии. — Всё запуталось, связалось узлом — никому не под силу!» — последние слова он, кажется, произнес вслух.
— Кому и что не под силу? С кем это ты беседуешь, неофит? — голос Павла раздался с порога.
— Скажи уж лучше профан, — Орест отшутился вяло и вышел в коридор.
Из приоткрытой боковой двери спросили:
— Павлуша, это вы? — глуховатым голосом.
— Я, Алико Ивановна, — Оресту показалось, что Павел откликнулся с неохотой.
— Зайдите ко мне, — из-за двери продолжили настойчиво.
Павел Александрович застегнул пиджак на все пуговицы. Неожиданно для себя Орест Георгиевич последовал за ним.
Во всю длину комнаты на струне, натянутой под потолком, висел плотный темно-синий занавес, деливший ее так, что вдоль окон образовалось подобие коридора. Павел приподнял край, словно выходил на сцену.
За занавесом в глубоком кресле сидела древняя старуха. Она отвела глаза от экрана и, обращаясь к вошедшим, произнесла ясно:
— Мне очень нравится Брежнев.
Орест Георгиевич взглянул: транслировали очередное заседание. Человек, произносящий слова с большим трудом, стоял на возвышении.
— Помилуйте, Алико Ивановна, — Павел откликнулся весело и почтительно, — он же большевик!
— Зато очень красив, — старуха возразила спокойно. — А вы, Павлуша, при большевиках не жили.
— А при ком же?.. — начал Павел, удивленно ломая бровь, но она уже обращалась к Оресту.
— Садитесь, голубчик, прошу вас, — и, подняв пергаментный палец, указала место напротив. — Вы из каких же краев?
Орест Георгиевич не был уверен, что уловил суть вопроса:
— Я живу на Васильевском, — он ответил принужденно.
— Плохое место… Гиблое. Трудно дышать — преобладают западные ветры. Я там работала: в больнице Отта.
— Вы… — Орест Георгиевич напрягся, — были врачом?
— Ну что вы! — она ответила протяжно и надменно. — Мы не могли быть врачами. Только санитарами. Тридцать лет — после большевиков. Голубчик мой, — неожиданно она обернулась к Павлу, — распорядитесь, чтобы чай подали в гостиную. А вас я запомню, милый. Зайдите ко мне — после.
Оказавшись по другую сторону темно-синего занавеса, Орест Георгиевич почувствовал облегчение. Сцена из тягостного спектакля завершилась. Самое странное заключалось в том, что Павел действительно отдал распоряжение. Давешний юноша, выслушав заказ, отправился в кухню.
— Ну, считай, повинность отбыли, — Павел направился к двери, ведущей в другую комнату.
— Алико… — Орест Георгиевич произнес тихо, словно про себя. — Она… из грузин?
— Забирай выше! — Павел мотнул подбородком. — Еще из каких! Из князей.
— Чем-то похожа на мою мать…
Павел обернулся и посмотрел пристально.
— Не знаю, — Орест заторопился, словно оправдываясь. — Тоже очень худая…
Павел пожал плечами и хмыкнул неопределенно.
Поперек комнаты, в которую они вошли, тоже висел занавес, на этот раз бледно-лазоревый. Он был раздвинут: видимо, в честь гостей.
На диване, стоящем посередине комнаты, сидел человек. Орест Георгиевич отметил узкий нос с горбинкой, темные волосы. Впрочем, грузинская кровь в глаза не бросалась — ее смягчали среднерусские черты. Мужчина привстал навстречу и, пожимая протянутую руку, Орест ощутил ее цепкость.
— Курите? — хозяин придвинул резную сигаретницу и пепельницу в форме черепа, вырезанную из кокосового ореха. Орест Георгиевич поморщился. Хозяин поймал гримасу:
— Согласен. Мне тоже не слишком нравится — эдакое панибратство с вечностью. Однако в той африканской стране, где я жил довольно долго, вам могли подарить и настоящий — в память о вашем враге. Так что, как говорится, из двух зол!..
Орест Георгиевич покосился на Павла: «Видимо, и познакомились в Африке».
— А это… Тоже из жарких краев? — он потянулся к сигаретнице, сделанной из металла, но грубовато, будто у мастера не было подходящих инструментов. Воспользовался теми, что под рукой.
— Это… — хозяин помедлил. — Скорее, наоборот. Сувенир. Особый. Остался от отца… Это я к тому, что африканские украшения — мои. Могу дать исчерпывающий комментарий, а остальное… Тут уж я… — и развел руками.
— Там, в прихожей… Молодой человек… Ваш сын?
— Нет, — хозяин воздержался от объяснений.
— А Алико Ивановна?.. Ваша мама?
Хозяин покачал головой:
— Бабушка.
— Кто же за ней смотрит, когда все… на работе?
— Медсестра из поликлиники навещает — я плачу.
Орест Георгиевич представил себе: одна, в пустой квартире. «Так и умрет в кресле…»
— Алико Ивановна просила меня зайти. Если можно, я бы сейчас, — он обратился почти просительно.
— Сделайте одолжение, — хозяин взглянул на Павла.
Орест Георгиевич поднялся. Павел стоял, отвернувшись к книжным стеллажам.
В комнате старухи бормотал телевизор. Орест постучал в стену у края занавеса.
— Войдите.
Он услышал и приподнял тяжелый край.
— Вы один? — старуха заглядывала за его плечо.
— Вот… Пришел поговорить с вами, не прогоните? — пробежал глазами по стенам, словно надеясь за что-то зацепиться — найти какую-нибудь общую тему. — Это… вы? — он смотрел на портрет в тяжелой раме. Приглядевшись, понял: фотография. Девушка, сидящая вполоборота. Тяжелый узел волос. Тонкий профиль неземной красоты. «Время. Вот что делает время…» — перевел взгляд на худую горбоносую старуху, утопавшую в глубоком кресле.
— Выключите телевизор, — она приказала шепотом. — Они всегда включают, говорят, мне нужны развлечения, — старуха пожевала губами. — Как вы думаете, когда-нибудь всё это кончится?
На всякий случай он кивнул.
— Хотелось бы дожить, — она вздохнула.
— Там, в больнице, где вы работали, умерла моя жена, — только теперь Орест вдруг понял: за этим и вернулся к старухе. — Недавно, шестнадцать лет, — ей он мог сказать недавно, всем остальным сказал бы — давно.
— Шестнадцать лет — это давно, — она возразила тихо. — Шестнадцать лет назад умер мой сын, и я смогла бросить работу.
— Ваш сын болел? Вам приходилось работать?
Старушечьи губы дрогнули:
— Мой сын — не больной. Они сгубили его. Двадцать лет у них… Но даже для сына я не просила жизни. Только бы сгинули, сгинули! — она подняла коричневые пальцы, сведенные в двуперстие.
Орест Георгиевич смотрел на темную щепоть и думал о хозяине: «Странно… Отец сидел, а его приблизили. Приняли к себе на службу…»
Старуха подалась вперед и поманила. Он не посмел ослушаться.
— Я ведь думала, эти передохнут в блокаду. Жрали человечину. По ночам свозили покойников, к воротам, а утром они вырезали все мягкое — я знаю! Ходили румяные, а глаза блестят! Какие вам еще доказательства? — старушечьи глаза сияли.
— Они? — Орест переспросил вполголоса. Конечно, он помнил этот блокадный миф: глаза людоедов, сиявшие особенным блеском. Мать говорила: те, кто ел человечину, обязательно умирали. Похоже, старуха утверждает обратное. И вообще, кажется, что-то путает: те, кого она ненавидит, не голодали. Им полагались спецпайки.
— По-олно вам, — она протянула укоризненно, — вы же с ними дружите. Он — на их стороне.
— Вы… имеете в виду вашего внука? — Орест Георгиевич уточнил осторожно.
— Вну-ука! Он мне — не внук. Внуки растут дома. Он — сынок Людоеда. А вы, надо полагать, тоже выросли в приюте?
Орест запутался и сник. В старушечьей голове все соединялось каким-то диким образом — отголоски прожитой жизни. Он думал: разве у тех детей был выбор?
— Я вырос дома.
— Значит, ваших родителей не тронули? — она не скрыла разочарования.
— Мои родители умерли, — Орест ответил сухо.
— Вот! — снова она воздела палец, словно смерть его родителей свидетельствовала о ее правоте.
«Нет, явно — не в себе».
— Я помню вашу жену, — она произнесла отчетливо и ясно. — Она была последней. Теперь очередь за ними, — глаза закрылись. — Я расскажу вам, как она умерла…
Орест Георгиевич встал и попятился. Боясь, что глаза откроются и он не успеет, рванул шелковую тряпку и замер, прислушиваясь. «Сумасшедшая… Совершенно сумасшедшая…»
На цыпочках направился к двери, кое-как справляясь с собой.
В гостиной беседовали о «Докторе Живаго». Хозяин рассуждал о Ларе и Тоне: ни та ни другая не тянут на образ России, разве что если соединить вместе, да и то с существенной оговоркой: по рождению обе из интеллигенции.
— Ну, в этом-то смысле, кто бы спорил, — Павел улыбнулся. — У нашего народа своя Родина-мать.
Орест Георгиевич сел в кресло. Напротив, за стеклом книжного шкафа была выставлена маска, судя по всему, тоже африканская: скуластое лицо, близко посаженные глазные прорези, шапочка на плоском темени. К затылку лепились жидкие патлы, заправленные за уши.
— Это что? — он спросил, прерывая литературный разговор.
— Маска тайного общества, — хозяин откликнулся живо. — Привез из Нигерии. Кстати, за большие деньги. Такие вещи купить непросто — туземца пришлось уговаривать. Но это, в отличие от пепельницы, подлинник. Я подозреваю, ни у кого, кроме меня, нет.
— И как же вы уговорили?
— Сказал, что у себя на родине я — руководитель тайного общества. Представьте, туземец поверил. Бабушке не нравится, — хозяин усмехнулся. — Считает его людоедом.
Орест Георгиевич огляделся, отмечая разницу: комнату старухи заставили старинной мебелью. Здесь обстановка была современной. «Что-то еще, кроме обстановки…» Он попытался собраться с мыслями:
— Вы верите во всю эту… мистику? — спросил осторожно.
— До какой-то степени, — тон хозяина был серьезным. — Я думаю, древние знали в этом толк. Нам их мышление может показаться странным. Во-первых, не линейное, а, скорее, образное: смыслы сцепляются, но не причинно-следственными связями. В результате все обретает многозначность или, — он пожевал губами, — глубину.
— Ну, — Павел вмешался, — этот тип сознания известен. В современном мире его демонстрируют больные шизофренией: в словах пациента есть своя логика, но, как бы сказать, вывернутая наизнанку. Здоровому человеку не уловить. А впрочем, — он усмехнулся, — у нас не поймешь. Наши соотечественники — те еще шизофреники или, — развел руками, — дикари.
— Ты имеешь в виду народ?
— Да что там — народ! — Павел Александрович рассердился. — Наша интеллигенция соткана из мифов. Да здравствует феодализм — светлое будущее человечества! Слыхал актуальный лозунг?
— Ты хочешь сказать, — Орест Георгиевич покосился на маску, — человек, обладающий мифологическим сознанием, в каждом предмете видит потаенный смысл?
Павел не успел ответить. Длинноволосый юноша внес поднос, заставленный чайной посудой. Орест вспомнил старуху и вдруг осознал, что его обеспокоило, точнее, показалось странным: Павел утверждал, что Алико Ивановна из княжеской семьи. Но в ее комнате не было книг. Конечно, они могли храниться здесь — он покосился на книжный шкаф. За стеклами стояли разрозненные издания и полные собрания сочинений, но, судя по обложкам, — все послевоенные.
«Видимо, пожгли в блокаду».
— У вас хорошая библиотека.
— Я бы так не сказал, — хозяин поднял заварочный чайник. — Скорее, обыкновенная. Джентльменский набор средне интеллигентного дома…
— Алико Ивановна, — Орест смотрел на струю, льющуюся в чашку, — тоже любит читать?
— Бабушка — великий книгочей! Точнее, была. Теперь и возраст почтенный, и глаза подводят.
— И что она предпочитает? Классику?
— Вы, — ложечкой с витой ручкой хозяин мешал в чашке, — хотите спросить: где ее книги? Я правильно вас понял?
— Честно говоря… — Орест смутился, словно его уличили в бестактности. — Знаете… Здесь, у нас, в Ленинграде… Всегда думаешь: война, блокада, жгли.
— Нет-нет, — хозяин положил ложечку на блюдце. — Бабушка их отдала. Я, грешный человек, предпочел бы продать, в особенности отдельные экземпляры, но тут уж… — он развел руками, — решать не мне.
— Да-а… У Алико Ивановны не забалуешь! — Павел глотнул и сморщился. — Горячо!
— Лет пять назад, когда поняла, что больше не может. Я имею в виду — читать.
— Я по-омню эту историю, — подхватил Павел. — Во всяком случае, начало, когда искали оценщика. Потом-то я уехал. Кажется, в Ирак.
— Оценщика, — хозяин усмехнулся. — Вот именно. Ему и отдала. Сахар, пожалуйста, — он пододвинул сахарницу.
— Подарила оценщику? Я не знал, — Павел поднял бровь.
— Спасибо. Я — без сахара. И… пусть немного остынет.
— Именно, именно, — хозяин улыбнулся. — В своем роде замечательная история, так сказать, в духе моей бабушки. Представьте, является этот персонаж… Нет, — он помотал головой, — тут нужна кисть Гоголя. Какой-то… замшелый, обтерханный… Неделю работал: реестр, цена по каждой позиции. Я уж, как говорится, и руки потирал. А потом: бац!
— Обманул, что ли? — Павел присвистнул восхищенно.
— Бабушку?! — хозяин засмеялся. — Не-ет… Ее не обманешь! Сама кого хочешь… — он сменил тон и заговорил серьезно. — О чем-то разговаривали. Нашли общий язык. Видно, златоуст оказался. А посмотришь — тихий такой, невзрачный. И бородавка — на полгубы…
— Но… — Орест поднял глаза и встретился взглядом с Павлом. Что-то, блеснувшее в Павловых глазах, заставило замолчать.
Павел поднес к губам чашку и глотнул:
— Да-а… Редкая женщина, замечательная… Последняя из могикан. Теперь таких нет. Видел ее портрет?
Орест кивнул, чувствуя какую-то скованность, словно они с Павлом только что о чем-то сговорились, но он не знал — о чем.
— В этаком возрасте сохранить ясную голову! — Павел потянулся к заварочному чайнику.
«Ясную?.. Но она…» — опасаясь выдать себя, Орест отвел глаза.
— Видимо… — хозяин прищурился, — бабушка сказала, что вас помнит… или что-то в этом роде? Пожалуйста, не смущайтесь, я и сам человек искренний, тем более здесь ничего такого… Старость имеет свои особенности. Вот и моя бабушка. Вообразила себя хранительницей памяти, — он развел руками и улыбнулся грустно. — Своего рода, великая миссия…
— Еще неизвестно, чем мы себя вообразим. Если доживем, конечно… Спасителями отчества, — Павел хохотнул влажно.
— Надеюсь, моя эпитафия будет скромнее, — хозяин вытер рот салфеткой. — Внес посильный вклад в дело сохранения и укрепления. Лично я буду рад довольствоваться и этим, — он обернулся к Оресту. — Похоже, ваш чай совсем остыл.
— Да, да, благодарю… — Орест Георгиевич отодвинул нетронутую чашку. — Но сегодня… Мой сын… Я обещал, что приду пораньше…
Хозяин отложил салфетку и встал.
В прихожей он предупредил, что не любит разговоров на лестнице, а потому, когда Орест Георгиевич придет в следующий раз, а он его, конечно, приглашает, пусть постучит и подаст знак: левая ладонь на горле, правая рука поддерживает локоть.
— Что касается всего остального, надеюсь на вашу деликатность.
Орест кивнул.
С Павлом они вышли вместе. Пересекая двор, Орест Георгиевич вспоминал расположение комнат, пытаясь понять, куда выходят окна, за которыми сидит странная старуха: «Похоже, во двор…» Дойдя до арки, поднял голову и остановил взгляд на чердачных окошках. Квартира, из которой только что вышли, показалась просторной, но, он подобрал слово, слегка приплюснутой. «Конечно… — сообразил, — вот в чем дело… Этаж-то последний. В доходных домах высокие потолки только на средних этажах. Как у меня, на четвертом».
У мусорных баков крутилось какое-то животное: не то кошка, не то собака — в темноте не разобрать. «Или крыса…» — Орест Георгиевич обернулся к Павлу:
— Ты — домой?
Павел кивнул. Орест Георгиевич вспомнил оценщика, которому достались старухины книги. «Ну, положим, тот самый старик… Ленинград — город маленький, случаются и не такие совпадения. К чему эти переглядывания?»
Он хотел спросить, но Павел вдруг спохватился:
— Черт! Забыл кое-что. Придется возвращаться.
— Тебя подождать? — Орест смотрел на дворницкую будку, стоявшую за воротами: в темноте у нее не было никакого цвета.
— Да нет, не стоит… Сам-то доедешь, не заблудишься? — Павел снял перчатки и сунул в карман.
— Да уж как-нибудь… Ладно, до встречи, — Орест Георгиевич двинулся к автобусной остановке, на ходу размышляя о просьбе хозяина, точнее, об этом знаке, который попросили подать: «Можно подумать, гости ходят толпами. Что, в лицо не могут запомнить?..»
«Шестерка» подошла неожиданно быстро. «Даже тут предусмотрели… — поймав себя на этой глупой мысли, Орест мотнул головой. — Прав, прав Павлуша… Нервы — ни к черту…»
Выписывая снотворное, Павел рекомендовал гулять. Сказал: не поможет — подберем хорошее лекарство, пройдешь полный курс.
Орест Георгиевич закрыл глаза. Сидел, угадывая повороты: автобус свернул на Гоголя, и, миновав Исаакиевский собор, выехал на бульвар.
— Следующая остановка — площадь Труда, — водитель объявил, но не тронулся с места. Минут через пять буркнул в микрофон: дальше не пойдет. Какая-то поломка, Орест Георгиевич толком не расслышал. Пассажиры потянулись к дверям, недовольно ворча.
«И вправду что ли, прогуляться… Пройдусь, подышу свежим воздухом…» — глядя на купола Исаакиевского собора, он вдохнул полной грудью. Холодный воздух заполнил легкие. Стоял, размышляя, в какую сторону двинуться. Немного кружилась голова. Он представил, как, перейдя мост Лейтенанта Шмидта, пойдет мимо сфинксов и дальше — своим обычным маршрутом, огибая больницу Отта. «Нет, лучше к Дворцовому».
Шел мимо Сената и Синода, почти не глядя по сторонам, раздумывая о сегодняшнем знакомстве. Как ни крути, оно получилось странным. Нет, он не ожидал, что о деле заговорят сразу, так сказать, с места в карьер. «Но что-то же должны были…» — невидящими глазами оглядел Всадника.
Конная статуя дрожала в электрических лучах. Перейдя на другую сторону, Орест Георгиевич двинулся вдоль Невы, покрытой ледяным панцирем.
«Да о чем, о чем им расспрашивать! Загодя разузнали — по своим каналам. Ишь, — вспомнил Павла, — забыл он… Ничего он не забыл! Заранее сговорились: небось, сидят, делятся впечатлениями. И старуха с ними. Как он сказал: хранительница памяти? Видимо, они тоже. Интересно, что они там хранят…» — раздраженные мысли скользили по поверхности, не решаясь уйти в глубину.
Переходя Дворцовый мост, вглядывался беспокойно: «Праздник, что ли, какой-то?.. — Куполок Кунсткамеры дрожал в отсветах факелов, гудящих на Ростральных колоннах. — Да вроде нет… Зима. Какие теперь праздники…» Пылая на самых вершинах, языки огня ломались в погасшем небе.
Он дошел до Биржи и, словно обессилев, сел на ступени.
Сидел и думал о гибели, которой искал всю жизнь, лишь бы оторваться от отцовского прошлого. Теперь она больше не казалась справедливостью. Положим, посадят… «Кому, кому это поможет?.. В конце концов, девочка явилась сама… Да, с моей стороны — помрачение… Само по себе — смягчающее обстоятельство…» — уговаривал себя, понимая, что всё это — жалкие слова, из которых не выбраться без посторонней помощи, словно чувствовал себя маленьким мальчиком: кто-то взрослый и не оставляющий выбора должен взять его за руку и повести за собой.
В прихожей припахивало горелым. Антон выглянул из своей комнаты. Орест Георгиевич снимал пальто:
— Сжег что-то? — он принюхивался.
— Ага, чайник. Поставил и забыл, — сын объяснил виновато.
Орест Георгиевич хотел спросить, как дела в школе, но спросил:
— Ты… ужинал?
Сын кивнул и скрылся.
Он зашел в ванную, тщательно вымыл руки, пошоркал щеткой под ногтями — будто только что возился с едкими реактивами, и отправился в кухню. Внимательно осмотрел чайник: «Нет… Уже не отчистить». Открыл холодильник, но есть не хотелось. Единственное — чаю. Только теперь он почувствовал, как замерз. Можно было вскипятить в ковшике или, на худой конец, в кастрюле, но он вдруг отвлекся и посмотрел на потолок: «Да, заметно выше, если сравнивать с той квартирой». Подхватил чайник за дужку и вынес в прихожую: «Завтра выкину». Привычно покосившись на пальто, висящие на вешалке, прошел к себе и тут вдруг сообразил: «Две недели. Почти две недели…» Странное дело: теперь, когда Павел всерьез воспринял отцовские расчеты, которые остались в рукописи, мысли об этой девочке казались опасными, но в первую очередь для нее. Словно, думая о ней, он тем самым вовлекал ее во что-то сомнительное…
В комнате сына было тихо. Орест Георгиевич выпил таблетку, лег и закрыл глаза. Что-то вспыхивало, как пламя на Ростральных колоннах. «Или все-таки праздник?..»
Прежде чем снотворное подействовало, он пожалел, что так и не напился чаю…
В ушах билось, пульсируя. Он видел себя перед колоннадой Биржи. Колонны, подкашиваясь, ломались у капителей. Но тихо, бесшумно, не издавая ни звука — сползали вниз. Он сделал шаг, другой, побежал: по Дворцовому мосту, по набережной, мимо Адмиралтейства. С этой стороны Невы всё оставалось в целости. На крыше Синода и Сената дежурили острокрылые ангелы — висели, не взлетая… Он перешел на шаг, постепенно успокаиваясь. В ушах билось тише, реже… Свернул и двинулся вдоль ограды, мельком следя за ангелами. Ангельский дозор передал его караулу Манежа: из-за герба Советского Союза, выбитого на фронтоне, поднялись трое. Офицер приставил копье к ноге.
Крыша Манежа гудела. За передними фигурами поднимались ряды копий. Голос, отдающий команды, раскатился по кровле: «А-а-а… е-е-е!» Копья опустились одновременно. Эхо: «А-а-а… е-е-е!» — отдалось во фронтонах.
Орест оглянулся. Повсюду разгорались фонари. Концентрически обрамляя арену площади, свет уходил в небо ярусами. Солдаты, стоящие в дозоре, смотрели на Собор, запрокинув шлемы. От колокольни к галерее купольного барабана вела узкая лестница. Он прислонился к ограде, стоял, глядя вверх: «Необдуманно и опрометчиво. Их солдаты обучены. Стоит добраться до колокольни — дальше не остановишь…»
На коньке крыши выступила темная каменная фигура. Ясно различимый на фоне купольного барабана, кто-то сидел в кресле, бросив на подлокотник тяжелую руку. Другую, свободную, поднял жестом, требующим внимания. Складки каменного плаща сбились на плече. Под рукой, на свободном подлокотнике, сидел каменный орел.
Орест Георгиевич услышал шуршащий губной звук. По площади, мимо собора, двигалась милицейская машина. Шуршание стало сплошным, словно сбрасывали песок, смешанный с галькой. Из-за угла, рассекая лучи прожекторов, ударил свет мотоциклетных фар. Массивные шлемы вылетали из-под колес темных, неестественно длинных машин. Наглухо задернутые занавески лежали каменными складками.
«Ах, вон оно что… Высокий исполкомовский гость! Надо полагать, московский… Не копья — снайперские винтовки… — он бормотал, прикрываясь от света. — Безумцев, что ли, боятся? Кто в здравом уме станет стрелять по их почетным гостям?..» — вытер слезящиеся глаза.
В пальцах Истукана, сидящего над фронтоном, зашевелился клубок света. Взмахнув светоносным клубком, Истукан швырнул его в сад. Шаровая молния лопнула, расползаясь между деревьев. Тени, хорошо различимые в ярких вспышках, двинулись по газонам.
«Прочесывают… Чтобы никто не укрылся…» — Орест присел, припадая к ограде. Змеи, озарявшие сад, свернулись и потухли.
Две милицейские колонны огибали Собор. Орест Георгиевич представил себе кордоны у обоих мостов, баррикаду грузовиков в Арке Главного штаба — как всегда, на их демонстрациях, милицейские цепи в устье Невского и широким веером поперек ближних улиц: Гоголя, Герцена, Майорова…
Кажется, приготовления закончились. Теперь он оглядывался с любопытством.
Безжизненный голос флейты поднимался над садом. Замерев у ограды, Орест думал: «Надо выйти, бежать… Нет, нельзя… Могут пристрелить. Господи, что со мной? Что я возомнил? Кому я опасен? Нет причины пристреливать…»
Между тем показались солдатские колонны: широким серым квадратом смыкались вокруг Собора. Прозвучала команда: «…но!»
Ангелы замерли, сложив за спинами крылья.
«Казармы… Там, за Почтамтом», — он вспомнил и успокоился.
Голос флейты возвращался исподволь. К колоннаде, по темной чугунной лестнице, поднималась группа людей, одетых в ватные пальто. Ветер раздувал тяжелые полы. Дрогнувшие солдатские ряды испустили крик: «А-а-а!»
Острокрылые ангелы смотрели безучастно.
Судя по всему, торжественная часть заканчивалась. Шло быстрое и организованное перестроение. На смотровой площадке передавали раструб мегафона — по рукам.
Орест отвлекся и не заметил, как на арену выбежали пары. Теперь они замерли, приняв исходные стойки. Мегафон рыкнул. Огласив арену хищными выкриками, солдаты ринулись друг на друга. То по-лягушачьи растопыривая ноги, то выворачиваясь ящерицами, тренированные тела взлетали и падали и, завершив бой, исчезли.
«Вот оно что… Учебные бои. Закончились…»
На этот раз он, кажется, ошибся.
По каменным ступеням сбегали двое в темных, косо надвинутых беретах. Частая барабанная дробь летела им вслед. Барабаны смолкли, рассыпавшись. Один, высокий и мускулистый, развернулся к смотровой площадке и вскинул руку. Мегафон откликнулся доброжелательным рокотом. Другой, невысокий и жилистый, держал что-то, похожее на авоську. Оно мелькнуло в воздухе и рассыпалось широкой веерной сетью. Не принимая боя, сильный противник начал медленно отступать. Мегафон, рявкнув, пригвоздил его к месту. Барабаны зашлись звериным ревом. Сеть сложилась. Силач прыгнул и распростерся в воздухе. Неуловимо-коротким движением жилистый боец хлестнул его по сапогам. Тот упал, как подрубленный. Арену покрыл безудержный свист.
Ожидая своей участи, безоружный боец лежал на земле. Кадык двигался толчками, словно барабанный клекот шел у него горлом.
— СПРАВЕДЛИВОСТИ! СПРАВЕДЛИВОСТИ! — крики зрителей перекрывали свист.
Складки плаща расправлялись с хрустом. Рука Ирода простерлась. Большой палец, с трудом отделившись от каменного кулака, поднялся вверх…
Орест крикнул и рванул одеяло. Сел, вцепившись в волосы. «Что это? Зачем?.. Отцовский Истукан? Ирод?.. — сидел, качаясь из стороны в сторону. Страх медленно уходил. Вместо него являлась надежда. — Поднял большой палец. Значит?..»
Надежда, занявшая место страха, крепла: все-таки Истукан был справедлив.
Инна приложила ухо к замочной скважине: за дверью бормотало радио. Позвонила коротко.
— А… Это ты… — Ксанкина мать протянула разочарованно. — А я думала — медсестра. Тапочки надевай, — и ушла в кухню.
«Нет, похоже, не проболталась. Пока…» — Инна сняла сапоги и поставила на коврик.
Дома был страшный скандал. «До сих пор не разговаривают. Даже за стол не зовут, оставляют в тарелке, будто — не дочь, а собака». Сказала: засиделась в гостях, у девочки. Готовились к контрольной. Хватилась — половина второго. Отец: что, не могла позвонить? «Куда? Здесь же нет телефона!» А он: захотела бы, придумала. Когда не надо — ты умная. Мама: могла бы вызвать такси. «А деньги?» Отец: мы бы расплатились. Мама: весь дом подняли на ноги!
«Положим, не весь: только Ксанкиных родителей…»
— Ну? Все болеешь?
«Лежит, как ни в чем не бывало… Читает… Если проболтается, вообще убьют…»
Инна подошла и заглянула:
— Пищеварение? Мы уже прошли. Хочешь — объясню?
— Объясни. Куда исчезла фотография? Чибис ищет, — Ксения глянула исподлобья.
— Фу, терпеть не могу анатомию, — Инна сморщилась. — Пищеварение — вообще гадость! Кости, кишки…
— А в Англии — знаешь что? Отсекали руку.
— Да — на! — Инна сунула руку под пояс юбки. — Любуйся!
Ногти, выкрашенные красным лаком, словно кончики пальцев уже отсекли.
— Это — она? Его мама? — Ксения спросила шепотом.
— Никому не скажешь? Клянись.
— Я… клянусь…
— Вот, — Инна порылась в кармане. — Теперь смотри!
— Две-е?.. Чибис сказал — одна. Ты что… обе украла?
— Эту. А эта — моя, — ткнула пальцем с обрубленным кончиком. — Ну правда похожи? А знаешь почему? Потому что я — ее дочь. Пришла, а там его друг. Случайно. Взял и сфотографировал. А он смотрит — одно лицо. А потом я снова пришла, чтобы узнать правду. Он боялся, что Чибис услышит. Вот мы и пошли в эту каморку. Сидели, разговаривали, он мне рассказывал…
— Так вы… двойняшки?.. Но вы же… А Чибис?.. Вы же с ним не похожи… — Ксения улыбалась беззащитно.
— Когда непохожи, кажется, близнецы. У нас в садике были — их и одевали по-разному. Чибиса твоего отцу отдали, а меня — чужим.
— Но почему, почему? — Ксения и верила, и не верила.
— Откуда я знаю! Так вышло. А вдруг они решили, что я умерла? — Инна выдумывала вдохновенно. — Взяли и положили на подоконник. А я полежала и ожила.
— Ну и отдали бы… — Ксения мотнула головой.
— Как ты не понимаешь! Это же — скандал. Врачей с работы бы выгнали. А потом… Она-то, наша мать, умерла. Вот врачи и подумали: отец — не мать, с двумя не справится. А потом меня удочерили…
— Кто? — Ксения совсем запуталась.
— Как — кто? — Инна подняла глаза к потолку. — Они. Мои нынешние родители.
— А… А — зачем?..
— Боялись, — она нашлась мгновенно, — что настоящие дети умрут. Как тети-Лилины и папиного брата. Мало ли, а вдруг — наследственная болезнь?.. Вроде гемофилии, только еще хуже, когда сразу умирают. Я давно замечала: Хабибку любят больше… Представляешь, меня даже за стол не зовут. Оставят в тарелке и уйдут…
— А… Откуда… — Ксения вставила слово. — Откуда он узнал, что ты вообще была?
Инна прикусила губу:
— Этого он не сказал. Но я все равно докопаюсь. Ты мне поможешь?
Ксения представила себе тарелку, в которой оставляют еду, и кивнула неуверенно.
— И помни: ты поклялась. Никому — ни моим, ни твоим, — Инна сунула карточки под пояс.
— А Чибис знает?
— Я ж говорю — никто. Только я и он.
— Слушай, — Ксения обрадовалась, — а женщина, эта женщина! Вдруг он ей рассказал? Они жениться собираются…
Иннины глаза сверкнули:
— Ничего он не рассказал, — глаза меркли. — Ладно, некогда мне с тобой. Лежи и болей.
— Да я выписалась, сегодня в школу ходила.
— А медсестра? — Инна сощурилась.
— Это так, соседка, из двести пятидесятой, работает в нашей поликлинике. Мама договорилась — витамины колоть.
— Все равно лежи, читай свое пищеварение.
Оставшись одна, Ксения отложила учебник. Только теперь вспомнила: переставить пленку. Хотела попросить, но совсем забыла. «А вдруг у меня тоже?.. Совсем другие родители?..»
— Мама! — позвала громко. — Я обедать хочу!
— Сейчас, сейчас, — мамин голос откликнулся с кухни. — Картошечка уже доваривается. Вот только борщ поставлю. Руки пока мой.
Ксения пошла в ванную и отвернула краны. Вода пахла противно. На старой квартире запаха не было.
— Мама, — она снова позвала. — Почему пахнет? Каким-то керосином…
— Не выдумывай! — мамин голос стал недовольным. — Это хлорка, воду обеззараживают.
— Не хлорка, я же чувствую, — Ксения вытирала руки, морща нос.
— Не выдумывай, — повторила мать, разливая борщ по тарелкам.
То, что казалось праздником, облетело, как елочная мишура.
«Зачем?.. Что я ему скажу? И думать забыл… — она представила, как садится в автобус, и оно подступает, наваливается всей тяжестью, будто она едет без билета, а все пассажиры на нее смотрят и только и ждут контролеров, чтобы ткнуть в нее пальцем. — А вдруг?..»
Вдруг ей показалось, что он хочет ее видеть, только не знает — как. У нее же нет телефона: «И адрес… Если б знал, давно бы…»
Из-под арки выруливал горбатенький «запорожец». Перемахнув через сугроб, Инна выскочила на обочину.
— Мне до Первой линии.
— Садись. До Первой — по пути.
— Только учтите — у меня денег нету.
Водитель усмехнулся и пожал плечами.
— Только побыстрей, — она села на переднее сиденье.
— Быстро не выйдет, — водитель включил дворники. — Гололед!
По обочинам пенилась коричневатая накипь.
— Дрожишь-то чего? Замерзла? Может, печку включить? — он потянулся к щитку.
«Тулуп… Дурацкий, как у извозчика. Еще бы подпоясался и рукавицы за пояс…» — Инна косилась неприязненно.
Разбрызгивая грязь, машина шла по Большому проспекту. Сквозь стекло она вдруг увидела: он шел, сунув руки в карманы и подняв воротник.
— Стойте! Здесь стойте!
— Ты чего! — водитель дернулся. — Взбесилась, за руки хватать? Здесь не могу — нельзя.
— Тогда я выпрыгну… выпрыгну… — Инна рвала ручку.
Взвизгнув тормозами, машина встала.
Орест Георгиевич шел к набережной. Скрываясь за спинами прохожих, Инна бежала следом. Он сел в автобус. Все-таки она успела вскочить через заднюю дверь.
Рядом — пустое место. Кому какое дело, если она подойдет и сядет?.. Инна стояла, оглядываясь украдкой: толстая тетка читала книжку, девица в вышитой дубленке болтала с высоким парнем — хихикала и вытирала нос варежкой. Старуха, закутанная в платок, рылась в сумке, стоящей в проходе: достала яичную картонку и примостила себе на колени. «Вот сейчас… пойду… как будто за билетом, — она сунула руку в карман и нащупала пятачок, но тут автобус остановился — в салон вошли новые пассажиры. Дядька в противной кроличьей шапке шлепнулся на пустое сиденье. Порывшись в кармане, постучал впереди сидящего в спину: «Передайте на билет», и Инна вдруг поняла: он едет к этой женщине. Пятачок стал горячим. Она кинула его в прорезь кассы и машинально сложила цифры: не хватало единички. Женщина, нагруженная тяжелыми сумками, открутила следующий билет. «Ей-то зачем?..» Женщина, которой досталось автобусное счастье, поставила сумки на пол и зажала их ногами.
Он сошел у «Чернышевской». Почти не таясь, Инна двинулась следом — в переулок, упиравшийся в белый бульвар. Он свернул в подворотню и скрылся в угловой парадной.
По лестнице она шла, вытягивая шею, осторожно выглядывая из-за перил.
— Я, я… — он начал и замолчал. Женский колокольчатый голос не приходил на помощь. Инна высунулась. Той женщины не было. В дверном проеме стоял какой-то тощий парень.
Отец Чибиса приложил руку к горлу, другой рукой взялся за локоть. Инна не успела удивиться. Тощий парень кивнул:
— Прошу.
Они вошли в квартиру, и замок щелкнул. Эхом раздался другой щелчок: дверь напротив раскрылась на узкую щелку. Там что-то заворошилось. Из щели высунулась голова, обмотанная рыжим платком. Шаркая черными бурками, старик подобрался к соседской двери и приник ухом. Длинное пальто цвета выношенной шинели сползло с плеч. Он нагнулся неловко.
В два прыжка подскочив к приоткрытой двери, Инна лягнула ее с размаху.
— Сторожим? — она обратилась ласково.
— Тебе-то чего? — он стоял, скрючившись над пальто.
— Вот сейчас позвоню им, — она кивнула на дверь.
— Дак звони, — он держал пальто под мышки, как раненого товарища. — Они и сами всё знают.
— Ага, сейчас увидим, — Инна шагнула к двери и уперлась пальцем в звонок.
Квартира безмолвствовала. Старик уже успел скрыться. Рыжие углы платка шевелились в щели тараканьими усами.
— Ты к старухе, что ли? — раздался шепоток. Под защитой двери он шел на мировую. — Медсестра?
— Может, я внучка! — Инна огрызнулась.
— Внучка… Как же! Жучка ты.
— А вы — таракан.
Он не обиделся:
— Стучи. У них звонок не работает.
— Не врите, только что работал.
— А теперь не работает. Когда хотят — работает, когда не хотят — не работает…
Инна смотрела исподлобья:
— Так не бывает.
— У них всё бывает. Чего хотят, то и делают. Хорошая ты девка! — он выползал обратно. — Мне бы годков пятьдесят скинуть, ух!
Она попятилась к двери и забарабанила кулаком. Рыжий платок исчез.
— Медсестра, — сказала, не слыша своего голоса.
Тощий пригладил челку и отступил.
— Сюда, — подождав, пока она снимет пальто, он оставил ее у занавеса. Инна взялась за край.
Занавес дернулся и приподнялся. Перед Инной стояла высокая худая старуха. Другой рукой она держалась за стену:
— А Верочка где же? Часом не заболела? — старушечьи глаза смотрели равнодушно.
— Уехала. За город, — Инна говорила, как по писаному, — послали меня.
Старуха слушала, клоня голову набок, будто не верила ни единому слову:
— И когда ж вернется?
— Завтра, — Инна ответила уверенно. — Она на один день.
— Ладно… Принеси мне умыться. Таз в ванной.
Завершив туалет, старуха провела пальцами по волосам:
— Ты завтракала?
Инна моргнула, пытаясь понять: при чем здесь завтрак? Нормальные люди уже обедают, а то и ужинают.
На столе лежала очищенная картофелина и клочки кожуры. Над миской вился картофельный пар. В животе заурчало. Старуха смотрела внимательно.
— Сядь. Бери картошку.
Инна села и взяла теплый клубень. Надкусив картофелину, проглотила. «Днем спит, вечером завтракает… Время перепутала».
— Ты Брежнева вчера видела? — старуха отвела взгляд от безмолвно светящегося экрана и перешла на шепот. — Последнее время он сдал. Наверное, плохо питается.
— Брежнев?! — Инна жевала картофелину.
Самое смешное, старуха угадала: сегодня она и вправду не завтракала. И денег тоже не дали — с вечера не попросила, сидела у себя в комнате. Думала: выйду, опять заведут свое…
— В его годы надо питаться особенно внимательно. Он еще не стар, но даже в его возрасте нельзя злоупотреблять мясом, — старуха говорила абсолютно серьезно. — Желудку полезна исключительно растительная пища. Тебе я настоятельно советую это запомнить — иначе родишь людоеда.
Инна огляделась тоскливо:
— Может, вам постирать или погладить? Я ванну могу вымыть…
— Без тебя вымоют, — сказала, как отрезала. — Много их тут: и мыть, и стирать.
— Алико Ивановна, здравствуйте! К вам можно?
Инна вздрогнула. Глаза метнулись и остановились.
— Подождите, голубчик, — старуха глядела на нее. — Я не вполне готова к визитам. Загляните минут через пять.
Инна съежилась на стуле.
— Не беспокойтесь, Алико Ивановна, — Орест Георгиевич откликнутся. — Конечно, я подожду.
— Поди в кухню. Сиди, пока не позову.
Инна выскользнула. В кухне она затаилась у самой двери.
— Входите, входите, прошу вас! Прошлый раз вы исчезли так внезапно. Я не успела…
— Нет, нет, благодарю вас. Я знаю, как умерла моя жена, — про себя Орест Георгиевич отметил: сегодня он говорит спокойно. — Я, собственно, к вашему внуку, принес кой-какие бумаги… А к вам только поздороваться.
— Ах, вот как, — старуха ответила обиженным тоном. — Тогда прощайте. Сегодня я чувствую себя слабой. Боюсь, мне не до гостей.
Шаги удалялись. «Умерла. Старуха знает подробности… Надо выспросить. Пригодится для разговоров с Ксанкой…»
— Судя по всему, с моим гостем ты знакома? — старушечьи глаза вспыхивали любопытством.
— Да, это — правда, — из-за пояса Инна вынула фотографии и разгладила уголки. Она заговорила тихо и осторожно, словно готовясь захлопнуть птицу, попавшую в силок. — Вы сказали… что знаете, как умерла его жена. Хотели рассказать ему, — Инна гладила пергаментную руку, — пожалуйста, расскажите мне.
Под Инниными пальцами старушечья рука вздрагивала.
— Дело в том, — Иннины пальцы крепли, — что я — ее дочь. Вот, посмотрите, — она выложила на стол фотографии. — Можете сравнить. Так получилось, меня отдали чужим, но теперь я выросла и хочу знать правду.
— Ты, — старуха рассматривала, поднеся к самым глазам, — ее дочь? — С оборотной стороны та фотокарточка была желтее. — Значит, ты выросла в приюте? — старуха покосилась неприязненно.
— Нет-нет, — Инна заторопилась, — меня удочерили.
Старуха пожевала губами:
— Я всё помню… Конечно, она родила девочку. На мою память можно положиться. Это было при мне. А потом явились они: двое, в приемное отделение. Тебе повезло. Таких, как ты, сдавали в приют. — На экране плыли ряды кресел. Люди в черных костюмах аплодировали беззвучно. — Гляди, — старуха указывала величественно, — вообразили, будто похожи на судей. Нарядились. Собрались нас судить.
— Это неправда! Нет! — Инна отдернула руку. Проклятая старуха оказалась хитрее, хитрее в тысячу раз. Она хитрила, слушая, и, выслушав, наврала. — Вы ничего не помните! Та женщина родила сына, вы слышите, сына!
— Я помню. Ты — ее дочь! — старуха не собиралась отказываться от своих слов. — Они думали, это не откроется, — она тыкала пальцем в экран. — Они думали, все выросли в приютах, думали — свидетелей нет. Я — свидетель. Наши дети выросли и пришли за вами — вам не уползти, не скрыться, не стать другими… другими рождаемся мы, — старушечьи плечи упали.
Рванув занавес, так что брызнули голубые искры, Инна выбежала прочь. Сорвала с вешалки пальто и выскочила на лестницу. Какая-то страшная, невообразимая мысль гнала вниз.
Перебежав через дорогу, плюхнулась на бульварную скамейку. «Врет! Врет!.. Дура сумасшедшая!»
Дворницкая будка, похожая на собачью конуру, облилась светом. Зеленые стенки падали как карточный домик. Безобразная, невообразимая ложь подкатывала к горлу — душила картофельной судорогой. Зажимая горло руками, Инна перегнулась за скамейку. В желудке екнуло и полилось наружу.
Она обтерла рот снегом. «Неужели поверила? — села и скрестила ноги. — Мегера, ведьма старая… Это для Ксанки, блаженной! У них же документы, сестры, врачи… Так бы и путали — всех», — Инна представила себе конверты — белые, с младенцами, сестры раздают кому попало…
Встала и пошла обратно к парадной. У мусорных баков крутилась бездомная собачонка.
«И назвали бы по-другому», — шла, подбирая себе новое имя, как будто не досталась никому.
Собачонка облизнула острую мордочку и завиляла хвостом. Инна оглянулась. Хромая на заднюю ногу, собачонка бежала следом.
— Фу! Фу! Вон отсюда!
Бездомная собачонка оскалилась, припадая к земле.
— Жу-у-чка! — проскрипел довольный голос. — Чего это, снова пришла? Укольчик ставить? — хихикало из щели.
Она постучала, надеясь, что тощий откроет.
— Я к тебе по-хорошему, а у них, всё одно, пусто. Этот-то, — он погладил себя по лбу, — портфельчик взял и — шасть. А бабка сиднем сидит: стучи не стучи. Ждать теперь надо.
— Ладно, — она села на ступеньку.
— Грязь-то какая, а ты — пальтом, — он всплеснул тараканьими лапами. — Вставай, девка! Нельзя на камне.
— Вы старуху давно знаете?
Ободренный вопросом, Таракан выполз на площадку. Застиранная гимнастерка, на плече голубоватая заплата:
— А тебе-то чего? Ишь, пришла вопросы спрашивать!
— Она сумасшедшая? — Инна спросила вежливо.
— В дурдом собралась свезти? — он подмигнул, шевельнув усом. — Раньше не свезли — теперь-то кто тронет: одной ногой в могиле. На кладбище уж теперь…
— Нет! — Инна прервала громко. — Никто и никуда ее не свезет, пока она не скажет мне правду…
Таракан заполз обратно и кивал из щели:
— Ага, ага… Значит, как скажет — подавай транспорт? Она тебе скажет — ты только слушай!
— Убирайтесь вон! — Инна вскочила и, размахнувшись, припечатала дверь.
— Тянучку хочешь? — дверь снова скрипнула. Наружу вылезла рука.
— Ладно, — идя на мировую, Инна взяла конфету.
— А то заходи. Услышим, коли придут, — он кивал, приглашая.
«Черт с ним, чем сидеть», — она встала и отряхнула пальто.
— Картошечки будешь?
Из кухни шел густой запах.
Таракан собирал на стол: тарелки, хлеб ломтями, бутыль с беловатой полупрозрачной жидкостью, заткнутую комком марли.
— Ну чего, выпьем? — он подмигнул, покачивая бутыль. Беловатая жидкость плескалась тяжело.
— Спасибо, я ни есть, ни пить…
— Дак картошечки-то? — голубая заплата кривилась. — Ну как знаешь…
Взмахнув головой, Таракан кинул в рот содержимое чашки. Усы замерли.
— Первая — колом, — крякнул и склонился над сковородой.
Запах застарелой пыли перебивался едким спиртовым духом. По потолку грязные разводы — следы протечек. В углу — полка, на ней — чучело: собачья голова на подставке. Грязные выцветшие обои — серо-желтые, в каких-то узорах. Инна приглядывалась. Нет, никакие не обои. Картинки: рядами, почти без просветов — одна к одной. «Стенгазета, что ли?..» — покосившись на Таракана, Инна встала и подошла.
За спиной крякнуло:
— Вторая — соколом!
Фотографии крепились к стене портновскими булавками. Мужчины. Каждый по два раза: сбоку и лицом. Целая стена лилипутов, одетых в одинаковые рубахи. В правом углу — буква, рядом, через черточку — число.
— Это — кто? — она обернулась к Таракану.
— Э-эти? — он нянчил бутылку. — Тебе-то чего за дело? Пришла к старухе, вот и жди… А хочешь, смотри! — язык заметно заплетался. — Мертвые сраму не имут.
— Они — мертвые? — Инна оглядывала с интересом.
— Кому мертвые, а кому и мил-товарищи, — он хихикал, шевеля ложкой.
— А вы их что, знали?
— Зна-а-ал? — Таракан стукнул бутылью. Тяжелая рыбина плеснула на дне. — Стали бы они со мной знаться! — он поднялся и подошел к стене. — Я для них — клоп, насекомое запечное, — по одной вырвал булавки и выложил на стол. — Во, этот! Живьем бы в гроб полез, лишь бы со мной не знаться, — он гладил карточку нежно. — А я их все-ех к стеночке, — пригрозил пальцем, отцепил еще одну и протянул.
— Он — кто? — Инна смотрела внимательно: короткостриженая голова, тени в углах глаз, нижняя губа, как будто набрякшая кровью…
Таракан глянул:
— Ученый какой… или инженер…
— Их что, для вас фотографировали?
— Ты, девка, будто с печи упала, — Таракан отвечал с пьяной обстоятельностью. — Неужто, для меня! Для дел… Третья — мелкой пташечкой! — выдохнул и кинул в горло.
— Их что, на войне убило? — Инна покосилась на вонючее пойло.
— Тьфу! Следователь чистый, а не девка! Зовут-то как?
— Никак, — она буркнула.
— Ага, — Таракан кивнул, ничуть не обидевшись. — Значит… будешь Динкой. А чего? Хорошее имя. У меня сучка была. Тоже Динкой назвал. Ла-асковая… С работы приду, прям ластится… Потом-то сдохла, — он кивнул на собачье чучело.
С лестницы послышался шум. Таракан прислушался:
— Нижние, — махнул презрительно и поманил пьяным пальцем: — Не на войне они, поняла? — он подползал ближе, перебирая лапами по столешнице. Зашептал, прикрывая голые десны. — Я ить там у входа дежурил. Ну? Поняла?
— У входа — куда? — Инна отодвинулась.
— Не твоего ума! — Таракан покрутил крючковатым пальцем. — В рай. Теперь поняла?
— Не моего, нечего и говорить.
Он моргал слипшимися ресницами.
«Не хватало еще одного психа».
Таракан бормотал свое:
— Хозяин-то умер, ох, тут-то и забегали… Из подвала — жгли во дворе. Потом и в подвале жгли. Только запалили, а тут — шасть! — и крысы. Хоронились, видать, в подвале… А они тащут, тащут…
— Кто, крысы?
Таракан не слышал — глядел мимо.
…От подвала тепло — котельная под полом. Пол мраморный, а хоть босиком ходи. Он не ходил, сидел в будке. Прислушивался: мягкий шорох шин. У тех всегда растерянные лица… Возвращая входные документы, отдавал конвою честь. Хоть бы раз козырнули… Однажды, по ошибке, отдал честь этому, кого привезли: светловолосый, красивый, как киноартист — хоть сейчас на карточку. Кивнул в ответ. Потом-то и сам засомневался, может, кто из знакомых? Раз набрался храбрости, спросил. Лейтенантик-то молодой, а то-оже презрительный. Но, правда, ответил: мол, певец. С певцами он никогда не знался: рядовой Иван Полозов, русский, социальное происхождение — из крестьян.
Он помнил светловолосого. Всегда, даже в тот день, когда умер товарищ Сталин. Эти-то бегали всю ночь, таскали ящики… К утру одного вызвали. Кинулся: а ящик-то — куда? Оставил в каморке. И чего в голову влетело? Знал ведь, чем рискует. Прямо затмение: сидел, перебирал дела, вынимал карточки. Под барьером, на ощупь, как слепой. Сверху — лицо часового, а на коленях — пальцы: шарят, вскрывают папки…
Ящика хватились назавтра, поволокли на двор, к костру. Никто не догадался проверить. Дома разложил — нет, светловолосого не было. Потом и самого перевели. Работал. Выслужил квартиру. Всего-то лет за пять. В других войсках — хрен! Лет двадцать бы промурыжили. Женился. Потом все умерли: и жена, и сын…
К стене пришпилил не сразу. Потом все-таки решился — оглянешься, вон они. Будто живые души. Всё не один…
Он уперся на локти, тяжело трезвея…
«Вона когда настигли…» — на лбу выступила испарина. Капли пота, собравшись, покатились к бровям.
Он взялся за сковородник, лоснящийся от жира:
— Шпионить пришла, чертова кукла?! Медсестрой вырядили? — мелким, старческим галопцем кинулся к дверям. Добежав, закинул чугунный крюк.
— Если вы сейчас же… — Инна отступала к чучельной полке, — не откроете… — не оборачиваясь, нащупала собачью голову. — На стул! Я сказала, на стул!
Таракан затих. Она подскочила к двери и, откинув чугунный крюк, обернулась, торжествуя.
Таракан, старый и смирный, сидел за столом.
— А старухе ты — кто?
— Внучка, — ответила из упрямства.
— Врешь ты всё, — он сказал и прикрыл десны. — Ты другого корня — не старухина. Чужая ты им — не родня. Ты хи-и-трая! А они — до-вер-чи-вые, — он вылезал из-за стола. Голые десны шевелились, приближаясь: — Ты — шпионка! — гладил себя по щекам, бормотал несусветное. — Ты не на них — на меня похожа. Моего корня… Как две капли!
Инна покосилась на собачью подставку:
— Я на маму похожа. Сейчас, — рука шарила за поясом. — Вот, глядите. А это — я, — она сунула ему под нос другую карточку.
— Где похожа-то? Не похожа. — Тараканьи глазки забегали. — Ты — жучка приблудная, а эта девка, — он ткнул в желтоватую фотографию, — старухе — родня!
— А я вот возьму… Возьму… и напишу, куда следует. Пусть знают, как вы тут шпионите… под дверью. И всяких развешиваете…
— Пиши, пиши… — Таракан хихикнул. — И я напишу. Заявление. Уж мне-то поверят. Ты меня… ага, била. Вон, этим… — он ткнул в собачье чучело.
Инна схватила фотографии и вышла, напоследок жахнув дверью. «Похожа — непохожа… Своя — чужая… — шагала вниз по лестнице. — Психи! Все сумасшедшие…»
В автобусе она забилась на заднее сидение. Сидела, думала: сейчас, вот сейчас оно снова приблизится. Но приближались маленькие лица, будто сошли с тараканьей стенки. Плыли перед глазами, будто бежали за нею следом. За ними лез Таракан, что-то бубнил, шевеля голыми деснами…
— Ваш билетик?
Инна вздрогнула: дядька с нарукавной повязкой тряс за плечо.
— Ой… я… я… — она съежилась: выведут из автобуса, отправят в милицию, вызовут родителей…
— Ваш билетик, женщина, — он повернулся к тетке, сидевшей у самого прохода. Тетка сунулась в сумку и предъявила проездной. — Штраф готовь. Рубль с тебя, — не выпуская Инну из поля зрения, контролер кинул через плечо. — Билетики предъявляем. Ваш билетик, мужчина…
Мужик в кроличьей шапке протянул билет.
Инна шарила в кармане, будто надеясь на чудо. Пусто, только фотографии. Она залезла поглубже. Звякнула мелочь…
— Понимаете… Я всегда плачу. Правда. Просто забыла…
— Чего ж ты так? — дядька глядел сурово. — Молодая, а беспамятная.
— А чего им, — тетка, сидевшая у прохода, встряла ворчливо. — Они ездиют, а государство плати.
Автобус подъезжал к остановке. Парень в синей куртке, тесня пассажиров, пробирался к задней площадке. Дверь зашипела и открылась. Проходя мимо, сунул ей в руку свой билет.
— Я нашла, вот, — Инна протянула контролеру. — В кармане завалялся.
— Завалялся у нее… — контролер глянул на цифры. — Другой раз чтоб не заваливался… Женщина, билетик предъявляем… — он двинулся дальше.
Инна повернула голову. Парень стоял на остановке. Поймав ее взгляд, подмигнул.
Дворцовая площадь проплывала мимо. Ангел, стоявший на вершине колонны, поводил запорошенными плечами, согреваясь. На коленях лежали две фотографии. «Ты — Жучка приблудная, а они — доверчивые… — что-то зашелестело тараканьими словами. — Ой… А где же?..» — свободной рукой Инна шарила в кармане. Рылась, уже понимая: вместо своей случайно прихватила чужую — этого… Инженера с опухшей губой — в фас и в профиль. Одна половина смотрит прямо, будто она и вправду его внучка — единственная, на кого он может положиться. Другая отвернулась в сторону, словно она — приблудная жучка, на которую нельзя надеяться.
«Вспомнить… надо вспомнить…» — она вышла на кольце и двинулась к своей парадной, скользя глазами по бледным, оклеенным плиткой домам. Сероватая плитка кое-где выкрошилась.
В лифте она расстегнула пальто. Задрала юбку, сунула карточку под рейтузы.
Войдя в прихожую, прислушалась.
— А в ЖЭКе-то что? Что они сказали?
— Нету у них рабочих. Сказали, недоделки устраняют, — материнский голос оправдывался.
— А ты? — отцовский голос настаивал.
— А что — я? Не умею я с ними. Сходил бы сам. Ты — мужчина…
Инна сняла сапоги, на цыпочках пробралась в большую комнату и включила телевизор.
Голубой экран занялся, расползаясь от точки. Далекая рубиновая звезда, горящая на Спасской башне, медленно всплывала из глубины.
Инна смотрела, дожидаясь пунктирного сияния.
Верхний лепесток клонился, готовый обломиться в основании. Заглядывая в глубину эфира, она считала секунды.
«Раз… два… три…»
Трехпалая звезда призывно подмигивала, готовясь выполнить любое желание. «Еще посмотрим, кто тут жучка…» Инна сунула руку под рейтузы и, нащупав фотографию, зашептала прямо в эфир:
Лети, лети, лепесток, через запад на восток,
через север, через юг, возвращайся, сделав круг…
ВЕЛИ, ЧТОБЫ Я ВСПОМНИЛА…
Она ждала, что Башня кивнет благосклонно, но картинка съежилась и погасла.
По экрану бежали черточки и точки. Борясь с помехами, передающая станция переключила на Ленинград. Из эфирной черноты явилась новая заставка: высокий заиндевелый собор. Ангельское воинство, одетое в солдатские шлемы, караулило подступы к куполу. Издалека каменные фигурки казались мелкими, как саранча.
Я не должен был останавливаться. Мое дело — перепечатать. Но я сидел, пытаясь вспомнить: когда и как она рассказала мне про свой договор с Башней? Пытался, но не мог. Словно память, на которую я надеялся, стала телевизионным экраном, бегущим черточками и точками. Я подбил странички и сложил стопкой. «Надо проветрить голову, пройтись», — оделся и вышел на лестницу.
Внизу, на площадке первого этажа, стояла детская коляска. Проходя мимо, обратил внимание: широкая, в таких возят близнецов. В доме, где я живу, никаких детей нет. Видимо, их мать пришла в гости. Поравнявшись, заглянул осторожно: младенцы спали. Не поймешь, не то мальчики, не то девочки — оба одеты в темно-зеленые комбинезоны. Не знаю, что на меня нашло, но мне вдруг захотелось узнать. Я отошел к почтовым ящикам, будто собираясь проверить почту. Их мать появится с минуты на минуты. Открывая ящик, думал: «Что тут особенного? Поздороваюсь и спрошу: у вас мальчики или девочки?» Внутри было пусто — ни счетов, ни рекламных проспектов. Неудивительно: почтовый ящик я проверял вчера. Стоял и думал: «Странно, куда ж она подевалась? Ушла, оставила без присмотра… А вдруг какой-нибудь злоумышленник…»
Я подошел и качнул коляску. Младенцы открыли глаза. Одновременно, как по команде. Я испугался, что они заплачут, и отдернул руку. Но они не плакали — просто смотрели с интересом, словно понимали: им нечего бояться. Я улыбнулся, и они заулыбались в ответ, сияя одинаковыми беззубыми деснами, как будто смеялись над моим никчемным любопытством: какая разница — мальчики или девочки. Может быть, в России, это и имеет значение. Там их и одевают по-разному: мальчиков — в голубое, девочек — в розовое…
Я шел по улице и думал о своей семье. Ни дед, ни отец, ни я — ни один из нас так и не стал взрослым. Никто не прожил свою собственную жизнь. Мы все поступали сообразно обстоятельствам. А она — нет. Эта девочка была взрослой. Не потому, что ничего не боялась. Еще как боялась: и родителей, и этих дурацких контролеров…
Завернув за угол, я вышел на площадь. Даже в сезон здесь не бывает туристов. Что уж говорить о нынешнем времени: конец ноября. Через месяц на площади поставят елку. Детей распустят на рождественские каникулы. После каникул они вернутся в школу. А потом станут взрослыми и проживут свою собственную жизнь. В их памяти останутся новогодние елки, подарки, которые дарили к праздникам. Ни старух, хранящих память, ни стариков — хранителей знаний древних цивилизаций. Ни Тараканов, дежуривших у ворот в рай. Ни разрушенных кладбищ с пустыми могилами, ни этих двойных фотографий, которые смотрят на тебя из прошлого: просят, чтобы их вспомнили…
Жаль, что я не замотал горло шарфом. Мог бы погулять подольше, пройтись вдоль канала, посидеть на скамейке. Мне не хочется возвращаться, потому что я помню миф. Знаю, что будет дальше. В мифе, который старик для нее выбрал, она пойдет на кладбище и потребует, чтобы ее впустили в царство мертвых, а иначе она ворвется сама и выпустит их на волю. Всех, а не только моего деда, которого узнала по фотографии. Но они не испугаются. Чего им бояться? Они привыкли жить среди мертвецов…
И все-таки я возвращаюсь. У меня нет выбора. Я должен сесть за компьютер и продолжить с того места, на котором остановился, когда моя память тронулась экранными помехами.
Вели, чтобы я вспомнила…
Глядя на экран, я представляю себе кремлевскую башню, увенчанную трехпалой звездой, и думаю об одной странности, которую упустил из виду: почему, описывая то время, я не вышел за границы нашей личной истории? Настоящий писатель, окажись он на моем месте, попытался бы взять шире, скажем, пошел бы в библиотеку — пролистал подшивки газет. Не бог весть какой труд, ведь речь идет всего лишь о паре месяцев, когда страна уже встретила Новый год и готовилась к следующим праздникам: 23 Февраля и 8 Марта — мужской и женский день. Можно попытаться вспомнить. В конце концов, у нас в школе были политинформации. Нам рассказывали о важнейших текущих событиях, которые, как утверждалось в газетах, определяли настоящее и будущее страны: кажется, в то время таким событием была разрядка международной напряженности — новый способ сосуществования двух противоборствующих систем. Когда надо было выразиться короче, употреблялось слово детант — подобие свитка, в который свернулось это длинное неуклюжее выражение и еще очень и очень многое: наше миролюбие, наши великие свершения, которые складывались из наших общих побед.
Так говорили жрецы.
Год за годом они подчищали знаки, написанные кровью, и придумывали свои, новые. К моим шестнадцати годам этих свитков, выскобленных советскими жрецами, накопилась целая библиотека: революция, гражданская, Великая Отечественная. Отдельный свиток — блокада Ленинграда.
Картинка, которую я вообразил, ежится и гаснет.
«Ты — Жучка приблудная, а они — доверчивые…» — в моей памяти шелестят тараканьи слова. Я сижу, сжимая и разжимая пальцы, и думаю о старике, которому доверился. Сквозь годы мне нелегко разглядеть его черты. Единственное, что я вижу ясно: бородавка, нависавшая над верхней губой. А еще я думаю про общие мифы, которые касаются каждого, потому что соотносятся с судьбой страны. Но есть и другие, личные, вроде истории Ореста. В каждой цивилизации они могут исполниться по-своему: в нашей его отца тоже убили, но только не жена, а Родина-мать.
Я раскладываю свои странички, готовясь двинуться дальше.
Чертов старик оказался прав. Мифы не исчезают. Лежат, дожидаясь своего часа, чтобы однажды вернуться. Я не хочу продолжать… Потому что думаю про Инну. Ведь если старик прав и мифы исполняются, кто-то должен был испугаться… Во всяком случае, в ее мифе.
И тут я понял, чего испугалась Башня, когда девочка, оторвавшая третий лепесток, приказала вернуть ей память.