6

Сегодня он читал лекцию в «Механобре»: о египетских богах.

Коротко, минут на тридцать, дал характеристики всему пантеону: от Тота, бога мудрости и письма, — по традиции его изображали с головой ибиса — до великого Осириса, с чьим именем был неразрывно связан культ умирающего и воскресающего божества. Потом привел несколько отрывков из «Книги мертвых», где говорилось о загробном суде, ожидавшем каждого умершего, и, перечислив основные вопросы, на которые, по мнению египетских жрецов, должен ответить покойник, задержался на образе Анубиса, покровителя мертвых, которого изображали в виде шакала, снующего по кладбищам. Согласно «Текстам пирамид», в погребальном ритуале этот бог играл особую роль. Одной из его важнейших функций была подготовка тела покойного к бальзамированию и превращению его в мумию. Именно он отвечал за канопу — сосуд, содержащий внутренности покойного, извлеченные из трупа.

Покончив с этими подробностями, Матвей Платонович потеребил бородавку и вернулся к Тоту, под чьим покровительством находились архивы и знаменитая библиотека Гермополя. В культе мертвых и погребальном ритуале ибисоголовому богу принадлежала не менее важная роль: на загробном суде он присутствовал в качестве писца. Позже, в религиозно-мистической литературе древних греков, Тот выступал под именем Гермеса Трисмегиста («трижды величайшего») и в этом качестве стал покровителем всех герметических ритуалов, включая масонский.

— Но об этом мы поговорим в следующий раз.

Прежде чем закрыть книги, он собрал клочки-закладки, которыми, готовясь к лекции, заложил нужные страницы, и спрятал их в карман: пригодятся для следующей лекции.

— Здравствуйте, профессор…

Матвей Платонович поднял голову. Молодой человек улыбался приветливо. Тот самый, что двумя неделями раньше заинтересовался темой человеческих жертвоприношений. Снова его лицо показалось знакомым.

— Слушаю вас, — Матвей Платонович откликнулся дружелюбно: приятно иметь дело с любознательностью.

— Вы упомянули о масонстве… Верно ли я понял, что следующую лекцию вы собираетесь посвятить этому общественно-политическому движению, возникшему в Новое время?

Матвей Платонович покачал головой:

— К нашим темам общественная деятельность вольных каменщиков не имеет прямого отношения. Речь о другом: ритуалы тайных масонских лож опирались на мистический опыт, накопленный древними цивилизациями, и в этом смысле питались из тех же источников, из которых черпало церковное христианство…

— Мистический опыт, — щеки молодого человека покрылись румянцем удовольствия. — Исключительно интересная тема… — он коснулся руками щек, словно стер молодой румянец. — Александр Анучин, аспирант исторического факультета. В настоящее время выбираю тему диссертационного исследования.

— Вы… собираетесь заняться масонством? — Матвей Платонович не сумел скрыть удивления. В его времена подобные темы были под запретом.

— Конечно, не впрямую, — его собеседник отвел глаза. — Но, как вы понимаете, формулировку всегда можно подработать: некоторые аспекты… история вопроса… Хотя, по правде говоря, — он обернулся к двери, словно опасаясь посторонних ушей, — моя мечта — заняться Великим Деланием…

Посторонние уши явились незамедлительно: женщина в синей вязаной кофте:

— Ой, извините… Я тут ручку забыла, — и направилась в дальний угол. Молодой человек следил за нею искоса. Женщина двигала стулья.

— Процесс Великого Делания, — Матвей Платонович оживился, — одно из базовых понятий. Аллегория рождения. Исходное вещество, запечатанное в тигле, считалось мертвым. По представлениям алхимиков именно оно порождало чистое золото…

Молодой человек приложил к губам палец.

Тетерятников моргнул удивленно, но закончил шепотом:

— В терминах алхимии это золото называлось Живым Сыном…

Обнаружив закатившуюся ручку, женщина составила сдвинутые стулья, села и открыла сумку.

Все еще недоумевая, Матвей Платонович бросил взгляд на книгу, которую не успел закрыть. На страничке были представлены египетские боги — в соответствии с каноном их изображали в профиль.

Женщина защелкнула сумку и направилась к выходу. Дверь закрылась.

— Прошу прощения, но разговоры такого рода… — собеседник Тетерятникова сделал страшные глаза. — Как говорится, береженого бог бережет…

Матвей Платонович откашлялся.

— Нет, азы я конечно знаю. Главная проблема — источники, — молодой человек повернул голову, оглядывая стены, словно они беседовали не в красном уголке закрытого института, а в библиотеке, от потолка до пола уставленной фолиантами. — В спецхране кое-что имеется, но, честно говоря, для серьезной работы… Сколько всего уничтожено… Сколько книг! Просто сердце кровью обливается! — он говорил тихо и горестно, будто каждая уничтоженная книга была его личной потерей. — Вот если бы… вы, ваши обширные знания…

Матвей Платонович смотрел на острый профиль: подбородок немного вздернутый, узко посаженные глаза… «Ах, вот оно что… Бог-шакал — покровитель мертвых. Не то чтобы похож, но определенно что-то общее…» В прошлый раз именно это сходство и сбило с толку.

— Я — не специалист… — Матвей Платонович чувствовал неловкость, словно заподозрил приятного человека в чем-то нехорошем. — Но в той мере, в которой… — пытаясь скрыть смущение, он говорил особенно любезно.

— Большое, большое спасибо… К следующему занятию я подготовлю еще несколько вопросов…

Сложив книги, Матвей Платонович перетянул портфель ремнем.

— Позвольте вам помочь, — молодой человек протянул руку. — Для меня это честь…

Неожиданно для себя Матвей Платонович кивнул. На улицу они вышли вместе.

Снова побаливало сердце, давило за грудиной. Помощь, предложенная аспирантом, пришлась как нельзя кстати. Они дошли до трамвайной остановки.

— Ну вот… Тут уж я… — Матвей Платонович потянулся за портфелем.

— Ни в коем случае, — аспирант запротестовал горячо.

Эта горячность, свойственная молодости, показалась особенно симпатичной.

В трамвае молодой человек усадил его на свободное место и встал рядом. Поглядывая в окно, Матвей Платонович размышлял о превратностях жизни: на старости лет судьба, пасшая его железным посохом, дарила ученика.

Они вышли из трамвая.

— Как вы полагаете?.. С одной стороны, мертвое вещество, рождающее живого сына… — молодой человек переложил портфель в левую руку. — С другой — жертвоприношения детей… Живой младенец превращается в мертвое вещество. В сущности, один и тот же процесс, только вывернутый наизнанку?.. Нет-нет, — молодой человек заторопился. — Исключительно в аллегорическом смысле, вынося за скобки моральные аспекты. Но, согласитесь, возникает впечатление, будто решается одна общая задача. Правда, те, кто ее решают, движутся с противоположных сторон.

— Вы… имеете в виду… — Матвей Платонович смешался и замолчал. То, что сказал аспирант, звучало нелепо, но в то же время этому молодому человеку он не мог отказать в зоркости.

— Представьте себе: гора. Двум бригадам поручено прорубить тоннель. Первая движется, положим, с востока. Вторая — с запада, — молодой человек раскинул руки. — Если инженеры рассчитали верно, рано или поздно обе бригады встретятся, — его руки двинулись навстречу друг другу. — Речь о высвобождении энергий: в одном случае — рождения, в другом — смерти. Считается, что эти энергии имеют разную природу, но если в качестве рабочей гипотезы предположить, что отличие кажущееся… — пальцы встретились и переплелись. — Кстати, вы слыхали о Туринской плащанице?

Они поравнялись с парадной.

Матвей Платонович кивнул. В свое время, заинтересовавшись этим вопросом, он собрал кое-какие материалы. Четырехметровое полотно. Согласно преданию, Иосиф из Аримафеи завернул в нее мертвое тело. Чудо заключалось в том, что энергия, которая высвободилась в процессе воскресения, если так можно выразиться, прожгла холост: на погребальных пеленах осталось изображение. Впрочем, ни одна церковь так и не признала его подлинности…

— Уж позвольте, как говорится, до квартиры… — предупредительно отступив в сторону, молодой человек распахнул дверь.

Матвей Платонович сделал шаг, но почему-то обернулся. Удерживая тяжелую дверь, молодой человек стоял, повернувшись к нему боком: острый подбородок вздернулся еще больше. «Библиотека… Ему нужна моя библиотека…» — догадка мелькнула и отдалась сердечной слабостью.

— Благодарю. Но я… — Матвей Платонович поборол слабость и закончил решительно. — Теперь я сам.

Почтительно поклонившись, молодой человек вложил ему в руку портфель.

Матвей Платонович вошел в парадную. Сердечная слабость не проходила. Поднимаясь по лестнице, он останавливался на каждой площадке, пережидая одышку.

На пятом этаже работала дворничиха — шаркала веником:

— Здрасьте, — она распрямилась, держась за спину.

Занятый своими мыслями, Матвей Платонович не ответил.

— Кресты-то когда отмоете? Уж пора бы…

— Вы — мне?.. — Тетерятников обернулся.

— Из ЖЭКа приходили. У всех жильцов окна чистые. Одни вы остались…

Не удостаивая ответом, он двинулся дальше.

— Война-то когда кончилась! Нормальные люди тридцать лет как отмыли, — дворничиха не унималась.

Матвей Платонович дошел до своей площадки и вынул ключ.

— А хочете, — она выглядывала, перегнувшись через перила, — приду, вымою. Я недорого беру…

Тетерятников потоптался в прихожей, изумляясь бессмысленности людей. Вот и теперь: «Кресты… — повторил машинально и вошел в кухню. — Кому какое дело?..»

С уличной стороны на стеклах лежали узоры инея. С внутренней — косые блокадные крестики: полоски когда-то белой бумаги. Тетерятников вспомнил: давно, кажется, году в сорок шестом, тоже явилась дворничиха. Стыдила: весь дом позорите. Потом еще приходила, звонила, стучалась в дверь…

В голове неприятно шумело, словно там работал мотор. Матвей Платонович достал из портфеля египетскую книгу, раскрыл и задумался о молодом человеке, похожем на Анубиса. Бог мертвых заинтересовался его знаниями. «Хватит… — укорил себя. — С чего я взял, будто он зарится на библиотеку?..»

Матвей Платонович вытер руки о тряпку, которую использовал в качестве кухонного полотенца, отогнал нелепые мысли и обернулся к немцу, раскрытому на оглавлении. Вчера они остановились на Месопотамии.

Бегло просмотрев последние записи, Матвей Платонович остался доволен. Снова он обращал свой взор к любимейшей, чья мифологическая жизнь протекала на его глазах. Инанна — богиня плотской любви, звезда восхода, владычица небес.

Давно, когда он был молод, эта девица являлась ему в греховных снах. Всякий раз она подвергала его унижениям, но в конце концов, сменяя гнев на милость, позволяла то, чего не позволила ни одна живая женщина. Теперь, когда он состарился, а она сияла нетленной юностью, в его сердце вкралась нежность, как будто та, что была тайной радостью его жизни, предстала не возлюбленной, а дочерью. Если смерть явится, он желал умереть на ее руках.

Впрочем, на эту милость смешно рассчитывать: она — могущественная из могущественных, ее знаки стоят рядом со знаками Мардука, верховного бога, чей дух живет в его огромной статуе, пока однажды ее не покинет. Это событие миф увязывал с гибелью страны.


Пал, пал Вавилон, великая блудница,

сделался жилищем бесов

и пристанищем всякому нечистому духу,

пристанищем всякой нечистой и отвратительной птице…


«Как же там?.. — вместо строк, ускользавших из памяти, в голову назойливо лезла дворничиха. — Надо же, приходили из ЖЭКа…» — он представил себе чужих людей, стоящих на тротуаре. Задирая головы, они оглядывали его окна.

Матвей Платонович встал и перешел в комнату. «Если явятся сюда, — он бормотал, словно готовился к нашествию варваров, — скажу: кто вы такие? Какое у вас право?.. Это — мои окна…»

Ходил между полок, осматривая книжные корешки. Готовясь дать отпор этим, глядящим в чужие окна, он думал о своих подлинных современниках — жрецах, живших в разные времена и написавших его любимые книги. Время, стоящее за окнами, не имеет над ними власти. Из века в век они возводят Великий город, куда не входят нечистые и преданные мерзости. Его память наполнена знаками их подлинного величия. В этом городе он, недостойный из недостойнейших, служит хранителем общих знаний, объединяющих все великие цивилизации.

«В этом моя сила. Я не должен никого бояться…» — так он уговаривал себя, изнемогая от слабости, но что-то подступало, шевелилось в глубине, ворочалось под толщей знаний, будто дворничиха, шаркавшая веником, сорвала задвижку, на которую он запер какую-то тайную дверь.

Тетерятников взялся за сердце и подошел к окну. С уличной стороны стекла покрылись слоем копоти. «Позорю… Кого я позорю?» — ковырнул бумажную полоску. Казалось, полоска въелась намертво, но она вдруг отпала, словно держалась на честном слове. Воодушевленный успехом, он взялся за вторую. На этот раз потребовалось усилие.

Морщась от нестерпимой боли, будто сорвал не бумажную полоску, а бинт, присохший к ране, Матвей Платонович смотрел в окно. В кривом крестообразном просвете виднелась темная улица, фасады домов на противоположной стороне.

Внизу, на тротуаре, собрались люди. Сквозь копоть, покрывавшую стекла, он едва различал лица. Эти люди стояли молча, но в памяти Тетерятникова их молчание кукарекало и било крыльями, потому что это были они: те, кто собрались в зале, когда его вывели на сцену.

Матвей Платонович повернул голову: во главе президиума сидел человек. Этот человек беседовал с ним накануне. Теперь сидел ровно, смотрел прямо в зал. В то же время его неподвижный глаз следил за ним, не выпуская из виду, будто обладал нечеловеческим умением — видеть всех и вся. «Смелее. Мы вас слушаем», — шакалий глаз вспыхнул, словно наводя фокус.

Матвей Платонович провел пальцами по груди, пустой и готовой к бальзамированию, и, не слыша своего голоса, произнес громко, как договаривались:

— Собаке — собачья смерть. Мой отец предал Родину. Я отрекаюсь от своего отца.

Шакалья голова кивнула благодушно и, мгновенно приняв человеческие черты, обернулась к двери. В зал, под завязку набитый современниками, входила группа молодых людей. Каждый нес небольшой сосуд. В этих сосудах были спрятаны внутренности покойных, извлеченные умелыми руками…

Матвей Платонович держался за оконную рамку, не чувствуя сердца, словно орган, гоняющий кровь, уже извлекли.

* * *

Из-за крайнего флигеля выкатился приземистый мужичонка в рыжей ушанке.

— За картошкой? — косясь на ее мешок, спросил одобрительно. Инна кивнула. На плоском лице новосела отразилось удовольствие. — И я, — он вертел пустой сеткой. — До обеда в универсаме не было — обещали завезти. Третий раз хожу. Утром-то картошка была, но мелкая — я не взял, — мужичонка заглянул Инне в лицо и снова завертел сеткой, будто собирался закинуть ее, как невод.

Инна повела глазами по бледным, оклеенным сероватой плиткой домам. Местами плитка отвалилась: словно стены пошли красноватой кирпичной паршой.

— Так и ходите целый день?

— А как же, а как же! — теперь сетка волоклась по снегу. Рыжая патлатая шапка съехала на один бок.

— А если и сейчас не будет? — Инна предположила мстительно.

— Плохо, — он расстроился и облизнулся. — Без картошки скучно…

Перед универсамом стояла очередь. Мужичонка пристроился Инне в затылок, переминался с ноги на ногу и хлопал по бокам ватного пальто.

В овощном отделе картошки не было: ни мелкой, ни крупной.

— На рынок придется, — встрял озабоченный голос, и, обернувшись, она увидела знакомую плоскую физиономию. — Придется, говорю, на рынок. На троллейбусе-то — чего? Прямо к самому, — он вертелся, ловко перебрасывая пустую сетку с руки на руку. — В троллейбусе-то хорошо, тепло-о!..

«Явлюсь без картошки — будет скандал. Проще съездить».

Он догнал ее на троллейбусной остановке. Кружа у фонарного столба, читал объявления:

— Трехкомнатную на две — с доплатой, две комнаты на двухкомнатную, — коротко докладывал и тер лоб.

«Курятник твой — на две конуры».

В троллейбусе Инна пробилась в задний угол. Снова мутило, подступало к горлу.

— Нам — на следующей, — мужичонка стоял рядом. Лохматая шапка почти касалась ее лица. Инна отодвинулась, сколько позволяло место.

От рыночных дверей начинался фруктовый ряд — тянулся горками оранжевой хурмы, жесткой, как из папье-маше. Борясь с тошнотой, она сглотнула липкую слюну.

В дальнем углу над картофельной кучкой стоял единственный хозяин. Перед ним, едва видный из-за прилавка, переминался мужичонка. Успел опередить ее и теперь складывал клубни в авоську — килограмма два.

Хозяин развел руками:

— Кончилась. Вот, последнюю взяли. Завтра приходите, подвезут.

Мужичонка облизывался, на этот раз, должно быть, от смущения, и вдруг предложил показать дорогу до ближайшего овощного.

Они вышли и пошли по Большому проспекту. Теперь он юлил впереди.

В овощном подвальчике было пусто, если не считать гниловатой моркови и соленых огурцов.

— Закрываемся, закрываемся! — грубый голос раздался из угла.

— Может, морковочки? — мужичонка заглядывал сбоку. — Морковочки — а? Не имеет права гнать, раз вошли.

Мимо, раскидывая опилки, прошла уборщица. Инна развернулась и пошла к дверям.

— Я еще один знаю, там, за мостиком, — он успел забежать вперед.

— А тот до которого? — она взглянула на запястье: стрелка подходила к восьми.

— Тот-то? До девяти работает, — он ответил торжественно, будто сам установил магазинное расписание и теперь пожинал плоды своей распорядительности.

Они перешли мост и, миновав булыжную площадь, свернули в узкую улочку. По правой стороне тянулся тихий, темный дом. Из окна первого этажа валили клубы пара.

— Ага, — он сказал, — казарма. Солдатики проживают.

Инна остановилась у широкой металлической трубы. Коснувшись земли, белые клубы возносились в морозном воздухе и растекались над крышей. Под раструбом стоял пахучий густой столб. Пахло щами и пареной кашей.

«Раз, два, три — горшочек, вари!» — Инна вспомнила сказку, которую любила с детства, и, повторив сказочные слова, зажмурилась, внюхиваясь в горячий пар. За стеной казармы стояла дебелая повариха — мешала гущу, орудуя половником.

«Раз, два, три!..» — Инна вдохнула изо всех сил и вступила в пахучий столб. Белые клубы заволакивали с ног до головы. Мужичонка вился рядом, втягивая в себя обрывки пара…

В пахучем облаке голова становилась легкой. Она потянулась к раструбу и встала на цыпочки. Жилки под коленями дрогнули — тело, пропитанное белым паром, оторвалось от земли: «Нет и не было, — она чувствовала немыслимую легкость. — Ни старухи, ни Чибиса, ни… этого… его отца…»

Отдыхая, мужичонка присел на корточки, притулившись к водосточной трубе. Между коленями он зажал сетку с картошкой. Плоская физиономия вытянулась и заострилась.

«Что я здесь делаю?.. — Инна оглядела его изумленно, будто видела в первый раз. — Картошка… Зачем мне их картошка?..»

Она двинулась вперед, выбросив его из головы. Обойдя казарму, свернула налево. Прошла под аркой, перекинутой через улицу. Легкость, играющая в теле, рождала иллюзию полета. Ей казалось, она летит, оторвавшись от земли.

Вылетев на простор площади, Инна остановилась, смиряя дыхание. Высокий заиндевелый Собор, горящий всеми ярусами, выступил из эфирной глубины. Ангельское воинство, одетое в солдатские шлемы, караулило подступы к куполу. Запрокинув голову, она вглядывалась в каменные фигурки — они казались мелкими, как саранча.

«Конечно, вспомню, еще как вспомню…» — Инна шла через дорогу, печатая шаги.

Тело, пропитанное горячим паром, наливалось необычайной силой, словно Башня, готовясь выполнить третье желанье, вдохнула в него толику своей собственной мощи.

За низкой оградой начинались ступени. В глубине, за колоннами, виднелись высокие двери. Инна стояла, раздумывая: «Заперто… Все заперто… Как же я?..»

Где-то далеко, за сотни километров от Ленинграда, взошла Кремлевская Звезда. Два лепестка, пронзавшие тучи, испустили пунктирное сияние. Тело, налившееся силой, поднялось на цыпочки и, взмахнув руками, как крыльями, рванулось вверх…

Под ногами лежала зеленоватая кровля. Впереди, на самом краю, высилась фигура, закутанная в каменный плащ. Положив руки на подлокотники, он вглядывался в даль. Темная птица, сидевшая с ним бок о бок, цеплялась за складки плаща. Ветер, ударявший в спину, бился в высеченных складках. Каменная фигура дрогнула и подалась назад.

Инна бежала, не чувствуя ужаса. Крыша, покрытая изморозью, грохотала по следам. Добежав до высокой беседки, она нырнула под арку и замерла, укрывшись за колонной.

Прямо перед ней, возложив ладони на стебель огромной чаши, сидели два каменных ангела. Луч, падающий с неразличимой высоты, ударял в венчик. Он был прямым и сильным, словно чаша, за которую отвечали ангелы, сама испускала свет.

Набравшись смелости, Инна выбралась из укрытия. Стояла, смотрела на рассеченный город: три улицы летели стрелами от Адмиралтейства, ложились плашмя. Вровень с куполом, держа подступы к последней сфере, стояли вооруженные воины — гордая ангельская рать.

Их головы были повернуты направо, туда, где над низкой крышей поднимался горячий пар. Качнув тяжелыми крыльями, орел снялся с подлокотника и, в несколько взмахов достигнув казармы, завис над белым столбом. Спрятав голову в грудных перьях, птица канула вниз. Обратно он летел тяжело. Инна следила, запрокинув голову. Пролетая над каменной чашей, орел разжал когти.

Ангелы, дежурившие у чаши, качнули тяжелый ствол. Венчик раскрылся. Невесомая жертва, скользнув по каменным лепесткам, полетела к земле.

Дрожа какой-то неведомой дрожью, Инна подобралась к самому краю. Внизу, на ступенях запорошенных снегом, лежало маленькое тельце. Ангельские лики, грубые и неподвижные, смотрели вдаль. На их головах зеленели обручи, похожие на венцы…


Она оглядывалась, приходя в себя. Картофельный мужичонка исчез. Под водосточной трубой, на том месте, где он сидел скрючившись, стояла картофельная сетка. Раструб иссяк. Огромный Собор всплывал как из обморока. Мысли клубились обрывками пара:

«Завел… Надо выбираться…»

Легкость исчезла, но дрожь тоже унялась. Теперь она чувствовала бессилие.

Подхватив картофельную сетку, побрела вперед. Фонарь, раздваиваясь, качался обоими венчиками. Направо, налево, в проем арки. Лишь бы убедиться, что ничего этого не было. «Сейчас, сейчас, — она бормотала, — теперь близко, рядом…»

Собор, освещенный во всех ярусах, уходил в небо необозримой громадой. Инна стояла под фонарем, запутавшись в тени, как в ветках. Через дорогу, в двух шагах от соборной стены, лежала другая тень. Может, это была просто тень, тень кого-то, кто прятался под колонной. Инна шла, и надежда убывала. Под стеной, вытянувшись к передним лапам, лежала мертвая собака. Черный сгусток, белые глаза, кривой желтоватый оскал — мертвая песья улыбка. Темное брюхо вывернуто наружу.

Инна взялась за пики. «Через ограду?.. Нет, не достать…» Обрывки, расползшиеся белым паром, собирались вместе: «Вспомнила. Всё вспомнила. Дворняжка. Жучка…»

Непреклонные ангелы не удостаивали и взглядом. «Если что, отопрутся… Пусть попробуют!»

— Эй! — крик получился слабым: упал, не долетев до стены. Ангелы светильника молчали. — Ах, так! Ни в чем не повинного! — ухватившись обеими руками, Инна трясла ограду. — Это вы можете! И глядеть, как ни в чем не бывало! — Подлые птицы не слышали ее бормотания.

Руки упали, перебитые мыслью: «Как же это, когда так убивают?.. Жертва».

Так они предупредили ее.

— Думаете — что?.. Думаете, испугалась?.. Думаете, страшно?.. — взяв за лапы, потянула на себя. Собачьи лапы выскальзывали.

Инна уперлась лбом в ограду. Картофельная сетка осталась с той стороны. Дотянувшись сквозь прутья, она дернула. Клубни посыпались и раскатились. Скатав пустую сетку как чулок, натянула на собачье туловище и потащила к саду. Задние лапы, торчавшие сквозь ячейки, волоклись по земле.

Кажется, она попала в розарий: повсюду колючие кусты. Прямо под ногами зияла неглубокая рытвина. Ветки и сухие листья: осенний хруст. Варежки стали липкими. Инна стянула и бросила на дно ямы. Хватала рогатые сучья, путаясь в ветках. Еловые иглы жгли, как скорпионы. Кровь шуршала в ушах, словно там стрекотала саранча.

Встала, отряхивая колени. Розоватый тающий снег капал с ладоней. «Теперь не доберутся», — протянув руку, погладила скуластую мордочку.

Комья земли падали картофельными клубнями. Грязь растекалась по рукам.

Под грязью сочилось красное. Она обтерла мешком. Холстина была липкой и мокрой. «Попадет в кровь — конец», — вдруг вспомнила Рахметова — нового человека, который резал лягушек. Оглянувшись, принялась вылизывать ладони, пока не остановила кровь.

* * *

От низкой пристани у подножья сада тянулись цепи вмерзших в лед шагов. Две, натянутые ровно и сильно, накрепко сковывали берега. Третья делала петлю к мосту. За спинами домов оплывали свечи минаретов.

Слегка припадая на левую ногу, Орест Георгиевич двинулся вдоль ограды: давило щиколотку, словно ее замкнули в железо. Деревья, лишенные листьев, тянули к небу голые ветки. Сквозь стволы виднелись ящики статуй, похожие на дворницкие будки.

Орест Георгиевич дошел до замка цвета брошенной перчатки. «Русский Гамлет… — он оглядел потеки на фасаде, стены, подернутые красноватой известковой изморосью. — Мстил за смерть отца. Любил ритуалы. Мой отец — тоже. Говорил: доведись родиться в Средневековье, стал бы рыцарем или масоном… — Орест Георгиевич прислушался к пустому сердцу. Боль тускнела, но что-то неприятно подрагивало, как будто торкалось изнутри. — Все-таки Павлуша неисправим: хлебом не корми, дай напустить туману. Но в чем-то он прав: нервы ни к черту… Попаду к врачам, миндальничать не станут… Павел советовал собраться. Сказал: московский гость. Приехал специально. Надо же, оказывается, я — важная птица».

Подходя к парадной, Орест Георгиевич вдруг вообразил, что попросят снять рубашку. Как будто и вправду шел к докторам.

Он постучал и, дождавшись, когда откроют, подал знак. Прямоволосый не поздоровался: то ли не узнал, то ли следовал их дурацкому ритуалу.

Занавес в гостиной задернули. Из дальнего угла доносились голоса, приглушенные складками. Орест Георгиевич приподнял лазоревую ткань, прислушиваясь.

— Что до меня, — из смежной комнаты доносился старческий голос, — я положительно думаю, что вопрос о бессмертии следует отделять от вопроса о смерти. Считается, что смерть — необходимое и достаточное условие бессмертия, которое получают… — голос усмехнулся, — как пайку.

— Вы хотите сказать, что сама по себе смерть не влечет за собой бессмертия? — Орест узнал голос Павла.

— Смерть вообще ничего не влечет. Она — последнее в ряду земных обстоятельств и с этой точки зрения всегда имеет причину, — старческий голос рассуждал неторопливо. — Причину, но не следствие. Следствие — штука особая. Полагаю, его надо заслужить.

— Но что же делать с извечным человеческим желанием? При определенных обстоятельствах именно ради бессмертия человек соглашается умереть, — Павел возражал горячо.

— У вас ангельский подход, — тон собеседника был абсолютно серьезным. — У меня же — подход старика. Но поскольку старик и есть падший ангел, значит, по известному логическому закону, у нас с вами могут обнаружиться точки пересечения.

Орест Георгиевич стоял, все еще прислушиваясь. Он вспомнил старуху, сидящую в соседней комнате. На фотографии, забранной в тяжелую раму, она блистала ангельской красотой. «Станешь тут падшей… Прожив такую жизнь…»

Между тем Павел засмеялся ласково:

— А культура? Разве она не бессмертна?

— Великая культура покоится на великих мифах.

— И чем же не подходят наши? Среди них есть подлинно великие: революция, война… В конце концов, блокада.

Орест не застал начала разговора и теперь слушал, пытаясь понять.

— Подходят, если они останутся актуальными. Тогда их можно будет перерабатывать бесконечно. Будь я моложе, я позволил бы себе высказаться определеннее: переливать из пустого в порожнее, но я — старик. Мне не к лицу этакие вольности.

Орест Георгиевич застыдился своей нарочитой медлительности.

Дальняя комната, в которую он входил, больше напоминала приемную. В отличие от гостиной, она была обставлена со старомодной тщательностью. Три кожаных дивана стояли, образуя букву П. На одном, кинув руку на черный глянцевый валик, сидел Павел. Орест оглянулся, ища глазами его собеседника.

В углублении капитальной стены на месте дровяного камина был устроен электрический, внешне напоминавший старинный. Его окружали изящные витые колонны. По виткам ходили холодноватые отсветы. Экран отодвинули в сторону — к самому, на одну ступень, возвышению, в глубине которого стояло глубокое вольтеровское кресло, затянутое холщовым чехлом. В кресле утопал старик. Лицо, скрытое в полумраке, поражало бледностью. В остальном Орест не нашел ничего необычного: высокий лоб, залысины, близко посаженные глаза.

Старческая рука потянулась к настольной лампе, контурами повторявшей керосиновую: высокий рожок, плафон, изукрашенный узором. Старик повернул рычаг, словно подкрутил фитиль.

Павел встал и подхватил Ореста под локоть:

— Прошу любить и жаловать: мой друг Орест Георгиевич. А это, — поклон в сторону кресла, — доктор Строматовский.

— Вы — врач? — все-таки Орест Георгиевич не скрыл удивления.

— Увы! Официально я считаюсь доктором химии, но, говоря между нами, числю себя по ведомству генетики. Слыхали о слугах этой продажной девки? — Строматовский улыбнулся тонко.

— Дай бог, — Павел подхватил почтительно, — чтобы у всех продажных девок были такие преданные слуги. Я бы сказал — рыцари, — он воздел указательный палец.

— Рыцари со страхом и упреком, — Строматовский ответил коротко, и Павел отступил. Оресту показалось: как-то стушевался.

— Вы ведь тоже естественник? — к нему доктор обращался с церемонным дружелюбием.

— Химик, — Орест Георгиевич решил быть лаконичным.

— И что же, достигли успехов?

Орест пожал плечами неопределенно.

Доктор поднял руку: три пальца сухой кисти были вытянуты вперед, два — сведены. Он шевельнул вытянутыми, словно сбрасывал с вопроса шелуху:

— Есть ли в ваших трудах то, в чем вы превзошли предшественников?

Орест смотрел на сухие твердые пальцы:

— Нет, — он замялся. — Пожалуй, нет.

— Завистники? Чья-нибудь злая воля? Может быть… вас преследуют?

Он замечательно понял старика:

— Завистники — вряд ли. Преследовать не за что, — он взглянул на Павла украдкой.

Тот опустил веки, словно одобрил ответ.

— Вы всерьез полагаете, что преследующим нужен предмет? — Орест Георгиевич обернулся. В комнату входил хозяин. — В этом случае довольно двух действующих лиц. Необходимое и достаточное условие, последняя истина греков: дух Ананке. Судьба преследует героя.

— Тем более, — Орест кивнул, здороваясь. — Увы! Я не герой.



— Преследует? Вы имеете в виду, эринии и всё прочее? — Павел снова вмешался. — Это если верить Эсхилу. Но мне, говоря по совести, уж если выбирать между интерпретаторами, ближе Еврипид. Всё как в жизни. Никакого героического ореола. Главное действующее лицо — душевнобольной.

Орест напрягся. Слова Павла отдались сильнейшим раздражением: эти спекуляции на его имени надоели до смерти, но в то же время внушали тревогу, будто подталкивали к пропасти, словно от них исходила какая-то длинная волна, ведущая в глубины памяти, где его мифологический тезка, мстя за убитого отца, убивал собственную мать.

Строматовский перехватил его взгляд:

— Ну, ну… Бог с ней, с мифологией! Кто старое помянет… — доктор переждал неловкое молчание. — Ваш друг, — он счел возможным продолжить, — сообщил, что в вашем личном архиве сохранилась редкая рукопись — так сказать, досталась в наследство. Надеюсь, вы не будете против, если мы в своем сугубо узком кругу ознакомимся с ее содержанием, — интонация приподнялась вопросительно.

Орест Георгиевич оглянулся на Павла и ответил твердо:

— Не думаю, что это доставит мне удовольствие.

Глаза старика сверкнули:

— Если так, примите мои нижайшие извинения. Поверьте, если б знал… — Строматовский развел сухими руками.

«Господи, да какая разница… Все равно уже прочитали», — Орест Георгиевич подумал и махнул рукой.

— Благодарю вас, — старик засмеялся беззвучно. — Вы — покладистый собеседник. Теперь это редкость, как отменное вино.

Орест Георгиевич опустил взгляд, но сейчас же поднял, услышав прямой вопрос:

— Как вы полагаете, что самое интересное в истории?

— Люди, — Оресту показалось, что удар отбит чисто. — Их чувства, желания, побуждения.

— Чувств пять, желания определены, побуждения однообразны. Будь по-вашему, все окончилось бы на Авеле, а между тем история длится.

Орест оперся о диванный валик, готовясь возразить, но Павел опередил:

— Вы, доктор, хотите сказать, что люди, как элементы истории, вас не интересуют?

Сухая рука поднялась:

— Мне интересен любой человек, но только как носитель заблуждения. Именно в общественных заблуждениях скрываются зерна истины, и я — как петух — стремлюсь их склевать, — пускаясь в рассуждения, старик молодел. Орест слушал внимательно. Беседа становилась особенным, самодостаточным удовольствием. — Впрочем, можно сказать и иначе: люди выдыхают заблуждения. Я же их вдыхаю, перерабатываю и выдыхаю истину. Exsufflatio — insufflatio[8].

«Добрались до латыни», — Орест Георгиевич уже успокоился и теперь любовался светом камина.

— Можно ли быть уверенным, что именно в заблуждениях присутствует истинное зерно истории? — он спросил, размышляя.

— Что есть заблуждение? — Строматовский склонил голову набок. Орест подумал: и вправду похож на петуха. — Во многих случаях — это просто истина, проходящая первую фазу своего земного существования. Точнее, так ее называют люди, наблюдающие процесс со стороны. Взять хоть историю Иисуса. Первых его адептов недальновидные римляне карали как носителей злостного заблуждения. Их считали абсолютно заблудшими именно на том основании, что они брались проповедовать абсолютные истины. Которых, кстати сказать, не было у римлян: ну разве что почтение к власти.

— Вы верите в Иисуса Христа? — Орест Георгиевич спросил удивленно.

— Я, — ангельский доктор сидел спиной к лампе. Орест Георгиевич не мог видеть его лица. — Я, скорее, римлянин: верую в разных богов. Но скромно и без фанатизма.

— Не понимаю, — Орест поднялся, — чем на практике может помочь изучение общественных заблуждений? Как правило, они весьма примитивны.

— Не скажите… — Строматовский покачал головой. — Хорошее заблуждение соотносится с контекстом эпохи. В случае удачи можно нащупать эпохальную истину — если, конечно, предположить, что у каждой эпохи она есть.

— Вы полагаете, у нашей — тоже? — Орест Георгиевич подхватил заинтересованно.

Хозяин вышел из комнаты.

Беседа выходила на новый виток. Павел приблизился к камину и что-то подправил. Красные электрические зигзаги высветили коллаж, висящий над колоннами: башня, увенчанная красной звездой.

— К сожалению, в этом смысле наша эпоха — не из лучших, — старик продолжил неторопливо. — Ее истина соткана из противоречивых заблуждений. Те, кто живет в настоящее время, — непримиримые враги. Впрочем, это у нас в традиции. Одни проклинают власть, другие — ей верно служат. Но именно в этом противоречии можно нащупать нечто общее — я имею в виду, предмет. Власть — вот ключевое слово. И те и другие считают ее незыблемой и вечной.

— В таком случае, — Орест Георгиевич почувствовал себя свободнее, — рискну продолжить: заблуждения — насыщенный раствор. Поставьте на огонь, и стенки покроют крупицы истины.

Старик засмеялся, растягивая рот по-лягушачьи:

— Вот мы и условились: мой петух — аналог вашей реторты. Впрочем, вы — точнее. В поисках истины главное — огонь, — теперь он не смеялся. — Боюсь, в этом-то и проблема. Поди-ка, разведи его под сердцем! — лягушачья кожа сморщилась. — Очень трудно загореться мыслью. В наше время это не под силу даже молодым.

Хозяин вернулся. В руках он держал металлический шар на ножках. Снизу они имели форму звериных лап, но завершались миниатюрными головами. Орест Георгиевич всмотрелся: лев, медведь, кажется, барс и еще один, с рогами, — звериные головы по всем четырем сторонам. Сбоку торчал кран с поворотным ключом. Под днищем располагалась спиртовка. Хозяин чиркнул спичкой. В подбрюшьи сферы забился синеватый болотный огонек.

— Беда в том, — Строматовский смотрел на пламя, — что обе стороны действуют несогласованно и этим самым впадают в методологическую ошибку. Одни стоят за то, что систему нужно разрушить, другие — силятся найти способ удержать ее в прежних рамках. И тоже — любой ценой.

Хозяин приподнял крышку. Тяжелый гвоздичный запах хлынул через край. Чистые грани стаканов вспыхнули багровым.

— Моего отца расстреляли, когда мне было, кажется, лет десять, — мускулы под глазами дрогнули.

— Кажется? Да, да, понимаю… Ни времени, ни места… В советской трагедии всё приносят вестники, — Строматовский говорил печально. — В этом смысле мы пытаемся следовать античной традиции. Беда в том, что классический механизм разрушен: из всех единств осталось одно — единство действия.

— А я? — Орест Георгиевич выпрямил спину. — Как я должен относиться? К какому лагерю примкнуть?

— На вашем месте я не примкнул бы ни к какому. К чему множить заблуждения? — сухой рукой доктор провел по лицу. — Ваш отец оставил рукопись…

— Да, — Орест свел дрогнувшие пальцы, — и в ней — его заблуждения. Они характерны для его поколения, но я, — пальцы, сведенные в замок, разжались, — никакой истины разглядеть в них не могу.

Строматовский взглянул коротко. Павел поднялся, подошел к каминной полке и подал рукопись. Стариковские пальцы разгладили края: непокорные листы вздыбились, норовя свернуться в трубку.

Четыре пары звериных глаз смотрели по сторонам.

— Я думаю, — Орест Георгиевич смотрел прямо, — мой отец отдавал себе отчет в том, что заблуждается. Во всяком случае, решил сжечь.

— Ну-у, — протянул Строматовский. — Тут работали и другие причины, например, страх.

— Но все-таки не сжег, а сшил, — Павел произнес настойчиво.

— Ваш отец, — доктор не сводил глаз с живого пламени, — сумел нащупать главное: узкое место всей системы. Судьба, преследующая страну, требует создания нового человека. Человек ветхий создан по образу и подобию. С новыми задачами ему не справиться — эта система не по нему.

— Если вы, — Орест Георгиевич терзал свои пальцы, — считаете систему нечеловеческой, не проще ли поставить на ней крест?

Доктор засмеялся, прикрывая рот ладонью. Орест заметил сероватые, будто съеденные, десны.

— Поверьте мне: сама по себе эта система — вечна. В каком-то смысле, проще создать нового человека, чем ее демонтировать. То есть, говоря формально, демонтировать можно. Но как таковая система все равно останется. И будет существовать до тех пор, пока будут жить наши общие мифы.

Орест вспомнил обрывок разговора, который он услышал, стоя за занавесом:

— Вы имеете в виду культуру?

— В частности, — Строматовский кивнул. — Великие цивилизации никогда не строились на правде. Правда неприглядна. Ею может вдохновиться только жестокосердный.

— Что бы ни случилось, мы должны остаться великой державой. На том и стоим. Нельзя отнимать у народа его игрушку, — Павел поднял стакан и отпил.

Доктор любовался багровыми гранями:

— Система уже дает сбои. Если не отладить, это — вопрос времени. Я имею в виду распад страны.

— Ну и шут с ней! И пусть себе! Невелика потеря! — Орест понимал, что зарвался, но не мог остановиться. — Кстати, интересно, куда она денется? Что — ядерная война во всемирном масштабе?

— Это — вряд ли, — хозяин ответил за доктора. — Армагеддон — не наш миф.

— Нет, СССР не исчезнет физически, — доктор продолжил спокойным тоном, не обращая внимания на горячность собеседника. — На карте мира он до поры останется, но с каждым годом будет отступать в прошлое, как все гибнущие цивилизации. Я же, подобно вашему отцу, хочу, чтобы наш Рим обрел заслуженное бессмертие. Увы, оно не обретается ценою смерти.

— Вы хотите, чтобы всё это длилось бесконечно? Вам… — Орест Георгиевич передернул плечами, — мало принесенных жертв?

— Ну кто, кто говорит о жертвах? — Павел вмешался решительно. — Строго научная задача: обеспечение будущего страны.

— В двадцатом веке, — хозяин выступил снова, — особая история. Не простенький выбор между Добром и Злом. Взять хоть Вторую мировую: свободный мир предпочел помогать коммунистам. Все-таки — меньшее из двух Зол.

— Кстати, о ядерной бомбе… — проворчал Павел. — Где бы мы были с твоим чистоплюйством, не сумей мы ее создать!

Орест Георгиевич чувствовал страшную усталость. Отвлеченный разговор съедал последние силы. «Пора переходить к делу».

— И как вы себе это представляете? — каждое слово давалось с трудом. — Положим, вещество будет создано: вы всех планируете подвергнуть обработке? Что-то вроде газовых камер?

— Дались тебе эти газовые камеры! — Павел вспылил.

— Я понимаю вас, — старик поглядел на Павла осуждающе. — Нет, обработка, как вы изволили выразиться, коснется далеко не всех. Больше того, я уверен: исключительно осознанный выбор. Что-то вроде люстрации. Но, — он поднял палец, — с обратным знаком. Процедура для тех, кто желает занять руководящие посты. Особое условие для успешной карьеры.

— Вот, вот, — Павел подхватил, — вроде вступления в Партию. Никто никого не заставляет.

Орест Георгиевич опустил глаза.

— Позвольте, — старик вернулся к рукописи, — я предвосхищу ваш следующий вопрос: вы хотите узнать, почему, воспользовавшись заметками вашего батюшки, мы не можем продолжить расчеты сами? Увы, — он усмехнулся, — нас мало, да и тех нет. Я хочу сказать: наш круг слишком узок. В нем нет настоящего химика, владеющего современным научным аппаратом.

— А вы? — Орест Георгиевич спросил впрямую.

— В сравнении с вами я — алхимик. Умею сформулировать задачу, но не могу ее решить. Ваш отец сумел сделать решающие наброски. Но его уничтожили. Мне, в сущности, повезло в одном: меня взяли позднее. Но, как бы то ни было, на все их глупости у меня ушло двадцать лет. Срок нешуточный — за это время наука ушла вперед. Мне не догнать.

— Не понимаю, — Орест Георгиевич хмурился. — Вы, пострадавший от системы, желаете ее спасти? Вы — жертва, они — ваши палачи…

— Ну-ну-ну… — Строматовский поднес к губам стакан, словно намереваясь выпить. — Жертвы… палачи… К чему такие крайности? Будьте милосердны. Все мы, в каком-то смысле, заблудшие. Кстати, из этого скорбного списка я никак не исключаю себя. Что касается моих сокровенных целей… Да, с рациональной точки зрения мои мечты безумны. Но в том-то и дело, что истина чуждается разума.

— Что до меня, боюсь, я не смогу им соответствовать — вашим безумным и иррациональным мечтам, — Орест ответил твердо.

— Поверьте, это не так, — голос Строматовского увещевал. — Если позволите, я с легкостью докажу вам обратное. У вас ведь есть дети?

— Да, — Орест вздрогнул. — Сын.

— Я задам вам один вопрос, а вы постараетесь ответить правдиво.

— А если солгу? — Орест Георгиевич съежился: сейчас этот иезуитский старик спросит про девочку. Павел, конечно, рассказал. С самого начала они имели это в виду, приберегали напоследок.

— Стратегия вытекает из задачи. Хотите закоснеть в своем заблуждении, можете лгать.

— И вы это стерпите?

— Я? — доктор глядел отрешенно. — Поверьте, я и не то стерплю… Другое дело, что вам это не поможет… Итак, я хочу знать, — доктор говорил медленно, словно подбирал правильные слова. — Сообщили ли вы своему сыну, как погиб его дед?

— Но он… Мой сын школьник… — Орест Георгиевич хрустнул пальцами.

— Благодарю. Ответ — исчерпывающий, — обернувшись к лампе, Строматовский прибавил света. Хлынув сквозь вязь узора, свет залил капители и лег на темный коллаж. Красная звезда, венчавшая башню, раскрылась пятипалой горстью.

— При чем здесь?.. Какое отношение?.. — Орест Георгиевич смотрел на звезду и не мог отвести глаз.

— Прямое, — доктор улыбнулся горестно. — Если бы вы желали этой стране гибели, вы открыли бы ему правду.

— И что? — Орест усмехнулся растерянно. — Узнай мой сын правду, это погубит страну?

— Как бы вам сказать… Не знаю. При известном стечении обстоятельств это кажется возможным… Хотя в то же время… — старик замолчал.

— Вы, — Орест Георгиевич вдруг решился, — работаете… — он хотел сказать: на контору, но сказал: — На них?

— Можно выразиться и так, — доктор отвел взгляд в сторону. — Но можно и по-другому: мы — самочинное ответвление.

Орест Георгиевич потер взмокшие руки и шагнул к камину: ему хотелось ответить по существу.

Ладонь, раскрывшаяся ораторским жестом, взлетела и оперлась о коллаж. Пальцы прикрыли железный венчик:

— Я не согласен с вами! Дети на то и дети, чтобы знать не всё. Когда мой сын вырастет, я сам расскажу ему всю правду, но это…

Под рукой зашипело, словно плеснули горячим маслом. Короткий электрический удар пробил сустав — до плеча. Рука оторвалась с усилием — будто ее прижгли к лепесткам.

Три звездных зубца прилипли к ладони. Орест взмахнул кистью, стряхивая. На обожженной руке вспухали пятна.

— Влажная… Оголенный провод… — Павел бормотал испуганно.

Поднялась суматоха. Хозяин вышел и вернулся с пузырьком:

— Смажьте, пожалуйста, смажьте, — он смочил клочок ваты.

Орест Георгиевич мотнул головой и отвел его руку.

Павел подобрал упавшие пластинки:

— Два против трех, — казалось, взвешивал их на ладони. — Твоя теория получила три черных шара.

Боль становилась чувствительной. Орест Георгиевич поднялся. Его никто не удерживал.


Он вышел на бульвар и приложил горсть снега. Боль утихла, но вернулась, едва снег растаял.

«Хорош… ангельский доктор… Интересно, с электричеством — случайность?» — не сворачивая к автобусу, решил идти утренней дорогой: по Пестеля до самых садовых ворот. — Можно срезать, пройти через сад…»

По сторонам аллеи высились дощатые ящики. Замок цвета женской перчатки остался за спиной.

Орест Георгиевич дошел до Невы и остановился: на кольцах ворот, выходящих на набережную, висел амбарный замок.

«Черт! Не хватало, чтобы и там заперли!» — досадуя на себя, он оглянулся назад.

Высокая желтая фигура, свободная от ящика, стояла напротив. Цепко захватив младенца, старик подносил его к разметанной бороде. Беззубые старческие десны закусили складку детского тельца.

«Кронос, — проходя мимо, Орест Георгиевич прочел табличку. — Миф, подходящий любой эпохе… Рано или поздно перемрем все. Кто ж это сказал? Павел? Нет, — боль тронулась тонкой коричневатой струйкой. — Или доживем до старости и станем падшими ангелами, как эта старуха… Красота, преображенная в ненависть… — боль упала на сердце тяжелой полновесной каплей. — Ненависть этой девочки — самое страшное, что теперь предстоит… — он смотрел на младенца, закутанного в мраморные пеленки. — Время? При чем здесь — время? Я сам — чудовище, глотающее младенцев…»

Не взглянув в лицо каннибала, Орест Георгиевич побрел назад.

* * *

Там, где когда-то болело сердце, ширилась полость — огромный сосуд. Матвей Платонович приподнялся на локте, оглядывая стеллажи. Он-то был уверен, что выгнал его из памяти: тот зал, под завязку заполненный современниками. Там, испугавшись до смерти, он дал ответ на их главный вопрос. В этом вопросе соединилось всё: жизнь и смерть, добро и зло, любовь и ненависть.


СОБАКЕ — СОБАЧЬЯ СМЕРТЬ. Я ОТРЕКАЮСЬ ОТ СВОЕГО ОТЦА.


Ответ, лежащий в основе их проклятой цивилизации.

Сколько лет он копил знания, надеясь их спасти. Вывести из тупика, вернуть на главную дорогу истории, но те, кто называли себя его современниками, упорствовали в своих ответах. «Поздно… Теперь — поздно…» — он спустил ноги и замер, сгорбясь, прислушиваясь к сердечной пустоте.

Всю жизнь он имел дело с фактами. Поднимаясь с рассветом, начинал свое терпеливое восхождение. Его знания — Вавилонская башня, его собственная великая цивилизация, которую он, единственный строитель, сложил по кирпичику, полыхала сотней медных ворот. За них не проникали варвары, прожорливые, как саранча.

Голова работала ясно. Прошлое, укрытое под толщей знаний, всплывало как забытая стихотворная строка. Оно сложилось и замкнулось рифмой: шакальеголовый, сидевший в том президиуме, — любезный молодой человек.

«Его сын. Поэтому и похож…»

Он понял задачу, которую они вознамерились решить с его помощью. До поры до времени их власть обеспечивалась человеческими жертвами. Теперь они задумали обратное: заставить мертвых работать на себя.

Когда-то давно он попытался возразить шакальеголовому. Сказал: «Я… не могу… предать отца… Это — невозможно». Они сидели в маленькой подвальной комнате, куда его вызвали прямо с лекции. Человек, похожий на шакала, усмехнулся: «Поверьте, для вас, в вашем положении… Именно это и возможно…» Анубис, шныряющий по кладбищам, оказался прав: в цивилизации, которую они построили, именно невозможное стало единственно возможным.

Матвей Платонович поднялся с трудом. В голове зашумело, будто снова включился мотор.

Если вынести за скобки тот загробный суд, он прожил счастливую жизнь. Эти извлекли его внутренности, но не замуровали, не спрятали под землю. Дали время накопить знания.

Пустота, занявшая место сердца, подпирала ребра. Без него, хранителя чуждой им цивилизации, библиотека — всего лишь тело: мумия, лишенная главного. Чтобы воспользоваться накопленными знаниями, нужен Дух.

Знания, лишенные Духа, не могут служить. Чтобы знания ожили и заговорили, необходимо мастерское слово. Слово и тайный знак. В желудке шевельнулась горечь, похожая на боль. Он облизал пересохшие губы и, прислушавшись к шуму мотора, вспомнил серую «Волгу», так напугавшую его на набережной. Эта акула ходила неподалеку.

На цыпочках он подобрался к двери. Снаружи было тихо. Матвей Платонович вытер заслезившиеся глаза: «Бежать, вниз, вырваться из парадной…» — Тетерятников усмехнулся. Что-что, а это он знал наверняка: там, внизу, дежурят представители ЖЭКа. Чувствуя ватные колени, он подошел к окну и дернул. Створки сцепились намертво: этот путь тоже отрезан. Остался один — вверх.

Слезящиеся глаза поймали лестницу, по которой он взбирался к верхним полкам. Взявшись обеими руками, подтащил и прислонил к стеллажу. Отзываясь на чрезмерное усилие, голова пошла кругом. Он занес ногу и поставил на поперечину. Буквы, глядевшие с корешков, дрожали мертвой зыбью.

Цепляясь обеими руками, взбирался всё выше и выше — из последних сил.

Деревянные перекладины вихляли, выворачиваясь, словно лестница, по которой карабкался, стала веревочной. Неожиданно она установилась крепко-накрепко, и Тетерятников понял: кто-то карабкается за ним. Это могли быть только они: дети Анубиса, преступные и алчные подмастерья, желающие выпытать из него тайну…

Еще надеясь уйти от преследователей, он глянул вниз. Там шумела вода. С высоты, на которую он забрался, библиотека, его собственная великая цивилизация, выглядела скорлупкой, пляшущей в волнах.

Серая акула, сужая круги, поднималась из глубины. Он увидел плавник, разрезающий воды, и, охнув, разжал руки. Молотки, наугольники и масштабы поднялись и ударили прямо в голову.

Великая цивилизация, живущая в его памяти, погасла в то же мгновение — так, как, по словам его собеседника из одновременной эпохи, когда-нибудь погаснет Земля.

* * *

Последнее время отца как подменили. Который вечер, зарывшись в рукописи, он просиживал за письменным столом допоздна. На листах, расползавшихся по столу, чернели ряды формул. «Новая идея?» — Чибис заглянул. Отцовские глаза сияли энтузиазмом.

Светлана в доме не появлялась. С тайным облегчением Чибис угадывал серьезную размолвку — следствие непонятной подвальной истории. Вставая из-за стола, отец бродил по дому мрачнее тучи, словно счастье, зажигавшее глаза, исчезало, стоило отвлечься от работы. О фотографии он не спрашивал: может, не заметил. Ксения твердо обещала: Инна отдаст.

Неделю назад она затащила его в раздевалку, за сморщенные мешки, и передала разговор с Инной. Выходило, будто отец сам отдал мамину фотографию, потому что они — брат и сестра — не то двойняшки, не то близнецы, но Инну отдали чужим. В иных обстоятельствах от этих выдумок можно было бы отмахнуться, но теперь, когда в подвале что-то случилось, любая версия могла оказаться правдой.

Разговор в раздевалке был коротким, Ксения торопилась домой. Обдумывая ее рассказ, Чибис задавался разными вопросами. Сегодня он наконец решился: подошел после уроков, предложил проводить.

А еще ему хотелось поговорить о знаках. Поделиться своими догадками.

Они вышли из школы и двинулись вдоль канала. На подходе к площади дрожала незамерзающая полынья. Испарения поднимались к решетке, оседая белесыми хлопьями.

Чибис замедлил шаги и глянул вниз. Вода, стоявшая в полынье, казалась черной. От нее сочился гнилостный запах.

— Что ты хотел? — Ксения остановилась и поднесла варежку к губам. В глазах, глядящих на Чибиса, стояло уныние.

— Не знаю… — Чибис смотрел на варежку, отгоняя неприятную мысль: кажется, он сделал неверный выбор. Чтобы выступить против бабушки и одержать победу, новая мать должна быть другой.

Неприятная мысль мелькнула и погасла. Он отвел взгляд и обвинил себя в несправедливости: то, что предсказывали знаки, случится не завтра. Придет время, и эта девочка тоже станет сильной и смелой.

Он хотел свернуть к мосту, но Ксения пошла направо — к пешеходному переходу.

— Ты что, торопишься? — В голове клубились вопросы, он не знал, с чего начать.

— Вообще-то… Понимаешь, я обещала…

— Кому?

Они перешли площадь и встали на остановке.

— Соседке, — Ксения поежилась от ветра. — Раньше я ее видела, но так, — махнула рукой, — даже не здоровались, а вчера, в лифте… Попросила с ней съездить…

— Куда? — Чибис постучал ногой об ногу, сбивая снег.

— На кладбище. Говорит, одной несподручно, — Ксения подошла к кромке тротуара, высматривая автобус. — Понимаешь, она какая-то… не знаю. Жалкая… — она сморщилась. — И дети у нее умерли, мальчики.

— Я думал, мы с тобой… — Чибис пытался вспомнить, где и когда он слышал эту историю.

— А давай завтра.

Войдя в автобус, она обернулась и махнула рукой.


Дома Чибис отломил горбушку и пошел к себе. Он вспомнил сразу, едва Ксения уехала: про женщину, у которой умерли дети, говорила Инна — в тот раз, когда явилась к отцу и рассказала про потоп. Сказала, что это несправедливо: та женщина получила трехкомнатную квартиру, как будто ее дети не умерли. «Странно… Неужели та самая?..»

В отцовской комнате били часы. Чибис жевал и считал удары, пока не сбился.

«Все умрут, а ваша красота останется… На радость будущим поколениям», — эту фразу произнес Павел, а потом явилась Светлана, и разговор перешел на старика с картофельной бородавкой. В тот раз Ксении с ними не было.

Тетя Лиля — он вспомнил, как зовут женщину, которую Ксения назвала жалкой.

А еще они говорили о параллельных прямых, и Павел сказал, что существуют плоскости, которые никогда не пересекаются…

Чибис оглядел комнату. Стены клонились, словно становясь сводами. Он сморгнул, стараясь спрямить кривизну. Комната не слушалась. «Как же она сказала?.. — он пытался вспомнить Иннину фразу. Вспомнил: — Предпочитаю другую систему аксиом». А еще она сказала: эти плоскости обязательно пересекутся, но только потом, когда все умрут и никакой справедливости не будет…

В прихожей раздался звонок.

«Отец. Ключ что ли забыл?..»

Он встал и пошел к входной двери.

— Кто там?

— Я. Открывай.

Иннино лицо было бледным, как во сне. Сдерживая дыхание, он посторонился.

— Ты… один? — она прислушивалась.

Чибис кивнул.

— Пошли к тебе.

Кисти набухли, наливаясь пульсирующим жаром. Он спрятал руки за спину.

— Со мной случилось странное. Там, — Инна махнула рукой, — есть собор и ангелы. Стоят на ужасной высоте. Но мне удалось добраться. Они сидят у светильника, а я — на краю…

— На краю чего? — Чибис шевельнул кончиками пальцев.

— Крыши, — она уточнила раздраженно. — Эти ангелы… Подлые. Что-то там караулят, какую-то тайну… Здесь, — она повела рукой по стенам, — спрашивать некого: или не знают, или — врут. Так вот, они догадались, что я доберусь до верха и всё узнаю, и тогда — что-то совсем изменится…

Чибис молчал зачарованно. То, что она говорила, было безумием, но за ним, словно новое солнце, загоралась еще непонятная правда.

— Я стояла близко и видела: они испугались. А потом мне стало страшно, так страшно, что я хотела прыгнуть. Но они сами струсили и подменили меня собакой. Успели подменить. Но главное… Главное, это — никакая не собака. Человек. Я узнала по глазам: сначала мы шли за картошкой, а потом они принесли его в жертву…

Сон, который она рассказывала, становился всё яснее. Но, главное, в нем пересекались все параллельные прямые, словно своим рассказом она меняла систему аксиом.

— Они думали, я стану вилять по-собачьи, благодарить, что меня подменили, и больше не сунусь в их поганые тайны. Но я — не стану, потому что… Я-то знаю, что все равно уже прыгнула, а значит, считай: У-М-Е-Р-Л-А. Они думают, смерть — самое страшное. Думают, их все боятся: и живые, и мертвые. Но это — неправда. МЕРТВЫЕ СТРАХА НЕ ИМУТ, — она опустила глаза.

Чибис знал эту поговорку или пословицу, которую она так страшно перепутала. Но Инна не дала себя поправить:

— Вот, смотри, — она сунула руку за пояс юбки и достала желтоватую фотографию. — Это — случайность или везение. Там их много — целая стенка. Таракан… этот старик. Он что-то знает. Про всех. Говорит: дежурил у входа. Я не поняла. Пьяный, стал показывать. Я сразу вспомнила: нос, глаза, губы…

— Это… кто?.. — Чибис протянул руку. Рука залилась краской. На запястье выступили рыжеватые волоски.

Крылья, расходящиеся от переносицы, вздувшаяся нижняя губа…

Дед, которого сфотографировали два раза: прямо и боком. В правом нижнем углу буква. Рядом, через черточку, число. В-238.

— Это… мой номер… В смысле, моей школы… Только я не понимаю… — Чибис смотрел на фотографию, но видел Иннины обкусанные ногти. Лак, которым она их накрасила, слез до самых лунок. Остались красные серпики.

— При чем здесь твоя школа? — она сунула карточку под пояс. — Ты что, не понимаешь? Это — твой дед.

— Да, — Чибис кивнул растерянно, пытаясь свести две плоскости: ангелов, хранящих какую-то тайну, и чужого пьяного старика, который дежурил у входа. — И что… теперь делать?

— Как — что?! Это же зацепка. Мы вернемся и вытрясем из него всю правду. И тогда у нас будет доказательство, — Инна одернула юбку.

Пальцы Чибиса таяли и оплывали как свечи:

— Это правда, что ты… моя сестра?

Чибис спросил и увидел полог колыбели, в которой они лежали вдвоем — рука об руку: ее, с красными серпиками, его — с рыжеватыми волосками. Толстая веревка хрустела, словно кто-то, может быть, их отец, раскачивал колыбель тяжелой рукой.

— Ксанка наболтала? — Инна фыркнула. — Слушай больше эту дуру!

— Мы попробуем… Должны попробовать. Ты была одна, — Чибис смотрел во все глаза.

Колыбель качалась, поднимаясь все выше, не давая опомниться. Он протянул руку и коснулся ее руки.

— Ты что, дурак? — она отшатнулась.

— Ты не думай, я не поверил… — новая еретическая правда не требовала доказательств. — Я… Пойду с тобой и буду свидетелем. При мне эти ангелы не посмеют… А потом я расскажу тебе про знаки…

— Встречаемся завтра, на вашей остановке. Полчетвертого. Успеешь? — Инна шла к двери.

Он закрыл и заперся на оба замка. Стоял, озираясь растерянно. Оглянувшись на ватных старцев, плюхнулся на сундук.

«Наврала… — сидел и думал про Ксанку. — Как пить дать — наврала. Конверт, — вспомнил. — Конверт…» — вскочил и ринулся в отцовскую комнату. Кусочки клеенки… Веревочки, продетые сквозь надрезы… У нее должны быть точно такие. Если она найдет свои, всё выяснится окончательно и бесповоротно.

Распахнув бюро, он рылся в документах. Конверт, склеенный из бандерольной бумаги, исчез. Никакого доказательства не было.

Чибис пихнул бумаги на место, закрыл и подошел к окну. В доме напротив загорались окна. Еще месяц назад он спросил бы отца, но теперь что-то мешало. «Если спрошу, отец тоже спросит».

Он закрыл глаза и увидел колыбель. Кто-то, уже не похожий на отца, раскачивал ее тяжелой рукой. Под этим пологом они лежали вдвоем ровно и недвижно, как два продолговатых камня, закутанных в белые пеленки.

* * *

Инна перешла 1-ю линию и свернула на Средний проспект. На тротуаре напротив кондитерской стояла белая машина. Прохожие обходили по проезжей части.

— Соседи, соседи вызвали… — какая-то женщина говорила громко.

Из ближней парадной выступила процессия: два санитара тащили тяжелые носилки. На них лежал серый брезентовый мешок. Водитель вылез из кабины и распахнул задние створки. Молодая докторша, поддергивая узкую юбку, забиралась на переднее сиденье:

— Совсем с ума посходили… Чего в неотложку-то? Есть же специализированные, — она хлопнула дверцей.

«Кто-то умер. — Снова тошнило, и кружилась голова. — Надо что-то съесть», — проводив глазами машину, она свернула в кондитерскую.

Две старухи вошли следом: из распахов пальто торчали фланелевые халаты. Взяв кофе, они расположились за соседним столиком.

— Ой, не дай Бог! Такая смерть… Как представишь, один, на полу, почитай, целую неделю… — старуха в синем цветастом халате сокрушалась сочувственно.

— Зато уче-еный, — другая, в зеленом, прихлебывала из чашки, неопрятно отирая рот.

— Вот то-то и оно. А за гробом — некому, — первая поджала губы. — Так-то сосед был ничего. Здороваться, правда, забывал. Бывало, скажешь: здрасьте. Зыркнет, как петух — голову набок.



— Профессор, что ли? — другая переспросила понятливо.

— Да, вроде того, — старуха в синем ответила не очень уверенно. — Правда, неказистый. И портфельчик рваненький. Вот на втором этаже — чистый профессор: ни дать ни взять. Марья-дворничиха говорила: первым здоровался. Тоже помер. А этот, говорит, ходит, ходит… Марья последней его видела. Весной-то юбилей. Победу будем праздновать. Комиссия по городу ездит, проверяет. Наш дом проверили, смотрят — кресты. Ну они Марью и вызвали: поди, мол, поговори с жильцом. Надо отчистить, а то непорядок…

— Да-а… — старуха в зеленом качала головой. — Тридцать лет, а будто вчера. Я-то сразу отмыла. Думала, отмою и забуду. А оно помнится, помнится…

— Вот Марья его встретила и говорит: кресты свои отмойте, город-герой позорите. А хотите, говорит, я сама приду, отмою.

— Марья хорошо моет, — старуха в зеленом кивнула. — Чисто. И берет недорого.

— А ты откуда знаешь? — другая прищурилась.

— Соседка моя пользуется. Как ее очередь — вызывает. Я, говорит, хирург: руки нельзя портить.

— Ишь ты! — старуха в синем растопырила пальцы. — Барыня, значит. А нам, значит, можно…

— Ну дак с крестами-то — чего?

— А ничего. Отказался. Эти-то приехали, дай, думаю, загляну: поглядеть хоть, чего у него там. Врачиха не пустила.

— А ты? — старуха в зеленом млела от любопытства.

— А что — я? Я, не будь дура, милиции дождалась. С ними вошла, встала эдак скромненько, будто понятая. Уж я закон знаю. Теперь, конечно, не то. Раньше по полночи сидели. А этот, нынешний, и глядеть не стал, чиркнул в бумажке. А гря-язи… — она всплеснула руками. — Клеенка рваная, банки из-под консервов… Но уж кни-иг! И чего они в этих книгах читают? Все умными хотят помереть… Полка на полке: так, так и этак, — старуха чертила руками. — Я вот чего думаю: врачиха не пустила. А? Книги-то. А чего? Раз-два, и — в сумочку. Долго ли одну-другую прибрать!

— Да пусть бы и брали, — товарка моргнула белесыми ресницами. — Сама же говоришь: родных никого.

— А вот это не-ет, — старуха ответила важно. — Пока жив — пользуйся; помер — все книги государству.

— Ну да, ну да, — та поддержала испуганно.

— Господи! — спохватилась. — Да должна ты его помнить: бородавка такая агромадная. Чисто картошина — прям, на полгубы.

«Этот, старик, — Инна вздрогнула. — Который про фараонов…»

— А нашли-то как? Ужасти! Из-под двери понесло, — старуха в синем отхлебнула из чашки. — Вонь несусветная. День хожу, другой хожу, думаю, крыса, что ли? У нас, бывало, в деревне: крыса в подполе сдохнет и ну смердеть…

Черствый коржик встал поперек горла. Чуя тошнотворный запах гнили, Инна выскочила, зажимая рот.

* * *

Тетя Лиля ждала внизу. Стояла, опершись о черенок лопаты. Из корзинки торчала толстая кисть, и несло чем-то сладковатым. Рюкзак на длинных лямках оттягивал спину.

— Надо лямки подтянуть, до упора, — Ксения взяла корзинку. — Нам пионервожатая говорила, когда в поход ходили.

Тетка махнула рукой и, двинув плечами, пошла вперед.

— На тройке поедем, — тетя Лиля легко боролась с ветром.

— Я долго не могу… — Ксения переложила корзинку в другую руку.

— Не бойся! Там дела короткие — часов до семи обернемся.

Ксения шла рядом, оглядываясь украдкой: байковые сапоги на молниях, платок — узлом. «Вроде и не старая, а какая-то…»

Троллейбус подошел быстро.

— Через Неву переедем, там пересадка, — тетя Лиля стояла в проходе, не снимая рюкзак. Пассажиры протискивались, ворча недовольно.

На Дворцовой их вынесло людским потоком. Тетя Лиля поддернула лямки и двинулась по тротуарной жиже:

— Воды-то! Чисто наводнение… Скоро один останется.

— Кто? — Ксения заторопилась, пытаясь подстроиться под широкий шаг.

— Этот, — приставив ладонь козырьком, тетя Лиля смотрела на ангела, венчавшего колонну. — Так и будет торчать.

— А! — Ксения поняла. — Я знаю: это легенда такая… про пустой город.

— Будут вам легенды, когда обернут яко жернов о камень, — тетка откликнулась недовольно.

Этого Ксения не поняла.

До автобусной остановки шли молча.

— Теперь покру-утит, — свою поклажу тетя Лиля установила на задней площадке. — Хочешь, — махнула рукой, — посиди.

— А долго нам?

— На Забалканском, за садом… Там и сойдем.


Никакого сада Ксения не заметила.

— Что это? — она оглядывала широкий фасад.

— Это-то? Дак пушнина.

Ксения снова не поняла.

Над домами, похожими на бараки, поднимались голые кроны. За воротами, распахнутыми настежь, начинались кресты и низкие строения с голыми арками.

— Это что… гробницы? — Ксения поежилась.

— Склепы называются. Не бойся, теперь пустые, — тетя Лиля вынула сложенный листок.

По дорожке, протоптанной в снегу, подошли к огороженной могиле.

Тетка сняла рюкзак и, разбросав снег, отомкнула калитку. Внутри, привалившись набок, лежал огромный камень. Тетя Лиля достала пеструю ветошку и принялась тереть прутья, залезая пальцем в завитки.

— Это чья могила? — Ксения обошла пустой камень.

— А, не знаю, — тетя Лиля вынула черную кисточку. — За вечную покраску заплочено, — сухая кисточка ходила ловко.

— Кому? Вам?!

— Зачем — мне? — тетка разогнулась и поджала губы. — Родные заплатили. Монастырю.

— А разве это?.. — Ксения оглянулась.

— Раньше был. Теперь-то разграбили. Я родилась тут. Во-он больница родильная, — она махнула кистью на двухэтажный барак.

— Вы… это… пыль обметаете? — Ксения спросила осторожно.

— Тряпкой обмела. Кистью крашу, — тетя Лиля взглянула коротко. — С краской нельзя. Увидят — снесут могилку. Закон здесь такой. Нельзя, чтобы посещали. Раньше-то и сторож стоял, краси-иво было, — тетя Лиля оглядела склепы.

— А там церковь? — Ксения разглядела купола.

— Собор. Воскресения, — теткин голос стал мечтательным. — Монашенки жили. Мать моя и я с ней. Лампадки теплили в склепах: ковры, утварь… богато! Зимой арестовали всех. Потом разорили, — она оперлась о камень. — Теперь-то — всё. Не воскреснет.

— Как это — арестовали? — Ксения сморщилась, как будто собралась заплакать. — И вас?

— Меня не-ет. В приют послали — в Калязин. Я уж потом вернулась, когда второй мой помер.

— Вернулись… — Ксения боялась выговорить. — Вернулись хоронить?

— Не. В больнице остался. Так и родился мертвый. Кто ж его отдаст? — тетя Лиля говорила спокойно. — Тогда и листочек этот нашла, материн, бабка сохранила. Тут все могилки материны — ее послушание. — Ксения заглянула: квадратики и крестики с номерами. — Всего-то из ейных и осталось — три оградки. Да мне и легче, — тетя Лиля сложила бумажку. — Камни расползаются, что ни год — глядь, новые наползли…

Сапожные молнии, запорошенные снегом, потускнели.

— Мои-то вон где, — тетка обошла щербатый камень, стоявший у тропинки.

Жирные потеки висели на буквах черными гирьками:

АДОЛЬФ

1941–1941


ИОАНН

1949–1949


ТИХОН

1959–1959

Окуная кисть в настоящую краску, она подновляла буквы и цифры.

— А тут разве можно?

Тетка обтирала кисть ветошкой:

— Могилка-то пустая. Своротят — на другой напишу. Мало ли камней!

«1941… Адольф…»

— Это… вы их так назвали?

Тетка сощурилась, будто не поняла вопроса.

— Я… Я имею в виду имя, — Ксения застеснялась. — Имена.

— Да какие имена?! — тетка глядела изумленно. — Они ж не крещеные. Так, вроде клички. И собак как-то зовут…

— Я тоже некрещеная, — Ксения призналась тихо.

— И у тебя, значит, кличка, — тетя Лиля спрятала кисть.

— У меня папа еврей.

— Ну и что — еврей? Тоже, небось, люди: как-нибудь крестят…

Из-за ближнего склепа высунулась голова: плешивая, с рыжеватыми волосами — круглым венчиком:

— Эх, гляди, тетка! Допишешься у меня!

Ксения шагнула к тете Лиле.

— Да не бойся! Не́што это сторож? Эдакого дурачину даже власть не поставит. А ну, — она поманила пальцем, — поди-ка сюда!

Рыжеватый вылез на тропинку.

— Черняшки хочешь? — тетка шарила в рюкзаке.

— Бе-еленькой-то лучше, — принимая хлеб, он причмокивал.

— А ты — ничего… Помолодел, гляжу.

— А то! Девки старых не жалуют, — он подмигнул Ксении и, ухватив за клочья, стянул плешь с головы. Свои, седоватые, были подстрижены коротким ежиком. — Мерзнет голова-то, — он щелкнул по сморщенной плеши.

— Ну, как вы тут? — тетка затягивала веревку рюкзака.

— Ничего пока. Живые подступают — покойнички обороняются. Врешь ведь, — он грозил пальцем. — Небось, не пустая пришла.

— Ладно. Зови, — тетка подхватила рюкзак.

У высокого склепа Плешивый оставил гостей и свернул в аллейку.

По нижнему венцу подымались маки — серые головки на сером камне. Над аркой, заделанной дверью, было выбито: PAX HUIC DOMUI[9].

Плешивый вернулся и распахнул дверь. Тетка кивнула Ксении:

— Заходи, заходи. Там хорошо. Тепло, сухо.

Над головой вспыхнула лампочка.

Лавки, застеленные рогожей. У дальней стенки — столик. Над ним фигурки ангелов, дующих в трубы. «Похоже на комнатку», — она села на лавку и разгладила рогожу.

— Чего загрустила? — Плешивый приставил пальцы ко лбу и набычился. — У-у-у!

Ксения улыбнулась невольно.

— Видали! Заманил девицу и терзаешь, как лисицу! — чужой голос вырос в дверях. Новый гость был кряжист. Продолговатое лицо и набрякший подбородок придавали ему что-то лошадиное. Под тулупом, вывернутым мехом наружу, виднелся черный костюм. Лошадиный запустил руку в темноту и выдернул табуретку:

— Давненько… в наших отверженных, — распахнул тулуп пошире, сел и покосился на теткин рюкзак. Плешивый вился рядом. — Зарезка сказал — откупного принесла?

Тетка взялась за лямки.

— Злато-серебро — не откупа. Подавай прельстительницу нашу, — Плешивый замер за табуретом.

Из рюкзака вылезла бутылка с золотой крышечкой. Плешивый подскочил и принял почтительно. Сорвал с одного прикуса и, оттянув рогожу, вынул мензурки.

Лошадиный примеривался, занося бутылку:

— Помощница твоя выпьет?

— И не вздумай, Максимилиан, — поправив платок, тетя Лиля ответила сурово.

— А ты? — Лошадиный, которого она назвала Максимилианом, разливал по мензуркам.

Тетка задумалась:

— Дел еще!.. А — ладно! — махнула рукой.

— К Нему пойдешь? — Лошадиный крякнул и отставил пустую. Плешивый тоже выпил до дна. Тетя Лиля слегка пригубила.

— Поищи-ка там, на полочке, — Плешивый мигнул Ксении, тыча пальцем в темноту. — Да не забойся! Ангел там сидит. — Ксения подошла к арке, завешенной рогожей. — Свет нащупай там, справа.

Она кивнула и вошла.

В углублении стены, на камнях, рассевшихся до трещин, сложив на коленях руки и за спиной крылья, сидел мальчик. Узкая спеленатая спина сутулилась. Щуплые запястья терпеливо лежали на коленях. Лоб перехватывала мраморная лента, похожая на бинт.

— Ну чо, познакомились? — плешивый голос донесся из общей комнатки.

— Тут… кто-то похоронен? — Ксения спросила, оглядываясь через плечо.

— Нету никого. Пустая могила. Так и сидит над пустой.

В нише у самых ангельских колен стоял круглый поднос: куски хлеба, яблоки, яйца. Ксения взяла обеими руками.

— Богато живете! — тетка потянулась к яблоку.

— Разбойничаем помаленьку: где на рынке, где — сами подадут… А то по могилкам промышляем. Теперь носят покойничкам!

— Своих обираете? — тетя Лиля надкусила яблоко.

— Мы ти-ихо живем, — Плешивый завел примирительно.

— Пошла бы ты погуляла! — тетка доставала вторую бутылку. — Нам свое поговорить надо.

Ксения поднялась послушно.


Она обошла склеп, прислушиваясь.

«…В лесах сучки, в городах — милицейские крючки, хочут нас, добрых молодцев, ловить, в железо садить…» — выкрикивал голос Плешивого.

Тетка смеялась: «Гробокопатель боится! Вишь, дрожит — милицейские крючки! Да кто тебя тронет? Тут места громленные: власть, небось, не воротится!»

Ксения вернулась к двери и села на приступочку.

«Петух с воробьем спорили, каменный дом построили, фундамен-то соломенный, под окном камень осиновый!» — заливался Плешивый. «Цыц! — загудело пьяно. — Я вас всех на чистую воду выведу, измену повыжигу!» — «Как же ты, Максимилианушка, ее повыведешь, если она рядом с тобой жила, с одной тарелки ела?» — «Сынка моего вспомнил? — чем-то тяжелым застучали об пол. — А ну, гробокопатель, веди сюда моего сына!»

Дверь открылась, пахнув на Ксению водочным духом. Плешивый вылез и, усевшись рядом, принялся шарить по карманам. Собрал в горсть монеты, сосчитал, цепляя одну к одной:

— Деньги есть?

Ксения достала двадцать копеек.

Плешивый принял и заговорил важно:

— Я тебе за твою денежку Его покажу. Тут недалёко. За мной следуй.

Череда крестов и камней обрамляла дорожку. Собачий лай летел издалека.

— Не боись. Привязанные. Пустят, когда стемнеет. — Два ангела, сложив крылья, сидели у тропинки. — Ишь, расселись — дурная стая! — Плешивый сплюнул и обтер рот кулаком.

Между ближними крестами что-то блеснуло. Тревожные выкрики собирались птицами.

— Иисус Христос — Сын Божий, — провожатый объявил шепотом.

На ступенях каменного помоста стояли стеклянные банки. К подолу бронзового платья привалены камни. За спиной — высокий, тяжелый крест.

— Я спас его, — гордый шепот у самого уха.

— От римлян? — она повернулась к Плешивому.

— От разбойников. Чего, не веришь? — он говорил трезво. — А вот — слушай. Двое. Повалили и волоком — к воротам. Днем дело было. Псы-то привязаны. А я ка-ак закричу!.. Эти-то испугались и бросили. А я Его — в склеп. Там могила-то пустая, этот один сидит.

— Кто, ангел? — Ксения вспомнила щуплые запястья и ленту, похожую на бинт.

— Ну, — Плешивый кивнул с достоинством. — Чем так сидеть, думаю, пусть караулит. А гря-язь, развезло: осенью было. Пока дотащил — измазал всего. Ну, воды принес, стал протирать — хуже только, разводы одни. Водкой хотел, — он поежился, — а потом спирту Ему купил — нашатырного: десять пузырей. Едки-ий! Глаза жрал. Плачу и сморкаюсь! — он засмеялся. — Так и пролежал зиму. Весной обратно поставили. Щиколотки у Него лопнули — пришлось подпирать.

— А эти… — Ксения забыла слово, — грабители?

— Разбойники-то? Куда-а! — он склонился к ее уху. — Потом-то узнал: бросили Его — побежали. Прямо через Московский. А там рельсы. Трамвайная линия. Одного и переехало. Во! — он ударил себя по ногам. — Ровненько по щиколоткам, как они — Его. Видать, отомстил. А как же! — глаза, обожженные нашатырем, пылали.

— Уби-ил?!

— Почему убил? — Плешивый отвечал важно. — Наказал. Спасли, говорят — на костылях теперь ходит…

— Этого… не может быть… — Ксения приложила ладони к щекам.

— Чего не может? — он озлился. — Тут все свидетели. Хоть тетку свою спроси.

Ксения молчала. Из-за поворота дорожки послышались голоса. За Лошадиным, держа корзинку, шла тетя Лиля.

Плешивый засуетился:

— Вот, историю Его рассказываю…

Тетка пристроила корзину на ступени:

— Поди, Ксана, баночки помой, — она выдергивала гнилые стебли. — Новые листики поставлю. А этот… облыжный, — тетка оглядела Плешивого, — пусть поможет. Нечего языком вихлять!

Плешивый затрусил по дорожке.


Железный кран торчал из стены.

— Давай сюда, вода холоднющая, — он засучил рукава.

Ксения смотрела на теткин камень:

— Тетя Лиля говорит — там пусто, никого.

Плешивый обернулся:

— Почему никого? Прошлым летом кота зарыл, — он кряхтел и скреб стекло. — Тоже живая душа… Алабрыской звали.

— Адольф — как будто Алабрыска? — Ксения сказала быстро, словно нашла выход.

Плешивый глянул косо:

— Адольф — это Адольф, — он сносил банки на тропинку.

— Значит… она — за фашистов?

— Дура ты еще судить: кто да за кого… Прожила бы с ее… — он больше не паясничал.

— Скажите… а почему они хотели в Иерусалим? И теперь тоже хотят…

Плешивый глядел внимательно.

— Мой папа, — Ксения говорила через силу, — радио слушает. Та-та-та Шолом Алейхем… — она пропела тихонечко, — каждый день. Родители молчат, но я все равно знаю… Чувствую.

— Не все, а только самые верные, — он держал чистые банки. — Сын против отца, отец против сына. Он так сказал, чтобы возненавидели и пошли за ним, иначе не останется камня на камне…

— А они? — Ксения спросила, замирая.

— Возненавидели и пошли, но все равно не осталось.

— Значит — обманул? — она вспомнила высокий щемящий голос.

Лицо Плешивого скривилось:

— Значит — так. Один теперь стоит — среди мертвецов, — он завернул кран.

Ксения глядела ему в спину. Растопырив руки, Плешивый семенил по дорожке. Кончики пальцев раздулись стеклянными банками.


На ступенях стояла фляга. Тряпкой, смоченной керосином, тетка протирала голову статуи. Там, где она проходилась, оставался блестящий след.

— Спит, — она кивнула на Лошадиного. Тот дремал, привалившись к помосту. Тяжелая челюсть то и дело отваливалась. Лошадиный вздрагивал и подбирал. — Ишь, дергается, Ирод!

За теткиной спиной Плешивый подкрался и, подняв флягу, глотнул полный рот. Чиркнув спичкой, выдохнул одним духом. Распыленные брызги вспыхнули. Бледные искры побежали по вывернутому тулупу. Лошадиный дернул челюстью и открыл глаза:

— Бабу пьяную видел. Говорит: в гости к тебе пришла.

— К пьяному и смерть — косая! — тетя Лиля терла бронзовые складки.

— Тьфу, черт! — Лошадиный отплевывался. — Ты, что ли, Зарезка? — пьяный глаз поймал Плешивого. — Сынка моего привел?

— Как же! Приведешь теперь! Ты ж его убил! — Плешивый вскинулся, ударил себя по бокам и затянул визгливо:


Померла наша надея!

Во гробе лежит она!


Лошадиный поднялся, шатаясь:

— Предателем он был, — слова падали на землю как камни.

Зарезка подскочил и сунулся ему под руку — костылем.

Тетя Лиля комкала тряпки:

— Пошли. Вроде все дела переделали, — она собрала корзинку и надела рюкзак на плечи. — Нечего их безумства смотреть.

До ограды дошли молча.

— Эти, ваши знакомые… — Ксения оглянулась. — Они всегда здесь?

— Где ж им еще? — тетя Лиля удивилась. — Тут и обретаются — живут.

— А почему — Зарезка?

— Лютый был смолоду, вот и прозвали. Теперь-то утих…

— А тот? Он правда сына убил? — Ксения торопилась следом.

— Кто ж его знает — может и убил когда, — тетка отвечала равнодушно.

* * *

— Пусти, — Ксения начала, — мне надо сказать…

Они вошли в Иннину комнату.

— Я была на кладбище, с твоей тетей… — она думала, Инна удивится, но та молчала. — Мы красили ограды, а потом пошли к камню: там как будто ее дети. Сыновья. Она пишет краской. А потом вышел один в плешивом парике и позвал нас в склеп, — Ксения заторопилась, чувствуя, что опять говорит глупо, и Инна отвернется, не дослушав. — Ты была когда-нибудь?

— Нет, — Инна смотрела мимо.

— У них домик в склепе. Лавки и свет… Они пили водку, а потом Плешивый сказал, что надо всех возненавидеть, в смысле родителей…

— Ну? — Инна переспросила, будто угрожая.

— А в другой комнате — ангел, — Ксения обняла себя руками, словно сложила крылья.

Иннин подбородок дернулся и приподнялся:

— Ну? — она повторила угрозу.

— Понимаешь, там лежак, теперь, а была пустая могила, а раньше в ней лежал Иисус… Из оперы, — Ксения прошептала и опустила глаза. — Этот Плешивый… Они зовут — Зарезка. Он говорит: Иисуса хотели утащить. Разбойники. Отбили ноги. А потом одному тоже перерезало, когда бежал через рельсы. Плешивый сказал: это Иисус подстроил — из мести. Только я не верю, — Ксения собралась с духом. — Ни одному слову. Врет он всё! И кошку мертвую подрыл под тети-Лилин камень, где ее дети как будто… Там вообще всё перепутано… — Ксения смотрела робко.

Иннино лицо стало острым:

— Ну? — она спросила в третий раз.

— Я подумала: надо что-то делать, а без тебя не знаю. Этот Плешивый — умный и хитрый. Это он теперь придуривается, а сам утащит и разобьет. Потому что всех ненавидит. Там еще Лошадиный есть. Максимилиан. Тоже страшный. Вдвоем впрягутся. Ты, — Ксения сглотнула, — поможешь?..

— Поехали.

— Сейча-ас?.. — Ксения осеклась. — Там же склепы… и кресты…

— Боишься? — полоснула насмешкой.

— Там собаки еще… К вечеру выпускают.

— Колбасы возьмем.

Ксения вспомнила сладковатый запах:

— Лучше керосину. Подошвы смажем. У меня есть, там, в кладовке.

— Мо-ло-дец, — Инна произнесла четко и раздельно. — Давай. Я подожду.


Арка, распахнутая наружу, сочилась светом.

— Ну, и где твой Плешивый?

На полу — разграбленное блюдо: огрызки и куски. Ксения нырнула под арку и нащупала выключатель.

Из-за ее плеч поднимались белые острые крылья.

Этот ангел был безоружен — ни меча, ни копья. Узкий бинт, заправленный за уши, опоясывал голову. Терпеливая усталость сгибала ангельскую шею. Глаза, глубоко врезанные, смотрели вниз. Инна подошла и положила руку на его пальцы…

Снаружи ударило в стену — глухо, как камнем. Собачий отрывистый лай полетел издалека. «Свет», — Инна прошептала одними губами. Ксения кинулась к выключателю. Свет мигнул и погас. «Прячемся». В углу, на топчане, бесформенная тряпичная куча. Инна раскидала и пихнула Ксению к стенке. «Дверь надо было… — под ветошью Ксения дышала с трудом. — А то — собаки…» Иннин острый локоть ударил в бок.

Пудовое шарканье раздалось под дверью. Распьянющий мужицкий зык лез в склеп.

«Он, Зарезка». — «Да тихо ты», — Инна цыкнула.

За стеной шевелилось, дрожало мелким дребезжанием. Потом стихло.

«Задрых, что ли?..» — Инна поднялась на локте. «А…!» — отхаркнулось грязным словом. Ксения съежилась.

— Фу-у-у! — чья-то рука подняла рогожу. — Керосином тянет. И тебя что ли тетка скоблила?

Инна следила сквозь тряпичную щелку.

Пьяная рука шарила по стене. Не поймав выключатель, он отвалился от косяка и шагнул вперед.

— Воняешь, брат, — фыркнул довольно. Из ангельской ниши шла сладковатая волна. — Птица вонючая! — он крутил носом брезгливо. — Тошнотворная тварь! — голос сбросил дурацкую зычность. — Кто тебя намазал? Кто тебя намазал? — он повторял тупо и монотонно. — Поверил, что вас будут судить святые? Это Он тебе сказал? Ну, и кто Он теперь, отвечай, падла! Да что ты можешь? Вонять, как Он? Сдохнуть и вонять! Это и я могу, — он поднес пальцы к носу. — Ну, ответь, — слова ворочались на зубах, — вывел или не вывел Он народ свой на погибель? Молчишь… — Плешивый взялся за голову. — Думаешь, все будет по-Его? Сколько их было — верных! Все-ех пустили в расход… Ты-то чем лучше? Думаешь, на руках понесут тебя и твоя голова не преткнется о камень? Может, и Его ноги не преткнулись? Или ты, — он поднялся на тяжелых ногах, — снова отвалишь камни и он пойдет, не хромая? На культяпых ногах с ощипанным поводырем?..

Сжимаясь изо всех сил, лишь бы не заплакать, Ксения дрожала под тряпками.

Ухватившись за ангельскую голову, Плешивый кряхтел и корчился, силясь раскачать:

— Сейча-ас… я тебя выверну… узнаешь, как расшибаются ангельские… безмозглые…

Из-за мужичьих плеч поднимались острые ангельские крылья. Инна отбросила тряпки и кинулась на Плешивого. Он взвизгнул и припал к лежаку.

— Девка! — он смотрел ошалело. — Две девки! — ощерилась бессмысленная улыбка. — Сказились, что ли? — Зарезка зажмурился и принялся тереть щеки. Пьяная поволока заливала глаза. — Вернулась? — он смотрел на Ксению.

— Мы от собак… Спрятались. Вы же сами говорили: к вечеру выпускают.

— Выпускают, — он подтвердил важно. Глаза пустели, словно их затягивало бельмами.

Ксеньин голос стал тверже:

— Это Инна, моя подруга. Мы пришли, чтобы посмотреть статую.

— Этого? — он кивнул на ангела.

— Нет, — Ксения ткнула пальцем в стену.

— Исуса, значит… — Зарезкин подбородок отвердел. — А деньги у нее есть?

— Какие деньги? — Инна подала голос.

— За экскурсию, — грубая издевка кривила рот.

— И сколько это стоит?

— По гостю и цена, — он сел на лежак, прямо в развороченную кучу. — С нее вон, — кивнул на Ксению, — двугривенный взял, а с тебя, — оглядел, — с птицы такой, — Плешивый пошевелил пальцами, словно ощупывал монеты, — будет рупь, — хохотнул, причмокивая.

— Я дам десять.

Зарезка заглох, как захлебнулся.

— Три за экскурсию, а остальное… Вы его больше не тронете.

— Заступница объявилась? Сестрица, блядь… Повезло ощипанному! Ладно, — он оглядел щуплые крылья.

Инна поймала Ксеньин взгляд:

— И за того тоже, — она ткнула пальцем в стену.

— За обоих значит? За двух? По три пийсят? А? Добавить бы надо — чтоб на две уж бутылки. Может, еще кого присмотришь? Тут этого добра!..

Инна порылась в кармане:

— Вот, — достала и протянула Плешивому. — Три рубля. Остальное — завтра.

— Ты, жучка, гляди! Ежели что, обоих их разотру, — Плешивый спрятал деньги. — Ладно, пошли. На три рубля до завтра доживут, а дальше — еще посмотрим…


Пьяные ноги переваливались по-утиному.

— Беда! Как сумерки, совсем видеть перестал — не иначе, глаза надуло, — он остановился и растер кулаками. — Значит, — Зарезкин голос зудел мирно, — обоих пожалела? Знаем мы вашу жалость! К вам придешь на ногах — отправите на дровня́х!

Впереди между крестами темнела бронзовая фигура.

Плешивый забежал вперед:

— Исус Христос, Сын Божий, — он начал представление. — Между прочим, с ним случилась страшная, кровавая история, но я его спас…

— Знаю. Ноги перерезало, — Инна прервала.

— Ага, разбойникам, — Зарезка заюлил. — Очень поучительная история, особенно для молодого поколения… А не хошь, другую могу. Из своей жизни. У меня этих историй!..

— Не надо, — Инна обрезала.

— Он облако зажигать умеет, огненное, из керосина, — Ксения заступилась.

— А ну-ка, — Инна говорила совершенно серьезно.

— Для вас, да за ваши денежки… — он развел руками. — Только керосинчику нету.

— У нас есть, — Ксения пошарила в кармане и достала пузырек.

Плешивый схватил с готовностью.

— Беленькой разжился? — раздался грубый голос.

— Да какая беленькая! — Плешивый снова заюлил и скукожился. — Гостей вот встречаю, керосинчик это. Девки просят огоньком дыхнуть.

— Тьфу! — Лошадиный принюхался и покрутил головой. — А я сынка моего покрестил, — он занес плеть и ударил по земле крест-накрест.

— Кнутом покрестил — керосинчиком помажь! — Плешивый затоптался, припадая на обе ноги. — Крестим покойничка, крестим — керосинчиком мажем, мажем!

— Врешь, крамольник! Я сына не убивал, — перехватив рукоятку хлыста, Лошадиный двинулся вперед.

Плешивый кинулся по ступеням и скрылся за статуей:

— Не убивал, не убивал, он сам себя убил, сам себя хлыстом покрестил!

Лошадиная спина напряглась. Хлыст поднялся в воздух и опустился со свистом. Плеть охаживала статую. Плешивый прыгал, уворачиваясь от ударов:

— Так его, так его! — голос вился змеей. — Будет знать, как отца предавать!

Обессилев, Лошадиный опустил плеть:

— Ладно, вылезай, — позвал Плешивого, — не трону, — ударив о колено, переломил кнут.

Плешивый спускался осторожно:

— Вот и сломал… вот и хорошо… отец смертью не наказывает…

— Пошли отсюда, — Инна потянула Ксению.

— Куда это вы, куда? — испугался Плешивый. — Огонечка-то? А? Огонечком-то… покрестим.

Ксения вздрогнула и вырвала руку.

Тревожные звуки раскачивали пустое небо. На мертвой небесной зыби поднимался ясный и чистый голос, пел и просил о помощи — вставал высокой волной.

— Если вы… покрестите меня, я смогу… Его обтирать? — она спросила тихо.

Мертвый город, лежащий у подножия статуи, благоухал керосиновым снадобьем. Не было ни женщины, несущей сосуд за обе ручки, ни римских тревожных голосов. Она была одна и на этот раз успевала вовремя.

Красный электрический огонь загорелся в Зарезкиных глазах:

— И обтирать, и одевать, и кашей кормить! — ухватив себя за рыжие патлы, он натягивал на уши плешь. — Керосин давай, — отвернул крышку и припал к горлышку. Промычав неразборчиво, ударил ладонью о ладонь. Лошадиный вынул коробок и чиркнул. Слабый огонь стоял между Ксенией и Плешивым. Он надул щеки и дохнул. Кривой язык лопнул, уходя в небо. Плешивый ухмылялся, ощеривая пустой рот.

Ксения протянула руку и вынула бутылочку из кривых пальцев.

Приваленные камни лежали у Его ног. Густая сладкая струя полилась в трещину и потекла по сломанным в щиколотках ногам. Нежный женский голос проник в уши, и, попадая губами в слова, Ксения запела тихо — для Него:


Sleep and I shall smooth you, calm you and anoint you,

Myrth your hot forehead, oh, then you’ll feel…

Close your eyes, close your eyes, think of nothing tonight…[10]


Плешивый пятился озираясь:

— Слышал ты? Слышал?! — он подскочил к Лошадиному. — Сказано: покрестятся и заговорят новыми языками… Будь я проклят, если не исполнилось! — хриплый крик разрывал кладбищенскую тишину. — Я покрестил, и она заговорила! Значит, мало! — руки ходили мельничными жерновами. — Мало было Двенадцати! Я спас Его, и Тринадцатым Он поставил меня!.. — Плешивый бесновался, вскидываясь.

Лошадиный глядел исподлобья.

Взлетев к приваленным камням, Инна схватила Ксению за руку:

— Только не упади, только не упади, — бормотала и волокла за собой.

* * *

— Здесь, — Инна остановилась на верхней площадке и кивнула на дверь. — Прячься.

Чибис вжался в простенок.

— Ну, готов?

Звонок раскатился долгим эхом. Под дверью скрипнуло и зашуршало:

— Кто?

— Почта, — Инна склонилась к замочной скважине.

Раздался скрежет. Дверь подалась и раскрылась — на ширину цепи.

— Жу-учка! — Таракан пучился пьяно. — Ну, чего пришла?

— Фотографию отдать, — Инна заулыбалась. — Там, у вас, моя… Я случайно. Случайно перепутала.

— Нету. Ничего нету, — он буркнул и захлопнул дверь.

Чибис приложил ухо к филенке: помягчевшая цепочка билась изнутри.

— А я вам колба-аски принесла. Вы мне конфетку, а я вам — колба-аски… — Инна тянула елейным голосом.

Тараканьи пальцы вылезли из щели и потянулись к колбасе.

— Цепочку сбросьте — тогда дам, — Инна развернула бумагу. — А еще хлебушка, целую буханку…

За дверью кряхтело и крякало.

— Давай! — Инна пихнула Чибиса. Он вцепился в створку и рванул на себя. Дверь распахнулась. — Всё, — она завернула колбасу. — Пошли.

В глубине квартиры семенили тараканьи шаги. Под чучельной полкой что-то шевелилось.

— Эй вы! Выходите! — Инна окликнула и потянулась к выключателю. Два рожка протекли грязноватым светом. Она стояла, не сводя глаз с Таракана. — Ну, что я говорила! Вот: теперь смотри.

Чибис стоял, оглядывая пустую стену.

Инна обернулась. Там, где висели фотографии, остались белесые пятна.

Таракан вылез и встал у притолоки.

— Я пришел… — Чибис заговорил тихо и вежливо, стараясь поймать пустые тараканьи зрачки. — Узнать про моего деда. Мой дед погиб. Отец говорил: на войне. Но я… — Чибис замолчал.

— Неизвестно, ничего неизвестно, — Таракан бубнил монотонно. Инна развернула бумагу, открывая колбасный срез. Таракан сглотнул: — Передачи запрещены. Не положено! — гаркнул пьяным голосом, как сорвался с цепи.

Инна подошла к полке и сняла собачью голову. Стояла, взвешивая в руке. Колбаса, завернутая в бумагу, лежала на столе.

Таракан метнулся и ухватил обеими руками:

— Целую… целую не положено… — под тараканьими лапами плясало мелкое крошево. Он кидал в рот и перетирал голыми деснами. Губы лоснились от жира. Кадык дергался. Чибис слышал едкую вонь.

— Ну, еще чего принесли? Деду-то передать… А, внучки? — Таракан подмигнул довольным глазом.

— Пожрет — протрезвеет, — Инна шепнула Чибису и полезла в сумку.

Таракан ухватил буханку обеими руками. Крякнул, пытаясь разломить пополам:

— Круглый пло-охо… Корка жесткая, — он выдохнул. — С кирпичиками сподручнее…

— Давайте, я разрежу, — Инна взяла нож. Отрезала и протянула горбушку.

— Ну? — тараканьи пальцы ковырялись в мякише. — Чего ему там не хватает? На том-то свете: сала, мяса? А мы ему налепим!

— Не знаю, — Чибис ответил тихо. — Наверное, книг.

— Вообще-то запрещено, но покойникам — можно, — Таракан размял шарик и закинул в рот. Сглотнул, прислушиваясь. — Эх, бля, желчью пошла!

Пьяная поволока сходила с засаленных глаз. Он икнул и отложил пустую корку.

Инна отрезала новую горбушку.

Вырывая куски мякиша, Таракан закладывал в рот. После него оставались пустые корки.

— Расстреляли твоего деда, — покончив с хлебом, он откинулся на стуле.

— Но я… — Чибисовы глаза вспухли и стали красноватыми. — За что?.. Он же ученый, химик…

— И-и-и! — Таракан навалился на столешницу, приминая ее кулаками. — Ученый… Неученый. Власти, небось, виднее… Деду вашему еще повезло-о: внуки, вишь, остались… правнуки народятся…

Пустые хлебные корки покачивались у края стола. В них лежали человечки, невидные с Чибисова берега. Покачавшись на невской зыби, маленькие лодки тронулись к заливу. Обойный узор, похожий на водоросли, выстилал речное дно.

Чибис сжимал и разжимал пальцы:

— Есть… такое общество… Тайное… Или — было, я точно не знаю. Каменщики, хотели найти правду. Не только для себя — для всех…

— Тайное?.. — Таракан сморщился деловито. — Было. Расстреляли, — он махнул рукой.

— Всех? — Инна смотрела на пустую стену.

— Ну ясно, — Таракан подтвердил.

— А эти… которые на стене… И дед мой. Это они — каменщики?

— Кто ж его знает… — Таракан задумался. — Может, кого и в каменщики, а может, и так — лопатой махать. Строили мно-ого, — он тянул. — Все-ем хватало.

— А среди них… — Чибис потер взмокшие ладони, — среди них были мастера?

— Бригадиры, что ли? — Таракан переспросил понятливо. — Были, как же — не было… Нельзя без бригадиров…

Инна оттопырила большой палец и ткнула в стену:

— Куда вы их дели?

— В расход, — он осклабился довольно. — Спалил. Пустил красным петухом.

— Если это правда, — Инна заговорила тихо, — значит, вы можете показать мне пепел. Ну?!

Пахло хлебом и лежалой пылью.

— Врете вы всё, — она топнула ногой. — Спрятали и врете.

Уткнувшись в столешницу, Таракан молчал.

— Ах так! — Инна встала. — Тогда я сама. И ничего вы со мной не сделаете. Ты, — она обернулась к Чибису, — хотел быть свидетелем? Вот и будь.


Линялые штаны и рубахи валялись на полу. Покончив со шкафом, она взялась за буфет.

Буфет, стоявший по правой стенке, был огромный, как собор. Витые колонны, изрезанные виноградными листьями, опирались на мраморную полку. Инна распахивала дверцы: бутылки, заткнутые марлевыми пробками, бумажные пакеты, склянки из-под лекарств.

— Фу-у! — она открыла пакет и скривилась. — Жучки какие-то. Гадость… Ведро тащи, — приказала Чибису.

Он кинулся исполнять. Безобразный обыск, который она затеяла, превращался в обыкновенную уборку.

Крупа хрустела под ногами. Таракан прислушивался тревожно.

— Всё — на помойку, — она взялась за склянки. Забирая в горсть, швыряла в ведро. Пузырьки звякали. — Ну вот… — откинула выбившиеся пряди. — Можешь тащить.

Чибис взялся за дужку и поднял.

Таракан подобрался сбоку и навалился всей тяжестью. Ведро ударило об пол и звякнуло всеми склянками.

— Порежетесь, вы порежетесь… — Чибис шептал, цепляясь за тараканьи запястья. — Там же осколки…

Инна подошла и заглянула.

Тараканьи глаза сочились мольбой.

— В общем — так: мы оставим, потом выберете целые, — она обещала прямо в сочащиеся глаза. — Если вы ответите: куда делись фотографии? Сейчас, сию же минуту…

Таракан стоял на коленях:

— Старухе. Отдал старухе. Она не боится, — он кряхтел, силясь подняться.

Чибис отвернулся. Буфет, который они разорили, больше не походил на собор.


Таракан натянул шинель. Под серым сукном его плечи казались широкими.

— Пошли, — Инна отомкнула замок и вышла первой.

Раз, два, три! Дверь распахнулась с третьим ударом.

— К Ивановне, — Таракан сообщил веско.

Помедлив, страж дверей скрылся.

Таракан снял шинель и приблизился к мутному зеркалу. Пригладил волосы, провел руками по груди и неожиданно быстрым движением оправил заплатанную гимнастерку — перегнал складки на спину.

Синий занавес колыхнулся, едва они приблизились. С той стороны стояла старуха: оглядывая гостей, ломала складки в горсти.

— Здравствуйте… Мы… — Инна начала, но старуха пресекла взглядом.

Таракан вошел и уселся на стул. Бессильная голубоватость, будившая Чибисову жалость, исчезла. Тараканьи глаза стали серыми:

— Вот. Явились. Желают карточки глядеть.

Кажется, старуха не удивилась. Подойдя к шкафу, пошарила и вынула газетный сверток:

— Еще не разбирала, — она обращалась к одному Таракану.

Газетный сверток лег на стол. Она стояла, держась за столешницу обеими руками. Чибис зашел за кресло и придвинул.

— Ты что ел-то? — старуха опустилась в свое кресло, принюхиваясь недовольно.

— А чего такого… — Таракан заворочался на жестком стуле. — Ну, колбасу…

— Фу! — старуха фыркнула и, развернув газету костяными пальцами, достала первую фотографию. Повела носом, будто фотография тоже пахла: — Твой. Вне всякого сомнения, твой… — отложила и взяла следующую. — А этот — мой… В твоем возрасте колбаса — грех. Нечистая пища.

— Чистая… нечистая… Что дали, то и жру! Это ты у нас — барыня-сударыня, — Таракан ворчал недовольно. — Вокруг тебя вон их сколько… Пляшут! Что пожелала, то и поднесут… Вон, она принесла, угостила, значит… — повел подбородком в Иннину сторону.

Инна следила за старушечьими пальцами. Одну за другой старуха брала фотографии и раскладывала в две стопки.

— И этот мой, и этот…

— Мой этот, — Таракан водил руками по столешнице.

— Как же! — ее голос возвысился. — Не-ет. Этот — мой…

— Ладно, — Таракан согласился неохотно. — Но этот — мой.

Инна взглянула на Чибиса: «Чего это они?» — спросила глазами.

Чибис стоял за спинкой кресла, смотрел на маленьких человечков: выходя из-под старушечьих пальцев, они разбирались на две колонны — строились в затылок друг другу. Правил этой игры он не мог разгадать.

— Мой, этот мой, — старуха произнесла непреклонно.

На газете — белой стороной вверх — лежала последняя фотография.

— Этот… — Алико Ивановна повернула и поднесла к глазам. — Эт-то что такое?!

— Она вон, — Таракан мотнул подбородком. — Явилась давеча — одного украла.

Инна шагнула вперед:

— Это неправда. Я не украла. Просто подменила, случайно…

— Собо-ой? — старуха протянула недоверчиво.

— Я хотела знать правду. Вот, смотрите, — она достала и разгладила уголки.

— Кто это? — старуха протянула руку и, едва взглянув, отправила в свою стопку.

Чибис вспыхнул:

— Мой дед… Мне сказали, — брови изломились в тараканью сторону, — расстрелян…

— Ну что, убедился? — Алико Ивановна обращалась к Таракану. — А я предупреждала: рано или поздно они явятся, — она говорила, едва шевеля губами, словно ее губы стали деревянными. — И какую же правду, — обернулась к Инне, — ты хотела узнать — такой ценой? — старуха подбила пачки фотографий и поставила вертикально: не то зеркала, глядящие друг в друга, не то створы раскрытых ворот.

— Всю… — Инна замолчала, не зная, как объяснить.

— Здесь же — номер… Значит, остались документы… Не знаю, где-нибудь в архиве, — Чибис заложил руки за спину. Теперь, когда дед стоял в колонне, он не решился бы дотронуться. — Мне кажется, — закончил едва слышно, — по номерам можно найти…

— Документы? — деревянные губы усмехнулись. — Кто тебе сказал, что их документам можно верить?

— Но тогда… — Чибис боялся заплакать, — мы никогда… никогда не узнаем…

Старуха подняла обе пачки, словно взвешивая:

— Наше дело — решить. Что делать с этими?

— Сжечь. Куда еще?.. — Таракан жевал пустыми губами.

— У меня есть тетя, — Инна заговорила тихо. — Не родная, жена папиного брата. У нее сыновья, трое… Все умерли. Она не знает, где похоронены. Пишет на пустом камне, краской, их имена… Там, на кладбище…

— У тебя что, и краска есть? — старуха перебила деловито.

Инна кивнула.

Таракан пошарил в кармане и вынул коробок.

— Пойди в кухню и принеси два таза, — старуха приказала Инне.

— Вы… — в ее отсутствие Чибис все-таки решился, — почему вы их разделили?

— Это не я. Природа, — старуха пожала острыми плечами и положила Иннину фотографию в свою пачку. — Кто я — чтобы делить?

«Природа?.. При чем здесь?.. Что — по национальностям?..»

Таракан усмехнулся, словно расслышал Чибисовы мысли:

— У ентих одна нация: зека-зека. Значит, считай, все — русские, — приложив к уху, он тряс коробком.

Старуха вздернула подбородок:

— Тебя послушать, будто русские — одна нация.

— А чего же? — Таракан набычился. — Ясное дело, одна.

— Может, когда и была… До вас

— И до нас, и во время нас, и всегда, — тараканьи глаза брызнули голубыми искрами.

— А их ты спросил? — острым пальцем она ткнула в свою пачку. — Может, они не желают — с твоими?

— Это мои с твоими не желают! — ребром ладони он жахнул по столу. — Жела-ают! Не жела-ают! Да кто их, мертвяков, спрашивает?!

— И спрашивать нечего: всё и так видно — на глаз, — старуха приосанилась.

— Глазастые, значит? Справедливости дожидаетесь? — Таракан разогнул спину. — Ну гляди, гляди… Что высмотришь — всё твое.

— Думаешь, не высмотрю? — старуха закрыла глаза. Мягкая ткань, сбиваясь морщинами, обволакивала ее лицо.

— Высмотришь, — Таракан поскреб щетину. — Когда рак свиснет… ага… на лысой горе.

— Там только один, — Инна вышла из-за занавеса. — Может, кастрюлю или миску?

— Не надо, — старуха откликнулась глухо и повернулась к Чибису. — Возьми бумагу и пиши. Вон, на полке… — она повела глазами. — А ты, — приказала Инне, — будешь жечь.

— Как писать? — Чибис занес ручку. — В строчку или в столбик?

— Так какая разница… — Таракан буркнул. — Не протокол небось. Как слышишь, так и пиши…

— Как слышишь, так и пиши, — старуха повторила за Тараканом и посмотрела на Чибиса.

Чибис кивнул и склонился к листу.

— В-238, — наискось, через стол, старуха протянула первую.

Инна взяла коробок и чиркнула спичкой. В руке занялось пламя. Фотография деда затлела с уголка. Дождавшись, пока пламя окрепнет, Инна опустила ее в таз. Углы сворачивались, заламываясь кверху.

— Г-075, — тараканий голос скрипнул над второй пачкой.

Новая лодка поднимала огненные борта.

Номера следовали один за другим. Прислушиваясь к голосам, Чибис водил пером по бумаге. Перо не скрипело, словно бумага была шершавой, как ватманский лист. Он слышал шум ветра, поднимавшегося над Васильевским островом: ветер пел о несправедливости, принявшей облик смерти. Два отряда, выступившие из пустыни, собирались на самой Стрелке. Гортанные крики копейщиков долетали до крепостных стен.

Голоса стихли. Чибис отложил ручку.

— А ну-ка… — старуха потянулась к спискам. Отведя подальше от глаз, смотрела на буквы и цифры, записанные в два столбика. — Говоришь, не высмотрю? — хихикнула и подмигнула Таракану. — Говоришь, рак на горе?..

В тазу у Инниных ног шевелились клочья пепла.

— Не беспокойтесь, я всё сделаю, — Инна тряхнула тазом, словно сбивая огонь.

— Я знаю. Я верю тебе, — старуха произнесла торжественно. — Ты — моя.

На столе лежала последняя фотография.

Таракан усмехнулся нехорошо.

— Что? — старуха вскинулась.

— Говоришь, кончился народ? Был, да весь вышел? Много ты понимаешь про нас — русских!

— Ты чего — белены объелся? — деревянный кулачок стукнул об стол.

— За собой гляди-присматривай, — он оправлял сморщенную гимнастерку. — Природа, говоришь? На взгляд, говоришь, видать? Говоришь, твоя это девка?! Жучка она! — Таракан дернул заплатой. — Вот и вся ейная природа. Обыск у меня устроила. Всё как есть перерыла. Куда моим орлам!..

— Это неправда! Я не обыскивала — искала, — Иннин палец уперся в пепельные клочья, — их.

— И шкаф, и буфет… Рылась… крупу просыпала, — Таракан бубнил свое.

Ткань, обволакивавшая старушечье лицо, твердела глиняными складками. Костяной палец вытянулся, как острие веретена. Фотография, насаженная на острие, дрогнула и поползла в сторону Таракана.

Иное упало в терние, и выросло терние, и заглушило его, — старуха терла палец о палец, словно перетирала высохшую глину. — Я буду говорить с ней. С одной.

Таракан поднялся. Чибис сложил списки и вышел следом.

— Поди-ка сюда. Ближе, ближе, — с трудом разогнув пальцы, старуха положила ладонь на Иннин живот. — Enfant? — спросила деловито. — Мальчик. Да, я совершенно уверена. Чей? Его?

— Нет, — Инна отвергла Чибиса.

Ни за что на свете она не открыла бы всей правды.

— Жаль… — старуха покачала головой. — Кто-нибудь знает?

— Нет. Конечно, нет.

— А его отец? Он… хороший человек? Ты… хорошо его знаешь?

— Нет. Не знаю… — избегая пристальных глаз, Инна повернула голову и увидела девушку небесной красоты. Эта девушка смотрела в сторону, словно там, за краем земли, ей мерещилась другая жизнь.

— Вы… очень красивая.

Первый раз в жизни Инна говорила о чужой красоте. Эта красота была иной, не похожей на ее собственную, будто девушка, забранная в тяжелую раму, родилась далеко-далеко, совсем в другой стране.

— И что ты решила? — старушечий голос вернул ее обратно.

— Не знаю…

— Я тоже не знала, — старуха заговорила тихо и глухо. — Поэтому и родила. Знала бы — спасла, — острый подбородок дернулся.

— Кого?

— Как кого! Моего сына. Не отдала бы им — на муку… Придумали: грех! Какой грех! Кто ж его спасет, кроме матери?.. А так, — старушечьи глаза брызнули звездным сиянием, — приходят, глядь, а младенца-то и нет! И убивать некого, — она повернула голову, будто снова стала девушкой, глядящей в другую жизнь. — Ты не бойся, потом он все равно родится.

— Где?

— Да какая разница! — старуха хихикнула и погрозила пальцем. — Лишь бы не здесь…

Эта старуха говорила безумные слова, но за ними, как черное солнце, вставала какая-то другая правда, о которой она догадывалась и раньше, когда смотрела на маленькую собаку, принесенную в жертву.

— Я… знаю…

— А знаешь, так делай. Иначе будет поздно, — старуха закряхтела и поднялась.

Инна смотрела, как она идет к полке, достает аптечный пузырек с беловатой жидкостью, не доходящей до горлышка.

— Это всё, чем я могу помочь, — старуха села в кресло. — А теперь ты должна говорить правду. Я буду спрашивать, а ты отвечай…

Алико Ивановна перевернула фотографию и взяла ручку.

Иннины ответы вырастали столбиком цифр.

— Вот, — старуха обвела последнюю цифру, — в этот день, ни раньше, ни позже, ты выпьешь мое лекарство. И учти: никто не должен дознаться. Иначе нам обеим не поздоровится. Они, — старуха подняла глаза к потолку, — за этим о-очень следят.

Инна кивнула и взяла фотографию.

— Что ты, что ты!.. — старуха встрепенулась испуганно. — Сжечь. Надо сжечь.

— Но это… Это же — я.

Старушечьи глаза глядели непреклонно.

Под ее взглядом Инна чиркнула спичкой. Фотография вспыхнула, сворачиваясь лягушачьей шкуркой. На тыльной стороне, обведенное дрожащей рукой, корчилось тайное число. Она бросила в таз и дунула на пальцы.

Мелкая рябь цвета ночного неба подернула занавес.

Старуха вложила снадобье в Иннину руку и, отвернув от себя, толкнула в спину.


Чибис дожидался на площадке.

Она вышла, стараясь не думать о старухе: теперь, когда старуха исчезла, всё, что случилось в комнате, становилось чистым безумием, о котором надо просто забыть. Инна тряхнула головой и вспомнила Плешивого:

— Водки надо. С собой, на кладбище.

Из тараканьей щели вылезла поллитровка, заткнутая марлей. Таракан сунул бутылку Чибису и убрался в щель.

— Краску не забудь, — Чибис отдал распоряжение, словно бутылка делала его главным.

— Не забуду, — Инна вспомнила: обещала Ксанке. Придется съездить.

«Подождет… Ксанка подождет. Это — важнее…»

— Когда едем? — Чибис открыл портфель и спрятал исписанные листы. — Может, завтра?

— Завтра?.. — Инна задумалась. — Завтра не могу. У нас комсомольское собрание.

— Ладно, — Чибис кивнул. — Тогда в воскресенье.

Инна шевельнула губами, словно что-то подсчитывала, и нащупала пузырек.

— Да. В воскресенье, — она думала: «Сейчас он спросит: что сказала старуха?»

Чибис не спросил.

* * *

Конечно, я должен был спросить. Тогда всё могло бы кончиться иначе…

Да в том-то и дело, что не могло. Разве стала бы она разговаривать об этом с сыном отца своего сына? Нет и еще раз нет. С собой она позвала меня только как свидетеля. Если бы я отказался, пошла бы сама. Как в тот самый первый раз, когда ангелы подменили ее собакой, а она не пожелала: ни смириться, ни благодарить. Этим они и воспользовались, загнали ее в угол: и ангелы, и проклятый Таракан, и старуха, сидевшая за своим небесным занавесом. И та кладбищенская парочка. Каждый из них предлагал ей свою правду и свою справедливость, но их показания противоречили друг другу. Поэтому ей и понадобился я: мальчишка, сбитый с толку самонадеянным стариком с его дурацкой картофельной бородавкой, которая притягивала меня, я бы даже сказал, гипнотизировала, словно делала его особенным. Добавляла вескости его рассуждениям и словам.

Я пытаюсь вернуться в прошлое, на лестничную площадку, где стоял с бутылкой тараканьего самогона.

Мы дошли до остановки и сели в автобус. Стараясь собраться с мыслями, я смотрел в окно и вспоминал старушечьи слова. «Что значит терние? И что она имела в виду, когда сказала: выросло и что-то там заглушило?» А потом вспомнил про тетю Лилю: почему, когда понадобилось съездить на кладбище, она обратилась не к племяннице, а к чужой соседской девочке? Но об этом я думал недолго. Мои мысли вернулись к старику. Снова мне захотелось поговорить с ним, расспросить поподробнее: и про каменщиков, и про волхвов, выступивших на поиски истины. А еще я хотел поделиться с ним нашим общим планом, показать листки с номерами. Поэтому я и пошел в кондитерскую — сразу, не заходя домой.

Денег хватило только на кофе. Я стоял за высоким столиком, надеясь, что он вот-вот появится. В дверь входили разные люди, но старика не было. Пару раз у меня мелькнула дерзкая мысль: подняться к нему в квартиру. Но я не решился, боялся показаться навязчивым. В конце концов я и вправду был воспитанным мальчиком. А потом я подумал: рано или поздно он обязательно появится. До воскресенья уйма времени. Просто надо приходить и ждать…

Закрываю глаза и вижу: вот он ходит между полок, осматривая картонные корешки своей собственной великой цивилизации, вобравшей в себя всё величие духа ушедших поколений. Всю жизнь ему казалось, будто, собирая книги, он охраняет остатки какого-то общего замысла. Будто он, их верный хранитель, может этот замысел спасти…

Я встаю и выхожу на кухню.

Это теперь я знаю: надо было не ждать, а действовать, не надеясь на старика. Поговорить с отцом, рассказать про наши планы. А вдруг бы он понял, что задумала старуха… Тогда он пошел бы к Инне. Это со мной она не стала бы разговаривать. Но ведь с ним-то могла…

За окном европейская улица: магазинчики, прачечная, ремонтная мастерская — всё, что требуется для тихой и размеренной жизни. В ней существует только настоящее, и все мифы знают свое место: никогда им не вырваться из прошлого. Эта жизнь стала моей.

Мой взгляд скользит по пустым поверхностям. Везде, где мне доводилось жить, я поддерживал чистоту. Тщательнее, чем любая женщина. Кто-то скажет: к этому меня приучил отец. Но я-то знаю: всё дело в той отвратительно грязной кухне, где старик предложил мне чаю, а я отказался — не смог выпить и глотка.

Лучше бы согласился. Пил чай и не слушал старика, который хотел своей стране Воскресения — неизбежного, как второе пришествие. Если, конечно, оно неизбежно. Я не тверд в этих делах. Это теперь я знаю: в жизни страны бывает только одно Пришествие. Второе случается после ее смерти: напоследок, прежде чем отлететь в другие земли, является Дух. Чтобы свершить свой суд — последний и настоящий, а не тот, что я видел своими глазами, про себя называя игрой.

Я помню, как старуха раскладывала их на две неравные стопки, а Таракан с ней соглашался. У мертвых, висевших на одной стенке, были разные лица, но они сгорели в одном тазу. Тогда я не мог этого понять. Я был уверен: эти люди достойны разной участи, поэтому и записал их в два столбика — как слышал. Если я что-то и понял, то потом, когда прочел рукопись своего деда. И Таракан, и старуха не судили прошлое. Они смотрели в будущее и действовали, сообразуясь с законами цивилизации, выпавшей на их долю: в мире, построенном блудниками, рано или поздно стираются все различия. Все: и живые, и мертвецы сгорают в одном тазу.

Теперь это будущее настало. Его победной поступи уже никто не в силах помешать — во всяком случае, ни старик, ни старуха, ни все другие мертвые, за которыми эта девочка явилась на кладбище, чтобы выпустить их на волю, но те, к кому она обратилась, не испугались, потому что и сами были частью нашего мира, персонажами его подмененной и запутанной истории, в которой все соединяется намертво: жизнь и смерть, справедливость и несправедливость, добро и зло.


Я возвращаюсь в комнату и сажусь за компьютер: пришла пора последней главы. Впрочем, глава — неподходящее слово. Моя рукопись состоит из разрозненных отрывков. Это теперь я распределил их по главам и обозначил цифрами, хотя, наверное, мог бы и буквами.

А все-таки интересно, как он будет выглядеть — этот последний и настоящий суд? Полагаю, там тоже будет зал, и сцена, и длинный стол президиума, за которым рассядутся судьи — верховные боги каждой великой цивилизации, представавшие перед смертными в самых разных обличиях. Одни с человеческими, другие с птичьими головами, третьи с головами животных. А во главе сядет Дух. Мне не представить его обличия. Но это не имеет значения — на то он и Дух. На столе будут лежать листы бумаги, шершавые, как ватман или папирус. У подсудимых, чьи души подлежат взвешиванию, не останется имен. И, конечно, никаких фотографий. На фотографиях мы все на кого-нибудь похожи — разве можно за это судить? Чтобы взвесить душу, достаточно знать ее личный номер: буква через черточку с цифрами.

Писцы, держащие палетки, уже начинают выкликать.

Мы стоим и дожидаемся своей очереди. Когда дойдет до меня, я выйду и повернусь боком, чтобы смотреть в зал. Лишь бы не встретиться глазами с теми, от кого зависит вердикт. Уж я-то знаю, каким он будет в моем случае…

Меня бьет озноб. Ничего удивительного. Здесь, в Европе, не топят, а подтапливают. Квартирная хозяйка, живущая за стенкой, объяснила заранее: у нас с нею общая система отопления, в моей квартире нет отдельного вентиля. Другой на моем месте пошел бы и попросил. Сказал: у меня сводит руки, я не могу жить в этом ужасном холоде. Но я знаю, ради меня она не станет менять свои привычки, к тому же — лишние расходы. В сущности, она права. Какое ей дело до этих странных русских, которые уж скоро век как не могут согреться?.. Какое ей дело до меня?..

Быть может, я тоже родился львенком. Кто знает, что бы из меня вышло, явись я на свет в какой-нибудь другой стране? Например, в этой, где, надеюсь, и буду похоронен. Но я родился там. Родился, но так никогда и не проснулся, потому что не услышал рыка льва-отца. Дух, являющийся судить империи, должен взирать на меня с презрением. Чтобы стать волхвом, надо быть просто храбрым — как Инна. Идти вперед, не задумываясь, чем это может кончиться.

Если суд будет справедливым, наши номера окажутся в разных столбиках: ее в одном, мой — в другом.

Я хожу из угла в угол, поглядывая на камин. Он — мое единственное спасение. У меня есть запас дров. Я купил и сложил в кладовку: сухие ровные чурбачки. Вспыхнут, едва поднесешь спичку. Судя по всему, этим всё и кончится. Но сперва надо допечатать.

Я пытаюсь, но у меня сводит пальцы.

Дело не в холоде, а в том, что этот старик прав: мы все идем и общей, и своей дорогой. Мы все подчиняемся общим мифам, но у любого из нас есть и свой, собственный миф. Или роль, которую каждый из нас играет в общей истории. Я-то знаю, чья роль досталась мне. Поэтому в минуты малодушия и мечтал стать новым человеком, тем самым, о котором они грезили в своих химических лабораториях — существом, не ведающим вины, которому и в голову не придет подобрать подходящую осину, чтобы раз и навсегда покончить со всем этим…

Склоняясь к клавишам, я бормочу: «Покончить… Со всем этим…» — но не знаю — с чем?

Загрузка...