7

— Да нет у меня никаких денег!

— Но ты же обещала… обещала придумать. Он сказал: разобьет!

— Ладно тебе… — Инна накручивала прядку на палец. — И с места не сдвинет. Вымогатель он. Самый обыкновенный.

— Но того-то утащил. Впрягся и доволок, — Ксения еще надеялась. — Сказал, доживет до завтра. До завтра, а сегодня — суббота…

— Значит, не дожил, — Инна отбросила прядь.

— Если надо — тебе… ты всегда, всегда придумывала, — Ксения лепетала жалко.

— Дура! Ты просто дура! Думаешь, не знаю?.. К Исусу своему торопишься — керосинчик лить. Одной-то стра-ашно…

В дверь постучали.

— Что случилось, девочки? Вы так громко…

Иннин взгляд стал ясным и почтительным:

— Это мы репетируем, Надежда Федоровна. Готовимся к восьмому марта.

Голова матери скрылась.

— Ну, пожалуйста… пожалуйста, — Ксения боялась заплакать. — Пока не пришли, он надеется. А вдруг еще ждет?

— Лично я, — Инна зашептала зло, — вообще не собираюсь. Это тебе там медом намазано. Хочешь, вот и добывай. Копи. Ты же собиралась — на оперу.

— Я сосчитала, — Ксения не слышала издевки. — Рубль двадцать в неделю, если не заболею — месяц, — она загибала пальцы.

— Ага, — Инна встала с места. — Каникулы не забудь отнять.

Ксения разжала пальцы:

— Это… поздно.

— По-че-му? Что, с постамента слезет? Не бойся! У них камнями придавлено. Выкупишь своего ощипанного, вместе и отвалите? Ножки смажешь и — раз, два, три! — Инна хлопнула в ладоши. — И пойдет он… — она отбросила прядку и пошла к двери. — Ладно. Пока.

Входная дверь щелкнула. Ксения стояла, сжимая и разжимая пальцы.

Сквозь облака, облепившие залив, пробивались закатные лучи. Солнце, сползая за горизонт, втягивало их в себя как щупальца. На темном небесном экране брызнуло пунктирное сияние.

«Что это?.. На фортах? Стреляют?..» — она подбежала к окну.

Прерывистые следы не гасли, становясь все длиннее.

«Ой!.. А это?..» — задохнулась и вцепилась в створку.

Симметричным отражением, словно тучи стали зеркалом, над заливом поднимался купол. Висел без всяких земных опор, будто именно сейчас, в эту самую минуту, спускался с неба.

«Круглый… собор… как будто Исаакий… Это такое!.. Я знаю… Мираж… Надо — маме… всем…»

Ксения кинулась к двери, но остановилась, замерев на полдороги. Стояла, оглядывая пустую комнату: «А если… просто попросить?..»

Пробормотала, понимая, что никогда не найдет слов, чтобы объяснить родителям. Представила этот безумный рассказ: тетя Лиля, Плешивый, ангел, сидящий над могилой… «Запрут, не пустят, никуда не пустят».

Мальчишеское лицо, повернутое к Ксении, было испуганным. Из-под бинта, стянувшего лоб, выбивался мраморный завиток.

«Выверну с корнем… расшибаются ангельские головы…» — голос Плешивого кряхтел, наседая.

«Это не я, она… она обещала…» — Ксения шептала, уклоняясь от ангельских глаз.

Мраморные плечи качнулись. Ксения вздрогнула и кинулась вперед.

Не вой, не визг — бумажное шуршание. Учебники, сложенные стопкой, падали на пол из-под рук. На пустом столе, усеянном ручками и карандашами, оставалась последняя жалчайшая книжонка, покрытая опаленным листом.

«Десять рублей… Старинная. Может быть, Плешивый возьмет… Вместо денег… Не воровство, это — не воровство, — собирая учебники, она уговаривала себя тревожно. — Это она. Не я. Я — чтобы спасти…»

Повернув обожженную страницу, начала от самого верха, с того, что сохранилось: Тогда Ирод, увидев себя осмеянным волхвами, весьма разгневался и послал убить всех младенцев в Вифлееме и во всех пределах его, от двух лет и ниже, по времени, которое выведал у волхвов… «Ирод. Тетя Лиля сказала: Ирод. Бил кнутом… — думала изо всех сил. — Сейчас, сейчас… я всё угадаю…»

Убитые младенцы, похожие на ангелов, клонили мраморные головы.

«Получается… всё получается… В нашей семье умирают мальчики… Мама просто не знает. Их убили. Всех — от двух лет и ниже, значит, до новорожденных. Тете Лиле не отдали в больнице… — Всё смыкалось, собиралось, лепилось вместе: ни расцепить, ни разжать. — Выведал у волхвов… Осмеянный волхвами…»

Ксения терла щеки взмокшими ладонями: «Узнать: кто такие — волхвы?»

В первый раз с ней происходило это: отражение, отсвет… Собор, поднявшийся над заливом…

«Если выведал, значит — знает. Приду и спрошу. Не посмеет отпереться…»

Тот, кто сидел над пустой могилой, оглянулся на нее с надеждой.

* * *

Дома, стоявшие по сторонам дороги, были неказистыми. За пустырем, огороженным железной сеткой, свернули в проулок. Инна вела уверенно. За торцом двухэтажного здания открылся поваленный пролет.

— Ух ты! — различив первые склепы, Чибис мотнул головой.

Белый ангел, неловко сложив крылья, сидел в изголовье искромсанной плиты. Проследив его взгляд, Чибис увидел другого — сидевшего у дорожки. Долгим взглядом неловкий ангел передавал их терпеливому.

— А камень где, тот, твоей тети?

— Зачем? — Инна шла впереди. — Все равно не поместится. Слушай, — она оглядывала склеп, — а давай — внутри.

— Внутри? — Чибис опешил. — Но там же… мертвые…

— А у нас кто — живые? — она пригнула голову и вошла в склеп.

Чибис топтался, не решаясь заглянуть.

— Да нет тут ничего, пусто, — Иннин голос стал гулким, — доски одни гнилые и щебенка, куча целая… — из склепа слышался хруст. — Ну где ты там! — она звала нетерпеливо.

Чибис ощупал сложенные листы и шагнул внутрь. Стоял, обводя взглядом пустые стены.

— Что я говорила: и писать удобно, и не увидит никто, — носком сапога Инна разворошила щебень. — Только забраться повыше… Чего стоишь? Полезай.

— Нормально… Удержусь, — одной рукой он цеплялся за стену, в другой держал баночку с краской. Щебенка хрустела, выбиваясь из-под ног. — Отсюда? — оглянулся, стараясь не потерять равновесия.

— Ага, я диктую, — Инна развернула первый лист.

Кисть садилась на основание, словно окуналась в камень.

— Ну как, ровно?

Инна отступила к другой стенке:

— Ровно. Так и давай…

Чибис писал, больше не оборачиваясь. Хлебные лодочки, похожие на выеденные корки, выплывали из дальних аллей. Приманенные Инниным голосом, они причаливали к склепу. Чибис слышал: маленькие человечки карабкались по щебенке и, поднимаясь по светлым полосам, уходили вверх сквозь невидимые стропила. На границе света они оставляли по себе черные номера.

Ангелы, сидевшие над водами, дожидались последней лодки…


— Тряпку надо… Кисточку вытереть… — Инна держала в руке мокрую кисть.

Чибис оглядел номера, записанные в два столбика, и вышел из склепа.

Воды отступили. Всё было как прежде: снег, развороченные камни, каменные фигуры ангелов.

— Пойду поищу, — она обошла серый камень, стоявший у дорожки. Под каменный бок приткнулся обрывок ветошки.

АДОЛЬФ

1941–1941


ИОАНН

1949–1949


ТИХОН

1959–1959

Инна провела пальцем:

— Свежая. Краска свежая, — она вглядывалась в цифры, словно решала математическую задачу. Тети-Лилины цифры были данными.

Чибис подошел и встал рядом:

— Это что — ее?..

— Мы — дураки, — Инна перебила. — Смотри: имя и год. Видишь? — она ткнула кистью. — Как будто документ. А у нас: просто пропали, как будто их и не было…

Инна замолчала. Вспомнила: приходят, а младенца-то и нет…

— Она же сказала: документов нет и не будет, — Чибис верил старухе.

— Мало ли что… — Инна отбросила ветошку.

— А это… Если напишем… Будет считаться?

— Ты правда дурак? — она притопнула. — Старуха сказала: их документы. А это — наши. Понимаешь, не их.

— Но мы же не знаем… — Чибис возражал неуверенно. — Когда родились? Когда умерли? А если?.. Слушай, а давай как будто немцы убили… В бою. Это же лучше…

— Что — лучше? — Инна возилась с банкой, пытаясь отжать прилипшую крышку. — Что немцы?

— Нет, — Чибис заторопился, — лучше, что — в бою.

— Не знаю, — крышка наконец поддалась. — По мне, так — один черт. Ну хочешь, пиши…

Чибис окунул кисть и, встав на цыпочки, вывел на верхнем венце.

Ангельские глаза, привычные ко всем людским алфавитам, перечитывали цифры:

1941–1945.

— Ну как? — он смотрел вдохновенно.

— Сам, что ли, не видишь? Они же взрослые. А у нас получилось — дети. Четырехлетние…

Снова она вспомнила старуху: если четырехлетние — значит, легко убить. Принести в жертву…

— Покойничков задирать явились! — из-за склепа вылезла плешивая голова. — Или чего? Должок пришла отдать? — мужик пучился на Инну.

— Кто это?.. — Чибис смотрел испуганно.

— Подожди-ка, — Инна подняла руку.

— Во-во, парень. У нас свои счеты, — мужик подхватил баночку с краской. — Сейчас погляди-им… чего вы тут… насвоевольничали… Ну? Сколько задолжала? — он загибал пальцы.

— Еще проверить надо. Те, — она мотнула головой, — целы?

— Обижа-аешь, — Плешивый лыбился. — Мы своих охраняем. От чужих, — вздернув подбородок, он оглядел Чибиса и полез в склеп. — Ага… — хриплый голос отдавался под сводами. — Старуха, мякинное ее брюхо, пишет. Теперь и ты взялась? Так-так-так, — хрустело по щебенке. — На стенках записи повыписали, номера повыставили, местечко себе расчистили. А мы назад воротим — как было!

Чибис встал на пороге. Согнувшись в три погибели, Зарезка тянул гнилую доску.

— Доску еле тащит! — Инна заглянула. — А грозился каменного сдвинуть! Только с местечка строньте, а мы вам за это самогоночки дадим.

— А не врешь? Ну смотри… — Плешивый погрозил пальцем и вышел, отстранив Чибиса.


За поворотом дорожки показался маковый склеп. Печное колено уходило в дыру от выбитого камня.

— Входите, что ли… — Зарезка приглашал.

Они вошли и остановились на пороге.

Ангел сидел в нише, потупив глаза.

— Ну начинайте, — Инна произнесла насмешливо.

Зарезка подошел и взялся. На белом бинте проступили свежие следы.

— Руки вон измазал, краской вашей… Керосинчику нету? Оттереть бы надо… — он озирался озабоченно. — Э-эх! — крякнул и дернул рывком.

Ангел, сидящий над пустой могилой, не шелохнулся.

Плешивый дергал раз за разом.

— Да-а, — Инна подошла поближе. — Вам бы в цирке работать, тяжеловесом.

Хватаясь за бок, он оседал на лежак:

— А чего? Я сильный, сильный был…

— Когда волоком тащили? — Инна прищурила глаза.

— Ну это ты врешь! — Плешивый суетился, слезая с лежака. — Уж того-то я сам тащил. И спиртом тёр… нашатырным.

— Спиртом краску не смыть, — Чибис возразил тихо.

— Не краску, не краску — грязь, — Плешивый зашептал горестно. — Вот те крест, по земле тащил, — пальцы заходили по ватной груди. Голос стал глухим — пещерным. — Я и сейчас могу… Могу… Гляди: если поворотится, значит, правда всё. Значит, я Его спас…

— Договорились, — Инна села на лежак.

Зарезка подскочил и взялся за ангельскую голову:

— А-а-а! — шея вздулась и налилась кровью.

Камень качнулся, сдвигаясь с места…

— Не надо! Не надо… Пожалуйста… Я отдам, вот… — Ксения рвала обертку. — Дорогая, это дорогая… Вы продадите, купите себе…

Плешивый разглядывал свои пальцы. Колупал ногтями схватившуюся краску.

Инна поднялась с лежака:

— А ну-ка, — она протянула руку. — Чужим торгуешь, тихоня? Может, мне продашь?

— Эй, — позвал Плешивый, — бутылку-то… бутылку…

Инна обернулась к Чибису:

— Дай ему.

Чибис вынул из сумки:

— Вот, пожалуйста.

Плешивый принял и подмигнул Инне:

— Ладно. Считай, сочлись. Сколько нести-то? — двумя пальцами он обозначил в воздухе пустую рюмку.

— Ты откуда? — Чибис подобрался к Ксении.

— Не знаю… — она ответила шепотом. — Пришла.

Плешивый чмокнул губами:

— Значит — две. Птице налью — со спасеньицем, — он хохотнул. — Ух ты, спасенье и сила и слава! — нырнул под арку и вылез с мензурками: — Своя картошечка-то, — в другой руке он держал железную миску. — Земелька у нас хорошая — чистый перегной.

— Могилки возделываете? — Инна отодвинулась брезгливо.

Он присвистнул:

— Ехидная ты, девка! Ехидных люблю. Я сам ехидный… — Выдернул затычку и разлил по первой. Задвинул в нишу ангельскую долю и, выдохнув коротко, опрокинул свою. — Хороший мужик гонит, — зашипел, передыхая. — Ешьте, — двинул миску. — Не на покойниках. Пустырь у нас жирный — на задах. — Изъяв из ниши ангельскую долю, выцедил и занюхал клубнем. Расселся, отмякая. — Теперь-то стихло: ни облав, ни препон. Раньше-то камни ворочали, ограды разоряли, — загибал пальцы, считая вражьи дела. — В спокое годков пять переждал и решил строиться. Стены-то прежние остались, — обвел рукой. — Камни хоро-ошие — тесаные. Так и строил — один. Хозяину-то хорошо было, нагнал нас тыщи, — он харкнул и налил по второй.

Ангельская доля ушла в нишу.

— Деревом хотел обшить, цветы вырезать — пустить по стенам. Отец резать учил. Ловкий был — даром, что поп, — Зарезкины глаза затягивало. — Этот сошел, заместо цветов — хе-ру-вим, — он моргнул, сгоняя белесую поволоку.

Чибис тронул оконную рогожу:

— Страшно тут по ночам, темно…

— Света бояться надо — не темноты. Во мгле Господь благоволит! — Зарезка подмигнул. — Вон, до войны на Высотах работал. Там у них телескоп: солнце, бляха-муха, разглядывают… Луну, созвездья… Считай, город целый. На кухне грузил. Там у них светло… — он устал и откинулся. Щеки повело тенями.

— У вас тоже хорошо, — Чибис похвалил вежливо.

— Печка, как на даче, — Ксения подала голос.

— Там чай-то, — Зарезка встряхнулся. — Наладь чаек-то, — к Инне он обращался уважительно. — Сахару из кулька добавь, кускового, хлебца нарежь — не жалей, — распорядился ей вслед.

Чаевничать расселись за лежаком.

— Я кузнецом ить служил там, у Хозяина, — Зарезка дул в полное блюдце. — Ножи еще делал — краси-ивые! — причмокнул, глотая сладкое. — Ручка из кости говяжьей, точеная, шлифовали под клинок — на ощупь ни зазора, ни-ни, всё ровно, гладко… Вольные, и те покупали. А чего?.. Свои порядки… Хлебец ешьте, — он угощал.

Печной жар разливался тихим светом. Обитые с краев, как будто надкусанные, чашки шатко стояли на разных блюдцах. Сероватая рогожа лежала скатертью, закопченный чайник шевелился на плите.

— А дети у вас были? — Ксения пригрелась.

— Дак зачем мне? Маята… — он потянулся к бутылке. — Гляди, вровень пьет, мало, что ощипанный, — пошутил, оглянувшись.

— Вы в городе бываете? — Инна поставила чашку.

— У нас свой город, — он выпил и занюхал заваркой, — зачем нам ваш — Ва-ви-лон…

— Там собор, огромный, — от чайного духа тронулась голова. — Тоже из камней, — Инна провела пальцем по стене, нащупывая шов. — На крыше по углам такие беседки, как ваш…

— Склепы, значит, — он кивнул, понимая.

— Только не живет никто.

— А ты-то как — туда? — Зарезка спрашивал, дуя в блюдце.

Инна взглянула на Чибиса.

— Там лестница. Экскурсии водят, — он объяснил быстро и правдоподобно.

— Экскурсии, вишь! — Зарезка сложил губы дудочкой и присвистнул.

— Там тоже ангелы стоят — охраняют.

— Охрана, значит, — он кивнул, понимая ее слова.

— Этот — другой, — Инна смотрела в нишу. — Те вооруженные.

— Ну ясно, — Зарезка подтвердил с удовольствием и отставил пустое блюдце.

— Они собаку сбросили — насмерть.

— Значит, отслужила свое — куды с ней? — он вставал на сторону вооруженных.

— Они и человека могут, любого — раз! — и в пропасть, — Инна говорила зло. — Я ненавижу их, но не боюсь!

— Ненави-ижу! — Зарезка передразнил. — С охраной хитрить надо, дуркой прикидываться, — он вскочил и завихлял задом:


На изральской улице петушок да курица

даром дрались, спорили,

после дом построили, —


голосил дурным голосом. — Чего толку-то — напролом? Перестреляют.

— Кто? Ангелы? — Ксения изумилась.

— Ну, — он сел и важно пригладил голову. — Всякому доля своя, — произнес смиренные слова несмиренно. — Падшие, значит. Тоже испытали на себе волю Его… — прервал себя, поднимаясь. — Жрать охота. Аж в животе подвело.

За оконной рогожей скрывался деревянный ящик.

— С удобствами, значит. Когда — зимой, — вытащил магазинную курицу, запаянную в целлофан. Отомкнул зубами кольцо. Вытянул черную, в копоти, кастрюлю. — Жиру-то, а? Налипло. Ничего… Сейчас заблестит…

Щербатым совком зачерпнул остывшего пепла и, подхватив какую-то тряпку, вышел вон.

— Какой собор? — Ксения спросила тихо. Инна молчала.

Чибис вздохнул и отвел глаза.

Плешивый притащил кастрюлю и плюхнул на плиту. Налипший снег зашипел, тая. Примерившись, он сунул курицу и подкинул дров.

— Соль — после. Теперь ждать будем, — подмигнул Ксении.

— А где ваш… друг?

— Максимилиан-то? — Плешивый усаживался поудобнее. — Носит где-то нелегкая. Тебе зачем?

— Я… хочу спросить у него, — Ксения говорила едва слышно. — Кто такие — волхвы?

Чибис вздрогнул и шевельнул губами.

— Волхвы?! — Зарезкины брови хмурились, глаза веселились. — Колдуны значит. Явились, значит, с Востока, — он налил из бутылки.

— Тетя Лиля сказала, он — Ирод.

Рука кинула пойло в рот, как в печку. Плешивый глотнул и выпучил заслезившиеся глаза:

— Ну-у? — он передыхал, втягивая и выпуская воздух.

— Пожалуйста, дай мне, — Ксения обернулась к Чибису. — Вот, — она открыла обожженный лист. — Тогда Ирод, увидев себя осмеянным волхвами… — читала, не переводя дыхания — …всех младенцев… ниже времени, которое выведал у волхвов… Тетя Лиля сказала, и вы тоже: он сына убил… И другие мальчики умирают — всюду, — Ксеньин взгляд упирался в серую стену.

Инна смотрела в сторону: перед глазами плыли теткины цифры…

— Ты, девка, сдурела совсем! Нешто Максимилиан — Ирод?! Когда было-то? Не теперь же… — он тыкал в книгу пепельным пальцем. — Много их, которые сынов убивали, и кого — сыны… И! — махнул рукой.

— И что? Никто не виноват? — Иннины слова вспыхнули, как сухие поленья.

Зарезка нашарил бутыль и, опрокинув, приставил ко рту. Два беловатых ручейка сочились из углов:

— Дура ты, — он зашевелил непослушным языком. — Где ж это видано, чтобы всех убийцев виноватить?

— Значит, если я кого-нибудь убью… — Чибис вставал с места, — я тоже… буду не-ви-но-вен?

— Ты-то? — Плешивый оглядел щуплую фигуру. — Ты-то будешь виноватый.

— Но почему? — Ксения поднялась и встала рядом с Чибисом.

— Потому что — не Ирод! — Зарезка хохотал, цепляясь за ангельский подол.

— Сей есть сын мой возлюбленный, в котором мое благоволение! — снаружи донесся трубный голос. Плешивый цопнул бутылку и сунул под лежак. — Привет компании! По какому такому случаю? Самогонкой аж за стены несет, — Лошадиный оглядывался.

Плешивый завозился на лежаке:

— Вот — гости к нам, — он вертел головой. — Наслышаны, дескать, будто в городе Вихлееме новый царь юдейский народился, хочет тебя с престолу извергнуть, — он кривлялся и подпихивал бутылку ногой. — Ага, значит… Звезда, говорят, привела.

— Цыц! — гаркнул Лошадиный. — Стул мне!

Плешивый слез с лежака и вытянул табурет.

— Привела, говоришь? — он переспросил грозно.

— Звезда, звезда, — Плешивый поддакивал, юля.

— Какая звезда? — Ксения подобралась к Инне. Иннины губы стали серыми.

— Вот и я говорю, Максимилианушка: не всех убийцев виноватят, — Плешивый завел, кланяясь. — Одна звезда с неба упала, весь белый свет осияла, померк белый свет-то…

Лошадиный сунул руку за пазуху.

— Добытчик ты, Максимилианушка! Беленькую нашел, госуда-арственную, — Плешивый затянул, поднося пустую мензурку.

— Не лезь! — Лошадиный оборвал золоченую пробку и налил себе — одному. — Значит, волхвы? — он обвел глазами всех троих. — А меня, значит, Иродом? Ну и дальше чего? — выпил и оглядел Плешивого.

Тот вдруг озлился:

— А дальше прикажи в город послать и убить младенцев мужеска полу.

— Какой-такой город? Ихний что ли? Пустой он — некому у них там народиться.

— А не твоего ума! Твое дело — Иродово, — Зарезка вертел осмелевшим пальцем.

— Тебя, что ли, в убийцы? — Лошадиный сморщился. — Щенка слепого не удавишь, — он дернул подбородком в сторону ангела.

— Куда нам до тебя… — Плешивый засопел.

— Цыц! — обрубил Лошадиный. — Младенцы ихние вырастут — друг друга передушат. А? — он смотрел на Чибиса. — Угощу! За город свой выпьешь. Врагу отданный!

— Это неправда! Наш город никогда и никому не сдавали! — полная рюмка ходила в Чибисовой руке.

— Плещешь, плещешь, — Плешивый зашептал горестно.

— Даже в блокаду! Люди на улицах умирали, но не сдавались… Мне — мама, и в музее… — Ксения заговорила, торопясь.

— Врут они — в музее, — Лошадиный запахнул тулуп.

— Нет, это правда. Немцы обещали банкет в «Астории», пригласительные билеты напечатали, я сама видела, — Ксения рассказывала.

— И ополчение было, — Чибис держал мензурку, не зная, куда отставить.

— Ополчение? — захрипел Лошадиный. — Ну и где они теперь, ополченцы эти? — голос стал гулким — подземным.

— Пали смертью храбрых, но выполнили свой долг перед родиной, — Чибис сморщился и поставил на лежак.

— Чушка она — твоя родина! — заревел Лошадиный. — Поросят своих жрет! Да, лучше свиньей в хлеву, чем у нее сыном!

— Ага, ага, — Зарезкина рука подобралась к отставленной мензурке. — В хлеву-то и лучше: и поить — поют, и кормить — кормют, и проживешь дольше…

— Вы так говорите, — Чибис приподнялся на цыпочках, — потому что сами убили своего сына!

Зарезка замер.

— А ну пошли, щенок поганый! — Ирод заговорил тихо. — Сейчас я тебе покажу-у, как дело было, — он вытирал пальцы о вывороченный мех.

— Максимилианушка! — охнул Плешивый.

Чибис смотрел растерянно.

— Тьфу! — Лошадиный харкнул в угол.

— Мы все пойдем, — Инна выступила вперед.

Лошадиный поднялся, двинул табурет и вышел вон.


Спина, затянутая тулупом, качалась перед глазами. Чибис шел, сглатывая слюну.

Лошадиный встал у ограды:

— Теперь глядите. Как в музее, — он усмехнулся и махнул рукой выше деревьев. — Там — Высоты. Он закрепился.

— Кто? — Чибис переспросил петушиным голосом.

— Немец, — Максимилиан плюнул в снег. — Гнали по Забалканскому, по-вашему — Московский. Под совхозом разбили на пятерки. Первым — по винтовке, остальные — пустые.

— Безоружные? — Инна спросила громко.

Лошадиный не слушал:

— Первый упадет — второму винтовка, второй упадет… В первой же атаке… перебили… как мальцов… Я пятым бежал, — он передернул лицом и усмехнулся. — Считай, повезло.

— А войну вы где закончили? — Чибис поднял голову.

— Войну-то? — Лошадиный ответил раздраженно. — Где-где? В Берлине. Вернулся в сорок пятом.

— А сын? — Ксения не удержалась.

— Канючил: расскажи, расскажи… Вот и рассказал. Правду, — Лошадиный скрипнул зубами. — В школе проболтался, гаденыш. Юный пионер! Пацаны — родителям, те — куда следует. Меня — понятно, — он сказал равнодушно. — Жена померла скоро — болела после блокады. А его — в детдом. Там и сгинул, — он взялся за локоть, качая руку.

— В сорок пятом? — Инна смотрела на Чибиса.

— Но вы же не виноваты, — Ксения зажала щеки ладонями. — Это он — вас.

— Много ты понимаешь, пигалица! — голос стал грубым. — Брешут у вас в музеях: не сын за отца, а отец — за сына. Это я рассказал ему правду. Вот и вышло: я — живой, а он — мертвый. Значит, я убил его, — Лошадиный качнул рукой, как пустым рукавом.

— Петушок, петушок-то сварился. Все пожа-алуйте, всех приглашаю! — Зарезка бежал суетливо.


Размахнувшись, Лошадиный кинул в печь обглоданное крыло. Куриный жир хрустел, прогорая.

— Косточки в земельку закопаем, новый петушок и вырастет, — Плешивый лыбился щербато.

— Вы чего пришли-то? — Лошадиный отворачивал рукав.

— Мой отец говорил, — Чибис держал куриную кость, — что дед погиб на войне — пропал без вести, но потом… потом оказалось, его расстреляли…

Лошадиный кивнул.

— А Таракан, то есть один старик, — Чибис поправился, — держал его фотографию, с номером, — он заговорил свободнее. — Там таких много. А потом они всех сожгли, старик и старуха, его соседка, а нам сказали переписать номера. Старуха сказала, все равно никто не узнает правды, где они похоронены, и дед мой тоже… А она, — Чибис обернулся к Инне, — придумала: выбрать склеп и написать номера, краской. Как будто похоронить…

— Значит, похоронили? — Лошадиный зыркнул. — А ну поглядим на ваши похороны, — он поднялся тяжело.

Осмелев, Плешивый сунулся под лежак и вытянул початую бутылку.


Лошадиный глядел, набычившись:

— Эт-то что?

Чибис выступил вперед:

— На могилах пишут: когда родились, когда умерли… Мы же про них не знаем. Решили: как будто на войне.

— А их вы спросили? — Лошадиный тыкал пальцем в зияющий склеп.

— Они же умерли, — Инна смотрела прямо.

— По-вашему, — голос стал холодным, — МЕРТВЫЕ СЛО́ВА НЕ ИМУТ? Может, они не желают — на войне? — Упираясь руками, он стоял под аркой и мотал головой. — Ла-адно! Будут вам и похороны, и цветы красные, пионерские. Керосин тащи, — бросил коротко.

Зарезка подпрыгнул и кинулся исполнять.

Сладкий запах сочился, опоясывая склеп. Лошадиный сбросил тулуп и закатал рукава.

Обходя склеп по периметру, он плескал по углам:

— Огонь!

— Ла-адно тебе, ла-адно, — ныл Плешивый.

— Как же вы? Ваш сын… Он ведь… его же — тоже, — Чибис стоял у самой арки, не решаясь сунуться.

Лошадиная спина лезла из склепа:

— Сам спалю щенка! Отцовской рукой, — напрягая жилы, он рванул к плечу канистру и отжал, как гирю. — Сгинет, — Лошадиный хрипел, — сгинет!

Сырые доски не разгорались. Выбив воздушные пробки, удушливый дым ударил из всех щелей, как из бойниц.

Зарезка подскочил с тараканьей бутылкой:

— Запей, запей, душу его залей голубиную.

Лошадиный откинулся, выпячивая горло. Вытер рот и отбросил пустую.

Воронья стая, забирая от выщербленных куполов, неслась над кронами. От быстрых черных тел рябило в глазах. Лошадиный раскинул руки.

— Ш-ш-шу, — растопыренные пальцы крючились, хватая воздух. — Гнали, гнали… Всех сгубили… — он споткнулся и пополз, тыкаясь в снег. — Сына моего отверг?! Значит, и Твой… мне… не нужен… — поднялся, опираясь обеими руками, и подхватил канистру.

— Куда ты? Куда?.. — Плешивый засуетился.

— Мне… тоже… Я — за ними, — Ксения побежала следом.

Чибис оглянулся на Инну, словно спросил разрешения. Она кивнула и пошла вперед.

За ангелами, сидевшими у тропинки, открылся помост и бронзовая фигура, подпертая камнями — Он стоял, опираясь спиной о крест.

— Это… кто? — Чибис смотрел на банки, расставленный по ступеням.

— Исус Христос — Сын Божий, — Зарезка объявил громким шепотом.

Подхватив канистру, Лошадиный лез наверх. Добравшись до последней ступени, плеснул и высек огонь. Синие языки кинулись вверх. Металл, начищенный до блеска, полыхнул пламенными отсветами.

Ксеньины глаза сияли счастливым ужасом.

Пламя вырвалось и опало. Керосиновые лепестки спекались темными языками. Над потухшим костром зыбился теплый воздух. За плотной завесой пара дрожали фигура и крест…

— Шевелится! Исус шевелится! — Плешивый заголосил и запрыгал, подбрасывая колени.

Ксения пошатнулась и опустилась на ступени. С высокого постамента — вперед, мимо Ксеньиных глаз, — смотрели пустые бронзовые глаза. Пар, мешаясь с дымом, собирался в маленькое облако.

— Он там, там, — Ксения бормотала и тянулась к облаку. — Улетает… Совсем улетает… Надо… надо… догнать…

— Дура… молчи, молчи, — Иннин голос шипел, как тающий снег.

Прозрачное облачко, пройдя сквозь голые кроны, уходило в небо.

— Девка умом тронулась! — Плешивый забежал и спрятался за спину Лошадиного.

— Бегите, — Инна обернулась к Чибису.

— А ты? — он спросил и взял Ксению за руку.

— Не домой, не домой… — Ксения забормотала.

— Бегите, — что-то странное показалось в ее глазах, потому что, оттолкнув ногой пустую канистру, Лошадиный отступал шаг за шагом.

— Мне плевать, — она заговорила тихо и раздельно, — что вы сделали с вашим сыном или он — с вами, мне плевать на ваших фашистов и вашу войну, мне плевать, — Инна задохнулась и перевела дух, — на ваши канистры и ваших трусливых ангелов!..

Тяжелая челюсть отваливалась медленно.

— …Но если хоть камешек, хоть одна щербинка отколется от Этого, я вернусь и тогда…

Лошадиная челюсть встала на место. Он мотнул головой и полез за пазуху.

— Ре-ежут! — Плешивый зашелся в восторженном крике.

Чибис рванул с места и поволок Ксению за собой. Последнее, что он видел: мелькнувшее золото.

Лошадиный сорвал золотую пробку и пустил водку широким веером — от плеча. Едкие капли прожгли снег и остались птичьими следами.

— Вот вам — от меня! Отцам вашим и детям вашим. Бла-го-сло-ве-ние, — отбросил пустую бутылку и обтер лицо свободной рукой.


— На Москве бояре,

на Азове немцы,

а в земле-то черви,

а в воде-то черти! —


облегченно заорал Плешивый.

Лошадиный повернулся и пошел прочь. Зарезка бежал за ним.


Она нагнала их у самых ворот. Ксения с Чибисом стояли на тропинке. Прижимая к губам варежку, Ксения смотрела в небо.

— Пошли, — приказала Инна.

Чибис кивнул и скосил глаза. Шел и смотрел на снег, усеянный мелкими птичьими следами:

— Я… Я хотел… Но ты же сама…

— Да, — она подтвердила, не оборачиваясь. — Я сама.

— Смотрите, вон там: собор. Воскресения. А там, — Ксения махнула рукой, — родильная больница.

— Где? — Чибис оглядел приземистое здание, похожее на барак.

— Раньше красиво было, пока не разорили. Монашенки жили… — она вздохнула мечтательно.

— Собак выпустили, — Инна прислушивалась к далекому лаю.

— А там — пушнина. Только я не знаю…

— А… — Чибис вспомнил. — Это аукцион. Шкурки продают. Мне отец рассказывал.

— Собачьи? — Инна усмехнулась.

— Почему собачьи? Разные… — он шел, сбиваясь с шага. — Лисы, норки, песцы…

— Автобус. Бежим!

Инна добежала первой.

— Быстрее, быстрее… — ждала, занеся ногу на ступеньку.

«На задней площадке! Не скапливаемся. Оплачиваем проезд, — водитель закрыл двери. — Следующая остановка Московские ворота. Проходим, проходим. Занимаем свободные места».

— Туда, вперед садитесь, — Инна подтолкнула Чибиса.

— А ты?

— Садитесь, — она повторила и взялась за поручень.

По Московскому проспекту автобус шел, не сворачивая.

Пассажиры, уставшие за день, сидели смирно: шапки, сшитые из кроликов, желтые норочки, черно-бурые лисы, серые песцы.

«Думают, разные… Собачьи… все равно собачьи…»

Снова подступало гадкое, лезло в автобус, отжимало дверь. «Устала… как же я устала…» Где-то там, за Невой, ежилась проклятая каморка: голодные львы, идущие по голым стенам. Она сунула руку в карман и нащупала пузырек. Шевеля губами, считала, проверяя цифры. Автобус шел по Московскому проспекту. Она смотрела в заднее стекло, будто тоже помнила далекую страну, в которой когда-то родилась. «Как же это слово?.. Анфан… Это они придумали. Сказали — грех! Придут, а убивать некого… А потом он все равно родится…» — отвернула пробку и выпила беловатую жидкость.

Подождала, прислушиваясь. Ничего не произошло.

* * *

Вдоль тротуара, почти вровень с ним, двигалась серая «Волга». Водитель, кряжистый мужик лет сорока, поглядывал по сторонам. По Оресту он скользнул равнодушным взглядом.

«Вещество, воскресающее мертвых… — Орест Георгиевич шел и думал о том, что ангельский старик врет. — Кто бы решился заварить такую кашу, не заручившись их поддержкой?» Даже про себя он не решился назвать — чьей.

Водитель поддал газу и теперь двигался впереди, буквально в двух шагах. Легкий дымок выбивался из задней трубки — на морозе он сворачивался белым облачком. Орест отвернулся, гася мелькнувшую мысль: «За мной. Это — за мной. Вот сейчас… Сейчас остановится… — краем глаза он следил за машиной, объезжавшей снежную кучу. — В кошки-мышки играют…» — прислушивался к себе: не страх, одно ледяное любопытство. Расстояние увеличивалось. Орест Георгиевич вдруг усмехнулся и взмахнул рукой.

Водитель притормозил и подал назад.

— На Петра Лаврова.

— Поехали.

Орест Георгиевич протиснулся в салон.

Машина летела, разбрасывая грязь. По Биржевой площади, через мост, мимо Петропавловской крепости. У гостиницы «Ленинград» свернули на набережную. Поток машин становился сплошным.

— Попа-али, — водитель крутил головой. — Эх, не сообразил! Надо было через Пестеля… На Петра Лаврова — какой дом?

«Глупости. Обыкновенный водила, — Орест Георгиевич успокаивался. — Халтурит, пока начальничек заседает. А я-то — хорош…» — он откинулся на спинку.

Короткими рывками машина вползала на Литейный мост. Впереди уже маячило высокое здание конторы.

— Сам опаздываю. Начальство пистон вставит, — водитель потянулся к щитку и подмигнул Оресту как сообщнику. — Ну, сейчас — с ветерком!

Черный микрофон крепился на длинном шнуре. Приложив к губам, водитель дунул коротко. Машина, идущая перед ними, вздрогнула, словно присела на задние колеса. Остальные перестраивались, освобождая левую полосу. Водитель обернулся:

— А? Свои преимущества!

Постовой, дежуривший на подступах к Большому дому, проводил «Волгу» молодцеватой, размашистой честью.

У зеленой будки Орест Георгиевич расплатился и вышел. Серая «Волга» взяла с места бесшумным рывком.

«Надо же… Думал, у них всегда черные… — Орест стоял у кромки тротуара, унимая запоздалую дрожь. Будто только что вырвался из логова. — Совсем ни к черту…» — думал о разгулявшихся нервах.

Свернув под арку, миновал мусорные баки, стараясь не дышать. Последнее время мучили запахи. Особенно этот: сладковатый, не то бензин, не то керосин. Антон ничего не чувствовал, смотрел удивленными глазами: «Может, с лестницы тянет? Или там, в лаборатории?..»

На всякий случай перебрал полки, проверил крышки: всё в целости и сохранности. Вчера вечером вдруг понял: не реактивы, пахнет от рук. Ходил по комнате, время от времени поднося к носу. Керосиновый запах становился сильнее. К утру, похоже, исчез. На всякий случай, прежде чем выйти из дома, вымыл особенно тщательно, с мылом, со щеткой, — шоркал под ногтями.

Орест Георгиевич вошел во двор и взглянул на часы. «Завтра. Завтра же спрошу у Антона, узнаю адрес… Телефон… Телефон лучше…» — поднимаясь по лестнице, пытался подобрать слова, которые должен сказать девочке. Слова не шли. Чувствуя, как загораются руки, стянул перчатки: пахнуло дегтярным мылом. Сквозь мыльный запах пробивалась сладковатая струя. «Вот оно что… — попытался вывернуть перчатку. — Нет… не получится. Слишком толстый мех».

Как бы то ни было, он почувствовал облегчение: перчатки, пропахшие с изнанки, можно сдать в химчистку. В конце концов выбросить.

Прежде чем постучать, сунул их в карман.


Лазоревый занавес был раздернут, дальняя дверь распахнута.

Давешняя комната успела поменять вид. Кожаные диваны сдвинули, камин загородили листом фанеры. Прежними остались, пожалуй, лишь лампа и темный коллаж со Спасской башней. Впрочем, Орест Георгиевич присмотрелся, звезды тоже не было. Без нее башня выглядела голо.

Павел Александрович входил в комнату, раскрывая руки как для объятия.

— Я могу поздороваться с Алико Ивановной? — Орест Георгиевич обратился к хозяину — мимо Павловых рук.

— Боюсь, бабушка не вполне здорова…

— Что-то серьезное? — Павел вмешался озабоченно.

— Слегла, — хозяин ответил сухо. — Третий день не встает, — и вышел из комнаты, не дожидаясь дальнейших расспросов. Вместо него появился доктор Строматовский, возник в дверях:

— Рад, сердечно рад, — доктор повел пальцами, словно расправил раструб воображаемой перчатки. — Как вы себя чувствуете — после нашей… — он коротко кашлянул, — импровизации?

— Простите? — Орест Георгиевич не понял вопроса.

— Не случилось ли вспышек раздражения, может быть, даже ярости, — доктор шевельнул пальцами брезгливо.

— Нет, — Орест ответил и оглядел фанерный щит.

За его взглядом доктор проследил печально и внимательно. Хозяин вернулся и, подойдя к окну, задернул портьеру.

— Я… обдумал, — Орест Георгиевич приступил к главному. — Я… буду… Я готов сотрудничать.

Наступила неловкая тишина. Словно объявление, сделанное в этих стенах, было чем-то бестактным и неуместным. Во всяком случае, слишком прямолинейным.

— Что ж, — доктор улыбнулся тонко, — любое решение — не без греха.

— А знаете, — хозяин вступил почти торопливо, — есть такая легенда, средневековая. Прежде чем бог успел вдохнуть в человека душу, дьявол подкрался и оплевал тело. Богу пришлось выворачивать наизнанку…

— Наизнанку? Это что ж, как перчатку?.. — доктор Строматовский поднял брови и снова повел пальцами, будто расправил воображаемый раструб.

— Однако внутри так и остались дьявольские харчки, — хозяин закончил неожиданно смачно.

Павел рассмеялся:

— Хороши же мы были, так сказать, до выверта! Не знаю, как для вас, но для меня это приоткрывает некоторые детали первоначального Божьего замысла!

— Всегда подозревал вас в самом вульгарном, прямо скажем, патологоанатомическом материализме, — хозяин подхватил шутку.

«Переигрывают», — подумал Орест.

— Должен, однако, предупредить, — он старался держаться официально. — Может статься, задача, поставленная вами, не имеет решения. Во всяком случае, я не могу гарантировать… — Даже теперь, предупреждая их о своей возможной неудаче, Орест Георгиевич чувствовал воодушевление, похожее на тревожное любопытство. Он поймал себя на том, что хочет уйти отсюда немедленно. Уйти, чтобы вернуться к этой работе, к своему письменному столу.

— Справишься, — Павел подошел и встал рядом. — Кому, как не тебе…

— Вне всяких сомнений. Но при одном условии, — Строматовский обращался к Павлу, — если ваш друг научится себя обуздывать. Ум, лишенный уравновешенности, изучает тупики или, если хотите, мостит болотные топи… — доктор обернулся и указал на карту, висевшую на стене. Войдя, Орест Георгиевич ее не заметил. — Вот вам пример большого, но неуравновешенного ума: всё, что было задумано, зашло в тупик. Если не принять мер, этот город и вовсе опустеет.

Над картой вилась рисованная лента. В согласии со старинной каллиграфией на ней было выведено: ГОРОДЪ ПИТЕРБУРХЪ — золотом по черному фону.

Доктор подошел и коснулся пальцем, словно поправил ленту кладбищенского венка.

— Может быть, водки, чистейшей? Раз уж источник тепла демонтирован… — хозяин подошел к двери и, выглянув, махнул рукой. — На днях доставили, прямо из Финляндии.

Молодой человек — про себя Орест называл его Прямоволосым — вошел с подносом, на котором, играя гранями, стоял высокий графин. Его окружали серебряные стопки — маленькие, чуть больше наперстка.

— Замечательно, — Павел пригубил и облизнул губы, как от сладкого. — Кстати, если ваши худшие пророчества сбудутся, — он поклонился доктору, — такую водку мы будем пить значительно чаще.

— Это не очень хорошая шутка, — доктор поморщился.

— Отчего же? — Павел Александрович выпил и отставил рюмку.

Оресту показалось: теперь, когда он согласился с ними сотрудничать, Павел почувствовал себя увереннее, словно выполнил трудное задание.

— Опустевшие города всегда кто-нибудь занимает, — Павел Александрович оглянулся и посмотрел на кладбищенскую ленту. — В нашем случае выбор невелик: либо европейцы, либо китайцы. Предпочитаете азиатских варваров?

— Сему городу быть пусту? — Орест приблизился к карте. — Ты имеешь в виду легендарное пророчество?

— На мой вкус, — Павел поморщился. — Пророчества — это слишком романтично, хотя… Нет, в первую очередь, эмиграцию. При известных условиях процесс может стать необратимым. И тогда…

— Не понимаю, — неожиданно для себя Орест заволновался. — Что — новое Великое переселение? Но теперь не Средневековье. Существуют государственные границы… Не думаешь же ты?.. — он не решился продолжить.

— Нет, этого я не думаю, — Павел улыбнулся тонко. — При нашей жизни, во всяком случае.

— Положим, какой-то процент уедет…

— Да, большинство останется, — хозяин кивнул, соглашаясь. — Но это не имеет значения. Наша история никогда не писалась большинством.

— Вот именно, вот именно, — в глазах ангельского доктора зажглась твердая решимость. — Пускай ничтожным, но осмысленным меньшинством. Здесь я и вижу залог нашего успеха.

Странные слова забрезжила в Орестовой голове: здесь и сейчас, повсеместно и вовеки. Ему показалось, он слышит голос отца.

— Не знаю, возможно… возможно, вы и правы… — он заторопился, пытаясь отогнать отцовскую мысль. — Но это, — он обернулся к Спасской башне, — как бы сказать… вечный двигатель. Не представляю, что должно случиться, чтобы… Третья мировая? Всемирная ядерная катастрофа?

— Ну-ну-ну, — доктор Строматовский поднял руку. — Не стоит множить сущностей. Армагеддон — не наш миф. Это пусть там, в Европе, пугаются.

— Они пугаются, а нам не страшно, — Павел поддержал шутку.

— Да, возможно… возможно, я не так выразился, но все-таки — что? Что должно случиться, чтобы этот механизм… — Орест Георгиевич понимал: надо остановиться, но что-то мешало — дал сбой?

Рука ангельского доктора легла на подлокотник. Пальцы слегка подрагивали. Перстень, отполированный до блеска, заходил на среднюю фалангу, делая безымянный палец несгибаемым:

— Вечных двигателей не бывает. Поверьте, если не принять надлежащих мер, рано или поздно сбой обязательно случится. За этим дело не станет, — Строматовский обернулся к юноше. Тот приблизился и одернул пиджак.

— Закончили? Неужели закончили?! — голос Павла стал радостным.

— Все лавры — ему, — хозяин улыбнулся. — С моей стороны — исключительно научное руководство.

Юноша зарделся, расцветая от похвалы:

— Мне надо… пару минут. Приготовиться…

Орест Георгиевич выпил и отставил пустую рюмку: «Что это? Фокусы вздумали показывать?..»

— Прошу, — хозяин обвел глазами комнату, словно отдал ее в полное распоряжение.

Прямоволосый подвернул реостат и, подойдя к фанерному щиту, сдвинул его, открывая нишу. В глубине камина что-то мерцало. Опережая вопросы, юноша взялся обеими руками и потянул на себя. Из ниши показался столик, на котором располагалась модель города, выполненная с изумительной искусностью: здания, улицы, мосты.

Орест Георгиевич не сводил глаз.

Протянув руку, Прямоволосый щелкнул выключателем. Модель осветилась изнутри. Теперь, когда прибавилось света, замысел становился яснее: в модели воспроизводился не весь город — только его центральная часть. Северо-восточная граница совпала с внешним контуром Невы, северо-западная отрезала кусок Васильевского острова и ломтик Петроградской стороны. Южная пересекала Московский проспект, кажется, в районе «Электросилы».

— Вам предлагается универсальный тренажер, — хозяин вступил в права научного руководителя. — Моделирует эффект лабиринта.

Неву выложили блестящим слюдяным материалом, похожим на тонкий рубероид. Фонари, похожие на спички, светились миниатюрными головками. «Фосфор», — Орест Георгивич подобрал правдоподобное объяснение.

Видимо, лампочки прятались под каждым зданием, потому что горели окна. Напрягая глаза, он читал прежние названия, выведенные тонкими волосяными линиями вдоль мостовых: Сенатская площадь, Надеждинская улица, Вознесенский проспект…

«Вознесенский?.. Да, теперь проспект Майорова…»

— И сколько же времени понадобилось? — он не удержался от вопроса.

— Три с половиной года, — хозяин ответил охотно.

Между тем ангельский доктор снова поднял руку. Перстень уловил свет золоченой лампы, похожей на керосиновую. Коротким и точным жестом доктор направил луч. Под докторским лучом фосфорные фонари разгорались сильнее, невская вода поблескивала меж берегов как чешуя. А может быть, Оресту просто показалось.

— Позвольте познакомить вас с правилами, — Прямоволосый начал игру. — Ступень первая: испытуемый накапливает непосредственные впечатления. На этом этапе всё зависит от его внимательности, а также разрешающей способности зрения, слуха, осязания. Если позволите, — он обращался прямо к Оресту, — я приведу пример.

Обходя город, луч света выхватывал основные ориентиры: Петропавловская крепость, крылья Адмиралтейства, латинский крест Казанского собора… Темная громада Исаакия…

Орест Георгиевич молчал, пытаясь собраться с мыслями: «Громада… Почему громада?.. — Истукан, сидящий на восточном фронтоне, стал маленьким и жалким — едва различимым. — Обойти, присмотреться повнимательнее…» — ноги, налившиеся сонной тяжестью, отказывались служить.

— Не беспокойтесь, — он услышал слабый старческий голос. — Это всего лишь упражнение. Один из способов тренировки воображения.

Сердце стукнуло и пошло ровнее.

Он чувствовал себя так, будто оказался между сном и явью: ноги не слушались, но голова оставалась ясной. Новое состояние расширяло границы достоверности и в то же время смещало точку обзора: там, во сне, в котором Истукан явил свою справедливость городу и миру, он стоял, притаившись у садовой ограды, а значит, находился внизу. Ничтожный и почти неразличимый — ниже самого жалкого солдата, замыкающего их иерархию. Теперь словно бы вознесся над городом — выше Александрийского столпа.

Острие луча, похожее на прожектор, скользнуло, рассекая пространство. Что-то серое зашевелилось, растекаясь по земле. Орест Георгиевич приглядывался тревожно.

— Первый этап закончен, — юноша свел брови. — Переходим ко второму: эту ступень мы назвали первоначальной интерпретацией. Строго говоря, они могут быть связаны многозначно…

— Минуту, минуту, — Орест Георгиевич перебил. — Заложено ли в вашей модели нечто, позволяющее объективно судить о степени приближения к истине — в каждом отдельном случае? — он говорил и слушал сам себя. Голос, достигая ушей с секундным запозданием, звучал как будто со стороны.

— Вы попали в самую точку, — Прямоволосый расцвел. — В сущности, в этом и заключается суть моей работы и ее научная новизна. Это нечто заложено, — он обвел глазами членов совета. — Оно обязательно проявится, но на следующем этапе. Теперь испытуемый должен выбрать свой вариант интерпретации. Выбрать и ясно сформулировать. Модель реагирует на голос и активно вступает в игру. Контроль осуществляется в рамках обычной математической логики: истинно-ложно. При ложном выборе включается блокировка: система отсылает вас в самое начало…

— Простите, — чувствуя прилив сил, Орест Георгиевич входил во вкус. — Но это не объясняет самого принципа активности.

Ему показалось, юноша растерялся:

— Вы… Вы имеете в виду?..

— Продолжайте, — доктор кивнул ободряюще.

Прямоволосый заговорил медленнее, будто взвешивал каждое слово:

— Активность модели описывается принципом черного ящика. Там, внутри, — он потянулся к выключателю, но отдернул руку, — работают базы данных, неподконтрольные пользователю: природные, культурные, исторические. На сегодняшний день… мы не в силах их контролировать… Может быть, когда-нибудь… позже…

— Ну что ж, — доктор Строматовский откликнулся доброжелательно. — Истина на то и истина, чтобы открываться постепенно.

— Да, да, — юноша напрягся. — Мы остановились на второй ступени… Интерпретация. Я собирался привести пример.

— Хотелось бы, — Орест Георгиевич следил за активностью модели.

— Крысы?.. Вода?.. Наводнение?.. — Прямоволосый шептал, вглядываясь напряженно. — Нет… все-таки крысы, — он заговорил громко и отрывисто. — Бегут из обреченного города…

Сероватые тени замерли. Фонари, вспыхнув фосфорными головками, погасли.

— Обработка окончена, — Прямоволосый едва шевелил губами. — Черный ящик не признал версию правдоподобной.

Строматовский подал знак Павлу. Тот подошел и, подхватив юношу под руку, подвел к дивану.

Доктор стоял, поигрывая тяжелым перстнем:

— Ничего… Это — приятное волнение. Ему надо отдохнуть.

Прямоволосый откинулся и закрыл глаза…


Ошибку Чибис заметил слишком поздно: автобус уже свернул на Садовую.

— Не тройка… Это не тройка. Надо выйти и пересесть, — оттесняя толпящихся пассажиров, он протискивался к задней площадке. Ксения пробиралась за ним. — Выходим, — дернул Инну. Она обернулась и кивнула.

Улица выглядела пустой. Машин почти не было. Трамвай, испуская слабое дребезжание, двигался в сторону Сенной площади: трамвайные окна, покрытые морозным узором, проехали мимо.

— А теперь куда? — Ксения оглядывалась.

Вдоль ограды Юсуповского сада бежали редкие прохожие — кутали шеи, уворачиваясь от ветра. Ветер вырывался из темных подворотен, цепляясь за оконные переплеты, карабкался вверх. Падая грудью на гулкие листы железа, рассыпался сухим снежным прахом, прежде чем успевал сорваться с высоты.

— Туда, я знаю, — Чибис махнул рукой.

Они свернули и пошли по Майорова.

Вечернее эхо, подхваченное ветром, отдавалось в верхних этажах. Свет, набухавший в зашторенных окнах, не пробивался наружу.

— Ой, тут же наша поликлиника, зубная, — Ксения заглянула в узкий проулок. — Прошлый раз мне восемь дырок сделали, представляете… Больно, ужас! Не знаю, как стерпела…

Впереди каменной громадой поднимался собор.

— Этот? Вы про него говорили? — Ксения забежала вперед. — Тогда я знаю… Мы раньше жили здесь, на старой квартире, там…

Инна подняла голову: небо было пустым и низким — ни звезды. Снег падал густыми хлопьями. Холод, идущий понизу, прожигал ноги сквозь рейтузы. Она нагнулась и растерла колени:

— Мне… надо домой. — Что-то подступало изнутри, тянуло низ живота. Больше всего на свете хотелось лечь и закрыть глаза.

— Это близко, совсем близко… — Ксения закрывалась варежками от ветра.

Инна шла, стараясь не думать о боли. Снег, поваливший хлопьями, залеплял рукава. Впереди, за пеленой снега, маячили две маленькие фигурки. Казалось, они становятся всё меньше и меньше.

— Шапку отряхни, а то Дед Мороз какой-то… — Она услышала Ксеньин голос.

— Дома отряхну, все равно нападает.

— Тогда я то-оже до-ома…


— Может быть, теперь — я? — Орест Георгиевич обратился к доктору.

Тот раскрыл руку, приглашая.

Фосфорные головки разгорались нежным светом. С каждой секундой свет становился ярче. Щиток перстня поймал электрический отсвет и свел его в луч. Острие обходило город по периметру, короткими рывками, словно по невидимой линейке — равными мерами длины. Затаив дыхание, Орест Георгиевич ждал, когда, тронутые лучом, вспыхнут окна и двери, распахнувшись беззвучно, выпустят сероватые тени.

Луч, однако, ударил в купол Исаакиевского собора и, скользнув вниз, разрезал снежную пелену. То, что открылось глазам, было и вовсе необъяснимо: по Вознесенскому проспекту, стремясь к пустому пространству площади, шли три маленькие фигурки — почти неразличимые с его нынешней высоты. Снег, валивший хлопьями, облеплял их с ног до головы, так что Оресту вдруг показалось, будто их головы увенчаны высокими шапками. Прежде чем перейти к этапу интерпретации, он успел подумать: «Странно… Какие-то как будто восточные. Не то войлочные, не то меховые…»


На просторе площади гулял ветер. Хлопья вились над статуей, опоясанной фонарями. Каменный конь, вскидывая копыта, плясал под бронзовым всадником. Ветер разгонял снег, сметая его к далеким невидимым домам.

Перейдя дорогу, они очутились в сквере. Скамейки, расставленные по периметру, совсем занесло. Снежные сугробы подпирали кусты, щетинившиеся ветками.

— Я устала. Пожалуйста, давайте посидим. Да не бойтесь! Мы правда здесь жили… — Ксения махнула рукой. — Вы не представляете, как там хорошо, — она заговорила мечтательно. — Лестница и окошко на крышу. Мы всегда забирались…

— Куда? На крышу? — Чибис расчищал снег.

— Да нет, на чердак. Там тепло. Садились, рассказывали сказки, страшные… — блаженная улыбка ходила по Ксеньиным губам. — И лифт старый. Сетчатый, как у тебя…

— Эх, сейчас бы туда… — он ежился от холода.

— А ты возьми и представь! — Ксения села и зажмурилась. — Ну, получилось?

Чибис закрыл глаза и кивнул. Как будто и вправду увидел чердак и сетчатую шахту, похожую на змеиную чешую.

— В некотором царстве, в некотором государстве жил был огро-омный змей. Жил он на самой высокой горе, и прозвали его за это Горынычем. Страшно? — он открыл глаза и улыбнулся.

— Да, — Инна прижала руки к животу.

— А гора как называлась?

— Гора? — Чибис поерзал. — Вообще-то не гора, а высоты — Пулковские.

— Ага… — Инна отозвалась тихо, — а змей — не Змей, а трамвай.

— Да нет! Змей настоящий. Ну вот. Охранял он свои границы от самых Высот до Калинова моста.

— Может, до Калинкина? Там и башни есть — охранять удобно, — обеими руками Инна зажимала боль.

— Пожалуйста, сядь и не мешай, — попросила Ксения.

— Много молодцев ездило к мосту драться со Змеем, только никто из них не возвращался — ни пеший, ни конный. А вдоль по берегу лежали их кости — по колено навалены.

— Кому по колено — Змею? — Инна снова перебила.

— Кому ж еще?! — Чибис хихикнул. — Вот пришел однажды из далекой страны, из чужой державы Иван-царевич…

— А у царя была дочь — прекрасная царевна, — Ксения подсказала с надеждой.

— Ага. И узнал царевич от случайных людей, что поведут ее Змею на съедение…

— Мне страшно, — сказала Инна.

— Так и должно быть, — Чибис радовался. — Вот приходит он к реке и видит: колышется перед ним вода. Закипели воды черные, и вылезли на сушу головы змеиные — чешуйчатые… Как лифты… — он улыбнулся.

— Замолчи, — Инна цедила сквозь зубы. — Вы оба… Ничего не знаете…

Чибис сбился и замолчал.

Ее глаза глядели вперед, выше заиндевелых кустов:

— И ты, и старуха… И твой отец… Все это — сказки… И змей. И ваша звезда…

— Ой! — Ксения запрокинула голову. — Глядите…

Над крышей «Астории» крестом, рассекающим небо, стояли два недвижных луча.

— Что это? — Чибис смотрел опасливо.

— Я знаю, — Ксения вскочила. — Это оно, облако… Смотрите, вон же… — она вглядывалась в рассеченное небо, зажимая варежкой рот. — Вставай, вставай, — тянула Чибиса. — Мы тоже… туда… должны…

Два луча, сойдясь в перекрестье, двигались к Исаакиевскому собору. Между ними стояло маленькое облако, словно пронзенное насквозь. Ангелы, державшие подступы к куполу, следили настороженно.

— Мы? Зачем?.. — Чибис смотрел в небо. Маленькое облако вспыхивало, занимаясь по контуру.

— Это… Там… Вы… просто не знаете. Это — лучи. Звезда… — Ксения махнула рукой и побежала к Собору. Ее душа дрожала от счастья: всё собралось и сомкнулось. Сбылось, как в старинной книге: звезда, взошедшая во дни царя Ирода, встала над местом. Те, кто дошел, могли пасть к ее ногам и принести ей золото, ладан и смирну, пахнувшую керосином…

Боль, родившаяся внизу живота, росла пульсирующими толчками. По белому насту, гулкому, как железная крыша, Инна шла к колоннаде: «Звезда… Это — Звезда…»


ВЕЛИ, ЧТОБЫ Я…


Багровые лепестки хрустели в основаниях. Снежное марево, полог огромной колыбели, качалось, укрывая площадь.

«Это он… он… Иисус», — ангел, сидящий над пустой могилой, забормотал чужим Ксеньиным голосом.

Уходя за край сознания, башня выпускала звездные грани — два сбереженных лепестка. Сознание, дрожавшее между сном и явью, теряло свои собственные слова.


ВЕЛИ… ЧТОБЫ… ОНО… ЧТОБЫ ОН… ДОЛЕТЕЛ…


Башня усмехнулась, обещая выполнить просьбу, вывернув ее наизнанку, — так, как привыкла выполнять все сокровенные желания, пришедшие из глубины веков.


— Под руки, под руки… Ой! Держи, держи…

Иннины пальцы были мокрыми. Глаза, заведенные под веки, дрожали чем-то белым. Скулы очерчивались неживой остротой.

— Мама… — прошептал Чибис.

— Что? — зубы стукнули. Ксения взялась за подбородок, сдерживая невыносимый стук. — Надо что-то… Ты должен… должен…

Чибис опустился на снег, подполз и ухватил за ноги:

— Не могу… Я не могу… Очень… тяжело.

Иннино пальто завернулось и вздернулось. На пустом месте, с которого ее стянули, чернело пятно.

— Что? Что это? — он спрашивал, не понимая.

Ксения сунула руку и нащупала мокроту.

— Где здесь больница? — она разглядывала свои пальцы.

— Там, — он мотнул головой. — На той стороне…

— Надо машину, — зубы не посмели стукнуть. — Вставай, выходи на дорогу.

Чибис выступил за кромку и пошел по слюдяной полосе.

Серая «Волга» замерла, взвизгнув тормозами. Водитель распахнул дверцу.

— Там… она… у нее сильно… кровь…

Водитель медлил, словно раздумывая.

— У меня есть… Рубль, — Чибис шарил в кармане.

Водитель перебил, не дослушав:

— Давай-ка вместе, с обеих сторон.


Огибая Александровский сад, серая «Волга» летела к Неве.

— Сейчас свернем. По набережной, — водитель обращался к Чибису. — На, — он вытянул из щитка черную луковицу, — прижми и дуй.

Чибис прижал и дунул. Попутная машина шарахнулась, освобождая дорогу. В громком шипении, как в непроницаемом облаке, серая «Волга» летела туда, где умерла его мать. Не отводя от губ шипящей луковки, Чибис перегнулся через сиденье и заглянул в Иннино лицо. Оно было безжизненным и чистым, как бумажный лист.

* * *

Я ненавижу Великие города. Игралища, арены истории. Переезжая по необходимости, всегда выбирал самые невзрачные: центральная улица, застроенная трехэтажными домиками, стандартный набор кафе и магазинов, непременный «Макдоналдс» — лишь бы не все эти статуи, химеры, грифоны, римские воины, безжизненные ангельские лики. Колеся по Европе, объезжал их кольцевыми дорогами, благо, в наши дни это возможно.

У маленьких городов своя история, но чтобы к ней приобщиться, надо пустить корни, завести знакомства. Старожилы, в чьей памяти осталось прошлое, должны признать вас своим. Анахорет вроде меня не имеет ни малейшего шанса — в лучшем случае с ним просто здороваются, а он кивает в ответ.

Прежде чем снять квартиру, я внимательно обхожу окрестные кварталы, чтобы исключить любые случайности — какой-нибудь фонтанчик, украшенный ангельской головкой, или барельеф на фасаде. Потом, вселившись, стараюсь не думать об этом, отрешиться от прежней жизни, но моей решимости хватает до следующего переезда, когда, припарковав машину перед табличкой с адресом, указанном в бумагах, я углубляюсь в боковые улочки, чтобы удостовериться: огонь, пылавший под этим тиглем, давным-давно прогорел. В этом горшке, предназначенном для высушивания, плавления или обжига, не осталось веществ, обладающих безумными свойствами.

За окном серенькое утро. Те, кто спал, в этот час просыпаются, встают под душ, распахивают дверцы холодильников, поторапливают детей. Через час их дети сбегут по ступенькам, чтобы напоследок обернуться и махнуть рукой родителям, глядящим из окна. А вечером все возвратятся домой, и круг ежедневных забот замкнется семейным ужином, который исчезнет из памяти, влившись в круговорот дней…


Мы сидели в холодном и гулком вестибюле, надеясь, что кто-нибудь спустится и скажет: не бойтесь, всё обошлось. Но к нам вышла дежурная сестра и спросила номер ее телефона, а Ксения сказала: я знаю только адрес, они недавно переехали, телефона нет. Медсестра дала мне что-то, завернутое в бумагу. Я не разворачивал, просто положил в карман. А потом сказала: «Внематочная. Поздно, идите домой». Больше она ничего не сказала, а мы не решились спросить.

Обратно мы шли по набережной. «Почему ты сказала — они? Вы же тоже переехали?» Прежде чем сесть в автобус, Ксения ответила: «Какая разница? Все равно телефона нет».

Отец уже спал. Я разделся, постоял под его дверью и пошел к себе. Сидел, шептал это странное слово, не понимая его смысла, а потом вспомнил про сверток, который отдала медсестра. Развернул и увидел мамину фотографию, ту самую, которую она украла. Смотрел и думал: «Похожи… Если не знать правду, можно подумать: одно лицо…»

И вдруг понял: всё кончилось, она идет по Васильевскому острову, и ветер поднимает ее косу, а она все идет и идет, пока не доходит до середины — примерно до 10-й линии, а дальше они идут вместе: она и моя мать.

Не знаю, как я это почувствовал. Говорят, такое бывает только с близнецами: когда один умирает, другой обязательно знает об этом, даже если находится на другом краю земли.

Я встал и подошел к окну. Стоял, ткнувшись лбом в холодное стекло, смотрел на двор, засыпанный снегом, и представлял себе дворников с лопатами: как они появятся утром и будут шаркать, расчищая дорожки, чтобы людям, которые проснутся, можно было пройти. А еще я думал о смерти — единственно важной вещи, о которой стоило думать, и тут только сообразил — с ужасающей ясностью, так что заложило уши: моя собственная жизнь кончилась. Всё, что случится, уже не имеет значения — что бы ни случилось, это будет чужая жизнь.

В школу я пришел во вторник. После уроков мы вышли вместе, и Ксения рассказала всё, что знала: и про оперу, которую так и не дослушала, и про книгу, и про кладбище, и про факел, чадивший из-за створки подвальной двери, и тогда я понял, что означает это странное слово. А еще я понял, что должен спасти отца.

Ксения мне не поверила, сказала: «Ты?! Не ври», — но я настаивал, говорил: всё началось еще тогда, когда Инна пришла, чтобы вернуть мамину фотографию, но она все равно не верила. А я сказал: «У меня есть доказательство». Мы стояли на ступенях между двумя сфинксами, и я рассказывал о своих знаках и о тайне рождения, неотличимого от смерти, которую хотел разгадать. Говорил, что должен был попытаться — замкнуть эту цепь, разомкнувшуюся на моей матери. А она все равно не верила, и тогда я сказал: «Пошли».

Отца дома не было. Нам никто не мог помешать. Я развернул шершавый ватманский лист и показал ей знаки: череду солнечных дисков — не то садящихся, не то встающих из-за горизонта — и маленькую гирьку, лежащую на материнских руках.

«Ну и что? И что это доказывает?»

На этот вопрос у меня не было ответа. Я свернул лист и подошел к окну. Стоял и думал о брате, который так и не родился: спасая отца, я должен назвать его своим сыном.

Ксения хотела уйти, сказала: «Дурак. Все равно я тебе не верю. Ничего ты не доказал».

А потом это случилось само собой. Моя рука, упрямая ослица, которую будто бы снова выпустили на волю, поднялась и вывела его на стекле. Мой последний тайный знак. Очень простой, проще, чем все остальные: ни коровьих рогов, ни крыльев, оперяющих с боков. Ведь мой брат и мой сын уже никогда не родится, а значит, его матери не нужны ни руки, ни крылья, чтобы его удержать. Там, куда она ушла, они все равно вместе — две окружности: одна побольше, другая поменьше. Та, что поменьше, навсегда осталась внутри.


Больше мы не сказали ни слова, но на этот раз Ксения мне поверила, во всяком случае, потом, когда следователь стал задавать вопросы, наши показания совпали. Нас вызывали несколько раз, но дело так и не открыли: по закону мы считались несовершеннолетними, а значит, во всем, что случилось, не было состава преступления. Это мне объяснил следователь. А еще он сказал: «Живи, парень. Считай, тебе крупно повезло». Я думал, сообщат в школу, но они не сообщили, может быть, потому что у нас были разные школы: она училась в математической на Васильевском, а мы с Ксенией в английской — по другую сторону Невы.

О том, что я взял вину на себя, отец узнал сразу — меня допрашивали в его присутствии. Мне показалось, мое решение он принял равнодушно, но я всё равно верил, что поступаю правильно. Потом я еще долго надеялся, думал, он сам заговорит со мной об этом, но отец молчал. С ним творилось что-то неладное: приходя с работы, он запирался у себя в кабинете, писал какие-то формулы. Я выходил из комнаты, стоял под его дверью. Отец ходил из угла в угол и бормотал, что ему не хватает времени, а еще — о слабом рабском уме. По утрам из лаборатории тянуло гарью.

К весне Павел Александрович уехал в командировку. Обратно он вернулся через год — я уже заканчивал школу. Заходил к нам. Сначала редко, потом всё чаще и чаще, делал отцу уколы. Однажды с ним пришла Светлана. Они сидели на кухне, пили чай. Отец жаловался на посторонние запахи, говорил: всё пропахло керосином, — и нюхал руки. К тому времени он уже ушел с работы. Запирая за ними дверь, я расслышал «Боже мой», произнесенное высоким ломким голосом.

Вечером Павел позвонил. Я хотел позвать отца, но он сказал «не надо», а потом спросил про посторонние запахи: давно ли? Я ответил: давно, я уже привык. И тогда он сказал: «Всё. Дома не справиться. Дальше тянуть нельзя».

Из больницы отец не вышел. Я навещал его. Отец требовал книг. Я рылся в каталогах, но под именами авторов, значившихся в его списках, стояли другие названия, словно в мире, куда погружалось его сознание, они писали совсем другие книги. Я пытался объяснить, говорил: здесь какая-то ошибка, — но отец не слушал и всё повторял, что во всем виноват я. Если бы не я, он давно бы закончил свою работу, и рисовал картины будущего, в котором вещество — его главное и великое открытие — заработает в полную силу.

Это вещество возвращало к жизни мертвых, но главное, на чем отец особенно настаивал, — могло остановить окончательный распад Империи, потому что эта задача требует создания нового человека, не умеющего отличать любовь от ненависти, рождение от смерти, добро от зла. Шептал о ветхих людях, которых необходимо подвергнуть специальной обработке, в противном случае цивилизация, построенная на крови бесчисленных жертв, погибнет окончательно и безвозвратно.

Я слушал и думал о том, что в бумагах, на которые ссылался следователь, тоже говорилось о кровотечении, несовместимом с жизнью.

Однажды я рассказал ему про старика. Мне показалось, отец слушал с интересом, в особенности, когда я заговорил про одновременные эпохи. На всякий случай я спросил: «Ты понимаешь?» — а он кивнул и ответил, что у этого закона есть аналогия: зародыш, пребывающий в чреве матери, по мере своего развития повторяет все животные формы. К примеру, на первых порах дышит жабрами. Тем самым, прежде чем начать свою личную историю, становится современником всех прошлых жизненных форм. Эти животные формы — земноводные и пресмыкающиеся, насекомые и насекомоядные, рыбы и птицы — видят в нем своего потомка, потому что он и есть их одновременный потомок, которому посчастливилось родиться на свет человеком.

Не помню, в какой связи я произнес слово интерпретация. Скорее всего, когда рассказывал о волхвах. Или о каменщиках, сохранивших свою великую тайну. Отец необычайно оживился, сказал, что в нашей истории интерпретация — важнейший этап. Но все-таки — второй. На первом испытуемый накапливает непосредственные впечатления, которые зависят от его внимательности, а также разрешающей способности зрения, осязания и слуха. А потом заговорил о черном ящике, вступающем в дело на самой последней ступени. Якобы он и принимает окончательное решение: если интерпретация оказывается ложной, система отсылает нас обратно — в начало игры. В этом случае приходится все начинать заново.

Конечно, я ничего не понял, но не стал переспрашивать. Все эти этапы, игры, ступени казались порождениями меркнущего ума. Стараясь его отвлечь, я заговорил о библиотеке, собранной стариком. О стеллажах, пущенных поперек комнаты, которые видел мельком, пока шел на кухню. Своей цели я добился: казалось, отец забыл о ящике, во всяком случае, сосредоточился на старике: «И где он теперь?» Я развел руками. Больничная палата — не самое подходящее место для разговоров о смерти. Даже если речь идет о чужом старике. «А ты не знаешь, — отец взял стакан и налил себе воды. У него была припасена специальная банка, стоявшая на тумбочке. По утрам он сам ходил на кухню к титану с кипяченой водой. — Куда делась его библиотека?»

Честно говоря, я решил, что этот вопрос он задал, как говорится, в личных целях и теперь попросит связаться с Павлом — чтобы тот навел справки и выяснил всё доподлинно, — а потом будет требовать от меня стариковских книг. Такая перспектива мне не улыбалась, и я решил завершить тему — раз и навсегда: «Соседи разворовали». Мне казалось, он расстроится, но отец заметно обрадовался, а потом допил свою кипяченую воду и сказал: «Не надо. Мне больше не надо книг».

Я кивнул, хотя и не поверил. Думал: минутное настроение. Пройдет время, и он снова возьмется за свое: будет мучить меня заказами, в которых всё перепутано — и названия, и имена авторов. Но я ошибся.

В следующий раз я пришел, как обычно, через неделю. Он пожаловался на боль в спине: дескать, тяжело нагибаться. «Значит, не нагибайся», — ляпнул я первое, что пришло в голову — в сущности, ничего особенного, но он ужасно раскипятился. Ходил по палате и всё повторял: «Что значит — не нагибайся?.. Это ты можешь не нагибаться…» В конце концов мне надоело, и я спросил: «А ты?»

«Я? — он остановился и посмотрел на меня с таким горестным недоумением, что заныло сердце. — Как не нагибаться? Мне приходится смотреть сверху, — но потом успокоился и заговорил про старика. Видимо, думал о нем всю неделю. — А еще? О чем вы с ним разговаривали?»

Все еще чувствуя сердце, я заговорил о сокровенных знаниях, обретаемых в Духе и объединяющих человечество: всех, кто рождается и умирает в разные эпохи, но в каком-то смысле стоит у одного окна. «А еще старик говорил, что новая истина не возникает на пустом месте. На пустом рождается ложь».

Отец сидел, сложив на коленях руки, и слушал внимательно, а потом вдруг сказал: «Неужели ты не понял? Это — страх. — И начал рассказывать про старика, будто они и вправду были знакомы: — Давно, скорее всего, в юности, твоего старика что-то напугало, вот он и погрузился в свою собственную цивилизацию, составленную из книг». — «Собственную? Ты действительно полагаешь?.. — я не закончил вопроса, отец перебил меня, энергично кивнув. Пришлось начинать заново. — Ты хочешь сказать, что на самом деле цивилизаций две?» На этот раз я сформулировал точно, во всяком случае, он охотно развил мою формулировку: «Вот именно: большая и маленькая. Чтобы скрыться во внутренней, надо пройти сквозь ту, которая снаружи».

Он и раньше говорил странные вещи. Я привык — относился к этому как к неизбежности, связанной с болезнью. Все-таки мы разговаривали не дома, на кухне, а в палате психиатрической клиники. Когда-то я даже советовался с лечащим врачом: что делать в подобных случаях? «Не перебивать: выскажется и успокоится. Задайте пару вопросов, отнеситесь как к игре. А потом попытайтесь его отвлечь, перевести разговор на другую тему». К этому рецепту я прибегал довольно часто и, надо сказать, успешно. Обычно отец успокаивался, его речи становились яснее.

«А если не пройдешь?» — я спросил, имея в виду, что делать тому, кто хочет замкнуться во внутренней цивилизации, но не знает, как преодолеть внешнюю, и понял: игры не получается. Мы оба говорим серьезно. А еще я поймал себя на том, что безумные рассуждения отца кажутся мне знакомыми.

Отец улыбнулся: «Значит, не воскреснешь», — с таким видом, будто ответил не взрослому сыну, а маленькому мальчику, и даже погрозил пальцем: «Твой старик большой путаник… Надо же: мифы, переходящие от цивилизации к цивилизации…»

«Полагаешь, мифы — пустое? Его теория не работает?»

«Почему же… — он пожевал губами, — работает. Еще как работает… Но если речь о гибели нашей цивилизации, всё это лишнее. Не стоит умножать сущностей, чтобы доказать такую очевиднейшую вещь…»

В тот вечер я долго не мог заснуть, слонялся по квартире, встречаясь глазами с портретами, и обдумывал слова отца. Мне представлялся город, опоясанный крепостными стенами. По дороге, мощеной лазоревыми плитами, шли земные купцы. Сквозь широкие внешние ворота они выходили на площадь и раскладывали товары. В обратный путь караваны пускались налегке. Шли мимо внутренней стены, за которую им нет доступа, и, поднося ладони к бровям, заглядывались на очертания башни, опоясанной дорожками строителей, из века в век совершающих свое терпеливое восхождение.

Я услышал цокот копыт и увидел ослика, бредущего по глиняным плитам, и в тот же миг, будто всё сошлось и соединилось, вспомнил две окружности — мой последний и тайный знак. Это они, две цивилизации — внутренняя и внешняя, только в отцовской интерпретации: мы все, родившиеся в СССР, входили в широкие ворота, но далеко не каждый обнаруживал маленькую дверцу во внутренней стене.


Я сидел, размышляя о старике, которого отец назвал путаником, а потом достал бумагу и написал первую фразу, еще не зная, что из этого получится: «Грузчики задвинули в угол шкаф и ушли навсегда…» Писал и думал: закончу — покажу отцу. Пусть прочтет мою интерпретацию. А вдруг она окажется правильной, и нам, персонажам этой истории, больше не придется возвращаться в начало игры.

Для работы я урывал каждую свободную минуту, но ничего не складывалось, будто черный ящик, неподконтрольный пользователю, включал блокировку. Так было, пока я не понял свою ошибку: черный ящик ни при чем. Я сам вогнал себя в рамки математической логики, пытаясь отделить истинное от ложного, явь от сна. Словно я не персонаж этой странной истории, а судья, оглядывающий ее сверху. Осознав это, я начал заново. Карабкался по трубе, сбивая пальцы, а они, другие персонажи, стояли, запрокинув головы — дожидаясь, когда я доберусь до конца.

Мне понадобилось несколько лет. В течение этого срока я снова и снова терзал свою память, сопоставляя разрозненные свидетельства, но окончательная картина сложилась в девяносто третьем, незадолго до смерти отца.

В те годы он пристрастился к газетам. По утрам я спускался в киоск, покупал и вырезал самое интересное: отец очень ослаб и не мог читать подряд. Вряд ли он осилил бы мои записки, и вообще, мне не хотелось его тревожить, погружая в прошлое. Я думал: пусть живет настоящим.

В последний раз мы виделись в октябре. В тот день я немного опоздал. Отец ждал меня. Сидел в вестибюле, сложив на коленях руки. Я извинился, сославшись на автобусы, которые ходят из рук вон плохо. Мы пошли в палату, я открыл портфель и вынул кекс — датский, из гуманитарной помощи. Нам выдали на работе. Думал, он обрадуется, но отец кивнул и положил на тумбочку, прямо на газетные вырезки. Сверху лежала статья одного известного экономиста. В ней говорилось о капиталистическом способе производства, о новых законах, регулирующих права собственности. Ссылаясь на изменения, произошедшие в нашем обществе, автор рассуждал о том, что советская цивилизация кончилась.

«Прочел? И как тебе?» — мне статья понравилась, но хотелось услышать его мнение. Прежде чем ответить, он подбил подушку. Я думал: собирается с мыслями. «Знаешь, я немножко прилягу, — лег, укрылся байковым одеялом и вдруг сказал, что не жалеет о своей жизни, в которой так и не сумел совершить великого открытия, а потом, шепотом, так, что я едва расслышал: «Способ производства ни при чем. Его можно изменить, но эта цивилизация никогда не кончится. Таких, как я, у них было много. Боюсь, это вещество открыли без меня».

Об отъезде я задумался после его смерти, но окончательное решение принял в девяносто шестом.

Подготовка заняла некоторое время: надо было продать квартиру и, главное, распорядиться книгами. Сперва я намеревался продать, во всяком случае, редкие экземпляры, оставшиеся от деда. А потом решил передать Библиотеке Академии наук. Раз уж стариковские книги исчезли, пусть останутся мои. Может, и пригодятся. Ведь если отец прав и советская цивилизация никогда не кончится, кто-то, чьих имен я никогда не узнаю, проникнет во внутренний круг. Чтобы провести свою жизнь вдали от их побед и свершений, которые сами по себе никогда ничего не доказывали, а значит, не докажут и впредь. В архив БАНа я передал всё, что осталось от нашего прошлого: бумаги, старые письма, рукопись моего деда и наш семейный альбом. Мне хотелось вложить в него Иннину фотографию, на которой она так похожа на мою мать, хотя мы — не близнецы. Но та фотография исчезла: сгорела вместе с моим дедом, в одном тазу.

С Ксенией я не виделся все эти годы. Не знаю, что на меня нашло, но мне захотелось попрощаться. Ведь кроме нее у меня никого не было.

В Пюхтицы я приехал без звонка, не знал, не имел понятия, можно ли туда звонить. Обратился к какой-то женщине, объяснил, попросил, чтобы ее вызвали.

Мне показалось, она не очень-то обрадовалась, но постаралась не подать виду. Мы сидели в монастырском дворе, и она рассказывала о своей жизни: после школы вышла замуж, родился сын. Первое время она за него боялась, в их семье мальчики всегда умирали, но, слава богу, сын оказался здоровым и сильным, а потом вырос и стал чужим. Про мужа она больше не упомянула, а я не стал спрашивать.

Она тоже не спрашивала. Я сам рассказал про отца. О том, как его загнали в угол, о болезни, которая свела в могилу. Она слушала и кивала, а потом вдруг сказала: «В конечном счете жизнь справедлива».

Потом я еще долго обдумывал ее слова, пытался понять, чью жизнь она имела в виду: мою, моего отца или свою собственную? Может быть, хотела сказать, что мой отец сам сделал свой выбор. Сказал им: да.

Но тогда я смотрел на ее восковые губы и не находил слов, чтобы объяснить ей то, что давным-давно понял: он ушел от них, скрылся в свое безумие, похожее на внутреннюю стену, предпочел заточить себя в больничной палате, лишь бы не дожить до того дня, когда его голова родит окончательную формулу, способную раз и навсегда покончить с ветхим человеком.

В моей сумке лежала рукопись, отпечатанная на отцовской машинке, — эти разрозненные листки. Я надеялся, что Ксения заинтересуется, захочет узнать правду о нашем прошлом и, может статься, оставит рукопись у себя. Мне не хотелось тащить ее через границу. Но потом решил: незачем. Женщина, сидящая напротив, умерла для мира, ушла в другое прошлое, далекое от хода истории, потому что ничего этого в нем нет: ни одновременных эпох, ни Духа, являющегося судить империи, ни перекрестка, на котором наша цивилизация сошла с общей мировой дороги, чтобы двинуться по своему собственному гибельному пути.

Кто-то окликнул ее, назвав матушкой Капитолиной. И я вдруг подумал: раньше она была странницей. Теперь сменила имя. Ее новое имя происходит от названия главного римского холма.

Мы стали прощаться. Я думал, она просто уйдет, но она вдруг спросила: «Ты не знаешь, где ее фотография?» Я смотрел в поблекшие глаза и думал о другой девочке — о том, что мне не нужно никакой фотографии, чтобы видеть ее лицо. «Исчезла». Ксения кивнула: «Человек, яко трава дни его», — а еще она сказала, что помнит про Инну и молится за ее грешную душу, и тогда я понял, почему тетя Лиля, собираясь на кладбище, позвала не племянницу, а чужую девочку. А еще я понял: мне не надо было приезжать.

«Как ты меня нашел?»

Павла Александровича упоминать не хотелось: ведь это он поднял свои связи. Я ответил первое, что пришло в голову: встретил нашего одноклассника, случайно, и даже назвал фамилию. Ксения улыбнулась и махнула рукой.

Обратно я ехал на автобусе, сидел и думал: она всегда была простодушной и всем верила на слово.

А еще я думал про Павла Александровича и Светлану. К ним, персонажам нашей общей истории, у меня сложилось двойственное отношение: в каком-то смысле, они его предали. Но я помнил и другое: отец и сам искал своей гибели. А еще они мне помогали, первое время, когда я учился в институте: присылали деньги, отрывая от своего семейного бюджета. Так что я им — не судья…


Я смотрю на экран монитора. Господи, как же я устал…

Мне осталось последнее усилие: создать электронный адрес и отправить на него файл. Я подвожу курсор и выполняю необходимые операции. Теперь в моем компьютере его можно уничтожить: OREST I SIN — delete.

Что-то давит за грудиной. Я чувствую свое сердце, но меня это не пугает: ни боль, ни шум мотора, работающего в голове. Теперь, когда я стою на пороге смерти, а она сияет нетленной молодостью, мне легко в этом признаться: она была смыслом и болью моей жизни, в сущности, так и не прожитой. Наши знаки стоят рядом, и этому уже никто не может помешать.

Борясь с подступающей слабостью, я иду к камину. Прежде чем всё наконец закончится, я должен увидеть, как эти странички будут корчиться, превращаясь в пепел.

У меня кружится голова. Пора отвлечься, переменить тему.

Фирма, на которую я работаю, переживает не лучшие времена. Если общая ситуация не изменится, а на это надежды мало, вскоре мне снова предстоит переезд. Агент обещал не затягивать с бумагами: по его расчетам, надо ориентироваться на Рождество. Городок, где я поселюсь и, похоже, проведу свои последние годы, находится на границе Сербии с Хорватией — с хорватской стороны. Лет двадцать назад там разворачивались военные действия, но видимых разрушений не осталось, во всяком случае, так говорит мой агент. На будущий год Хорватия вольется в единую Европу. Если доживу, окажусь не просто на границе двух стран. Там, километрах в тридцати, пройдет разделительная полоса между двумя цивилизациями — Европой и Евразией. Об этом говорилось в той самой книге, которую принес Павел Александрович, но отец так и не успел прочитать…

Я слышу, как оно подступает, готовясь хлынуть в сердце…

Надо переключиться на что-нибудь хорошее. Например, подумать о европейских дорогах. Что может быть лучше современных дорог?

Когда мчишься по автобану, всё вокруг кажется одинаковым: дорожные знаки, понятные любому автомобилисту, электронные табло, тоннели, развязки, заправки. Время от времени я останавливаюсь, чтобы отдохнуть в придорожном кафе. Сижу, попивая кофе, прислушиваясь к чужим голосам: люди, не похожие на строителей Вавилонской башни, говорят на разных языках. Скорее, они похожи друг на друга — и мне это нравится. Сколько раз, выезжая с очередной заправки, думал: жаль, что я не такой, как они.

Машина набирает скорость. По сторонам мелькают дома, покрытые черепичными крышами. Кажется, стоит свернуть с дороги, и начнется тихая жизнь. Уютная, обособленная от времени…

Говорят, что Дух, рождающий великие цивилизации, давным-давно покинул Европу. Возможно, в этом есть доля истины, но горе-волхв, пришедший с Востока, не может об этом судить.

Я опускаюсь в кресло и вытягиваю ноги. Смотрю на огонь, в котором сгорает мое прошлое, и слышу голос отца: мой отец говорит о нашей цивилизации, о том, что она никуда не исчезла, потому что мифы, на которых она зиждется, стали для нее единственной правдой. Мы, рожденные в СССР, можем иронизировать сколько угодно — ведь и римляне подсмеивались над своими богами, но все-таки обращали к ним свои просьбы.

Я усмехаюсь жесткими губами: окажись на моем месте древний римлянин, он попросил бы здоровое сердце, ведь его Рим вечен и рано или поздно воскреснет — надо только дожить.

Мое окно покрыто пылью, но даже сквозь пыльные стекла я, кажется, вижу другой город, в котором никогда не был, и Красную Звезду. Она возносится над городом и миром, будто пришла навсегда и навсегда встала над местом.

Пусть исполнит мое последнее желание. Сами собой мои губы складываются в слова:


Лети, лети, лепесток, через запад на восток,

через север, через юг, возвращайся, сделав круг,

лишь коснешься ты земли, быть по-моему вели…


ДАЖЕ МЕРТВЫМ Я НЕ ХОЧУ ВОЗВРАЩАТЬСЯ К ИРОДУ.


Вели, чтобы меня похоронили здесь…

Загрузка...