— Ты пиши. Мы встретимся. Мы должны встретиться…
Это говорит Юра. Его голос вдруг стал глуше, повлажнели глаза. Я жму шершавую, обветренную руку, потом стискиваю его и прижимаюсь к черной бороде.
— Да, Юра, — отвечаю, а горло сжимает судорога. И слышу плохо, будто все от меня отодвинулось, надо кричать, чтобы услышать и свой, и его голос.
— Я через год в отпуск. Ты жди.
Он говорит так, словно год — это день. Может быть; встречи и не будет. Мало ли куда уведут нас дороги… Будут другие дни и другие разлуки. Останутся в памяти только те события, которые не в силах стереть время. И только они будут рождать ощущение прожитого. А все остальное, что когда-то огорчало и злило, отсеется, покажется до обидного ничтожным, из-за чего и тревожиться не стоило…
В нас навсегда останется лишь то, что мы испытали вместе, деля между собой и холод, и тепло, и радость, и хлеб. Мы не забудем грохочущих во вьюге гор, суровых морозных ночей, белых от инея палаток и плеча товарища, к которому прижимались, чтобы согреться.
… Стометровая каменная стена. Мы подтаскиваем к пей части прибора для измерения осадков — осадкомера. Его только что наладили. Камнями выпрямили стальные стойки, которые прогнулись при падении с вертолета.
Смотрим вверх. Там расчищают крохотную площадку от камней Николай Васильевич Максимов, наш начальник экспедиции, и Володя Зябкин, снегомерщик. Нам пятерым — Юре Баранову, Володе Царенко, Сереже Айра-петьянцу, Юре Акименко и мне — надо поднять стошестидесятикилограммовую «бандуру» по этой стене. По ней и налегке пройти трудно — осыпь. Потрескавшиеся, разрушенные временем камни держатся чудом, готовые в любое мгновение обрушиться на наши головы.
— Долго провозимся? — спрашиваю Юру Баранова.
Юра щурит серые глаза, примеряясь к стене. От ветра, стужи и солнца лицо его почернело, кожа лупится на носу и щеках, губы иссечены до крови.
— Час, — наконец произносит он. — Да, целый час.
А площадка, где будет стоять осадкомер, рядом. Ну, какое это расстояние — сто метров? Пустяк!
Николай Васильевич машет рукой — площадка готова. Мы протягиваем под осадкомер веревку, завязываем концы петлями, чтобы удобно было тащить, и втискиваем плечи в эти петли. Выпрямляемся — кажется, кости хрустят от тяжести. Шатаясь, скользя на осыпи, делаем шаг, второй, третий… В глазах плывут круги. Судорожно хватаем ртом воздух. Как мало его здесь, на огромной вы соте, рядом с пиком Победы, возле которого уныло плывут белые облака…
— Стоп! Остановка!
Мы ложимся рядом с осадкомером, не вытаскивая из петель своих плеч. Прижимаемся к камням. От них тянет прохладой. После ночного мороза солнце еще не успело опалить их. Милая земля, дай сил, чтобы подтянуться вверх еще па три шага, потом еще, еще…
— Старина, опять… — говорит Юра.
Вместо платка у меня бинт. Прижимаю к носу. Да, опять идет кровь. Юра снимает с камня плитку льда, завертывает в тряпку, кладет мне на лоб.
Лицо Сережи белое как мел. Юра Акименко лежит, закрыв глаза. Володя Царенко безучастно смотрит на ледник, который сейчас под нами. Вдали, на морене, комочками зеленеют наши палатки.
— Подъем, ребята, — говорит Юра.
На высоте и килограмм — нелегкий груз. А у нас сейчас их, этих килограммов, сто шестьдесят. По тридцать с лишним на брата.
Поднимаемся вверх еще на три шага и снова приникаем к камням, зацепившись за щели каблуками ботинок.
Интересно, сколько наших, высотных, шагов в этих ста метрах? Поднимемся ли мы когда-нибудь на площадку, где будем долбить камень, чтобы закрепить стойки прибора, чтобы вбить крючья для тросов-растяжек? Как вообще будет выглядеть мир, когда мы все-таки одолеем эту каменную стену?
По ночам мы коченеем от холода, днем нас жжет немилосердное солнце. Мы спорим о смысле жизни, даже ругаемся. И сюда, на пятикилометровую высоту, где никто не живет и жить не будет, мы пришли затем, чтобы затащить осадкомер на скалу. И он будет стоять здесь, как страж над погодой, очень долго, пока не проржавеет.
Ежегодно к нему будут приходить исследователи и смотреть, сколько осадков выпадает здесь, где рождается ледник Иныльчек, сколько воды он даст реке, сколько даст работы новым турбинам. И мы делаем это впервые, впервые потому, что никто до нас здесь не был и никто не рисковал здесь поднимать такие вот тяжеленные приборы к облакам.
Мы поднимаемся и снова лезем по каменной стене, лезем упрямо, сжав губы.
Разве такое забывается?
До аэропорта меня провожает Николай Васильевич Максимов — наш начальник экспедиции. Вдали, в сиреневой дымке, тают белые горы Тянь-Шаня. К домикам теснятся теплые пирамидальные тополя. Саженцами в длинных крестьянских арбах прокочевали они когда-то через огромную бездорожную Россию и проросли здесь, на щедрой теплой земле, напоминая потомкам русских переселенцев о родной Полтавщине, Подольщине, Киевщине.
До посадки в самолет остаются минуты. Мы забегаем в тесный привокзальный ресторанчик, заказываем на прощание вина.
— Ты пиши… — говорит Николай Васильевич.
— Да, буду писать…
— Скажи, что же самое главное ты увозишь с собой?
Я пожимаю плечами, не зная, что ответить.
— Вы завтра летите снова на ледники? — тороплюсь спросить.
— Да, завтра на рассвете…
Николай Васильевич смотрит на меня выжидательно. Мне хочется сдать билет обратно и улететь не домой, а в горы.
В экспедиции на Тянь-Шане я был инженером снегомерной партии. Мне, как и всем, приходилось таскать грузы, собирать и устанавливать приборы, делать съемку ледника и окружающих гор. И только телеграмма напомнила мне о том, что надо возвращаться домой.
— Ты телеграмму дай, как долетишь.
— Я буду ждать вас.
— Кто знает…
Я поднимаюсь по трапу, иду на свое место. С высоты самолета и без того низенькая фигурка Николая Васильевича кажется совсем крошечной. Издали на загоревшем лице выделяется только седая бородка клинышком. Жестами Николай Васильевич показывает, чтобы я все же послал телеграмму. А зачем телеграмма? На этом пути никаких приключений не будет. Через пять с половиной часов я уже буду дома.
Самолет мягко трогается с места. Плывет назад разноцветная толпа провожающих.
Самолет пробивает облака могучими винтами. На уютные кресла опускается мягкий матовый свет. Теперь ты во власти этой машины. Через несколько часов она опустит тебя на землю, с которой прощался месяц назад.
Месяц? Неужели всего один месяц?.. Я начинаю перебирать в памяти день за днем этого ушедшего месяца. И встают они — трудные, холодные — как во сне, одновременно радостном, горьком и очень длинном…
В самом центре Тянь-Шаня с застывших в вечной стуже вершин спускается ледник Иныльчек, один из самых могущественных в стране горных ледников после ледника Федченко. Километров на двести в округе никто не живет. Только снег, сухой и обильный, да метели, несущиеся по ледовым ущельям, да обвалы нарушают безмятежье дикого и угрюмого края.
Сюда и летим мы на вертолете.
Дрожат шпангоуты, дрожит запасная рация на мягких прокладках, дрожит барограф.
Вся кабина загружена тюками. Рюкзаки крепче футбольных мячей, набиты теплыми вещами, спальниками, надувными матрацами.
Что-то давит в спину. Я пытаюсь отодвинуться к желтому пузатому баку с бензином, но через минуту это «что-то» опять подвигается ко мне. Не выдержав немого единоборства, высвобождаю ноги из рюкзаков и поворачиваюсь. На меня нацелено дуло Юриного карабина. Сам Юра преспокойно спит, надвинув на глаза берет.
— Баранов! — толкаю в бок Юру. — Убери, пожалуйста, эту штуку, она может выстрелить.
— Она не заряжена.
— Раз в год она все-таки стреляет.
Юра подтягивает карабин к себе и, обняв его, снова засыпает. Я смотрю вниз. Рыжие осенние поля. Киргизия убрала хлеб. Кое-где чернеют прямоугольники зяби. Вдоль полей серыми ручейками разливаются отары. Чабаны перегоняют овец на новые пастбища.
Но вот дороги, перекрестившие долину, стали сбегаться и вскоре сомкнулись в один пучок в поселке Рыбачье. Поселок прижался к берегу Иссык-Куля. Озеро — сказка. О нем сложено так же много легенд и песен, как и о сибирском Байкале. В граненой серебряной оправе гор, в бездне синего безоблачного неба оно и вправду сказочно голубое, покойное. И вода просвечивает, показывая изредка неторопливые рыбьи косяки.
От голубизны режущих солнечных бликов быстро устают глаза. Я закрываю их и, кажется, засыпаю. Затихает гул мотора и дребезжание переборок. Наступает покой.
— Да… Все пешком. А как же иначе? Бывало, нагрузишь лошадок и шлепаешь месяц.
— А время, время-то!
— А что время? Все равно больше времени не проживешь.
Догадываюсь: это разговаривает Филипп Матвеевич Лизин с Николаем Васильевичем. Филипп Матвеевич, высокий, седоусый старик в сером пиджаке и брезентовых брюках, — наш проводник. В гидрометслужбе Киргизии это самый уважаемый человек. Ему и ребята говорят, когда встречаются: «Салям алейкум, аксакал». Лизин работает в этих местах с тех пор, как стали строиться первые метеорологические станции на Памире и Тянь-Шане. Всю жизнь он провел в глухом высокогорье, обошел всю Киргизию. Многие исследователи, например профессор Давыдов, чьим именем назван один из хребтов Тянь-Шаня, ходили вместе с ним и помнят его. Лизин в совершенстве знает киргизские наречия и даже в молодости, еще до революции, принял магометанскую веру, о чем сейчас рассказывает с улыбкой. Три года назад Филипп Матвеевич ушел на пенсию. Занялся было пчелами, но, видно, не смог перебороть свою «болезнь». Эта «болезнь» — страсть к горам — и привела его снова в экспедицию.
Кроме Лизина, Николая Васильевича, Юры и меня в вертолете был еще Петя Табанюков. Петю приняли на работу перед самой экспедицией, в горы он летит впервые и скромно помалкивает, сидя на ящике с сухими батареями. Остальные ребята вчера уехали в Пржевальск на машине. Там они закупят часть продуктов и снаряжения, прилетят на Иныльчек вторым рейсом.
Озеро скрылось позади. Долина сузилась. Вертолет летит почти рядом с вершинами. Коричневые горы снизу, с боков, выше них вертолет подняться не может. Горы так близко, что иногда видны на скалах трещины, поросль серых кустарников.
Вот машина напрягается. От грохота просыпается Юра, я отрываюсь от иллюминатора и вытягиваю шею, смотрю вверх, туда, где сидят летчики. Вертолет покачивается, словно взбирается на гору. Мотор ревет на самой высокой ноте. Краешком глаза вижу, как стремительно бежит навстречу утес. Невольно отшатываюсь от вспотевшего стекла. Мелькают камни — ближе, ближе. Сейчас что-то произойдет!
Вдруг мотор срывается и рокочет глуше, слабее. Вертолет проваливается в долину.
По лесенке спускается механик, кричит Николаю Васильевичу:
— Не можем взять перевал. Высота!
— Придется в обход…
Мотор, как и человек, дышит кислородом. На большой высоте кислорода ему не хватает, он задыхается и устает.
Попытка преодолеть перевал и выйти в долину Иныльчека ближним путем не удалась. Еще несколько часов мы летим над горами, рядом со снежными вершинами, чтобы подойти к леднику с другой стороны.
Об Иныльчеке мне рассказывал вчера Николай Васильевич. Родившись в районе крупнейших тянь-шаньских вершин — Хан-Тенгри и пика Победы, он круто спускается в долину, несет на своих плечах камни, обрушившиеся с гор. Там, где стена камня и льда обрывается, из конечной морены вытекает бурная, многоводная река Иныльчек, приток реки Сарыджаз, которую когда-то Петр Петрович Семенов-Тян-Шанский назвал «ледяным морем».
В 1856 году знаменитый исследователь из Верного, нынешней Алма-Аты, через хребет Заилийский Алатау прошел к Иссык-Кулю. На следующий год он проник к истокам реки Сарыджаз и вышел к горной группе Хан-Тенгри. Дальше, к леднику Иныльчек, ученому попасть не удалось. Он ограничился лишь описанием ледниковой области у истоков Сарыджаза.
Позднее проникнуть к Иныльчзку пытались итальянская альпинистская экспедиция Боргезе и отряд венгерского зоогеографа Альмаси. Но достигла его лишь огромная и отлично снаряженная экспедиция немецкого географа-альпиниста Мерцбахера. Летом 1903 года Мерцбахер дошел до пика Нансена, открыл ледовое озеро, впоследствии названное его именем. Но слишком оторвался от главной базы, продуктов не хватило. Многочисленные спутники и проводники отступили перед метелями, стужей, огромными трещинами. Сам Мерцбахер едва не погиб от горной болезни. В глубокой старости ученый признал, что самым ужасным из многочисленных походов по Альпам, Кавказу и Тянь-Шаню был для него ледник Иныльчек.
Позднее к леднику пробивались альпинисты. Многие из них трагически погибли. Лишь недавно спортсмены покорили «властителя духов» — Хан-Тенгри — и пик Победы. Но альпинисты проходили менее опасным путем — вдоль боковой морены ледника, у подножия гор. Чтобы исследовать сам ледник — белое для науки пятно, надо было идти прямо по нему. Это и должны были сделать одиннадцать человек, отряд снегомерно-гидрологической партии.
Юра Баранов улетел с этим же вертолетом на высокогорную станцию Куйлю. В отряде не хватило спальных мешков и фуфаек. Надо позаботиться о дровах и перебросить их на ледник, договориться с проводниками, чтобы они приехали за нами, когда мы закончим работу, — все это должен сделать Юра. В экспедиции у него самая трудная и хлопотливая должность. Вернее, три: он «зам» Максимова, «зав» хозяйством и гидролог.
Мы остались посреди узкой долины, заросшей мятликом и колючими кустиками верблюжатника. По ту сторону реки лесок голубых тяншаньских елей, упрямо взобравшихся на склон, и белая, в вечных снегах вершина. Это и есть пик Нансена. На темно-синем небе снег выделяется особенно резко. Ослепляет даже облачко, которое зацепилось за вершину. Там, наверху, властвуют ветры, и это облачко состоит не из паров, а из мелких снежинок, сорванных с ледяных круч.
Место для лагеря расчищаем от камней, ставим палатки. Растяжки привязываем не к кольям, а к камням. Дерева здесь нет, камней сколько угодно — и гранитов, и розоватых мраморов, и тусклых песчаников.
Филипп Матвеевич раздобыл где-то бревно плавника, устраивает очаг. Топорик у него старый, не один год путешествовал в солдатском вещевом мешке. Он рубит и говорит сам себе:
— Да-a, дровишки, бывало, везешь на лошадке, поленницу. И конечно, керосинчик. А как же в горах?!
Он даже выпрямляется и замирает, воображая невидимого спорщика:
— Горы прокормят, а без дров и керосинчика не обойтись.
Он оглядывается в поисках собеседника. Но мы подтаскиваем к палаткам вещи — заняты.
Солнце ушло. Краем гор обходит нас золотистая заря. В палатке надуты резиновые матрацы, расстелены спальные мешки. В головах у меня кофр с киноаппаратом.
Николай Васильевич большим охотничьим ножом вскрывает консервные банки для ужина. Я отхожу в сторону от костра и ложусь на камни. Знобит. С тревогой прислушиваюсь к своему сердцу. Оно бьется неровными толчками. С завистью смотрю на Филиппа Матвеевича, преспокойно строгающего лучины своим древним топориком, на Николая Васильевича, который суетится возле костра, подбрасывая в кастрюлю ломтики мяса и лук. Обоим вместе больше ста, а держатся они молодцом. Ты же, размагниченный хлюпик, сдал в первые часы. Здесь высота всего три километра с небольшим, что же ты будешь делать на леднике, где высота все пять?
— Женя, готовь кружку! — кричит Николай Васильевич.
Иду к своему рюкзаку за кружкой, пью бульон, но не чувствую ни запаха, ни вкуса.
Николай Васильевич зажигает в палатке свечу, стягивает свитер, укладывает вещи под свой мешок. Я лежу молча.
— Это пройдет, — вдруг произносит он.
— Что пройдет?
— Ну, вот это состояние. У меня тоже когда-то было — прошло. Акклиматизация.
— И долго буду так акклиматизироваться?
— Денек-другой. Да ты не унывай, старина! Посмотри, какая кругом красота!
Он задувает свечу и с удовольствием вытягивается в спальнике. Некоторое время молчит, наслаждаясь теплом и покоем.
Когда мы прилетели сюда, нарушив суетой молчание гор, как-то неловко стало от несоответствия будничных людских хлопот с безмятежной природой. Мы распугали криками и грохотом тишину. Сейчас эта тишина вернулась к нам. Она опустилась на догорающий костер, на камни, к которым прижались палатки, на черные силуэты скал.
Но вот я напряг слух и вдруг услышал странные шумы. Они были непривычны, непохожи на те, что мы слышим всегда. Это были шумы живущих гор. Глухо, как под землей, погромыхивала река, слабо посвистывала высохшая былинка мятлика, с пика Нансена долетал унылый вой метели и изредка, словно проносилась электричка, слышались тугие и протяжные раскаты обвалов.
— Николай Васильевич, почему выбрали вы такую специальность? — спросил я.
— Так вышло, — отозвался Максимов.
— Но ведь что-то привлекло?
— Наверное, характер.
— ?
— Сейчас поясню. До войны я по Колыме и Чукотке бродил. Колыма тогда только расставалась с дикостью. Сколько километров прошел — не сосчитать… Потом война. Уцелел. Жену привез, купил дом. Чего еще надо? А покоя нет. Тянет куда-то. И начал жизнь сначала. Чертовски интересная у нас работа! Ну, взять хотя бы лавины. Снег — он на равнине мирный, а в горах хуже тигра. Дороги засыпает, поселки. Нам надо знать, когда лавина пойдет с гор, чтобы вывести людей из опасного места, перекрыть дороги. И вот идешь на лыжах по самому карнизу… (Позднее ребята рассказывали мне о том, как Максимов попадал в лавины. Однажды его засыпало совсем. Хорошо, что рано хватились, откопали.)
Или ледники! Кроме Арктики их больше всего у нас, на Памире и Тянь-Шане. А народу, сам видишь, маловато. Так что успевай поворачивайся. А я беспокойный. Приедешь домой — опять по горам затоскуешь, по лавинам, ледникам. Так и нашел себе специальность, ту, что в крови была, в характере.
Вдруг Николай Васильевич рассмеялся:
— А горы лечат. В горах как-то по-особенному дышится — широко. Помнишь, у Гейне: «На горы крутые взбираясь, заохаешь ты, как старик. Но если достигнешь вершины, орлиный услышишь там крик…»
Я засыпал, с трудом втягивая в себя разжиженный высотой воздух. Мне еще предстояло увидеть и лавины, и огромный ледник, и его смертельные ловушки.
Просыпаюсь часа через четыре. Николая Васильевича уже нет. Он готовит чай. Вылезаю наружу и замираю на месте, пораженный странным цветом гор, неба, земли. Все синее. Ни одного белого или черного пятна. Синева густая и мрачная. Только там, где восток, висит одна светлая полоска — голубая.
На траве иней. Я срываю стебелек, в ладонь скатывается капелька, тоже синяя, как чернила авторучки.
Такой цвет можно наблюдать только на больших высотах. Здесь нет дыма, какой бывает в городах, здесь воздух идеально чист, разрежен и прозрачен — отполированное стекло. Небо и окрасило все вокруг густой синевой.
У берега река покрылась бугристым мутным льдом. Лишь на середине шумит поток, густо-коричневый, как чайная заварка, и тоже с синевой. Руки сводит судорога.
Возвращаюсь медленно. Продолжается «акклиматизация». Одышка.
С киноаппаратом и штативом взбираюсь на гребень скалы, нависающей над нашим лагерем.
Постепенно синева растворяется. Розовеет небо, розовеют вершины. Там, где начинается извилистая река, всю долину от одного хребта до другого перегородила черная громада ледника. Это язык, окончание Иныльчека, для нас — начало пути.
Лед здесь засыпан мелким гравием, упрятан под камнями, и на фоне светлых пород окружающих скал мокрые глыбы этой мешанины камня и мерзлой грязи кажутся угольно-черными.
Горы меняются на глазах, отодвигаются как будто дальше. Светлеет лес на нижнем склоне пика Нансена. Звезды скрылись одна за другой в глубоком и холодном небе. Вспыхнул на траве и камнях иней. Огромное непривычно белое солнце приподнялось над лиловыми зубьями снежных хребтов. И вдруг иней исчез, капельками ртути засверкала роса. Солнце, раскалившись за горами добела, сразу дохнуло жаром.
Через час в объектив я поймал стрекозу. Она пролетела над рекой, сделала круг и скрылась внизу, под скалой, на которой я стоял.
Это прибыли остальные ребята. Из вертолета они вытащили бак с бензином, часть груза. Николай Васильевич решил, не теряя времени, лететь к верховью Иныльчека. Если удастся найти площадку и сесть там, то работа экспедиции облегчится наполовину. К подножию Хан-Тенгри нас доставил бы вертолет. Если же сесть не удастся, придется сбрасывать палатки, продукты и приборы с воздуха, а нам туда и обратно идти пешком.
Вслед за баком с бензином выгружаем один осадкомер, чтобы машина была максимально легкой. Другой осадкомер оставляем в кабине.
Установка приборов, показывающих количество выпадающих осадков в районе, где зарождается ледник, — важная часть всей работы. Осадкомеры внешне похожи на широкие самовары, висящие на стальных стойках — швеллерах. Эти стойки на леднике мы должны вбить в какую-либо скалу, останец коренной породы, крепко растянуть их тросами, чтобы приборы не сбил ветер или вьюга. Вес одного осадкомера — сто шестьдесят килограммов. Конструкция громоздкая, тяжелая. Хватим же мы лиха… Будущие исследователи наверняка удивятся, как удивляемся мы, скажем, тачанке или аэроплану времен первой мировой войны. Приборы будут стоять лет сорок и показывать, сколько осадков опускается на Иныльчек каждый год.
Вертолет взлетает и направляется к леднику. Рядом с огромными горами он и впрямь похож на стрекозу с желтой спиной и красным брюшком.
А мы идем в первую разведку. Пересекаем долину, сбивая с мятлика колючие парашютики. Крутая осыпь ведет к реке. Река уже не походит на ту, что была утром. Лед растаял, усилился напор. Серая от мути вода стучит камнями, перекатывая их по дну.
Дважды в год, весной и осенью, озеро Мерцбахера, расположенное по правую сторону ледника, выходит из берегов, и тогда река разливается, затопляя чуть ли не всю долину. Но даже и сейчас она страшна и свирепа.
Гидрологи делают первые замеры, едва удерживая опущенную в воду рейку. Борис Ржевский наносит очертания ледника.
Река — дитя Иныльчека. Вливаясь в Сарыджаз, она орошает в более теплых краях сады, пашни, пастбища. Там же, внизу, геологи ищут полезные ископаемые. Не исключена возможность, что они найдут богатые залежи, понадобится строить рудник. Тогда проектировщики спросят, а хватит ли для него воды, много ли ее припас ледник? На эти вопросы нужно ответить точными данными. Пока другой отряд будет находиться в верховьях Иныльчека, гидрологи постоянно в течение недели будут определять скорость, температуру, глубину потока, колебание уровня словом, изучать гидрологические условия образования реки.
В полдень мы поднимаемся на ледник. Льда не видно. Только груды камней. Между ними тихо струятся прозрачные ручейки. Кое-где в расселинах зеленеет травка с крепкими стеблями. Когда-то чудом занесло сюда семена и они проросли, пустили корни, живя в вечной вражде с камнем. Срываю один стебелек, растираю в руках. Он пахнет не травой, а разогретым камнем и пресной влагой, которая просочилась из ледяных глубин, закрытых мореной. Срываю еще один стебелек. Ребята садятся рядом. Привал. Вспоминается Бернс:
Ты вырос между горных скал
И был беспомощен и мал,
Чуть над землей приподнимал
свой огонек,
Но храбро с ветром воевал
твой стебелек.
— Жив, чертенок, — ласково произносит Боря, поглаживая рукой цветок, распустивший синие лепестки над шероховатым серым камнем.
Поднимаемся выше. Иногда кажется, что вот-вот достигнем ледникового плато. Но нет. Ледник круто уходит вверх, закрывая зубьями камней горизонт.
— Смотрите! — вдруг кричит Боря.
Он стоит на краю воронки. Края из черного, блестящего на солнце льда. В самом конце воронки — широкое отверстие.
Боря поднимает камень и бросает его вниз. Сбив с боков ледяные хрусталики, камень исчезает в дыре.
— Раз, два, три, четыре, — считает Боря.
Доносится глухой стук.
— Пять, шесть…
Снова стук. Это камень ударяется о края колодца и продолжает падать. На десятой секунде мы улавливаем едва слышный гул. Неизвестно, снова ударился камень о край или долетел до дна.
Мы опасливо отходим от воронки.
Шагов через сто нас ждет еще один сюрприз. Камни под ногами становятся гулкими: под ними пустота. Камни висят над ней, образовав своеобразный свод. Здесь никто никогда не ходил, не знает, какая там пустота и крепко ли сцепились камни, чтобы удержать нас. Растягиваемся цепочкой. Идем, затаив дыхание. Десять шагов, двадцать…
— Перекур! — сказал Боря по привычке. Вчера он бросил курить. Мы садимся на камни, крутим самокрутки. Боря с тоской смотрит на сизые дымки.
Примерно на середине ледника мы наталкиваемся на грот. Бока грота на этот раз из чистейшего, зеленоватого льда. Скользя на триконях, скатываемся к входу грота. Оттуда веет холодом и мраком. Вот бы снять кадр!
— Возьмет да рухнет, — предупреждает Боря.
Прячу киноаппарат от капели под полу штурмовки и пролезаю в грот. Сосульки толщиной в слоновую ногу висят по краям.
— Только сюда не смотрите! — кричу, подняв аппарат к глазам, и в этот момент по гроту проносится треск, сверху падает и звонко рассыпается ледяная глыба. Совсем забыл, что здесь кричать опасно.
Нет, пронесло. В конце концов живем по воле случая и никогда не знаем, где нас застанет последний вздох. Выскакиваю из грота, растираю озябшие пальцы.
— А если бы эта штука вся опустилась? — спрашивает Боря, кивая на тысячетонную громаду льда, прикрывшую грот сверху.
Правый край ледника и выше, и опаснее. Отвесно над ним стоит желтая стена горы, разрушенная ветрами и водой. Оттуда падают обломки скал и тянут за собой целую каменную реку. Здесь больше трещин, морена жиже.
По этому краю когда-то проходил шестидесятилетний Мерцбахер. Может быть, вот здесь он сидел, деля последнюю солонину между своими спутниками.
У горы течет ручей. Ложе у ручья тоже изо льда.
На самом краю ледника снова наталкиваемся на препятствие. Ручей уходит в ледяной тоннель. Надо обходить его, снова забираясь на ледник. Но обходить поздно. Уже вечереет, не успеем засветло вернуться в лагерь.
Боря осторожно подходит к тоннелю — с черных стен, как душ, сыплется ледяной дождик. Карниз над тоннелем тонкий, ненадежный. Боря поглубже натягивает шляпу и бежит по тоннелю первым, сильно втянув голову в плечи. Мы бежим следом. Холодный дождь окатывает с головы до ног, впивается в кожу за воротником.
В лагере ждут невеселые вести. Вертолет в верховьях ледника сесть не мог. Осадкомер пришлось сбросить в снег с лёта. Туда и обратно машина пролетела за пятьдесят с лишним минут. Невольно делаем в уме простой расчет: значит, нам к верховьям ледника придется идти около семидесяти километров, нагрузившись продуктами на трехдневный путь, столько же назад.
Мы уже видели, что представляет собой ледник, правда в его конечной, более легкой и менее опасной части. А выше будет как в сказке: чем дальше, тем страшнее.
Николай Васильевич отдает последние распоряжения Боре. Его отряд останется в нижнем лагере и после окончания работ уйдет в Куйлю. Вверх пойдем семеро. Завтра рано утром. Сначала попытаемся провезти рюкзаки на лошадях. А пока надо подогнать снаряжение и обувь. И не брать ничего лишнего. На заоблачной высоте даже иголка станет грузом.
Мы невольно смотрим в сторону ледника. В сизой темноте угадывается какая-то снежная вершина — соседка двух великих пиков. Там метель и снегопад. Здесь же тепло, уютно, горит костерчик, тенями бродят по травянистой лужайке лошади. Юра Баранов, вернувшийся с Куйлю днем, подкидывает в руках горные ботинки:
— Сколько весят?
— Килограммов пять.
— Пожалуй, не меньше, — соглашается он и скребет ногтем по острым стальным зубьям.
День гаснет. Долго еще играет на пике Нансена багрянец ушедшего солнца. Темнеет небо, посеребренное звездами.
Тропы есть всюду. Даже там, где никогда не был человек. Может быть, их сделал зверь или сама земля как-то потеснилась, раздвинула камни, потом ветер пригладил, пробежал ручей и высох — осталась дорожка.
Тропа чуть светлее окружающей морены. Она вяжет петли, скатывается в обрыв, то идет краем ледового цирка, то взбирается по осыпи. Но Николай Васильевич упорно не хочет идти напрямик. Не хочет даже там, где ясно заметен несуразный крюк. К тропе у него какое то странное уважение. Что ж, может, он и прав. Он-то таких троп прошел куда больше нас…
Но мы ворчим. Мы идем третий день и устали. Мы несем килограммов по тридцать пять груза, волочим по камням невыносимо жесткие и тяжелые ботинки. Солнце печет сильнее, чем в самой жаркой пустыне. До кожи на лице страшно дотрагиваться. Ощущение такое, словно она вздулась пузырем и вот-вот лопнет. Думаем о трех вещах: чтобы дорога была ровнее, чтобы скорее бежало время и подольше тянулись минуты привалов. Привалы… Лучше бы их и не было: опустишься на камень, распрямишь онемевшие плечи, пошевелишь отекшими пальцами, а Николай Васильевич торопит:
— Пора, ребята. Нельзя засиживаться, тело расслабнет.
В эти моменты мы готовы взбунтоваться. Но мы взваливаем на плечи рюкзаки и идем друг за другом, мечтая о том, чтобы ровнее была дорога и привал наступил поскорее.
В первый день мы шли налегке. Филипп Матвеевич ухитрился погрузить на двух лошадей почти все наши рюкзаки. Из горы зеленых тюков высовывались только пегие головы да хвосты.
Мы шли впереди и расчищали тропу. Забивали камнями трещины во льду, ставили пирамидки из камней — как бы не заблудиться на обратном пути, на осыпи подтаскивали камни потяжелее, закрепляли их, чтобы они не сорвались вниз, не увлекли за собой лошадей.
Лошади осторожно переставляли ногами и останавливались, поджидая.
А тропа играла с нами в прятки. Может быть, это была та самая тропа, по которой проходил еще Мерцбахер. Ходили по ней и альпинисты на покорение пика Победы и Хан-Тенгри. Но ледник двигался, тропа разрушалась. И нам пришлось ее «латать». А Николай Васильевич тем временем убегал вперед, отыскивая обрывок старой дороги. Если бы тропу изобразить схематично на бумаге, то вышла бы кривая, состоящая из точек-тире, как телеграфная азбука.
Лошади останавливались все чаще, все крупнее камни приходилось таскать и класть им под ноги.
К обеду лошади отказались повиноваться. У огромного цирка, на дне которого стояла черная вода, мы сгрузили рюкзаки. Посмотрели назад — конечная морена совсем рядом. Впереди ледник круто уходил вверх, и над ним в далекой сизой дымке белела вершина, к которой мы должны прийти. Простились с Филиппом Матвеевичем, он будет ждать нас в нижнем лагере.
Филипп Матвеевич, наверное, пожалел нас, согнувшихся под тяжестью рюкзаков, крикнул:
— А может, попробуем провести лошадей?
— Да нет. Дойдем как-нибудь…
Вчера я снял горные ботинки и надел кеды. К грузу прибавилось еще несколько килограммов, но зато ноги, будто босые, сами побежали по камням.
Мы ночевали на морене у горы, заросшей колючей верблюдкой, или верблюжатником. Из этих кустиков мы устроили костерчик, и нам удалось вскипятить чай.
Сегодня правый кед стал быстро сдавать. Сначала отлетел носок, потом пятка. Не знаю, протянет ли до завтра.
Не встречаем ни одного кустика, ни одной травинки. Высота около четырех тысяч метров. На такой ничего уже не растет. Каменная морена, как горная река, вьется между чистым льдом. Лед ослепительно белый, даже темные очки не спасают, режет глаза. Когда в глазах начинают прыгать красные зайчики, мы опускаем головы и смотрим прямо под ноги, смотрим на камни, одинаково серые, голые, потрескавшиеся от старости, на кеды и ботинки, которые начинают расползаться и приобретать нелепую форму. Мы молчим, только дышим тяжело да время от времени вытираем со лба липкий пот.
Тяжелеет рюкзак, вяло поднимаются ноги. Камни, через которые в другое время легко бы можно перепрыгнуть, здесь пугают нас, мы стараемся обойти их или перебраться на четвереньках.
А Николай Васильевич идет впереди, напевает. Как будто не устал и рюкзак у него легче. Хитрит. Старается подбодрить нас. Поет он какой-то старый романс Вертинского: девушка заказала в Париже бальное платье, но жила она в далекой глуши. Кончается песня неожиданно. Женщина умирает, и по городку двигается процессия. «На худых лошадях колыхались плюмажики, старый попик любовно кадилом махал — так в простом и смешном экипажике вы поехали к богу на бал».
Эта песенка обычно забавляла нас, но сейчас мы думаем: «Да провались они пропадом, и попики и катафалки, быстрее бы кончалась дорога…»
Где-то, как гром, прокатывается обвал. Смотрим на горы, но они безмолвны. Смотрим на небо — густо-синее, как бездонное море. Мир недвижим. Он застыл на века. А обвал? Может, это галлюцинация? Ведь мы страшно устали, и наш слух сам рождает эти странные, глуховатые и тяжелые шумы. В очень давние времена наши предки верили в горных духов. Киргизы одну из крупнейших вершин Тянь-Шаня неспроста назвали Хан-Тенгри, что в переводе означает «Повелитель духов». Беспощадны и злы эти духи к тем, кто приходит в их царство. Надо полагать, сейчас они негодуют — пока невидимые, но уже окружающие нас.
Солнце вдруг скрывается. Мы торопливо вытаскиваем из рюкзаков фуфайки и шапки. Холодает буквально в одно мгновение. Огромный белый вал движется на нас. Посвистывает ветер. По обожженному лицу больно бьет сухой и крепкий снег.
Еще через минуту мы уже ничего не различаем вокруг. Все скрыто в сероватой снежной мгле. Мы идем внутри крошечного вакуума. Сквозь косые строчки метели различается только сгорбленная спина товарища. Идти совсем плохо. Ноги скользят на камнях, очки забивает снег.
И вдруг что-то в нас меняется. Мы как бы преодолеваем слабость. Крепче держим рюкзаки, смелее перебираемся через завалы, перепрыгиваем через зияющие чернотой трещины. И веревка, которой мы связаны, натягивается туже. Каждый из идущих ускоряет шаг.
Люди живут в давней вражде со злыми силами природы— морозами, жарой, вьюгами. Возможно, эта вражда и прибавила нам сил и упорства, чтобы выстоять. Попробуйте одолейте людей, горные духи!
Сегодня ужинать у нас нечем. Мы брали продукты в обрез, только на дорогу. Остальное летчики сбросят с вертолета в том месте, где мы предполагаем устроить верхний лагерь. До него мы рассчитывали дойти за трое суток. Но не успели. Препятствий оказалось гораздо больше, чем предполагал даже осторожный в выводах Николай Васильевич.
Идем уже по сплошному леднику. Морены остались внизу. Ледник походит на застывшую шугу, что бывает осенью на крупных реках. Только торосы здесь во много раз круче и опаснее. Иногда мы попадаем в завалы, откуда, кажется, выбраться невозможно.
Итак, заканчиваются третьи сутки нашей дороги. Уже недалеко останец скалы. По нему ориентировались пилоты вертолета, когда сбрасывали продукты. Почти рядом голубеет пик Победы. Ледник Звездочка скатывается с вершины и вливается в Иныльчек. Но до темноты мы все равно не сможем преодолеть какие-нибудь три-четыре километра.
— Останавливаемся здесь, — решает Николай Васильевич.
Устраиваемся, но вместо ужина занимаемся воспоминаниями.
Сережа Айрапетьянц говорит:
— Хорошо бы сейчас сосисочек с горчицей, с перчиком…
— Или пельменей, поджаренных в масле. И легонького вина.
— Можно яичницу с колбасой, — вмешивается Володя Зябкин.
Но Юра Баранов, наш завхоз, более практичный человек:
— Сахару бы сейчас и хлеба…
И тут Николай Васильевич вдруг принимает решение:
— Кто пойдет за продуктами? Володя?
— Иду, — отвечает Зябкин.
— И я, — поднимается Сережа.
Третьим вызываюсь я. Быстро освобождаем один из рюкзаков, берем реп-шнур.
— А мы пока устроим лагерь, — говорит Николай Васильевич. — Только осторожнее, ради бога! — Кажется, он уже жалеет о том, что так опрометчиво вызвал добровольцев. Ведь неизвестно, найдем ли мы продукты в темноте, как доберемся обратно. Неизвестен в конце концов и тот первый шаг, который сейчас мы сделаем.
Торопливо спускаемся мы по ледяной круче и перебираемся через ручей, шумящий в полынье. Карабкаемся наверх, идем по ледяному мосту шириной сантиметров двадцать. Справа и слева огромные трещины. Вниз смотреть нельзя — может закружиться голова, дрогнут руки от страха. Смотрим только вперед. Лишь бы он нигде не обрывался.
— И какие-то люди в смешном катафалке, — запевает вдруг Володя Зябкин.
Он ползет впереди на четвереньках и триконями проверяет крепость карниза.
Мне хочется сказать ему что-нибудь теплое и значительное в благодарность за эту так вовремя подоспевшую шутку. Но я, разумеется, молчу. Так уж принято: не произносить громких слов.
Небольшое плато, запорошенное снегом. Выскакиваем — откуда и силы взялись, бежим чуть ли не бегом. И вдруг моя нога попадает в трещину. Хорошо, что успел зацепиться другой. Сосульки со звоном летят вниз. Трудно все время помнить, что леднику лет тысяча и дно его покоится на глубине семисот метров.
Теперь идем медленнее, прощупывая ногами каждый шаг.
А день стремительно скатывается в ночь. Сгущаются сумерки, сереет лед, и только вершины отсвечивают багровым огнем. Руки трясутся, дышу открытым ртом, и сердце колотится отчаянно — вот-вот выпрыгнет. Володя садится прямо на снег.
— Закурим.
Курить нельзя. Мы находимся на высоте около пяти тысяч метров. Летчики, например, уже на такой высоте надевают кислородные маски. Но все же мы скручиваем одну папироску и молча курим. У самых ног течет ручей. Он проделал себе желобок и где-то недалеко проваливается вниз, шумит, как Ниагарский водопад. Даже здесь, в верховьях, Иныльчек не сплошная масса льда. Он порист, как губка. Сотни пещер, гротов, трещин, воронок наделала в нем вода, а вьюги прикрыли их сверху предательским снегом.
— С рюкзаками, пожалуй, не дошли бы до скалы, — говорит Володя, рассматривая крутой темно-коричневый останец, примыкающий к вершине.
— Правильно решил Макс, — отвечает Сережа.
За глаза ребята зовут своего начальника Максом. Так и проще, и здорово подходит к его фигуре — низенькой, полной — и к характеру — беспокойному, торопливому, неунывающему.
Я думаю о своих спутниках.
Володе Зябкину двадцать шесть лет. Сероглазый, светлорусый, с курчавой бородкой клином. Володя — москвич, с Беговой. В Москве провел детство, закончил школу. Потом поступил в гидрометеорологический техникум. Сейчас работает старшим техником в снегомерно-гидрологической партии и учится заочно в институте.
До экспедиции он провел несколько лет на высокогорной станции. И то, что на станции мало людей, и жить одиноко, и рядом опасность, сделало его не угрюмым, а, наоборот, общительным и веселым человеком.
Сережа Айрапетьянц закончил Ленинградский университет.
Готовил дипломную работу по ледникам Тянь-Шаня. Мальчишкой пережил блокаду, лишался речи и даже сейчас, когда волнуется, говорит заикаясь. Сережа — друг Юры Баранова: Юра закончил тоже Ленинградский университет, но на год раньше.
Перед экспедицией Сережа получил известие о том, что у него родилась дочь. И наверное, сейчас ему очень хочется быть дома.
Однако нужно идти дальше. Теперь мы растягиваемся цепочкой. Ощупываем каблуками крепость льда.
Справа чернеет скала. В стороне остался пик Победы. А впереди, за широким плато, километрах в семи от нас, высится беловатый от инея скалистый склон вершины Хан-Тенгри. Слева тянется горная гряда, отделившая северный Иныльчек от нашего, южного.
Наконец Володя замечает темнеющие вдали точки. Забыв об осторожности, бежим к этим точкам.
Горные духи, вероятно, оставили нас в покое: решили посмотреть, что мы собираемся делать в их царстве.
Тюки и части от осадкомера разбросаны, как после взрыва. Консервные банки впаялись в лед. Дрова по полешку рассыпались чуть ли не на километр. Летчики ведь сбрасывали груз на большой скорости.
Находим палатку — в нее мы упаковали хлеб, картошку, лук и концентраты. Палатка развернута, но хлеб сохранился. Берем две смерзшиеся булки, несколько банок консервов. В темноте мы не заметили той беды, которую обнаружим завтра днем.
Глубокой ночью добираемся до своих. Ребята уже беспокоятся и жгут факелы, указывая нам дорогу.
Прошел еще один день. Ноги потеряли чувствительность. Потрескались губы. Сквозь бинты на руках просачивается кровь. Голова тяжелая, шапка давит виски. А сердце то сожмется, перехватив дыхание, то отпустит. Должно быть, так чувствуют себя очень старые люди.
Ребята сидят у костра, держат горячие кружки в замерзших ладонях. Я подтягиваю ботинок к себе на колени и начинаю расшнуровывать его. Днем снег таял, и в ботинках хлюпала вода. Сейчас она застыла. Отдираю еле-еле носки. Хорошо, что днем догадался перебинтовать все мозоли.
— А Женя где? — вдруг спохватывается Николай Васильевич.
— Здесь. — отвечаю.
— Чай пей!
— Спасибо.
— У тебя есть теплые носки? — спрашивает Сережа.
— Не надо…
Сережа поднимается с камня, подает шерстяные носки.
Стряхиваю с носков снег, надеваю, прячусь под тент. Одна палатка у нас есть, но на семерых в ней не хватает места. Другую не успели поставить. Николай Васильевич, Володя Зябкин и я спим под тентом.
По брезенту шуршит снег. Шерстяные фуфайки, телогрейка, шапка — на мне. Втроем мы прижимаемся друг к другу все теснее.
Костер гаснет. Ребята засыпают, ворочаются во сне — холодно.
Над вершинами поднимается голубая, прозрачная луна. Сейчас ближе всех к ней мы. И кажется она крупнее. Четко просматриваются лиловые пятна материков, застывшие моря. Горы — это, наверное, Гималаи или Тянь-Шань. А там Африка — континент, похожий на раненое человеческое сердце. Дальше, у самого края диска, — океан. Может, Индийский или Атлантический.
А мы — на Луне, и Земля — над нами, в небе, полном горячих звезд. И наши белые вершины — это пейзаж Луны, где днем от жары дымятся горы, а ночью свирепеют морозы.
Губы трогает улыбка. Чудак-человек! Мало ли что примерещится, когда спишь под открытым небом и знаешь, что вокруг, кроме нас семерых, километров на двести нет ни одного живого человека!
Камни постукивают, да изредка, будто кто бьет колотушкой, прокатывается треск: подает «голос» ледник. К шороху камней я уже привык. И все же меня не покидает ощущение, будто кто-то бродит рядом. Скорее всего барс. Сегодня Володя Зябкин недалеко от лагеря видел свежие следы.
Луна перемещается в небе, катится по самым вершинам. Перемещаются и черные тени скал. А там, где освещено, блестит снег. Он, как дымчатое покрывало, тихо колеблется под вздохами ветра и вспыхивает ярче и ослепительнее. Нет, все-таки мы на Луне, первые лунные жители.
Пожалуйста, не смейтесь! Если уж говорить по правде, наверное, так же будут чувствовать себя космонавты, которые скоро полетят осваивать безмолвную лунную планету.
Высота вызывает бессонницу. Я не могу уснуть. Слышу торопливый стук часов, чиркаю спичкой — стрелки примерзли к циферблату. Снова закрываю глаза, считаю секунды. Один бок онемел. Делаю титаническое усилие, чтобы перевернуться вместе с мешком на другой бок. Во рту солоно от крови, лопнули ссохшиеся губы. Болят ссадины на руках. А ногам жарко — мозоли нарывают. Как я надену завтра ботинки?
…Слышу, кто-то стучит по камням, ходит, строгает ножом лучины для растопки. Все-таки наступило утро, и встал дежурный. Сегодня это Володя Царенко.
Володя высок ростом, чуть сутуловат, добродушен. Как и я, он в горах новичок. После педагогического училища работал в школе, учился заочно на географическом факультете, недавно пришел к Максимову. Эта экспедиция — его крещение.
Дежурным я уже был и знаю, что это такое. Вот он вылез из спального мешка, потуже затянул сбившиеся бинты на руках, лязгая зубами от холода, стал натягивать ботинки. В ботинках-колодах бредет дежурный к очагу. А ты лежишь в тепле и встанешь к горящему костру. Ты сегодня блаженствуешь.
Потрескивает огонь. Володя уходит к ручью, долбит наледь и кружкой набирает воду. Потом чистит картошку для супа. Клубни заиндевели, стучат по дну кастрюли.
На сегодня будет суп — вода, картошка и две банки тушенки. Когда дежурил я, то в суп решил добавить сухарей и мороженого луку. Ржаные сухари сделали суп кислым. Ребята есть не стали. Сережа прожевал комочек и горько проронил:
— Ледниковый кулеш.
Юра Баранов нерешительно опускает ложку в кастрюлю:
— Сюда бы еще свечку покрошить, — это был уже приговор.
Ребята выплеснули суп из кастрюли и принялись за чай.
По идее сегодня мне бы надо дежурить вторично, но Юра Баранов назначил Володю…
Рассеивается утренний сумрак. Я вылезаю из мешка и, прыгая но скользким от инея камням, разогреваю на огне ботинки.
— Что рано? — спрашивает Володя.
— Не спится.
Володя улыбаться не может. Губы у него потрескались. С носа облезает кожа. Он похудел за последние дни.
— Что ж ты к Максимову пошел? Оставался бы в школе — спокойнее, — говорю Володе.
— Да ведь не везде хорошо, где покой, — отвечает он.
После экспедиции Володя поедет на высокогорную станцию. Там он пробудет целый год среди гор и безлюдья.
Розовеет Хан-Тенгри. Уже видно солнце. Внизу плывут облака, скрытые тенью. Там, в долине, они первые освещаются лучами. Сейчас же солнце придет сначала к нам, а потом уже опустится до облаков.
Сегодня мы пойдем к Хан-Тенгри устанавливать первый осадкомер. Где-то там, среди снегов, он сброшен летчиками. Николай Васильевич торопится. На этот раз его торопливость понятна. Если задержимся хоть на день, не хватит продуктов. Когда продукты сбрасывали с вертолета, все концентраты, упакованные в бумажные пакеты, рассыпались по полю. И их склевали высокогорные галки… Этого мы и не рассмотрели тогда в потемках.
Второй осадкомер нам нужно установить в районе пика Победы. Вот с ним-то придется повозиться. Все его детали покалечились при ударе об лед, погнулись даже стальные стойки.
…Растянувшись по тропам, медленно, с большой осторожностью двигалось через Альпы стотысячное карфагенское войско.
Шла весна. По склонам гор текли ручьи. Жидкой кашицей чавкал под ногами снег. Пар поднимался от нагретых камней, и туманы часто скрывали от глаз узкие тропы. Били барабаны, звенело оружие: воины предупреждали об опасности позади идущих товарищей.
Ганнибал, сын Гамилькара Барки, героя 1-й Пунической войны, задумал нанести удар в спину своим давним врагам — римлянам. Он провел войска через ущелья Пиренеев, через неспокойную Галлию и очутился в том месте, откуда римляне меньше всего ожидали нападения. Знаменитый полководец хорошо понимал, что этот поход через снежные, холодные горы очень рискован. Но он знал и другое. В войне с многочисленным противником риск может оказаться единственным залогом успеха.
По ночам воины Ганнибала мерзли от сильных ветров, днем их обжигало беспощадное горное солнце. Но они не роптали. Впереди их ждало золото, хлеб и вино богатой Этрурии, виноградной Цизальпийской Галлии, распутной Калабрии.
Вдруг воины услышали грохот, похожий на грозовой гром. Они подняли головы. Небо было ясным и солнечным, а далеко на вершине большой горы клубился снежный ком. Он рос на глазах, все стремительнее наращивая бег. Через минуту огромный снежный водопад обрушился на головы несчастных. Ганнибал потерял сразу множество воинов.
Эта описанная Ливием лавина стала первой известной в истории военной катастрофой, которая едва не повлияла на весь исход 2-й Пунической войны.
Много солдат погибло от лавин и во время знаменитого альпийского похода Суворова. А в годы первой мировой войны, когда по Альпам проходил итало-австрийский фронт, потери той и другой стороны исчислялись уже десятками тысяч. В «черный четверг» 12 и в пятницу 13 декабря 1916 года только на австрийской стороне фронта снег похоронил более шести тысяч солдат.
Матиас Здарский, один из крупнейших в мире знатоков лавин, организовал спасательные работы, но сам едва не погиб. С кошками на ногах он пошел к месту катастрофы, чтобы ознакомиться с условиями спасательных работ. Вдруг услышал характерный грохот обвала. Он бросился к спасительной скале, но не успел сделать и трех прыжков, как снежная пыль закрыла солнце и на него опустилось черно-белое чудовище.
«Меня потащило в бездну, — писал он. — Мертвые тела, выброшенные лавиной из засыпанного убежища, оказались рядом со мной в снежной массе, катящейся и прыгающей с уступа на уступ. Мне казалось, что я лишен рук и ног, словно мифическая русалка; наконец, я почувствовал сильный удар в поясницу. Снег давил на меня все сильнее и сильнее, рот был забит льдом, глаза, казалось, выходили из орбит, кровь грозила брызнуть из пор. Было такое ощущение, что из меня вытягивают внутренности… Только одно желание испытывал я: скорее отправиться в лучший мир. Но лавина замедлила свой бег, давление продолжало увеличиваться, мои ребра трещали, шею свернуло набок, и я уже подумал: «Все кончено!» Но на мою лавину упала вдруг другая и разбила ее на части. С отчетливым «Черт с тобой!» лавина выплюнула меня…»
У Здарского было восемьдесят переломов костей. Только благодаря огромной силе воли он снова встал на ноги через одиннадцать лет, поклявшись всю жизнь посвятить борьбе с лавинами.
Неспроста в эпоху мрачного средневековья люди приписывали лавины колдовству ведьм. В середине XVII века на известном Аверском процессе над ведьмами со всей серьезностью утверждалось, что снежные обвалы вызываются колдуньями. Когда возникала опасность, жители закапывали в снег освященные яйца, надеясь этими подарками избавиться от лавин. Они служили мессы, складывали поговорки и загадки, например: «Что летает без крыльев, бьет без рук и видит без глаз? — Лавина!»
И по сию пору снежные обвалы причиняют много вреда. Они хоронят людей, скот, уничтожают леса на склонах гор, разрушают поселки, дороги, телеграфные и электрические линии.
В 1908 году в Швейцарии французские инженеры построили горный отель недалеко от деревни Гоппенштейн. Они не знали местных условий и не придали значения предупреждениям жителей о том, что в этом районе часто бывают снежные обвалы. 29 февраля 1908 года лавина уничтожила отель. Двенадцать человек погибли. 14 февраля 1932 года была погребена под снегом деревня Арашенд в Южной Осетии.
Лавины производят на человека необыкновенно сильное впечатление. Срываясь с горных склонов и клубясь, они подобно гигантскому взрыву разносятся многоголосым эхом.
Размеры обвалов бывают от десяти тысяч до полутора-двух миллиардов кубометров. Сравнительно малая лавина (сто тысяч кубометров, то есть объемом в пятьдесят шестиэтажных домов) весит до восьмидесяти тысяч тонн, столько же, сколько две тысячи груженых товарных вагонов. Медленно двинувшись на вершине горы, такая лавина в конце пути достигает скорости курьерского поезда — восемьдесят — девяносто километров в час.
Она разрушает препятствия не только непосредственным ударом, но и гигантской по силе воздушной волной, которая опустошает большую площадь даже тогда, когда сама снежная масса уже остановилась.
Часто лавины возникают от снегопадов. Большое количество рыхлого снега скапливается на крутых склонах, метели переносят сугробы с места на место, на гребнях хребтов повисают козырьки. Постепенно эти снежные карнизы растут. Во время метели или оттепели, когда снег пропитывается влагой и в нем образуются скользкие плоскости, карнизы обрушиваются и вызывают обвал.
Но кроме метели и оттепели лавину может вызвать так называемая перекристаллизация снежной толщи. В снеге почти всегда происходит движение водяного пара. Поднимаясь от более теплой подстилающей поверхности, пар в верхних слоях соприкасается с холодным воздухом, сгущается, вызывает изменение снежных кристаллов. Обычно снежинки сцепляются друг с другом. Но в результате перекристаллизации снег превращается в рассыпчатую массу, и она может прийти в движение даже от крика человека или падения крохотного камня…
Обо всем этом рассказывает нам Николай Васильевич и с тревогой посматривает по сторонам.
Под ногами белый снег и семьсот метров льда. Кругом белые горы. Здесь сердце ледника.
Ботинки давят хрупкий фирн. Мы идем шаг в шаг. Хуже всего первому. Ему надо иметь особое чутье. Под фирном враг — ледовые трещины, глубокие, как пропасти. Здесь никто не был. Только сейчас идет первооткрыватель, о котором когда-то писал Пржевальский: не ковровая будет постлана ему дорога, не с приветливой улыбкой встретит его дикая пустыня…
Вдруг грохнул камень вверху. Что-то двинулось, за-. скрежетало, загудело. Метнулся взгляд. Там, куда шли мы, взвился огромный белый гриб. Он рос на глазах. Горы дрогнули, и лед вдруг стал зыбким и мягким, как студень.
Вот ты какая, лавина! Невинный на вид белый снег…
Позднее я прочитал книгу известного исследователя Вальтера Фляйга о лавинах. Он сообщил много интересных сведений.
…В начале 1951 года пришло, например, известие о начавшихся лавинах в Альпах. Страшный день катастроф — 20 января — унес сотни жизней, разрушив поселки и города в Швейцарии, Франции, Австрии, Италии, Югославии.
«21 час 59 минут, — писал Фляйг, — Внезапно послышался глухой гул, затем свист, грохот, треск — деревня (Граубюнден) погрузилась в темноту. Крики о помощи указывают путь к месту катастрофы, туда, где для многих семейств их дом и кров в этот момент стали могилой…» 1951 год для жителей Альп был годом «лавины трагических вестей».
Еще более грозная катастрофа постигла Альпы в 1954 году. На одной станции лавина опрокинула и разбила пассажирский поезд. Всему миру стала известна и трагедия общины Блоне, погребенной под снежным валом.
Много лавин бывает и у нас в Хибинах, на Кавказе, Памире, Тянь-Шане, в Карпатах. Правда, хорошо поставленная служба лавинных прогнозов намного снижает число жертв, но тем не менее они бывают.
Николай Васильевич и Володя Зябкин много раз встречались с лавинами. Володя рассказывает, как однажды чуть не погиб в лавине. Он шел на лыжах по краю снежного карниза. Вдруг почувствовал, что снег дрогнул под ним и медленно стал оседать. Только находчивость спасла его от неминуемой смерти. Он налег на палки и успел спрятаться за скалу. Его оглушила грохочущая масса, снег, разбиваясь о камень, засыпал Володю. Но он стоял, прижавшись спиной к скальной стене. Он хорошо знал — во всех случаях засыпанный лавиной человек не должен, не имеет права терять уверенность в своем спасении. Отчаявшийся погибает.
И через десять минут грохот улегся. Володя взглянул вниз и побледнел: зеленая долина была засыпана снегом…
Над Иныльчеком сейчас клубится пыль. Она искрится в свете солнца и, покружившись в пляске, оседает. Картина величественная. Мы переглядываемся и улыбаемся. Володя зачем-то снимает очки и, щурясь, словно прицеливаясь, следит за успокаивающейся лавиной. И тут возникает мысль: не так уж всемогущ этот снежный водопад, мужество и разум человека покорят и эту силу природы.
Через час мы доходим до места, куда спустилась лавина. Кругом снег. Обыкновенный, пушистый, безобидный. У подножия горы чернеют камни. Час назад они были на ее вершине. А лет, может быть, через тысячу прикочуют к месту, где Иныльчек разливается рекой.
Несколько широких трещин преграждают путь. Мы рубим лед и по скользким ступенькам спускаемся вниз, потом поднимаемся вверх. Тридцать метров у подножия Хан-Тенгри преодолеваем за час. Где-то впереди был сброшен первый осадкомер.
Серым туманом окутана вершина — гигантская четырехгранная пирамида.
Этой вершиной замыкаются все горные хребты Центрального Тянь-Шаня, скрученные здесь природой в гигантский узел. Многие хотели покорить «Повелителя духов», окутанного ореолом таинственности и легенд. Но, как сказал Мерцбахер, высокие вершины Тянь-Шаня — неподходящее место для удовлетворения любви к альпинизму. Отряды или гибли в ледовых схватках, или отступали от Хан-Тенгри. И тем не менее каждая экспедиция, как утверждают историки альпинизма, пусть и потерпевшая неудачу, делала шаг вперед.
Победа над Хан-Тенгри была одержана советским альпинистом М. Т. Погребецким 11 сентября 1931 года после трехлетней осады. Советская и зарубежная печать широко комментировала тогда взятие Хан-Тенгри. Когда за границей стало известно о подготовке к штурму, один из соратников Мерцбахера, Костнер, писал: «Вероятность восхождения на Хан-Тенгри не больше 5 процентов. Я и сегодня имею мужество утверждать, что считаю эту вершину недоступной».
И все же вершина была покорена. Это был первый семитысячник, на который поднялись советские альпинисты.
Сейчас перед Хан-Тенгри стоим мы. Солнце начинает припекать. Густо мажем губы помадой, нос покрываем слоем зубной пасты.
Около часа бродим по снежной площадке, ищем осадкомер. Наконец замечаем — из сугроба торчат деревянные брусья упаковки. Из-под снега извлекаем стойки, приемник, конусы, канистры с бензином и вазелиновым маслом.
Николай Васильевич и Володя Зябкин уходят на гребень Хан-Тенгри искать площадку. Мы втроем — Юра Баранов, Володя Царенко и я — остаемся около осадкомера.
— Слушайте, ребята! — говорит Юра. — Как же мы перетащим его, если площадка почти в километре от нас?
— Да, плохо дело, — соглашается Володя.
Мы смотрим на деревянные брусья. Если бы их расколотить, вытащить дюймовые гвозди…
— Идея! Делаем сани, — восклицает Юра.
Он всегда находит какой-нибудь выход из положения. Он умеет горячо убеждать, соглашаться, если неправ, доказывать, когда и опыт и природное чутье путешественника подсказывают ему единственно правильный путь.
— А через трещины? — сомневается Володя.
Вот он-то из осторожных. В экспедиции нужен и такой человек.
Ножами из брусьев выковыриваем гвозди, распрямляем их.
Солнце опаляет. Я стучу разводным ключом, и в голове каждый удар отдается болью. Кое-как сколачиваем брусья. Делаем подобие полозьев. Набиваем доски поперек — и сани готовы.
Грузим на них осадкомер, впрягаемся. Ничего, тащить можно. Правда, снег рыхлый и мокрый. Но ведь не туда дуют ветры, куда идут корабли…
Останавливаемся около трещины. На дне ее течет ручей. Мы с Юрой сползаем вниз. Володя на бечевке опускает нам части осадкомера, а железные стойки бросает просто так, размахнувшись, как легендарный Микула Селянинович. Одна стойка заскользила по льду и провалилась в ручей. Хорошо, он не глубокий. Юра держит меня за ноги, а я вылавливаю ее в ледяном потоке.
Лишь к вечеру мы перебрались через пять трещин и, оставив нагруженные сани на более или менее ровной площадке, двинулись к палаткам.
И вдруг осторожный, нерешительный Володя Царенко, цепляясь за трещины, лезет по скале. Он отчаянно рискует. Заскользи ботинок — и загрохочет он вниз метров на двести. Ветер воет, и по камням шуршит крупный сухой снег. Хан-Тенгри в лиловых тучах. Холодно. Температура упала до минус семи. Снег сечет лицо и глаза. Но Володя шаг за шагом продвигается к выступу, у которого мы заметили ровную, как школьная доска, грань. Одной рукой он держится за камень, в другой зажал баночку с масляной краской.
Мы заканчиваем крепить осадкомер тросами, но нет-нет да и посмотрим вверх — карабкается Володя, не отступает. Мы нашли площадку и подняли на нее осадкомер. Натаскали к нему камни, чтобы он не дрогнул перед непогодой. А вокруг горы, в снежной свистопляске мечется вьюга.
Будущие исследователи, поднявшись на последнем дыхании к огромному прибору, наверняка удивятся нашей выносливости и терпению. Ведь у нас не было ни подъемных кранов, ни лебедки. У нас были только руки да ноги.
Те, кто придет сюда, поймут, что это значит. Посиневшей рукой Володя выводит имена нас семерых.
А метель уже лютует вовсю. Она налетает шквалами, и от грохота новых лавин, от стремительных снежных молний, кажется, дрожат горы. Наши фуфайки и перчатки, намокшие днем, стынут, звенят льдом, деревянеет налипший между триконей снег. И мы катимся с обрыва, как слаломисты, объезжая острые выступы скал.
Половина дела сделана. У Хан-Тенгри стоит наш осадкомер.
Еще шла война. Фашисты подтягивали к Курску и Орлу «фердинанды» и «тигры». А в самом центре Тянь-Шаня вела работу специальная топографическая экспедиция под руководством П. Н. Рапасова. И вдруг геодезисты подучили неожиданный результат. Высота одной из вершин оказалась 7439,3 метра. Почти на полкилометра выше Хан-Тенгри! Значит, над Тянь-Шанем главенствует не «Повелитель духов», а другая гора, которая была позже названа пиком Победы. Группа топографов Рапасова была удостоена большой золотой медали имени Семенова-Тян-Шанского.
Весть об открытии пика Победы взволновала альпинистов. Многие ходили на Хан-Тенгри и соседние вершины, но никому не приходило в голову, что пологая, неприметная гора, вечно окутанная туманами, и есть самый высокий на Тянь-Шане пик.
В послевоенные годы для покорения пика Победы было организовано несколько экспедиций. «Разведку боем» начала группа алма-атинцев. Но ей пришлось отступить перед натиском начавшихся лавин, снегопадов и метелей. Позже еще дважды предпринимались походы на вершину.
Поднялась до заветной цели группа Виталия Абалакова, заслуженного альпиниста, конструктора многих приспособлений для тренировок и штурма вершин, которые за рубежом названы «секретным оружием советских спортсменов».
В исключительно трудных условиях поднялись абалаковцы на вершину. Победило, конечно, не снаряжение. Победила отвага, смелость, стремление к цели.
… Вершина окутана тучами. На одной ноте воет ветер. И оттуда, с вершины, долетает до нас холодное дыхание. Мы рассматриваем ее, находим гребень, по которому поднимался Рацек, место, где проходил Абалаков, где кружил самолет, пытаясь выручить попавших в беду альпинистов…
Товарищ неизвестный мой
С корой сожженных губ
Пойдет; на кручи, как домой,
Сжимая ледоруб…
Мы смотрим на пик Победы.
— И все же на этой вершине были люди! — задумчиво произносит Николай Васильевич, выражая в словах паши чувства.
Осадкомер надо установить вблизи пика Победы. Он походит на груду металлолома. Оловянная пайка на швах приемного конуса разошлась. А ведь надо, чтобы каждая капелька влаги, попавшая туда, была учтена. Толстый железный обруч, соединяющий верхний конус с приемным, согнулся в восьмерку. Потерялись болты. Стойки с распорками, которые придают крепость осадкомеру, придется соединять проволокой толщиной чуть ли не в карандаш.
Все это надо латать почти голыми руками. У нас нет инструмента: мы же не предполагали, что осадкомер разобьется. Вместо молотка применяем орудие далеких предков — гранитный осколок, вместо кусачек — единственный разводной ключ. Хуже с пайкой. Паяльная лампа есть, новенькая, покрашенная краской. Есть и паяльник с расшатавшейся ручкой. Есть олово и канифоль. Но бензин авиационный, с большим октановым числом. Вдруг взорвется в паяльной лампе?
Юра Акименко идет «испытывать» лампу на прочность. Он скрывается за камнем, чтобы до нас не долетели осколки, если взорвется лампа, наливает в тарелочку под горелкой бензин, подносит спичку. Взвивается голубое пламя. Нет, не взорвалась лампа. Чуть побледневший Юра поднимает большой палец — мол, все в порядке.
Паять умеем только мы с Юрой Барановым. Сначала камнем, потом наждачной шкуркой зачищаем полуметровый шов, разогреваем паяльник на лампе. Олово течет и тут же застывает. Холод быстро остужает металл.
В это время Сережа, Володя Зябкин и Николай Васильевич выпрямляют восьмерку обруча камнями, а погнувшийся верхний конус — весьма экзотическим способом. Сережа подпрыгивает и со всего маху садится на него.
К вечеру мы заканчиваем пайку. Наливаем в приемный конус бензин. На конце воронки появляется капелька — где-то течь. Приходится паять заново… Можно бы ничтожную дырку залепить обыкновенным пластилином, если бы осадкомер устанавливался на год-два, но Николай Васильевич да и ребята хотят, чтобы он простоял лет сорок. Им хочется сделать хорошо. Неудобно перед потомками.
Юра Акименко с Сережей уходят на ледник вмораживать рейки в точно замеренных точках. В будущем рейки передвинутся, и новые замеры позволят исследователям судить о скорости и направлении движения ледника.
Обратно приходят они уже в потемках усталые, в обледеневшей одежде. Жадно пьют кипяток.
Ночью ударил мороз. На высоте он переносится плохо. В глубоком черном небе застыли серебряные облака. И камни стали серебряными, и горы, и палатки. Луны не видно из-за вершины, но ею наполнен весь воздух, который тоже вспыхивает серебряными блестками легкой, почти невесомой снежной крупы.
Просыпаемся рано. С чаем доедаем последние конфеты — подушечки. По две на брата. Сахар и консервы Юра Баранов оставляет как НЗ. Николай Васильевич с Володей Зябкиным уходят готовить для осадкомера площадку. Скала желтая с черными проемами трещин, разбегающихся, как змеи. Сбоку нее висит снежный карниз метров тридцать толщиной.
Камни в такой причудливой кладке, которой позавидовал бы любой строитель.
— Эти камни — капризная штука, — говорит Юра Баранов.
Из всех окружающих скал нам показалась подходящей только эта. Вверху темнеет уступ, на котором трудятся, расчищая площадку от камней, Николай Васильевич с Володей. Мы видим их крошечные, не больше муравьев, фигурки.
До уступа метров сто. Кое-где осыпь, кое-где почти отвесная стена. Можно было бы поднять осадкомер на веревке. Но во-первых, такой веревки у нас нет, во-вторых, если бы даже была, подъем мог бы стать рискованным: веревка, перетершись на острых камнях, могла порваться, и стошестидесятикилограммовая «бандура» разлетелась бы на кусочки.
Делаем из веревки петли, подобные тем, что применяют грузчики, когда переносят мебель.
— Ну что ж, пошли, — говорит, вздохнув, Юра Баранов.
Петли врезаются в плечи. Кости, кажется, хрустят от тяжести. Мы ползем по камням, цепляясь за любой маломальский уступ или щель. Метр вверх. Остановка. Снова метр…. Всей грудью втягиваем воздух, но его нет. Будто ты надел противогаз и кто-то перегнул его трубку. Голову пронизывает резкая боль. Кровь идет из носа. Переворачиваемся на спину. Юра кладет на голову завернутый в бинт лед. Нос зажать нельзя. Он опален. Старая кожа облезла, а новая опять обгорела.
Лежим минуту, другую. Хочется, чтобы время остановилось. Хочется дышать, вбирая воздух во всю силу своих легких, но только лежать, не шевелясь, не тревожа мышц, которые ноют и просят пощады.
«… И какие-то люди в смешном катафалке повезли ее к богу на бал…» — доносится до нас голос Володи Зябкина. Мы приподнимаем голову. Эта смешная фраза стала для нас теперь чем-то вроде пароля.
— Идем, — говорит Юра. — Честное слово, мы дотащим эту штуку!
И мы карабкаемся снова, скользя на осыпи, обдирая руки на острых камнях. Сто метров — это сто шестьдесят шагов на равнине. У нас же их тысячи — мелких, дрожавших от тяжести и разреженности воздуха, растянутых на целый час.
Как и день назад у Хан-Тенгри, нет здесь подъемных кранов. Есть руки да ноги. Да какая-то злость. Она вспыхивает на последних метрах пути. Злость на крутизну скалы, на горячее солнце, на галок, которые склевали хорошие продукты и обрекли нас на жесткий рацион. Злость на то, что завтра надо идти опять по леднику километров семьдесят, потом до первых селений километров сто и тащить рюкзаки па своих больных плечах. Злость на избитые и обмороженные руки, на обожженное лицо, на потрескавшиеся губы, на сердца и легкие, для которых так мало воздуха.
И все же мы затаскиваем осадкомер. Побелевший Сережа лежит рядом с прибором, вцепившись рукой в веревку-петлю. Руку свела судорога.
— Сережа… — трогает его Николай Васильевич.
— Это впервые, — словно извиняясь, шепчет Сережа.
Мы начинаем собирать стойки, связывать проволокой. В трещины скалы вбиваем крючья для растяжек троса. Сверху в приемную часть наливаем из канистры вазелиновое масло. Оно нужно для того, чтобы не испарялась из приемника вода, чтобы осталась вся до капли до будущего года, когда сюда на будущий год придет «снимать осадки» кто-нибудь из ребят.
В приемник будет попадать снег, дневное солнце растопит его, ночной холод заморозит воду, снова растопит дневное солнце, и так будет повторяться в колбе осадкомера все триста шестьдесят пять дней и ночей. А вазелиновое масло, плавая сверху, защитит воду от испарения. Вот и все.
Установлены два прибора около крупнейших тянь-шаньских вершин, вморожены в ледник измерительные рейки, определена погода в самой верхней точке Иныльчека, нанесены на карту очертания ледника и окружающих гор. Наконец-то появится точное физико-географическое описание этого «белого пятна». Теперь домой.
При свечке Юра подсчитывает последние куски сахара и консервные банки. Уже ночь. Где-то во тьме гор остались стоять осадкомеры.
На костре сушим одежду. Сережа примеряет тапочки, которые дал ему Володя Царенко. Он здорово сбил ноги. Я мудрствую над кедами. Отвалившиеся подошвы обматываю веревкой. В Испании, говорят, крестьяне носят башмаки с веревочной подошвой. Юра Баранов спорит с Володей Зябкиным. Юра утверждает, что дырочки в некоторых сортах сыра проделывают специальные черви. Володя давится от смеха:
— Да сам посуди, сколько сыру и сколько надо червей? А черви что? Дурачки? Так тебе они и полезут, куда нужно.
— Не хочешь, не верь, — обижается Юра, перекладывая банки с места на место. — Не мешай, опять сбился!
— Да что сбиваться?! Девять. На три дня обратно — по три банки в день. Молоко — на завтрак, кашу — на обед и молоко — на ужин.
— И на семерых… — Юра опускается на камень. Он завхоз, и нам понятны его страдания.
Я перелистываю последние листки блокнота. Что же выбрать для прощальной странички…
…«Идем третий день. В полдень увидели теке. Так зовут здесь горного козла. Стоит метрах в пятидесяти, смотрит на нас. Рядом козленок. Минут через двадцать по карнизу пятисотметровой скалы пронеслись еще три теке, осыпав нас камешками. Прямо рядом мясо бегает! Здесь го много — нетронутый край».
…«Вынужденный привал. У меня оторвалась лямка рюкзака. Ребята падают, уже не в силах снимать свои рюкзаки. Налаживаю ремни. Встаю. Сережа спрашивает:
— Что так быстро?
— Быстро сообразил.
— Жаль…
— Что жаль?
— Что быстро сообразил».
…«Юра Баранов жалеет, что в экспедицию не взяли пряников.
Юра Акименко говорит:
— Каменных?
— Да. Вот пряник! Кирпичом не разобьешь… Сосал бы всю дорогу!»
…«В кастрюле с холодной водой развели молоко. Польше продуктов нет. Из всех рюкзаков собираем но крошке табак. И вдруг Володя Царенко находит великолепный сухарь. На брата достается по кусочку величиной с ластик. Блаженство!»
…«Ночью была гроза. Хлещет дождь со снегом. Втаскиваем рюкзаки в палатки. Горы красные от молний».
…«Спустились с ледника перед вечером. Среди травы — ягодки, красные с двумя сросшимися головками. Жестковатые, на вкус сладкие, а потом горчат. Их здесь зовут сопливчиками. Едим».
…«Встретил нас Филипп Матвеевич, на которого была вся надежда. Но лошади еще не пришли, продукты кончились».
.. «Филипп Матвеевич! Скольких бродяг выручал ты? Есть у тебя продукты? Банка баклажанов. Картошка. Варим ее. К чаю он достает баночку с медом — неприкосновенную.
— Угощайтесь. Это из собственных ульев. Трехлетний. Нектар! Идет прямо в кровь.
— Да нам хоть какого, лишь бы побольше!
— Володя, а ты говорил, что никогда мед не любил…»
Потом мы шли долиной. Киргизы гостеприимно встречали нас, угощали великолепным кавардаком (есть такое блюдо), густым кислым молоком — айраном, пышными белыми лепешками.
Переправившись через многоводную Сарыджаз — «ледяное море», мы вышли на дорогу, пробитую в горах. Машина неслась быстро. Один борт ее висел над пропастью, другой чуть ли не касался стены. Но видно, шофер был опытный — вовремя притормаживал и снова давал разгон.
Проехав пятьсот километров, мы прибыли во Фрунзе. После отдыха ребята должны были улететь на новый ледник.
И все же долго еще мы испытывали странное состояние — не могли насытиться…
Не хотелось заканчивать рассказом о голодных днях. Но это бывает с теми, кто пробивается сквозь тайгу и кто несет тепло тундре, кто строит города в пустыне, кто в далекой стуже Ледовитого океана водит корабли. Деля последний сухарь, отдавая последние носки, стараясь взвалить рюкзак потяжелее, чем у твоего товарища, мы поверили в себя, в то, что можем делать значительное и нужное.