ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Самовар уже давно остыл, Москва давно укуталась в ночную темень, притихла, насторожилась, а дед и внук, не замечая времени, продолжали нескончаемый разговор о войне, о фашистах, о воздушных налетах на Москву, прежде более опасных, теперь сильно ослабевших, но все еще беспокойных и разрушительных. Отвлеклись они лишь на малое время, когда пришла пора светомаскировки и Семеон Иннокентьевич, кряхтя: «Старость, внучек, не радость», поднялся со стула и пошлепал к окну, чтобы опустить черные занавески и задернуть шторы, а уж после того зажечь лампу. С жалостью смотрел Владлен на деда, которого сравнил он при встрече с пухлой периной. Теперь же ему виделось, что перинная взбитость уже заметно опадает и мягкая, просторная пижама надета дедом для того, чтобы скрыть старческую дряблость рук и живота.

«Да, старость не радость, — повторил мысленно Владлен слова деда и тут же спохватился: — Да что же это я?»

Он поспешил на помощь деду. Пышущий здоровьем и молодой силой, ловкий и быстрый.

— Я затемню, деда, все окна. Ты садись, отдыхай.

— И то верно.

Потом они снова заговорили о том, о чем в те месяцы судили да рядили всенародно, ибо открылась тогда людям полной мерой иезуитская жестокость захватчиков. Потеснили когда фашистов от Москвы и воочию увидели все, что такое фашист. Почерневшие печные трубы над кучами золы вместо статных недавно домов, повешенные колхозники на столбах, светивших всего несколько месяцев назад теплым светом электрических лампочек, забитые до отказа расстрелянными орешниковые овраги — много тогда открылось людям такого, во что они никак не хотели верить. Да, читали они в газетах, что такое фашизм, слушали радио, но западало в душу многим не предостережение, а повторяемая иногда фраза, что рабочий класс Германии скажет свое слово, как и в восемнадцатом: «Руки прочь от Советской России!»

Не хотелось верить в то, что пролетарий-немец станет стрелять в пролетария-русского, а тем более — вешать его, насильничать над ним, пытать изуверски. Никто тогда еще не знал секретных директив Гитлера, его столь же секретных речей перед верхушкой партийных функционеров, где рисовал он будущее мира, обескровленного, поверженного к ногам великой арийской расы, превращенного в концлагерь. Мало кто тогда читал у нас «Майн кампф», а еще меньше — популярные немецкие брошюрки, рассчитанные на обывательское понимание философии Ницше, Шпенглера, Шопенгауэра, из которой и заимствовал античеловеческие идеи Гитлер, создавая свою «философию», суть которой была в открытом человеконенавистничестве. Не знали еще тогда советские люди о «Генеральном плане Ост», который предусматривал часть русских уничтожить, остальных расселить в Южной Америке и Африке, украинцев большую часть переселить в Сибирь, туда же согнать белорусов, не оставив в Белоруссии ни одного из них, а евреев уничтожить всех до одного.

Не ведал еще тогда мир о гитлеровском плане «колонизации Востока», который предписывал учить детей порабощенной России лишь дорожным знакам, чтобы те не бросались под машины. Еще хранились за семью печатями в несгораемых сейфах гитлеровские приказ № 32, изданный за десять дней до нападения на нашу страну, а затем и приказ № 32 б, которые несли одну главную идею: уничтожать, уничтожать и уничтожать… Ох как много тогда еще не было известно советскому народу, вот и складывалось этакое неверие в иезуитскую жестокость фашизма. Думалось: люди же!

Не люди, вышло. Нелюди! И когда наконец осознал это народ русский, налился гневом, и уж не только из любви к святой Отчизне брали в руки мужчины и женщины оружие, но и мести ради. Поднялась страна могучая. От границ до границ…

— Воистину меч занесли над миром! — говорил, гневаясь на захватчиков, Богусловский-старший. — Окровавленный! Лютый! А рука, его держащая, без чести и совести… Рубить меченосную руку нужно. Без пощады рубить!

— Отрубим, деда! Отомстим за все!

— Так-то оно так, только пятимся шибко. Вот, слава богу, потеснили супостата, только не побег он, как француз прежде. Выходит, есть еще у него сила. Иль мы еще не поднялись купно. Иль неумехи. Скорей всего, неумехи. Я уже не единожды ходил в управление. Берите, говорю, меня обратно. Сгожусь на доброе дело. Отмахнулись. Вежливо, но отмахнулись. Потом, верно, приезжали за советом. Всякий раз я их убеждал: негоже пограничниками дыры затыкать в обороне. Полосы прифронтовой охрану наладить — это куда важней. Коварен германец. Ох как коварен! Он хоть и сломя голову прет, но разведку и диверсантов успевает вперед пускать. Пограничникам, говорю, судьбой самой определено лазутчину всю эту — под корень. Мне отвечают, что, дескать, истребительные группы создаются из пограничников, охрана тыла само, мол, собой, а истребительные группы, мол, ходят по вражеским тылам, штабы их бьют, сведения ценные собирают. Докладывают, что досталось штабам дивизии «Норд», «Северной дивизии СС», а «Голубую дивизию» полностью, дескать, деморализовали, поуничтожив изрядно солдатни ихней. Семь тысяч, сказывали. Вот, убеждают, и следует сюда основные силы бросать. А свои тылы, спрашиваю? Приказ, объясняют, НКВД СССР уже отдан. Начальники охраны войскового тыла фронтов назначены. Верно все. Только не осознали мы еще, сколь велика эта миссия и сколько сил на нее нужно тратить. И если уж в тыл фашисту идти пограничнику, так не главное, чтобы штабы громить. Войсковые разведчики для того есть. Нам следует искать шпионско-диверсионные базы и — к ногтю их.

Все, о чем говорил дед, Владлену было неинтересно. Одним диверсантом больше, одним меньше, думалось ему, что может от этого существенно измениться? Господство в воздухе, господство танков и артиллерии на земле, господство автоматического оружия и транспорта — вот что переломит хребет гаду многоголовому.

«Ворчит, нервничает, а чего ради? Мелочно, не масштабно…»

И выжидал момент, чтобы сказать об этом, но не обидев сильно, не вызвав нового потока доказательств того, что самое главное условие для победы — надежная охрана тыла.

— Забыты опыт и империалистической, — продолжал тем временем убеждать внука Богусловский-старший, — и гражданской. Будто не научил нас немец ничему…

— Видимо, ты, деда, прав. Только я другое хочу сказать. Верно, ракета с земли — целеуказатель. Один лазутчик свел огромные усилия многих насмарку. Демаскировал объект бомбометания. Но, деда, если бы навстречу фашистам поднялись наши истребители да на земле бы зенитки заговорили хором — какой она, ракета, имела бы вес? Не оснасти Москву противовоздушными средствами, что бы от нее осталось? Не сидели бы мы, деда, сегодня за самоваром…

— Изрядно палили — ничего не скажешь. Все небо в веснушках дымных. Прожекторы полосуют. А бомбардировщики летят себе и летят. И ухом не ведут. Пока истребители наши вертлявые не появятся. Нагляделся я на все это. Ох как нагляделся! В бомбоубежище ни разу не спускался и дома не отсиживался. Как тревогу объявят, я — на улицу. Поначалу ругались на меня, потом привыкли. Досталось, внучек, Москве. И фугаски сотнями летели, и зажигательные. Тех особенно много. И вот тут — паника. Да-да. Я человек военный и знаю, что такое паника. Что бы от Москвы осталось, не ведаю, не назначь Сталин комендантом пограничника. Заметь — пограничника. Генерала Синилова. Чтобы порядок навел. Быстро он паникеров вражеских — а они смуту начали, чтобы, значит, валом снежным она катилась, — да ракетчиков повыловил, лазутчине всякой мигом голову своротил. Оттого, внук, и выдюжила столица наша.

Дед стоял на своем, и Владлен больше не возражал ему, хотя недоумевал: как может военный человек не понимать главного? И неведомо было тогда молодому лейтенанту, что это их разногласие, мирное, без обиды, микроскопическое, не только злободневно, но и масштабно. В самых высоких кругах зрело понимание того, что те, кто умело водил полки в сабельные атаки в годы гражданской войны, отстал и тактически, и стратегически, что время требует их немедленной замены и что их авторитет в народе стал даже тормозом, ибо их просчеты не оспаривались, принимались все их решения на веру, без критического осмысления. А у тех, командиров гражданской, была своя логика. Железная. Танки? Нет, они, конечно, не помешают, только что танк по сравнению с бронепоездом? Силища какая! Автоматы? Не меткие вовсе, а патронов не напасешься. То ли дело — трехлинейка. У хорошего стрелка бьет без промаха. Самолеты? Штука нужная. Да их вон сколько уже понаделали! На выставках международных даже показываем. Глядите, какие мы технически мыслящие люди, побаивайтесь нас, ибо наши истребители самые быстрые и самые маневренные, наши бомбардировщики и транспортные самолеты вместительны и грузоподъемны. Мы даже десанты можем выбрасывать, чтобы малой кровью да на вражьей земле врага бить. Приезжайте на учение, смотрите на возможности наши, мотайте себе на ус. Только все это не серьезно, когда есть кавалерия. Везде она пройдет, все сокрушит. Чем остановишь сабельную лаву? То-то!

Они заблуждались честно, без злого умысла. Они, сами порядочные, даже не предполагали, что тактические новинки, показанные военным атташе на маневрах, тут же берутся на вооружение агрессорами, а на выставках, особенно когда показывался И-17, меньше было зевак, больше — специалистов. Это уж потом выяснилось, что «мессеры» фашистские куда как схожи с нашими истребителями. Но не себя обвинили авторитеты гражданской войны, а конструктора. И даже новый его истребитель И-185, лучший в мире, не пустили в серию, ничего в том дурного не видя. Ну одним больше самолетом, одним меньше — что изменится? У нас их и так больше двадцати типов. А для острастки, остальным в назидание — наказать конструктора не грех. Чтобы другие не разбазаривали своих изобретений. Хотя и это пустое все. Кавалерию пестовать нужно. Пехоту. Они — царицы полей. Вот их тактическое применение нужно держать в тайне. В полной тайне…

Даже когда поперли танковые клинья захватчиков, когда стали рушиться города и укрепрайоны от бомбовых ударов, даже тогда не все поняли свои ошибки, цеплялись за старое, давя своим авторитетом все новое, так нужное для победы над сильным и опытным врагом. Но подспудный конфликт молодого со старым подошел к последней грани последней черты, и вот-вот должен был произойти крутой перелом. Причем открытый. Резкий, решительный. В то, однако же, время, когда спорили Богусловский-внук с дедом, не взорвалась еще звонкой бомбой пьеса Корнейчука «Фронт», хлестнувшая наотмашь по заскорузлости тактического и стратегического мышления. В тот вечер старый и юный Богусловские не считали, что разногласия их столь серьезны. Случись этот разговор немного позже, внук наступал бы решительней, а сейчас он, не желая обижать дедушку-генерала и даже сомневаясь (дед как-никак вон сколько лет в генералах) в своих выводах, вообще перестал перечить.

Дед же не унимался. Его будто кто-то подхлестывал:

— Вот так же и в управлении рассуждают, как ты. Молодо-зелено. Вроде заводных игрушек: «Техника, техника…» Оснастить ею, дескать, погранполки — вот главное. И даже истребительным группам, говорят, хорошо бы придать танки и артиллерию. Самоходную. Эка куда гнут! О функциях пограничников вовсе забывают. Не о танках и пушках думать нужно, а о тактически грамотном использовании погранвойск. Кесарю — кесарево. Только, слава богу, не одинок я, сообща и убедим…

Вон как повернул дед-генерал! Вроде бы прав. А кавалеристы, должно быть, тоже столь же логично гнут свою линию. У пехотинцев — своя логика. Нет, не у рядовых бойцов и командиров, а у тех, кому дано право решать, но кто сам в боях давным-давно не бывал и продолжает представлять их такими, какие пришлось пережить в годы своей молодости. Так думал юный командир-зенитчик, сопоставляя дедовские утверждения с теми рассказами, которые слышал от преподавателя-фронтовика в училище. Прибыл тот в училище, когда Владлену и его товарищам оставалось учиться меньше месяца. Болезненно-худой, с левой рукой на перевязи (говорили, что кисть руки отсечена, хотя сам раненый об этом помалкивал) и прихрамывающий. Досрочно настоял на выписке из госпиталя и наотрез отказался комиссоваться. Писал, говорили, письмо самому Сталину. В Кремль. На фронт не пустили, направили преподавать. Почти каждый вечер захаживал он к курсантам-выпускникам. Опустится устало на кровать (нагрузки великие не только на курсантов, но и на учителей), поудобней уложит свою в толстых бинтах руку и посидит какое-то время молча, пока не скучатся вокруг него не только выпускники, но и ребята из младших групп, стриженые, юные, дети по сути дела. Им в лапту бы еще играть, а они готовят себя к смертельным боям. Почти все добровольно пришли.

Самокрутку подадут рассказчику, тот затянется глубоко и начинает почти всегда с одной и той же фразы:

«— Погибнуть в бою — дело нехитрое. Даже если пятки смажешь, догонит тебя пуля шальная, а то и снаряд. Хитрее — выстоять. Живым остаться. Победить…»

Ему прощали это неизменное назидательное начало, ибо знали: дальше пойдет интересное. О смекалистых и храбрых, о неумехах и трусах. Причем без прикрас. Как было, так и было. Редко он давал оценки фактам. Расскажет о двух-трех боях, и — хватит. Осмысливать услышанное оставляет самим курсантам. До горячих споров у тех доходило, до обид, и, если совсем разнотык в мыслях случался, призывали в арбитры самого рассказчика. Те вечера были особенно интересны курсантам, ловили они каждое слово фронтовика, и это вполне объяснимо: они готовились воевать, они постоянно об этом думали и все, что касалось боевого опыта, всасывали в себя, словно губки, воспринимая узнанное и сердцем и разумом.

С тем, что запомнилось Владлену на одном из таких вечеров, и сравнивал он сейчас дедовские оценки и выводы. Попросили курсанты в тот вечер своего кумира рассказать о ранении. Не сразу тот согласился. Словно перебарывал себя. Опасался будто чего-то. Закурил вторую самокрутку, что случалось с ним весьма редко. Затягивается раз за разом и молчит. Тихо в казарме, сидят ожидающие курсанты и уж поругивают в душе прыткого любопыту за неуместный, как видно, вопрос.

И только когда опали губы кургузым бычком, рубанул воздух:

«— Ладно! Была не была!.. Отходили мы. Связи нет. Народу подсобралось, а орудие одно — восьмидесятипятка. Двигаемся на восток. Знаем: фашисты вот-вот нагонят. Тут я и распорядился: на высоту орудие. Она, как сторож, у дороги стоит. Окопаемся, приказываю, насколько время позволит, и — прямой наводкой по танкам или машинам. В общем, что появится первым на дороге. А как боезапас, думаю, закончим — в лес. Он сразу за высоткой. Густой. Могучий. Так вот, когда мы уже отрыли боевую позицию и начали щели для боезапаса готовить, ячейки для стрельбы стоя, появилась танкетка. Наша. Хотел я и ее на высоту, только командиры там оказались. Пехотные. Один из них, самый старший, похвалил нас и пообещал прислать подмогу. И верно: вскорости глядим — идут. Торопятся. Пограничники. Целая застава. Красноармейцы на первый взгляд как красноармейцы, только фуражки зеленые. Но когда до боя дошло, дивились мы их храбрости и умелости. Что творилось! И бомбы с неба сыпались, и снаряды с минами ливнем лились. Орудием своим мы всего-то и успели головной танк подбить да машин пяток с пехотой ихней. Не пустяк, конечно, только я о другом — остались мы лишь с винтовками и пулеметами, а высоту держали до самой темноты. Вот, думал тогда, прикрой заставу с воздуха, поддержи артогнем, ее бы с высоты той фашистам ни в жизнь не сдвинуть. А так… Полегло больше половины, остальные все, почитай, ранены. Десяток целых осталось — не больше. К ночи, когда гитлеровцы за ужин взялись, мы покинули высоту. Да что там покинули — поковыляли, поддерживая друг друга. Те, кто не ранен, впереди, в разведке, и замыкающими, чтобы, значит, заслоном встать в случае чего. Обошлось. До утра без помех двигались. А на рассвете вышли к речке. Топкая, хотя и не широкая. Не перейти нам, калекам. Пошли мост искать. Нашли. Только и он разрушен. Подрубили сваи наши, когда отходили. Что делать? Особенно тем, у кого ноги побиты? Кто-то даже предложил: «Назад по дороге давайте. Найдем удобный для обороны рубеж и — до последнего вздоха! Последний бой! Запомнят его фашисты!» Только пограничники нашли выход. Спустились в речку цепочкой и — доски на плечи. Хоть и шаткие, но мостки. И вот, пока мы переправлялись по тем мосткам, фашисты уже тут как тут. И раненные легко, и здоровые пограничники заслоном встали, нас защищая. Тех, значит, кто не то чтобы винтовку держать мог, а себя едва передвигал. Долго слышали мы тот бой. Очень долго. Фашистская артиллерия ухает, автоматы ихние строчат, а наши — одиночными. Поначалу, правда, пулемет тараторил, а потом умолк. Патроны, видать, кончились… Да, дай тем бойцам автоматы, артиллерией усиль… Трехлинейка против танков! Кем тех орлов заменишь?! Другие есть и будут, а тех — нет! Нет и не будет!

Тихо-тихо в казарме. Курсанты оторопели от такой откровенности. Им никто ни разу не говорил об отсталости в вооружении Красной Армии. Напротив, о наших самолетах, об артиллерии, о боевых кораблях и даже о танках преподаватели рассказывали с гордостью. Очень даже часто звучали слова: лучшая в мире техника, самая маневренная, самая быстрая… Да и изучали они, как им внушали, самые современные и совершенные средства обнаружения самолетов. И верно — одни радиолокаторы чего стоят. Прекрасная новинка. Система управления огнем тоже на уровне. А зенитные орудия? И скорострельные, по низким самолетам, и мощные, для больших высот. Все есть. Все сработано добротно. И самолетов разноцелевых сколько! В два раза, почитай, больше типов, чем у фашистов. Вот они — силуэты. По всем стенам. Чтобы в память врезались. Отчего же без всего этого пехота бои ведет? Не все понятно курсантам. И боязно им. За себя, за любимого учителя своего. Не паникует ли? А они слушают паникера. Спросить с него могут по жестким меркам. И с них тоже. Война!

Большинство из тех, кто сидел в тот вечер в казарме, так и не поймут всего, что происходило в тот первый период войны, — не доживут до мая сорок пятого. Но даже и тем, кто вернется домой победителем, пропахав по-пластунски пол-Европы, не сразу доступной станет истина. И все же поворот в их понимании происходившего на фронте произошел именно в тот вечер, хотя споров по поводу услышанного не было. Опасались — вдруг что лишнее скажешь. А думать — думали. И спорили каждый сам с собой, где он полновластный хозяин своим мыслям, своим выводам и оценкам.

И сейчас, слушая деда, Владлен возвращался к тем думам, к тем выводам из внутреннего спора, и выходило, что хоть и генерал его дедушка, а явно не в духе времени хлопочет, отстаивая свою точку зрения.

Решил еще раз возразить:

— Как началась война, я, деда, на фронт поехал. Вернули. Обида грызет, а отец и говорит: какую ты, неуч, пользу там принесешь? И в училище тоже так нас настраивали. Моральный фактор очень важен, слов нет, но война нынешняя не война винтовок и пулеметов. Вот и следует вносить коррективы в военную стратегию, в тактику… Нам один преподаватель так говорил: основы войскового боя пересматривать нужно, уходить от традиционного понимания роли родов войск.

— Молодые вы да ранние, как я погляжу. Моду хотите диктовать. Переучиваетесь. Проку только от того, как выходит, не слишком много. Жидок навар. Встали бы, как отцы да деды наши, стеной — повернул бы несолоно хлебавши фашист. Пятки бы только смазал. Веками армия опыт накапливала, и плевать на него никому права не дано. Тем более — желторотым!

Не прятал сердитости и обиды Богусловский-старший, и снова внук удивлялся — не таким представлял он себе дедушку, потомственного военного, о ком в доме у них говорилось только с почтением. Не сходились концы с концами. Обывательски дед подходит к важнейшему вопросу времени, не как кадровый военный.

«Да, старость не радость!»

Больше Владлен не стал перечить, и вскоре беседа их приняла вполне спокойный и мирный характер. Внук рассказывал о новых противовоздушных средствах, дед слушал с интересом, но нет-нет да и бросал реплики-сомнения:

— Так уж метки новинки? Будут небось палить по-прежнему в божий свет, как в копеечку, а бомбы все одно достанут Москву…

— Теперь я, деда, ее прикрою, — отшучивался Владлен. — Ни одного стервятника не пропущу сюда.

— Ну-ну, дай-то бог.

Не случайно, однако же, бытует в народе присказка: на бога надейся, а сам не плошай. Но Владлен оплошал. Утром, простившись с дедом, отправился он согласно предписанию в штаб Московской зоны ПВО, где тут же получил назначение и совет добираться в часть на попутных машинах.

— На КПП у Можайской дороги посадят. Машин много там. Вопросы?

— Все ясно, — ответствовал лейтенант Богусловский и, браво козырнув, вышел из кабинета, хотя вопросы у Владлена, естественно, были: где тот самый КПП, который проявит о нем заботу, где начало Можайской дороги? Но стеснительно спросить, если только что на заботливый вопрос: «Где ночь коротал?» — ответил: «У дедушки».

Вышел на крыльцо, оглядел небо, заполненное серым бесцветьем, чтобы определить запад, куда ему предстоял путь, но услышал громкое:

— Куда направили, лейтенант?

Наматывая и разматывая цепочку с ключом зажигания, стоял у обшарпанной полуторки замасленный шофер в артиллерийской фуражке, демонстрируя свое явное превосходство над молодым лейтенантиком и вольготной позой, и формой обращения к старшему по званию, и тем, что, ожидая ответа, не перестал забавляться цепочкой, и особенно взглядом, каким обычно одаривают неумех желторотых. Шофер держался хозяином, который волен творить добро, но волен и не творить.

«Эка наглец!»

Иная субординация внушена была лейтенанту в училище, она становилась ему привычной, просто даже необходимой, и вдруг — такая покровительственная фамильярность! Первым желанием Владлена было желание отчитать бойца-шофера, напомнить ему устав, но он сдержался, прикинув:

«Вдруг на фронте обыденней все? Без чинов?»

— Так куда, лейтенант?

Владлен назвал условное наименование хозяйства, еще не зная, уточнять или нет номер полка, но боец уже радушно, даже с явной радостью, пригласил Богусловского:

— Наш, значит. Прошу в кабину. Считай, повезло тебе, лейтенант. До Нового Ерусалима легко доберемся, дальше по шоссе тоже ничего, а вот до нас… Дорога — черт ногу сломит. С другим бы пришлось тебе потолкать и попотеть с лопатой, а со мной — как по маслу. Ефрейтор я. Иванов. Звать тоже Иваном. Как удобней, лейтенант, так и зови.

Неловко чувствовал себя Владлен, ибо обязан был, по долгу старшего, одернуть ефрейтора, приказать ему обращаться по-уставному, но не делал этого, подчиняясь, вопреки своей воле, нахальной развязности. Только в разговор с шофером не втягивался, хотя тот и пытался выспросить у лейтенанта его довоенную биографию, чему в училище учили и легко ли туда попасть.

Успокоился в конце концов ефрейтор, заключив пророчески:

— Молчунам, лейтенант, несладко в зенитчиках. Самолеты, они не часто над головами. Без разговоров душевных со скуки сдохнешь.

— Душевный разговор возможен между друзьями. Так мне представляется.

— Может, ты и прав. Только как это можно, чтобы зенитчик зенитчику не друг?..

Первый контрольно-пропускной пункт. Лейтенант Богусловский начал было доставать удостоверение и предписание, но шофер остановил его и, открыв дверцу, крикнул подходившему контролеру:

— Здравствуй, старшина! Груз у меня — штатный. Пассажир один. Зенитчик. К нам.

Пожилой старшина, в ватнике, из ополченцев должно быть, козырнул в ответ и приказал открыть шлагбаум.

Пропустили их и на втором шлагбауме, тоже козырнув уважительно, и на третьем. Владлен спросил, не утерпев:

— Всех, что ли, так — на слово?

— Ишь ты, всех… За всю Русь не ручаюсь, а по трассе слух обо мне идет. Покольцевал я тут. Туда — снаряды и патроны, оттуда — раненых. ЗИСы, бывало, на рамы садились, а я буксовать почти не буксовал. Талант. А его, лейтенант, уважают.

«Неведома скромность, — с неприязнью заключил Богусловский. — Нахальством себе цену набил. Со всеми покровительственно на «ты», вот и уступают».

Но вывод тот продержался у Владлена лишь до поворота с Можайского шоссе. Шофер остановил машину, неспешно обошел ее, приседая и рассматривая, все ли на своих местах под днищем, затем начал подспускать шины. Делал он это тоже без спешки, расчетливо: надавит чуток на ниппель и — пинок сильный по скату, второй, третий, еще надавит на ниппель, еще… И только когда определит он с помощью пинка, что упругость стала такой, какая должна быть, тогда переходит к следующему колесу.

Чудно, кажется Богусловскому, ведет себя шофер Иван Иванов. Сколько он видел, все шофера перед трудной дорогой проверяют скаты, чтобы поднакачать их, а этот осадил их наполовину. Расплющились, едва обода до земли не достают.

— Ну что, лейтенант, вперед! Благословясь, как отец мой, покойный, говаривал.

«Да как же тут ехать?!» — чуть не вырвалось у Владлена. Крутой спуск с шоссе и сразу — узкий, едва втиснуться машине, коридор в метровом снегу, уже заметно подтаявшем, потяжелевшем, а сама колея тоже не подарок: в ямах и колдобинах. До леса, где снега поменьше, около километра. Здесь бы верхом или, куда ни шло, на бричке. Но на полуторке?!

Машина тем временем, поскрипывая облезлой щелястой кабиной и покряхтывая мотором, сползла в коридор, потом подпрыгнула на первой ухабине и, вроде бы осерчав, заурчала грозно и, рыская носом меж высоких сосулистых стенок, поползла вперед, то ровно, то рывками, пробуксовывая с надрывным воем. Лес все ближе и ближе. Вот он — спаситель. Шофер сбросил газ и, остановив машину, вздохнул облегченно:

— Теперь дома, считай.

Владлен отер ладонью вспотевший лоб, и шофер не преминул пустить шпильку:

— Я крутил — у тебя спина взопрела? Ну остудись чуток, да начнем качать. Диски иначе погнем на корнях.

Качали по очереди. Иван Иванов время от времени пинал покрышку, комментируя: «Еще малость», и, только когда сапог упруго отскакивал от ската, шофер, сделав еще несколько качков для верности, изрекал:

— Теперь — в самый раз. Переходим, лейтенант, на следующий.

Владлен незаметно для себя перестал бычиться на вальяжность Иванова в обращении; «прокручивая» только что проделанный путь, он все более и более проникался уважением к этому на вид нахалистому бойцу.

«И колеса, должно, не попусту спускал, — думал лейтенант Богусловский, старательно работая насосом. — Мастер своего дела».

— Сомневаешься небось, для чего на скаты, почитай, посадил, а теперь до предела накачиваем? — будто уловил мысли Владлена Иванов. — Ну-ну, не гляди так. Все спрашивали. Это ты чего-то дичишься. Так вот: не знаю в точности — для чего. Отец научил. Сказывал, снег цепляет лучше, когда мягче колесо. И по грязи тоже лучше. Семейный опыт, можно сказать. — И поднял палец, замерев. Потом кивнул: — Точно, летят. Застрянь мы с тобой на поле, крышка бы нам была. Как пить дать — крышка. Для фашиста машина — ох какая цель!..

Вскоре и Владлен услышал гул летящих самолетов. Знал он его, этот наплывающий гул. В училище приучали к нему. Робел поначалу от его враждебной необычности, но потом попривык, а вот теперь вновь почувствовал себя неуютно. Поежился невольно. И тут же — колкость. А может, заботливость? Своеобразная. Как знать!

— Не дрейфь, лейтенант. В сторонке мы. Шальная может шарахнуть, это верно. Только не будет ничего: везучий я. А если воевать торопишься, то, скажу тебе, зря вовсе. До отвала насытишься. Часом раньше — часом позже… Так что — не дрейфь.

Делает вид Владлен, будто не понял, что последними словами подсластил шофер горечь насмешки. А что делать, если и впрямь съежилась, леденея, душа?

А гул приближается. Грозно давит к земле. Едва ноги держат.

Вздрогнул Владлен от близкого выстрела восьмидесятипятки, еще вздрогнул, еще и, себе на удивление, почувствовал, как расправляются плечи, а взгляд не тревожно выискивает, посыпятся или нет с неба бомбы, а жадно ждет удара снаряда в фашистский самолет.

Увы, белые розы разрывов пятнали небо то выше бомбардировщиков, то ниже, а те летели, даже не пытаясь менять ни курса, ни высоты. И вдруг:

— Ур-ра-а!

Невольно вырвалось у Владлена в тот самый миг, как клюнул носом один из бомбардировщиков и полетел вниз догонять отбитое крыло. Детским восторгом пела душа Владлена.

— Ура-а!

Еще один самолет, задымив, начал заваливаться. Задергались остальные, расползаясь по небу, и тут завыла, выбивая холодный пот, брошенная фашистами пустодонная бочка, а за нею, словно коршуны на добычу, ринулось в пике дружными тройками десятка два машин. Четко, отлаженно, как на параде. Закаруселили, не мешая друг другу и не давая передохнуть земле ни на миг. Уж не взрывалась она бомбами, не клацала крупнокалиберными пулями, а стоном стонала. Непрерывным, надрывным. Вновь заныла душа у Владлена от одной мысли о том, что творится на боевых позициях зенитчиков: открыты они, будто на ладони, всем пулям и всем осколкам. Владлен какое-то время ничего не слышал, кроме непрерывных бомбовых разрывов, даже не сразу осознал, что зенитные орудия даже не снизили темпа стрельбы, а им на помощь пришли пулеметы, вплетая свой многоствольный говор в общий гул боя. Владлен даже удивился, увидев, как загорелся в небе бомбардировщик и почти одновременно не вырулил из пике, прошитый пулеметной очередью, еще один фашист. Владлену показалось, что упадет он прямо на них, но он почему-то не испугался этого, а с равнодушием смотрел, как стремительно приближается к ним тупорылая махина.

Спасли деревья. Подмяв десяток вековых сосен, самолет полыхнул огнем. Ослепительным, жарким. Взрыв взвихрил снег с натруженных сосновых лап, и те облегченно и радостно закивали — и оттого что остались живы, и оттого что тяжелый весенний снег не станет больше отягощать их.

Шофер поднял слетевшую фуражку, отряхнул ее от снега и молвил довольно:

— Сказал же я, лейтенант, что минует нас шальное. Еще сотенка метров и — похоронка. Тебе-то особенно обидно: ни капли не повоевавши, погибнуть…

Слова эти, брошенные с беспечной веселостью, потрясли Владлена куда больше, чем сам бой зенитчиков с вражескими самолетами, чем вот этот близкий шальной взрыв, едва не доставшийся на их долю. Выходит, что нелепая случайность правит на войне. Смерти нет дела, ловкий ты и умелый воин или недотепа и трус, — махает косой без разбора и без устали. А в училище им внушали, что смелого да умелого боятся и пуля и штык… Отец тоже наставлял: без умения не осилишь врага, толку от смерти бесцельной мало, целым и невредимым остаться — вот мастерство. Врага уничтожать — вот обязанность солдатская… Как иронически воспринимались Владленом все те наставления! Каким беспомощным показался он себе после первого крещения! Не боем. Созерцанием боя.

«Кто я есть? Никто! Я — раб случайности. Она — всемогущий фактор на войне! Только она!»

Он так был подавлен этим своим открытием, что воспринимал теперь происходящее вокруг как потустороннее, не живое, пролетающее мимо. Скажи ему в тот момент кто-либо, тот же, допустим, шофер, что не первый он так думает и не последний, что поначалу почти все паникуют от кажущейся безысходности, но потом привыкают к ней, приспосабливаются и даже отводят, предвидя ее, всякую роковую случайность, — скажи все это Владлену, он не то чтобы не поверил, он просто бы не воспринял сейчас ничего реально.

Он наблюдал за продолжавшейся дуэлью зенитчиков со штурмующими их самолетами, он слышал, как все новые и новые зенитные батареи там, ближе к Москве, открывали огонь, а гул вражеских бомбардировщиков, несмотря ни на что, все удалялся на восток, и, значит, все ближе фашисты были к цели, и это удручало его. Он даже представил себе, как спешат сейчас одни москвичи к станциям метро, чтобы укрыться от бомбежки, другие же, вооруженные длинными щипцами, на манер каминных, только массивней, торопятся занять свои боевые посты, чтобы сбрасывать с крыш заводских цехов и жилых домов зажигательные бомбы. Он вполне разделял гнев шофера: «Где же истребки?! Прорвутся ведь стервятники!» — и радость его, когда появились наконец наши самолеты, частью закружившиеся в лихих виражах с вражескими истребителями прикрытия, частью навалившиеся на упрямые бомбардировщики, и те, не выдержав еще большего упрямства наших асов, пустились наутек. Но все это воспринималось Владленом через главную свою мысль, через главное свое открытие: кому-то суждено уйти в небытие без всякого на то желания, но исходя из логики боя, а кому-то — совершенно случайно, от шальной пули, от шального снаряда…

Он еще не знал, что через каких-то полчаса получит он реальное подтверждение своему выводу. Поковыляв по корявой дороге остаток пути, выехали они на лесную опушку, но не сияющую зеркально в лучах закатного солнца настовой своей чистотой, а всю истерзанную бомбами, исполосованную глубокими щелями и траншеями, начинались которые от орудийных позиций и тянулись, местами почти примыкая друг к дружке, к лесу, где меж деревьев бугрились землянки с тройными бревенчатыми потолками. Поодаль от одной из таких землянок стояли понурившиеся зенитчики возле убитых, приготовленных к похоронам товарищей.

— Вот так после каждого налета, — грустно проговорил Иванов, снял фуражку и добавил: — Пойдем, лейтенант, проводим в последний путь. Тебе они неизвестны, а мне… Сколько я им снарядов подвез! И даже подносил. Крепкие мужики.

Владлен не стал вслед за Ивановым протискиваться к убитым, он остановился у плотной стены из согбенных спин в шинелях, в ватниках, в полушубках и замер, не решаясь потревожить их скорбное безмолвие. Подойти туда, где стоял комбат, без доклада тому о своем прибытии лейтенант считал невозможным, а доклад представлялся ему полнейшей нелепицей в такое время, вот он и стоял вроде бы со всеми вместе, но в то же время будто один, ибо не было у него той скорби, которая господствовала у отрытой уже братской могилы.

Прозвучал залп, второй, третий, и тут стоявший впереди Владлена боец сказал, ни к кому не обращаясь, а просто выплескивая свою боль, свою тоску:

— Так по-глупому погибнуть. Шальной, а в самый висок угодил. Лучший наводчик…

Кто из них, кого опускали сейчас осторожно в могилу, лучший наводчик, Владлен не знал; не мог он и представить себе, по какой такой глупости тот оказался убитым, но то, что шальной осколок оборвал человеку жизнь, этого было достаточно, чтобы вновь реальность потеряла для Владлена всякий смысл, а всеподавляющая мысль о беспомощности человека на войне и подвластного лишь роковой случайности праздновала полную свою власть.

Позже Владлен узнал подробности гибели наводчика. Раненый, тот лежал в санитарной землянке, а когда начался бой, не выдержал, поднялся и проковылял, опираясь на плечо санитара, в траншею, чтобы, как он настаивал, перед отъездом в госпиталь поглядеть на работу своего сменщика и посоветовать ему, если что не так, как поправить дело. Долго смотрел молча, потом похвалил: «Молодцом!» — и согласился уже вернуться в землянку, но вдруг обмяк в момент, даже не ойкнув: крупный и сильный осколок прошил висок. И в самом деле — роковая смерть. Но она не только еще раз убедила Владлена в верности его суждений, но и повлияла на его судьбу.

Сразу же после похорон лейтенант Богусловский доложил комбату по всей уставной форме и подал предписание. Тот взял осторожно, чтобы не загрязнить выпачканными в земле руками, но не успел даже развернуть его, как увидел торопливо идущего связного.

— «Редуты» засекли цель, — доложил тот обыденно. — Курс на Москву.

— Что ж их прорвало?! — И пояснил Богусловскому: — Они все больше ночью, татями, а тут — днем. Еще и вот — вечером. Что ж, встречать нужно. — Помолчал, что-то прикидывая в уме, потом спросил: — Наводчиком сможешь?

— Смогу. Только…

— Вот и ладно будет, — словно услышал комбат лишь первое слово. — Вот и хорошо. Ребята — огонь. А наводчик — вон там, — указал пальцем в сторону братской могилы. — Двоих сегодня потеряли. Двоих… Так что пошли, познакомлю с расчетом. — Пошагал размашисто к траншее, бросив уже на ходу связному: — К бою объявляй.

Когда, бывало, в училище проносилось: «К бою!» — летели на учебные позиции курсанты сломя голову, а здесь и командир не спешит, и расчеты, не торопясь, поспешают по траншеям к орудиям. Удивительно молодому лейтенанту, непонятно. А спросить неловко. Отчего? Субординация? Или боязнь попасть впросак? Неуч, дескать, приехал. Только комбат — тертый калач, знает мысли новичка. Поясняет, остановившись перед спуском в нужную им траншею-луч:

— РУСы наши на линии Вязьма — Ржев. Неблизко от нас, сам понимаешь. А радиолокационные установки на сколько ловят?

— РУС-два на сто двадцать километров.

— Верно. Знаешь. Так вот, их, эти километры, пролететь нужно. Истребки наши, кроме того, поперек дороги фашистам встанут. Тоже — задержка. Так что добрый час в нашем распоряжении. Для чего говорю? Чтобы не мельтешил. Бойцы, они мастаки оценки давать. Имей это в виду. Понял? Вот и ладно.

Обескуражен Владлен. Он не единожды «проигрывал» и первую встречу с подчиненными, и свою роль в первом бою, отрабатывая, шлифуя точные команды, представляя себя спокойно-сдержанным, — он жил этой мечтой все дни после присвоения звания, и только первый бой, который пришлось ему созерцать издали, оттеснил его мечту, а вот теперь она возродилась, вызвав недоумение и даже обиду. Но перечить комбату Владлен не посмел.

А комбат, то и дело останавливаясь, продолжал наставлять молодого лейтенанта, говорил нужные вещи, но совершенно лишние, ибо нельзя загодя наполнить карманы рецептами от всех недугов, никогда не расписать жизнь, не разложить ее по полочкам. Если есть у человека ум, человек найдется в любой обстановке. А ум как деньги: либо они есть, либо их нет. Одно отличие — взаймы ума не возьмешь. Но тогда и советы бесполезны.

Подошли к котловану. Расчет уже у орудия. Все на своих местах. И наводчик есть.

«Что? Вторым?» — недоумевал Владлен, вопросительно глядя на комбата. А тот, подавив невольную ухмылку, выслушал доклад командира орудия и представил бойцам Богусловского:

— Ваш новый командир взвода. Будет. Когда? Сам скажет. Пока — второй наводчик.

Вот так. Непрост командир батареи. Ишь ты — экзамен затеял! Ничего, после боя в командирской землянке можно будет поговорить об этом. Он, Богусловский, — лейтенант. Его учили прекрасные преподаватели.

Каким наивным покажется ему это возмущение, когда начнется бой, но особенно, когда он окончится!

— Ну, что? С богом, как говорят, — кивнул комбат и пошагал по траншее к своему КП.

Ему еще предстояло многое сделать до появления фашистских самолетов. Не то что Богусловскому. Здесь всего ничего: опробовать сиденье, ручки поворотного механизма и, на всякий случай, оптический прибор для прямой наводки. Минуты какие-то. А что дальше? Девать себя некуда. Хоть бы скорее бой, чтобы избавиться от внимательных, словно рентгеновских, взглядов командира орудия и расчета. Сказать бы им что-то, но что́ скажешь? Бой пройдет, вот тогда… Если еще самолет будет сбит…

Вот наконец долгожданный гул. Нудный, волновой. И команда:

— Орудие к бою!

Все уж и так на своих местах, но положена команда, значит, положена.

Ровно и мощно идут бомбардировщики. Потрепали их наши истребители, но, как всегда, не остановили. Сдвинули стервятники свои ряды, заполнив бреши, и — вперед. На Москву. Фюрер повелел сровнять ее с землей. А воля фюрера — воля нации.

— Огонь!

Заговорила басовито лесная поляна, и тут же отвалил десяток пикирующих бомбардировщиков от строя и понесся вниз. Затявкали захлебисто мелкокалиберки, а минуту спустя затарахтели и счетверенные пулеметные установки, кинжаля полосу перед налетчиками. Ухнула одна бомба, другая, и сжался Владлен от мысли, что вот сейчас упадет следующая рядом и — всё. Либо осколок шальной — в висок. Нет, он делал свое, положенное вроде бы исправно, но безотчетно. Он ни разу даже не задал себе вопроса, куда летят его снаряды. Он не видел, были ли сбиты фашистские самолеты другими орудиями или пулеметами — перед его глазами маячили лишь воющие, беспрерывным колесом пикирующие бомбардировщики. Ему слышались лишь разрывы бомб и градный стук врезающихся в землю осколков, хотя стрелял он по высоким самолетам, чтобы остановить их, не пустить дальше, а затем, когда это не удавалось, вдогонку, пока не принимала их на себя следующая противовоздушная полоса.

Бой затихая. Штурмующие позиции зенитчиков бомбардировщики тоже уходили один за другим на запад, на отдых, подгоняемые захлебистым тявканьем малокалиберок, а Богусловский продолжал ждать либо фашистской бомбы, последней, роковой, либо фашистского осколка.

— Все! Шабаш, братцы! Горючки тю-тю у энтих, — громко известил наводчик и еще радостней добавил: — Счастливый вы, товарищ лейтенант: никого из расчета даже не царапнуло! С таким командиром можно…

— Не командир я пока. Бой мимо меня прошел.

Нечасто командиры вот так, от сердца, говорят о себе подчиненным. Хоть трусит иной, но бодрится: храбрец, и все тут. Только разве от бойцов упрячешь бравостью поджатый хвост души?

— Верно, — согласился вполне серьезно наводчик. — Не все ладом выходило у вас. — И вполне искренне поддержал: — Но для первого, скажу честно, боя — больше чем сносно.

— Может быть, может быть… — опустошенно согласился Владлен, не находя сил подняться с сиденья.

Он бы так и сидел, неведомо сколько, не встрепени его сердитый девичий голос:

— Что, братцы-товарищи, мазали? Мы корректируем, а вы — ноль внимания! Приборы, что ли, испортились?

Владлен увидел вначале глаза. Возмущенные, сердитые, но не злые. Доброта как бы просачивалась через сердитость. И лицо, по-русски пухлощекое, тоже казалось приветливо-радушным. И уж совсем диссонировали с сердитым голосом льняные завитушки, опушком взвихренные по низу легонько сдвинутой набекрень шапки. Особенное же впечатление произвела на Владлена неуловимая элегантность девушки, хотя были на ней грубая стеганка, даже великоватая, такая же грубая синяя юбка до колен, кирзовые сапоги, и все же казенно-бездушная эта одежда не безобразила девушку, которая к тому же держалась очень уверенно.

С любопытством и каким-то непонятным еще самому восторгом смотрел Владлен на девушку, и ему очень не хотелось признаваться ей в трусости, но и кривить душой он тоже не мог. Поколебавшись, признался:

— Наверное, я во всем виноват. Первый раз в бою. Ну и…

Он грустно и виновато улыбался. Не как командир. А как школьник в учительской на разборе поведения.

— Так это вы — наш новый командир? Да?

— Пока нет. Вот когда вы перестанете серчать на мою плохую стрельбу, тогда… А зовут меня Владленом. — Поправился тут же: — Лейтенант Богусловский.

— А я — приборщица. Ефрейтор Чернуцкая. — И добавила: — Лида. Лида Чернуцкая.

Уловил Владлен Богусловский еще большую теплоту в искристых глазах девушки и смущенность. Зарделись и пухлые щеки. Но это вполне естественное состояние девушки, ибо говорила она с незнакомым юношей, красивым, чуть старше себя. Тронуло сердце Владлена, потеплело оно, и не понял молодой лейтенант в тот миг, что переступил он порог в иной мир — мир любви. Не вдруг тот новый мир станет безраздельным властелином его сердца и его разума — пройдут дни, пройдут недели, но первый лучик уже поманил в неведомое, волнующее, и он, этот лучик, больше никогда не ускользнет, не померкнет, даже в бою. На него поглядывая, станет Владлен подавлять робость души, стараться выполнять свои обязанности отменно, чтобы похвалила после боя Лида Чернуцкая.

Не так сразу такое свершилось. Но когда их орудие сбило самолет, она прибежала после отбоя и расцеловала наводчиков. Обоих. Владлену показалось, однако, что сделано это было ради него. Слишком уж пылали ее щеки.

После того боя он сказал комбату:

— Я готов принять взвод.

— Верно, готов. С богом.

Теперь лейтенант Богусловский и ефрейтор Чернуцкая чаще бывали вместе. Особенно им нравились ночные бои. Нет, для зенитчиков они не были боями, хотя все расчеты находились на своих местах, но действовали только одни прожектористы. Начиналось все, как обычно, с доклада радиолокаторщиков от Вязьмы: «Летят». Поволынят чуток противовоздушники в землянках, спешить-то еще нет нужды, портянки раз да другой перемотают, чтобы ловко и тепло было ноге, хотя пути всего ничего, к тому же торный он, на ощупь каждая неровность окопного дна известна; ушанки тоже не просто нахлобучат, а подровняют на голове, чтобы от бровей положенное расстояние осталось и звездочка по центру легла, — вот тогда, застегнув на все крючки полушубки и подтянувшись ремнем, выбирались бойцы под морозный звездный купол, шли к своим орудиям и ждали, когда там, впереди, начнет нарастать гул и резанут по небу прожекторы, зашарят меж звезд, то стремительно перескакивая с небосклона на небосклон, то по-черепашьи высвечивая метр за метром. И вдруг словно вздрогнет какой-нибудь из лучей, обхватив блеском своим фашиста, — тут уж крутись он, не крутись, но не унырнуть ему в темноту бездонную: как примагничены лучи. Передают один прожектор другому по трассе, пока «ястребок» наш не вынырнет на стервятника из темноты, не прошьет огненной очередью.

В такие моменты Лида переставала даже дышать, и Владлену становилось жаль ее, так близко к сердцу принимавшую чужое горе, чужую смерть. Не выдержал как-то, привлек ее к себе, прижал, отгораживая от жестокой реальности:

— Ничего не поделаешь — война…

Она не отстранилась, но Владлен не почувствовал ответной доверчивости. Так, словно к стенке прислонилась. Задето самолюбие. Владлен даже не хотел в следующую ночь быть рядом с ней, но она подошла к нему сама, и только начали прожекторы высвечивать фашистов — она прижалась к нему, прошептав повинно:

— Жутко боюсь. Сейчас их — из темноты…

— Глупенькая. Они же — фашисты.

— Я не о том. Мне не их жаль. Невест и жен ихних. Любимы они. А может, и сами любят?

Воистину женская логика! Как серчала в тот первый раз на него, Владлена, за плохую стрельбу, за то, что не сбит ни один самолет, но там разве не могли быть любящие и любимые? Нет, она не укладывалась в сознании Владлена как сентиментальная пацифистка. Она — из добровольцев. Сама пошла убивать. Защищаясь, убивать. Выходит, понимает все правильно. Патриотка, выходит. Отчего же вдруг жалеет врагов-захватчиков?

«Сама кого-то ждет? Беспокоится о ком-то?» — подумалось Владлену, и тоскливо стало ему вдруг рядом с этой уже, можно сказать, любимой девушкой.

Обнимать ее и знать, что она думает о другом, — такое Владлену казалось нелепицей, и он спросил прямо:

— Ты сама ждешь? Ты боишься за своего любимого?

Лида молчала, но Владлен почувствовал, как она, расслабленная, робкая, вдруг напряглась отчужденно. Он спросил еще настойчивей:

— У тебя есть кто?

— Не знаю. Похоже, да.

— Кто?

— Ты…

Загрузка...