ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Хотя Костюкову решение взять к себе в НКВД офицера было починно, к тому же он по прямому проводу переговорил с командующим противовоздушной обороны страны, все равно документам о переводе из одного рода войск в другой Владлена и Лидии Богусловских надлежало пройти положенные писарские инстанции, прежде чем лечь на стол для подписи уполномоченному на то командиру, а бюрократизм, он и в армии бюрократизм; дни поэтому шли чередой, Богусловских никто не тревожил, словно о них совершенно забыли. Лишь иногда заходил к ним Рашид Кокаскеров, и тогда тоскливая молчаливость, которая царила в семье Богусловских со дня похорон, немного отступала, но в конце концов разговор перекидывался на тот роковой тост, последний в жизни Михаила Семеоновича, старик Богусловский, сам же начинавший обычно расспросы, с тягостным вздохом покидал гостиную, и Кокаскеров, понимая состояние хозяев дома, спешил откланяться.

Вновь, до следующего его прихода, в доме жили молчаливо и грустно, будто тоска заполняла все комнаты, пропитала все углы. И даже гордые сообщения Совинформбюро о наших победах на фронте не влияли на настроение подавленной горем семьи. И все же перелом наступил. Толчок к этому дал очередной визит Кокаскерова и воспоминание его о первых минутах встречи с Михаилом Семеоновичем возле колхозного гумна. Все помнил Кокаскеров. Каждый жест, каждое слово, но особенно обещание Богусловского взять его в пограничные войска, восстановив в прежнем, до пленения, звании. На боевую работу взять обещал.

— Я два раза ходил в Управление, говорил там об этом и просился в войска по охране тыла, на тот самый участок фронта, где погиб генерал. Ответили: нет. Почему?! Враг, убивший уважаемого мной человека, мой враг! Я не могу сидеть здесь!

— Месть, молодой человек, штука прескверная. Добром не обернется она мстителю, — впервые за все после похорон время заговорил Богусловский-старший. — Продолжать дело славное — вот это правомерно и уважаемо. Тогда и отомстится.

Вот и все. Больше ни слова. Как и все предыдущие дни. Блеснувший было живительный лучик угас, вновь уступив место молчаливой грусти.

Молча допили чай, удерживая себя за столом приличия ради, пока не встанет старший. Но Кокаскеров на этот раз поднялся первым, не выдержав напряжения и осуждая себя за то, что напомнил лишний раз почтенной семье о горе, поклонился Семеону Иннокентьевичу и Анне Павлантьевне, приложив руку к сердцу по восточному обычаю. Сказал традиционное:

— Мир и благоденствие дому вашему.

Владлен с Лидой пошли проводить гостя, и уже на лестничной площадке Кокаскеров открыл секрет, ради которого, собственно, пришел, но не нашел удобного момента, чтобы рассказать о нем за столом.

— В Управлении мне сказали, что пошлют нас на Памир. В Алай. Где ваш дядя и Костюков спасли мою мать и меня от смерти. Я рад стать другом племянника спасителя моего, но мое место на фронте. Я сказал это. Открытому сердцу дорога открыта. Не боясь оскорбить вас, Владлен Михайлович, прошу вас: помогите мне. Ради памяти отца вашего.

Секрет, который поведал Рашид, для семьи Богусловских не был давно секретом, но Владлен не стал говорить об этом Кокаскерову. А вот просьба, честно говоря, его разочаровала. Он уже свыкся с мыслью, что станет служить с очень порядочным, как ему виделось, казахом, у которого многому можно будет поучиться. Но как отказать столь убедительной просьбе? А как ее выполнить?

— Не знаю, право, чем смогу помочь?

— Если согласится ваш дедушка. У него авторитет.

— Что ж, попробую.

Весь остаток дня и весь вечер Семеон Иннокентьевич так и не вышел из своей комнаты. В доме даже стали беспокоиться, и тогда Владлен вышел в холл и, устроившись на диване, раскрыл книгу, сам же прислушивался, не донесется ли какого звука из комнаты Старика. Потом к нему подсела Лида и, прижавшись, задремала. Не вытерпела в конце концов и Анна Павлантьевна, пришла с вязаньем и умостилась на кресле. На ее немой вопрос Владлен недоуменно пожал плечами. Тихо в комнате. Совершенно тихо.

Что бы проще, постучи и войди, но прежде не принято было в семье Богусловских входить без неотложной причины в спальню к старшим, и, когда условия позволили вернуться к тому устоявшемуся правилу, оно вновь стало неукоснительным. Нет, нельзя лишний раз беспокоить старика-генерала, напоминать ему лишний раз о его немощи, показывать, что беспокоятся о его состоянии. Он-то сам не считал себя ни больным, ни немощным. Зачем же вносить смятение в его душу? Ведь старый человек так мнителен.

Но любая тактичность, любые приличия и любая заботливость имеют свои пределы. Анна Павлантьевна определила, что свяжет еще рядок, после чего зайдет к Семеону Иннокентьевичу. Она, однако же, еще не успела докончить урока, а из спальни послышался сдержанный кашель, а немного погодя — всхлипывания. Старик наконец-то заплакал.

На цыпочках, стараясь совершенно не шуметь, Анна Павлантьевна и молодые покинули холл. Разошлись по своим комнатам успокоенные.

Утром в столовой собралась вся семья. С такой же, казалось, как и вчера тоской. Но что-то ожившее чувствовалось в каждом шаге, каждом жесте Семеона Иннокентьевича. Он даже поглядел на каждого в отдельности, впервые после похорон, и взгляды его не были безразличными, ничего не видящими. За стол, однако, сел молча, и, возможно, завтрак так и прошел бы в гнетущем безмолвии, но Владлен решился все же пересказать деду просьбу Рашида Кокаскерова.

— Жизнь не остановишь, — вздохнув тяжко, проговорил Семеон Иннокентьевич и вновь замолчал, оставив внука в недоумении. И только когда допили они кофе, когда пора было уже подниматься из-за стола, Богусловский-старший сказал решительно:

— Собирайся. Поедем через четверть часа в Управление. Мне понравился киргиз…

— Он, деда, казах, а не киргиз.

— Не в мои годы переучиваться, — с явной обидой ответил старик внуку, но тут же примирительно добавил: — Из Большой, стало быть, орды. Теперь казахами, выходит, их кличут. Ну и хорошо.

Машину за ними прислали и впрямь через четверть часа, в Управлении встретил их дежурный офицер и повел сразу же в кабинет Костюкова. И к удивлению внука и деда Богусловских, там уже находился Кокаскеров, хотя Семеон Иннокентьевич, когда говорил с Костюковым по телефону, не пояснял цели визита.

— Эка, батенька! — с добродушной ворчливостью упрекнул Костюкова старый генерал. — Все наперед предвидишь…

— Ничегошеньки я не предвидел. Раз с внуком, подумал, стало быть, о дальнейшей его службе разговор, а она вот с ним, — кивнул на Кокаскерова, — пойдет. Так решено.

— А у него на фронте душа. Пришел я ходатаем за него. О внуке не пекусь. С ним ясно все — с заставы начинать. Чтоб пограничником стать, чтоб достойно фамилию нашу нес. Попотеть в молодости нелишне. А Рашида Куловича, размышляю, не следует наперекор его душевному порыву слать на границу. Уважить можно…

— Товарищ Кокаскеров! — дождавшись, когда закончит говорить Семеон Иннокентьевич, повернулся к Рашиду Костюков. — Что вы обещали Михаилу Семеновичу? Служить по-пограничному? Вот видите. А ведете себя как купец на азиатском базаре. — И к Семеону Иннокентьевичу: — При всем к вам уважении, не могу отменить решения. Оно таково: капитан Кокаскеров — начальник заставы, старший лейтенант Богусловский — его заместитель. На Алае. Рядом с той крепостью, где служил ваш сын. Обстановка там невероятно сложная.

Костюков подошел к рельефной карте, расцвеченной синими и красными условными значками, и принялся рассказывать гостям, какие силы противостоят пограничникам Памира, и особенно Алая, где и какие случились там провокации за последнее время, какие из контрабандистских троп, забытых прежде, вновь оживились и идет по ним не только контрабанда, но и под крылышком контрабандистов агентура.

— Что я рекомендую? — подытоживая разговор, посоветовал Костюков. — Изучите, пока вам медлительностью канцелярской отпущено время, историю края, но самое главное — историю взаимоотношений с Китаем. Многое из прошлого возвращается. Очень многое. Запомните: ходить тихо, распознавать следы, лежать в секрете, организовывать, наконец, поиск нарушителей для пограничников очень важно, но важней всего быть подкованным пограничником, знать не только суть договоров и конвенций, но, если хотите, и историю их подписания, все конфликты и притязания соседа, знать во всех деталях историю дипломатии. Да-да. Именно дипломатии. — Костюков посмотрел на часы, давая понять, что время зовет его к новым делам, пожал руки молодым офицерам, а Семеона Иннокентьевича попросил: — Хотел бы пару слов без молодежи. Не возражаете?

— Какой может быть вопрос!

— Вот и ладно. — А когда Владлен Богусловский и Рашид Кокаскеров вышли из кабинета, пояснил: — При них нельзя. Для Кокаскерова — это тайна за семью печатями, внуку вашему тоже лучше оставаться в неведении. Кокаскеров подозревается, наряду с другими, в отравлении вашего сына. Я в это не верю, но нарушить приказ и отправить его на фронт не могу. Но, признаюсь, мне это даже на руку: прекрасный для Владлена Михайловича будет на первых порах учитель. Мне не рекомендовано и на границу его посылать до выяснения, но, простите, тут я волен решать. Я беру ответственность на себя. Вот так, Семеон Иннокентьевич. Мы с вами просто обязаны молодым помочь встать на ноги. На крепкие пограничные ноги. Долг в этом наш с вами. Долг перед памятью Михаила.

— Жизнь и впрямь не остановишь, — вздохнув, согласился Богусловский-старший. — Пожалуй, горюй горе, а она мимо пронесется, и станет Владлен хватать ее за запятки. Негоже такое.

Ожидавшим его молодым офицерам Семеон Иннокентьевич доложил:

— Ехать вам вместе. Не упрямьтесь, Рашид. И потом… Нельзя подчинять жизнь только своим желаниям. Иногда нужно вполне отдавать себе отчет, что обстоятельства складываются не в соответствии с желанием. Домой сейчас. И вы, Рашид, к нам.

Не пригласил, а принудил.

Доро́гой старик помалкивал и только в гостиной, когда собрались в ней все, повторил почти то же, что говорил в кабинете Костюкова. Изменив только последние слова:

— Отстанешь от жизни — хватайся тогда не хватайся за запятки, не догонишь. — И распорядился: — Заниматься станете у нас. Программу я подготовлю к завтрашнему утру. Нужные книги, если не окажутся у нас, закажем через библиотеку. Заниматься не менее двенадцати часов.

Война — трудное и опасное дело, но она приучает воюющих к беспечности. Остался жив — отлично. Каши тебе принесут, еще и сто граммов нальют. Привыкает человек к такому настолько, что уже и не мыслит себя в иной обстановке. Владлен и Рашид тоже привыкли либо быть один на один со смертью, либо бить баклуши, когда не свистят пули. И вдруг сразу — по двенадцать часов не отрываться от книг. Почти сверх человеческих сил такое, тем более что Владлен многое из того, что рекомендовал дедушка для изучения, уже читал. В библиотеке отца. Но он пересиливал себя, с одной стороны, из уважения к деду, с другой, чтобы не ставить в неловкое положение своего молодого товарища, с кем ему определено быть рядом не один, похоже, год.

Рашид тоже прилежничал. По восточному своему разумению: слово аксакала — родник мудрости.

Только аппетит, как говорится, приходит во время еды. Молодые люди увлеклись, Владлен, освежая свои знания, а Рашид, впитывая новые с жадностью пересохшей земли, на которую пустил мираб воду. И вот уже начались первые споры.

Собственно, спорами их можно назвать с натяжкой, ибо Рашид не упрямничал, как это делал у переправы в Сталинграде командир пограничного полка майор Заваров. Утверждения Владлена, что принимать историю нужно с уважением и такою, какой она была, пугали и Кокаскерова, но он, чувствуя большие знания у нового своего друга, сдавал свои позиции сравнительно легко. Хорошим к тому же помощником Владлену был Богусловский-старший. Нет, они не сговаривались. Просто, видимо, яблоко от яблони далеко не катится.

— Не согласен! — воскликнул Рашид, закончив читать сочинения архимандрита Софония и принявшись за сочинение архимандрита Палладия (оба из Российской духовной миссии в Пекине). — Ни слова о народе. О трудовых классах, кто творит историю. Ну, они ладно — духовенство, дурман для людей, но академик и профессор Васильев тоже без ума?! Ни одной верной оценки. Думать и думать нужно, где правда, где обман…

— Зачем? — спросил Владлен. — Не лучше ли просто познавать? Это очень полезно. И потом, понимать нужно, что ученые и политики прошлого ни Маркса, ни Ленина, ни Сталина не читали. У них был свой взгляд на общественные процессы.

Рашид начал было отстаивать свою точку зрения, — собственно, не свою, а привитую ему школьными учебниками, а затем в училище на уроках по истории партии, — но вмешался Богусловский-старший. Кощунственно заговорил, если взглянуть на его слова с тех канонов, какие тогда главенствовали в понимании движений и внутригосударственных и межгосударственных общественных и политических сил. Страшно кощунственно для того времени:

— История — не крапленая колода карт, чтоб тасовать ее себе в угоду. Вот так, юноши. — Он обращался специально к ним обоим, чтобы не показаться назидающим только Рашида. — Вы думаете, Горский, стяжавший авторитет ученого еще совсем молодым, не понимал сословных интересов? Не глупее вас, извините, он был. Вы возмущаетесь, что он о первых шагах Маньчжурского дома писал, о происхождении родоначальника царствующей в Китае династии Цинь, а не о народе, дескать, творце истории. Верно, народ могуч. Только извечно политику делали императоры и цари. Куда они вели народ, туда он и шел. Послушно или нет, это другой вопрос, но шел. Впрочем, большевики тоже не отрицают роли личности в истории. Даже сейчас. Даже в нашей, социалистической стране. И то верно: без лидера нельзя. Хаос будет. Великий хаос…

Старик вышел в холл, где, за неимением лишней комнаты, были натолканы в ширпотребовские стеллажи книги, долго копался, то вытаскивая, то впрессовывая на место книги и брошюры, наконец вернулся с несколькими «Ежемесячными сочинениями» Академии наук и довольно внушительной книгой.

— Вот тут, — отложил один журнал с закладками Богусловский-старший, — сочинение дипломата Захарова «Историческое обозрение народов Китая». Это чтобы вы, Рашид, не считали, будто прежде вовсе народом не интересовались. Но более советую взяться за Миллера, Григорьева, Фишера, Бабкова. Разберетесь тогда, отчего Китай требует от нас уступок и на Амуре, и особенно в Восточном Туркестане. Разберетесь, кто прав, кто виноват. Только одно скажу: Головина осуждали за леность и нерешительность, но легче всего свалить вину на стрелочника за потерю Амурского края и Даурии на многие годы. Все куда сложней. Когда прочтете все это, я дам вам, если достанет времени, еще несколько научных сочинений.

Времени не хватило. Пришлось Богусловскому-старшему пойти на жертву, как он сам выразился, и дать в дорогу из библиотеки десяток книг и журналов.

Ехали они в мягком, поэтому никто им не мешал читать и обсуждать прочитанное. Рашид уже не обвинял историков прошлого в узкоклассовости, но теперь все смелее высказывал свое отношение к тем далеким и во многом непонятным событиям. И часто оценки Рашида вполне совпадали с оценками Владлена. Вместе поэтому восхищались они тем, как твердо отстаивал интересы России посол Савва Владимирович Рагузинский, кому была поручена постановка границы западней Амура. Встал он на реке Буре, в десяти верстах от Кяхты, и заявил, что здесь станет вести переговоры, дав тем самым понять сопредельной стороне, что границу отсюда он не намерен переносить. И как ни хитрили китайцы, как ни нахальничали, притязая на край этот до самого Красноярска, Рагузинский стоял на своем. А чтобы силой не смогли одолеть, попросил подкрепления из Тобольска.

— Конечно, когда целый полк под рукой, легче разговаривать, — одобрял Рагузинского Владлен. — Не то что Головин, которого китайцы обложили со всех сторон…

— Он тоже не безджигитным был! — горячился Кокаскеров. — Ему тоже на помощь подоспел Даурский драгунский полк. С Джунгарией сговориться ему можно было бы. Галдан, ее правитель, охотно повел бы своих нукеров на китайцев. Китаец — враг джунгар. Без Галдана тоже сил хватило бы. Вот Миллер как пишет: китайцы «к воинскому делу неспособные, ибо люди подлинно невоисты». По его расчету, один российский воин стоит десятка китайских.

— Головин еще прежде струсил, когда на Албазин не пошел, а Нерчинск местом переговоров избрал. Предал, можно сказать, казаков, кровью своею которые Албазин отбивали от захватчиков…

Они судили, они считали свои оценки истинными, но как еще мало они знали о том времени того, что помогло бы им понять происходившее тогда более реально. Народ российский, не спросясь правительства, давно уже обживал Амур и Даурию, сам создавал свою вооруженную защиту, так называемые воровские полки, и этому факту патриоты России придавали великое значение. Ломоносов так и считал: могущество России прирастать Сибирью станет. Но всем ли, как русскому люду, по нраву могущество империи Российской? Вот в чем корень вопроса. Историки не располагают документами, которые могли бы подтвердить, что Головин исполнял чью-то волю; историки пляшут, как говорится, от печки, от письменных инструкций, какие Головину были даны. И они правы по-своему. Для историков фактом может быть только документ, они избегают концепций, построенных на логических сопоставлениях.

А зря!

Добрых сотню лет Русь простонародная продолжала все же заселять Приамурье на свой страх и риск, а патриоты-дворяне из правящей элиты пытались хоть как-то им помогать, только верхний эшелон власти будто шорами отгородился от реальности. И в то время, когда посольство Головина направлялось на переговоры с Китаем, в Петербурге зашоренных глаз имелось немало. Не в робости стоило, видимо, молодым людям обвинять Головина, не в том, что не понял он выгодной для России ситуации и регионе и не использовал ее, а, скорее, в том, что не хотел нажить врагов среди толпившихся у трона сановников, которые, эксплуатируя русское хлебосольство, не намеревались даже научиться хотя бы едва-едва говорить по-русски.

Не успело по молодости своей да еще из-за лихолетья, закрутившего их в кровавом водовороте, познать новое поколение многого, но молодость не мудра мудростью старцев, осторожно которые судят даже о хорошо известном, — горяча молодость, максималистски категорична. Но это, скорее всего, даже хорошо. Общество, у которого молодая поросль инертна и живет по рецептам отцов, — погибшее общество.

Оценив на свой лад все, что происходило при постановке границы в Забайкалье и на Дальнем Востоке, перекинулись молодые офицеры-пограничники наконец на главное для них направление, в районы Большой и Дикокаменной орд, на Джунгарию перенесли свой взор. Начали с «Записок» Чокана Валиханова, потом, сопоставляя карты прежние и нынешние, пытались разобраться, где проходила граница с Джунгарией и отчего не признавалась ею эта граница, и понятней час от часу становилось Владлену с Рашидом, почему китайцы не унимаются, хотя сами же подписали Пекинский и Чагучакский договоры: им, видите ли, нужно все то, на что претендовала (не имела, а только домогалась) Джунгария, которую Китай вырезал до последнего аборигена и земли которой теперь почитает своими.

И это их «открытие» подтвердил степной генерал-губернатор Бабков. Читал его прежде Владлен. По рекомендации отца. Для общего развития, как говорилось в семье, читал. На этот раз признался Рашиду:

— Знакомы мне записки генерала от инфантерии Ивана Федоровича. Умная книга. Перечитаю вместе с тобой, — они давно уже перешли на «ты», — с большим удовольствием.

Перескакивая на полевом галопе главы, где генерал описывал быт и нравы людей своего круга, их участие, пассивное или активное, в постановке границы в Семиречье и Заилийском крае, они с завидным для их возраста терпением отыскивали на карте все населенные пункты, которые называл Бабков, прочертили линию основных китайских караулов, разобрались и с линией их временных караулов, где китайцы, поощряемые английским агентом Арткинсоном, требовали определить разграничительную линию, — книга так увлекла молодых людей, что они почти не выходили на перроны станций и не всегда замечали, что поезд подолгу стоит на малых полустанках, у «телеграфных столбов», как остро́ окрестили такие выстойки пассажиры.

Вот и ташкентский перрон. Голый и грустный. Только патрули прохаживаются парами, блюдя порядок. Ничего примечательного. Запомнилось им только одно: на обед по воинским талонам им дали не клеклый, непонятного цвета и вкуса хлеб, а настоящие лепешки из пшенично-кукурузной муки. Как объяснила официантка, остались лепешки от обеда для тех, кого всего час назад повез состав из теплушек на фронт.

Война дотягивала свои кровавые щупальца даже сюда, в такой, казалось бы, далекий тыл.

Комендант, которому они доложили о себе, не велел отлучаться в город, ибо уже начал формироваться товарно-пассажирский состав на Андижан и подать его к перрону должны были, по его утверждению, с минуты на минуту. Но они извелись, ожидая состава в прокуренном воинском зале, успели даже поужинать, и только тогда прохрипел динамик-тарелка, что на их поезд началась посадка.

Утром они проснулись уже в Ферганской долине, и все пошло у них иным порядком: они не читали, они смотрели в окно, и Рашид, чувствуя себя хозяином, пояснял все, что Владлену было непонятно. А тому все в новинку. Да, Владлен знал историю борьбы России с Кокандским ханством, историю присоединения этого ханства к империи, но особенно подробно знал, что происходило здесь в послереволюционные годы, какие силы породили басмачество, кто затем вооружал и вдохновлял кровавый разбой; он знал, сколь много человеческих жизней забрала эта спровоцированная борьба, но знать — это одно дело, а видеть — совсем другое; оттого Владлена буквально поразило, что уже за добрый километр до невеликого, как потом он увидел через окно, города, в котором, судя по запущенной, но еще не развалившейся крепости, стоял в басмаческие годы гарнизон, начиналось кладбище, широченным кольцом охватившее город, обвитое виноградником и отгороженное от солнца вековыми карагачами и ореховыми деревьями, — реальность настолько оказалась пронзительней книжной истории, настолько была жестоко-откровенной, что Владлен даже не поверил своим глазам. Воскликнул с явной надеждой получить какое-либо иное пояснение:

— Неужели это и впрямь могилы?!

— Да. Кладбище басмачей. Они атаковали город. После боя красноармейцы разрешили похоронить погибших.

— Безрассудство! Лезть на пулеметы, а так и было здесь, может только фанатик!

— Мусульманину смерть за веру не страшна. Она даже желанна. Прямой путь в рай.

— Но Советская власть не объявляла табу на вероисповедание.

— Правильно. Но мы с тобой атеисты, как и все большевики. Мы не признаем религии. Ее не признавали и большевики, делавшие революцию. Причем не скрывали этого. С чистой душой шли к людям. А у муллы только чалма белая, а душа черная, вот и замутили правоверных ложью, устрашением. Баи, у кого отнимали земли и богатство, выдавались за мучеников, пострадавших за веру. Все знали, что он эксплуататор, но как у нас говорили: кишлак с муллой пуглив и глуп. А как же иначе: ходишь в потемках — обязательно споткнешься. Вот и споткнулся народ. Полилась кровь. — Замолчал Рашид, думая, рассказывать или нет о том, как туго пришлось и его отчиму, и матери, да и ему самому в то лихолетье. Мальчонкой был, а помнит по сей день страшные и долгие ночи, отчима с ружьем у кизячного костерка в центре юрты, мать, прижимающую его, Рашида, к себе, словно прощаясь, — он видел все, он слышал их пугающий до холодения в сердце шепот, но притворялся спящим: пусть думают, что он беззаботен, ничего еще не понимает и, значит, счастлив детским счастьем. Не решился на такое откровение сейчас, в вагоне. Лучше будет вспомнить обо всем этом в юрте отчима. Продолжил не о личном:

— Много шиитов верят ахбару, преданию, что в Фергане похоронен Али. Когда исламские вожди делили власть, один из претендентов на нее был Али, двоюродный брат пророка Мухаммеда. Его сторонники объединились в партию, шиа по-арабски. Вот она и положила начало шиитскому направлению в исламе. Здесь, в долине, шиитов много, их-то и подняли муллы на спасение гробницы Али, святого места, мазара, которое большевики обязательно осквернят, ибо они неверующие — кяфиры. Для гневных проповедей у мулл был пример: декрет Совета в Оше, которым упразднялась святость Сулейман-горы. Сулейман-гора для мусульман, и шиитов, и суннитов, великий мазар. Неверность жены можно на горе определить, бездетную женщину исцелить, болезни самые различные, особенно душевные, изгнать. Кто хочет поймать вора, тот ищет след, кто не хочет, тот поднимает крик. Перед войной правду открыли: «декрет» написал бывший царский служащий. В Совет он пробрался и даже встал во главе его. Расклеили по заборам и на карагачах «декрет» после того, как проехали через Ош казаки. В городе они не разбойничали, но в кишлаках и аулах много крови пролили. Пролетарской крови. Бедняцкой. Вот они, скорее всего, и надоумили сотворить зло. Развязали руки священнослужителям, дали им повод, вот те и завопили, что спасать нужно мазары, веру спасать. В Ферганской долине много мазаров. Очень много. Вот и поднялись мусульмане, по темноте своей не понимая, что прежнюю власть защищают, которая их же самих мяла и давила, что англичанам на руку играют, кто и был здесь главным вдохновителем борьбы. — Помолчал немного и добавил с еще большей грустью: — Теперь мазаров прибавилось. Каждое кладбище — мазар. Каждая могила — мазар. Приглядись, сколько лоскутков на колючках у могил развешено. Сердобольно красноармейцы поступили, позволяя хоронить басмачей после боя. Не думали о последствии. А враги думали. Почти каждый город, где стояли крепости, окружен вот таким кольцом мазаров.

Вот как можно благо переиначить во зло. И впрямь Владлен с удивлением видел на проплывавших за окном кладбищах множество разноцветных лоскутков, привязанных к кустам полыни и верблюжьей колючки. И выгоревшие лоскутки, и жалкие истлевшие остатки, которые осыпались на землю, как осенние листья с деревьев от легкого дуновения ветерка, и совсем свежие, только что оторванные от полы халата или рубахи — погибшим за ислам поклонялись, совершенно забыв басмаческие разгулы, забыв кровь, правую и виноватую, которой они залили благодатную долину, забыв тот ужас, который заползал в каждый дом, когда появлялись слухи о скором басмаческом визите в кишлак. Такова память людская. Она может с годами, если еще на нее постоянно давить, в корне меняться: прежнее зло считать благостью, благость — великим злом.

«Не дремлется врагам народа! Ой не дремлется!..»

Не спешил поезд, или утомительно долго ожидая встречный на полустанке, или так же долго, сверх всякого расписания, стоял на первом пути у шумливого перрона, но здесь Рашид с Владленом проводили время среди перронного люда, и оно проходило не так медленно. Но как бы ни полз поезд, а довез он все же своих пассажиров до конечного пункта. Прежде, до войны, дорога окольцовывала долину, выходя вновь на Фергану, но рельсы во многих местах разобрали для нужд фронта, и теперь рабочее полотно дотягивало только до дальнего угла долины. Дальше Кокаскерову и Богусловскому предстояло добираться на перекладных. На чем посоветует военный комендант.

Тот, правда, быстро нашел выход, и причиной тому была не столько забота об офицерах-пограничниках, сколько трудности с местами в гостинице и особенно с продуктами. Он позвонил кому-то, куда-то послал посыльного, и уже через полчаса уверенные в себе лендлизовские «студебеккеры» увозили Рашида с Владленом к горам, которые бесформенно горбились, вгрызаясь в бездонную серость вечернего неба.

Наступила ночь, а колонна шла и шла. Миновали Ош, так и не побывав на Сулейман-горе, которую Рашид обещал показать Владлену Богусловскому, и запетляли по ухабистой дороге, давно соскучившейся по грейдеру — фары вырывали из темноты то близкие скалы, пугающие тупым блеском, то белокипенную речку, сломя голову несущуюся в долину, будто смертельный страх гонит ее, будто боится опоздать на полив хлопковых и кукурузных полей и случится от этого непоправимое для людей горе; все так непривычно, все так пугающе дико для Владлена, что он съежился на сиденье в комок, цепко схватившись за поручень, чтобы не стукаться о дверцу, когда бросало безжалостно машину на ухабах, и, как ни стыдился он перед шофером за свое состояние, пересилить себя не мог.

Шоферу, правда, было не до пассажира: он не отрывал взгляда от дороги, тормозил, переключал скорости, газовал и вновь тормозил — не легок был его ночной труд, но он даже не сделал ни одной остановки до самой пограничной комендатуры. Вся колонна, вполне понятно, тянулась за ним.

Короткая остановка. Рукопожатие с обычным «Спасибо», таким же обычным «Счастливой службы», и машины двинулись дальше в горы, на Памир. Они везли срочный, видимо, груз, который там ждали.

— Ну вот, почти дома. Здесь наше прямое начальство, — указывая на желтеющее ламповым светом оконце, сообщил Рашид Кокаскеров. — Пошли доложим.

Их здесь никто не ждал. Была телефонограмма, что на заставу Крепостную прибудет новое начальство, но о времени ничего сказано не было. Да и как определишь это время. По всем правилам им надлежало вначале добраться в отряд, а уж затем — в комендатуру. Им, однако же, повезло, и они воспользовались удачной оказией. Даже не подумали, что их за это могут осудить.

Осудить — не осудили, но весь следующий день ушел у них и у коменданта на телефонные разговоры с отрядом, обсуждался маршрут, намечалась группа сопровождения, но в конце концов Рашид Кокаскеров отстоял свой маршрут. Не тот, по которому обычно ездили, а километров на пятьдесят длиннее, очень сложный рельефно, но через аул своего отца. Усиленно пытались отсоветовать, расписывая рискованность пути, будто Кокаскеров не знал его, но запретить никто не решался. Более того, позволили погостить у отца три дня.

— Возьмите одного или двух коноводов, и довольно, — посоветовал комендант. — В горах тихо.

— Война не оживила басмачества? — спросил Кокаскеров и этим вопросом нисколько не удивил коменданта.

— Были случаи перехода из-за кордона. С несколькими бандгруппами, даже крупными, схватывались мы, но сейчас не двадцатые годы. И мы сильней, и местные жители поумнели. Сейчас скрываются в горах дезертиры, но они не агрессивны. Нападение исключается.

Все это хорошо, но приторочили к седлам на всякой случай автоматы и карабины. Но настоянию Кокаскерова. Он так и сказал:

— В кишлаке, где есть собаки, ходят с палкой.

Разумно. Связи никакой. Только походная клетка с голубями приторочена к седлу коновода. Голубь — птица надежная, скоростная, но, случись нападение, долго ли с пистолетами продержишься? А так и для дальней прицельной стрельбы, и для ближнего боя. Боезапаса тоже в переметных сумках вполне достаточно. Что ни говори, а уверенности от этого больше. Тем более, что она, уверенность, ой как нужна была Владлену.

Правда, робость постепенно вползала в душу Богусловскому. И предостережение о трудности маршрута не сразу он воспринял. Как ребенок, которому говорят, что огонь обжигает. Пока не сунет руку, не поймет. Так и Владлен Богусловский. Даже когда, миновав кишлак, а затем и кукурузное поле, подъехали они к ущелью и Рашид сказал: «Вон туда путь», он еще не представлял себе, что ждет их впереди. Он залюбовался ущельем, которое рассекало скалы ровным конусом, словно ткнул кто-то копьем гранитную твердь и там, где сила копья иссякла, там — перевал. И кровоточит он водой белокипенной, плачут стены, выкапывая из зубастых пазух вековечные слезы; а берега речки щебечут из тугайной непролазности птичьим разноголосьем, разбивается которое о слезливую хмурость нависших над тугаями скал.

— Прекрасный вид. Только гениальная кисть художника в состоянии перенести это на полотно. В веках жить бы такой картине! — восторженно заговорил Богусловский, но Рашид, усмехнувшись, приспустил его на землю грешную:

— Нам она тоже надолго запомнится. Пока живы будем.

И этим словам не внемлил Владлен. Он находился в таком восторге, что ему просто не терпелось поскорее въехать в ущелье, и он отдал повод коню.

— Стой! — резко, даже грубо скомандовал Рашид. — Только за мной. Коновод замыкает.

И он, не обратив внимания, какое впечатление произвел на Владлена его приказ, пустил коня по тропе, но уже через несколько десятков метров, хотя на ней не виделось никаких предостерегающих знаков, свернул с нее, потом, спрыгнув с коня, повел его круто вверх, петляя меж валунами.

Владлен последовал его примеру, а через сотню метров увидел, что торная тропа разорвана широким провалом, тугайный же подлесок, жесткий и колючий, так спрессовал тропу перед тем провалом, что коню просто негде было бы развернуться, окажись они там. К тому же кое-где через тропу уже перекинулись плети костяники, будто протянули руки братства друг другу две стены. Откуда узнал Рашид и о разломе, и о колючих непроходимых стенах у тропы? В комендатуре, как припоминал Богусловский, никто не говорил им об этом. Он даже спросил Кокаскерова:

— Как давно тропа непроходима?

— Отец возил меня здесь. Ребенком еще. Дальше такого не попадется больше.

Верно: тропа больше не рассекалась трещинами, не было на ней и завалов, потому ехать по ней было даже приятно, тем более что она шла по опушке тугаев, от которых веяло прохладой от невидимой, но шумно клокочущей речки. Веселили путников и птичьи песенные коленца, с переливами, с посвистом, на похвальбу друг перед другом, которые как бы главенствовали над шумом воды, не соединяясь с ним. Такая приятность, однако же, длилась не так уж и долго: тропа все круче и круче забиралась вверх, отдаляясь от реки, да и лес по ее берегам заметно редел, и вот она уже вовсе в чем мать родила, и стыдно ей за свою неприкаянную наготу, торопится она поскорее укрыть себя в сени деревьев, сердится на мешающие ее бегу валуны, пенится, бьет их со всей силы, но сильной от этого не кажется, а, наоборот, вызывает жалость.

Рашид остановил коня и, спешиваясь, кивнул на речку:

— Смотри. Вода утечет, камни останутся.

Иное направление мысли, выходит, у Кокаскерова. Совсем иное. О бренности житейской суеты и спешки. Верно, пожалуй, а если учитывать еще и особенности восточной философии, то это — жизненное кредо.

Рашид смотрел, словно забыв о времени, вниз, на сумасшедшую речку, и думал свою думу. А солнце уже выкарабкивалось к зениту.

— Успеем ли до темноты? — попытался Владлен вернуть Кокаскерова с философских вершин на грешный гранит, но оказалось зря. Тот не терял реальности.

— Отец отвечал мне так: шайтан если не помешает… Не понятно, кто шайтан? Все равно что черт. Если не помешает, успеем. А я так думаю: успеем, если кони хорошо отдохнут.

Понял Владлен, для чего был нужен отдых коням совсем скоро. Тропа, обогнув скалу, покарабкалась так круто вверх, что пришлось спешиться и ухватиться за конские хвосты. Умные, привыкшие к горным кручам пограничные кони смело и без понукания взбирались, не сбиваясь с тропы, к раскрывшему свой зубастый зев расщелку, перед которым виднелась пятачковая ровность. Хозяев, которые больно тянули за хвосты вниз, мешая тем самым ровному движению, кони не отпихивали. Тащили упрямо свой крест.

Остановка. Малый привал, и — в седла. Дно расщелка было совсем ровным, зато стены его, узкие, стремительно, с каждым шагом, поднимались и поднимались, а цокот копыт все более неприкаянно бился об эти высоченные гладкие стоны, пытаясь хоть за что-то зацепиться, но в глухой сумеречности сделать этого не мог и в конце концов вырывался в светлую высь. На небе показались звезды. Кисейно-прозрачные. И Богусловскому стало не по себе. Еще и Рашид масла подлил. Тихо, чтобы не загромыхали эхом стены, а вышло, будто с опаской, пояснил:

— Отец говорил: это — звездные души. Праведных звезд.

Непостижимо! В самый полдень видеть звезды. Пусть не ночной яркости, но все же — звезды… Совсем не далеко от мистики. Особенно если ты воспитан на вере в потусторонний мир, если у тебя твердое понимание того, что есть и тело, есть и душа. Не удивительно поэтому столь странное восприятие редкого природного явления.

Вот стены ущелья стали опадать, звезды растворялись в светлой бездонности, а затем тропа вырвалась на волю, запетляла меж облизанными ветром валунами. Можно вздохнуть свободно, полной грудью.

Увы, блаженству отпущен миг. Вскоре тропа вновь резко повернула, но теперь влево и даже снижалась, но Рашид остановился:

— Дальше самое трудное место. Узкая тропа. Переметки могут помешать.

Веревки к этому случаю, оказывается, были припасены. Рашид с коноводом стали укладывать переметные сумки на крупы коней, крепко тороча их к задним лукам седла; Богусловскому же посоветовали смотреть и запоминать, как надо это делать, но к самой работе не допустили.

— Ведем в поводу. Я первым. Коновод — замыкающим. Двинулись. Смотри, Владлен, на круп моего коня. Больше никуда.

Легко сказать: смотри! А если у тебя под ногами даже не твердь каменная, а зыбкий настил из плетеного ивняка поверх бревен? Если справа коричневый гранит дышит печной жаркостью, хотя перевалившее зенит солнце уже не обжигает беспощадно; если слева пугающая до безотчетной жути, до ватности с муравьиным щекотанием в ногах пустота, если все это для тебя совершенно непривычное, если ты не особенно-то веришь в прочность бревен и подпирающих их слег, если тебе, ко всему прочему, хочется, вопреки страху, все разглядеть, все запомнить, тогда как?

Увы, туманит тошнота от взглядов вниз, отшатывает невольно к горячей стене. Если же вверх глянешь, тоже не легче: мельтешат разноцветные круги перед главами от кружения в голове и тоже невольно прижимаешься к пышущему жарой граниту. Опасно. А конь, добрый строевой конь, ни повода не дернет, не натолкнется на остановившегося вдруг человека, терпеливо переждет, пока тот вновь двинется вперед. Умная, все понимающая животина…

Постепенно Владлен все же заставил себя смотреть только на круп рашидовского коня, и шаг его стал ровней и спорей. Пошагал проворней и Кокаскеров, почувствовавший, что Богусловский справился с волнением.

Всего четверть часа шли они по рукотворному карнизу, а как ступили на твердую землю, силы у. Владлена будто кто-то вдруг высосал. С великим напряжением сделал он несколько шагов напудовившимися ногами, чтобы выпустить коновода с карниза, и плюхнулся на валун, который показался ему сейчас мягче мягкого кресла. И видел он перед собой только понурую голову коня, его взмыленную грудь, мелко и часто вздрагивающую, словно ее беспрестанно жалили взбесившиеся пауты. И эта явная усталость коня успокаивала, ослабляла самобичевание, тихомирила злость на слабосилие свое.

Не видел он, что и Рашид, а особенно коновод, сидят такие же немощные.

Рашид поднялся первым:

— Отец мой всегда говорил здесь: только идущий осилит дорогу. Подъем!..

А сам потянулся до хруста в плечах и заулыбался радостно, ибо мелькнуло в памяти страшное прошлое, когда подстегивал он себя и товарищей по несчастью такой же фразой, и возликовала душа, что нет за твоей спиной фашистского конвоира, нет автоматных очередей, подхлестывавших тех, кто еще в состоянии был передвигать ноги, а есть простор, вот этот, необъятный, бездонный, есть жизнь без позора и унижения — он улыбался безмятежно и вовсе не подозревал, что со стороны его улыбка кажется глупой; и Богусловский, впервые увидевший своего товарища таким, поспешил вывести его из блаженно-глупого состояния, спросив:

— Много еще пути?

— Как хорошо жить, Владлен-дос! Позор там, — он кивнул на запад. — Смерть там. Здесь, — он развел руки, словно хотел обнять все вокруг, — родные горы! Здесь — жизнь. Такой красоты нигде в мире нет.

Пожалел Богусловский, что рассек нити святой памяти. С ним тоже происходило подобное: вдруг всплывали яви ясней сцены прошлого, когда бывал он на грани жизни и смерти, пугался того прошлого, представляя себя в небытие, и радовался тому, что все страшное позади. Больше не стал беспокоить вопросами Рашида, да и не поперечил ему, хотя никак не воспринимал такой оценки, что не создала природа на земле ничего лучшего, чем вот эти горы. Что тут может вызвать восторг? Водопадный каскад, совсем потоньшевший ближе к перевалу? Вот эти стесненные ветром вершины без единого кустика, с едва цепляющейся за жалкие пленки почвы на граните жесткой и колкой травой, и если бы не эти желто-коричневые травяные проплешины, то можно было бы считать, что путешествуют они по луне — нет, не красота вокруг, а пугающая дикость, к которой нужно еще привыкать да привыкать.

«Чем тут восторгаться?» — удивлялся Владлен, чувствуя к тому же, что у него все сильнее и сильнее шумит в ушах и начинает поташнивать. Его уже тяготило бездействие, ему хотелось двигаться, чтобы перебороть начинавшуюся горную болезнь. Торопить же Рашида он не смел, опасаясь вторичной бестактности. Терпеливо ждал команды.

Оторвался наконец Кокаскеров от своих дум, подсунул ладонь под гриву коня, подержал немного и удовлетворенно заключил:

— Можно ехать.

Проверил подпруги, туги ли, и вспрыгнул в седло, вроде бы не вымотала из него силенки дорога, а только начиналась она.

У Богусловского такой легкости уже не было. Просто не осталось ее. Порастерялась на крутой тропе.

Добро, что пути оставалось всего ничего, но самое главное, что не было больше нужды спешиваться и тянуться за хвостом коня, — не выдержал бы иначе Богусловский, не одолел бы навалившейся слабости, не совладал бы с тошнотой. А в седле — ничего. Голова, правда, как закипающий чайник. Ну и что? Пусть шумит. Ноги не цепкие? Пусть. Рукой можно за луку придерживаться, тем более что не галопом скачет конь, а шажком, шажком. Пружинным, осторожным.

Одно беспокоило: хватит ли сил на спуск? Владлен слышал, да и читал прежде, что спуск нисколько не легче подъема. И как радостно стало ему, когда увидел он с перевала совсем близкую долину. Рукой, как говорится, подать.

Собственно, то была не долина, а скорее заливчик долины. Зеленый, с голубой речушкой, которая, казалось, спешила вырваться на вольную вольность Алая и так подстегивала себя, что даже сюда, на перевал, долетал ее шум.

У берега той речки стояла крутобокая внушительная юрта, в каких, как позже узнает Владлен, живут не временно, в отгонный период, а круглый год. И все. Больше даже намека на жилье нет ни в заливчике, в ожерелье гор, ни дальше, на Алае, куда доставал взгляд. Только паслись у подножий отара овец вперемешку с козами, десяток лошадей и пяток одногорбых верблюдов. Из юрты тянул дымок. Жидкий, едва заметный, быстро таявший в солнечной яркости.

— Очаг родного моего дома! — с волнением произнес Рашид. — Вечность не видел отца и мать. Мать, провожая, сказала: «Всякая птица возвращается к своему гнезду», дала мне откусить лепешку и спрятала ее в коржин. Чтобы вернулся доесть. Сбылось. И скажет теперь: «Велик аллах», хотя отец сердится, что верит она в божью силу.

Вдохновенно и красиво лицо Рашида, взгляд орлиный, весь подался вперед, и появись сейчас мать с протянутыми ему навстречу руками, не задумываясь, бросился бы в материнские объятия прямо с перевала, не помешала бы километровая высота. Даже завидно стало Владлену. Он таких чувств к родителям не питал. Любил он их? Безусловно. Но ему всегда казалось, что мужчина любовь просто обязан не выказывать. Сердцу мужчины не место на ладони. А вот теперь, впервые быть может, усомнился в истинности своей логики. Железной, как он считал.

Заговорил же Владлен не о том, о чем думал. Спросил:

— Одни? Не скучно?

Сник Рашид, как прихваченная морозцем капустная рассада. Вздохнув, ответил:

— Отец расскажет. Кумыс говорливым сделает.

Так и вышло. Сумасшедшая радость переполошила пожилых одиноких родителей Рашида, и они походили поначалу на полоумных. Особенно мать. Суетилась, всхлипывая и смеясь, без всякого толку. Первым взял себя в руки Кул. Остановил жену, которая кинулась выбирать для сына новую подушку, ибо та, которую подала ему, показалась ей не так мягкой и нарядной, и попросил ее:

— Займись кумысом, кыз-бала. Сын и гость из-за перевала. Весь день без крошки во рту. — И не упрек звучал в голосе, а добрый совет любящего и понимающего состояние души близкого человека.

Рашид радостно заулыбался, ибо только он понимал глубинную суть обращения (девочка-ребенок) Кула к его матери. Помнилось ему, что вскоре после того, как бежали они от людей, перестал Кул называть ее так, и в семье от этого поскучнело.

«Вернулось прежнее! Вернулось!» — ликовал Рашид, любуясь сразу и отчимом, который вновь стал самим собой, неспешным и точным в движениях, и матерью, все такой же хрупкой и порывистой, но уже с заметными морщинами на лице. Что ж, за сорок уже. А Кул тем временем взял тонкий, но крепкий, из конского волоса, кусок веревки, опоясался им и принялся точить нож; мать же, присев на корточки в своем хозяйственном углу, вылила в котел из кожаного мешка кумыс и принялась водопадить его длинноручной деревянной поварешкой, отчего кумыс в котле пузырился и пух.

Глотнув слюнки, Рашид объяснил Владлену:

— Сейчас процедит через воздух и… Такого ароматного кумыса, как у моей матери, нет во всем Алае.

У Владлена тоже потекли слюнки, даже тошнота отступила, хотя он никогда не пробовал кумыс, слышал только о нем, что лечебен, но вид вспененной белой жидкости и непонятный, но приятный и возбуждающий аромат вызывали аппетит, и, когда мать Рашида подала кису с кумысом, он припал к ней с жадностью. А на дастархане уже появились пиалушки с каймаком (прокаленные до розовой корочки в тандыре сливки), курт, баурсаки и мягкие, неповторимо-ароматные лепешки. Расставив и разложив все это на дастархане, мать Рашида вновь вернулась в свой угол, извлекла из коржина надкусанную Рашидом перед отъездом лепешку, которая была бережно завернута в полотенце из маты, и торжественно, на вытянутых руках, словно великую драгоценность, подала ее сыну.

— Аллах благословил твое возвращение. Доесть надо всю.

Присела на корточки чуть поодаль, вроде бы у дастархана, но будто в стороночке, и залюбовалась сыном, обо всем, видимо, позабыв. Любовь к трудно рожденному и еще трудней выращенному ребенку переполняла ее материнское сердце.

Встрепенулась, услыхав призыв мужа.

— Кыз-бала, бесбармак не получится без очага.

— Верно, что же это я, старая? Сейчас, сейчас… Сидите, сыночки, отдыхайте, кушайте.

Выпитый кумыс подействовал успокаивающе. Шум в голове прошел как-то незаметно, сам собой, тошнота исчезла вовсе, и теперь Владлен вполне мог начать изучение убранства юрты, в которую попал впервые в жизни. А Рашид будто не понимал, что другу здесь все интересно, не докучал пояснениями, отвечал на вопросы как можно короче.

— Да, веками вырабатывался рационализм…

— Да, все по своим местам. Всему есть свой угол. И не беда, что юрта круглая. Вон там — для сбруи, там — ружья, силки и капканы, тут — одежда, вот там — спят…

— Верно, войлок летом держит прохладу, зимой тепло…

— Нет, ветер не продувает.

— Подушки? Их много, чтобы показать, как гостеприимны хозяева. Готовы встретить десятки гостей…

Все, оказывается, имеет свой смысл. Простой, житейский, и удивление Владлена обилием подушек, уложенных в красном углу многоцветными колоннами, прошло.

— А это место, где мы сейчас, для самых почетных гостей. На шкуру жеребчика приглашают самого уважаемого.

— Значит, — улыбнулся Владлен, — мы все трое самые уважаемые?

— Да. Когда гости равные, тогда законы предков допускают такое. — Рашид вздохнул грустно, вспомнив прошлые годы, потом, опережая события, ибо обещал, что обо всем расскажет отец, произнес горестно: — Отец мой посмел противиться обычаям, и долго у него не было ни подушек, ни шкуры жеребчика. Я в армию когда уезжал, ее еще не было. И юрта эта совсем еще новая. Я не в ней родился. В тесной. Всего пять кольев, а через кошму звезды видно… Грустно вспоминать. И больно. За народ свой больно. Забит и запуган. А как все просто: не подчиняешься шариату, аллах карает… Ладно, пусть Кул сам расскажет.

Любопытство у Владлена разгорелось так же, как и аппетит после выпитого кумыса. И час наступил. В юрту внесли огромное блюдо, напоминающее поднос, только поглубже, с большими кусками мяса, уложенными на кусочки тонкого отваренного теста. Духовитый парок витал над блюдом.

— Готов бесбармак, — с явным удовольствием сообщил Кул, ставя блюдо на дастархан, поближе к гостям, и усаживаясь рядом. — Давай, кыз-бала, кумыс.

Рашид пояснил Владлену:

— Бесбармак — это «пять пальцев». Руками едят. Вот так. — Он ловко подцепил квадратик тонкого теста, отправил его в рот, а уж потом принялся за увесистый кусок баранины. — Вот так.

Убраны наконец остатки бесбармака, вновь налиты полные кисы кумыса, и тут Рашид сказал Кулу что-то на родном языке, и Кул встрепенулся:

— Племянник Иннокентия-доса?! Костюков-ага провожал сюда?! Салям послал?! — И к сыну с упреком: — Почему долго молчал? Не барашка, жеребчика резал бы!

— Отец, жеребчика ты еще зарежешь. Мы три дня будем гостить. Служить тоже будем рядом, на Крепостной. Журге полдня пути. А сейчас о себе расскажи. О нас расскажи. Генерал Костюков просил. Пусть, говорит, молодой джигит знает, как жили на Алае люди.

— Жаксы, Рашид-оглы. — И сам же перевел: — Хорошо, сынок.

Залпом, словно умирающий от жажды человек, осушил Кул кису, отер ладонью жидкие усы, погладил прозрачную бороденку и заговорил. Неспешно. Взвешивая каждую фразу, каждый эпизод, перемежая речь казахскими словами, и не вдруг Владлен стал понимать все в рассказе Кула, но потом приловчился улавливать главное, заполняя непонятное домыслом. И жуткая картина предстала перед ним.

Кул с самого рождения не стал полноправным жителем алайского кишлака. Он — потомок раба. Потомок другой орды. Враждебной. Еще при Кенесаре, который поднялся против России, пытаясь одновременно подчинить себе киргизов Дикокаменной орды, вырвав их из-под влияния Кокандского ханства, захвачена была кокандцами и киргизами малолюдная казахская откочевка под Узунагачем. И даже тем, что пленники в конце концов приняли мусульманство, не обрели равноправия. Кул вырос сильным и смелым, вел себя независимо, он заставил относиться к себе с уважением, но бедности не пересилил. Поэтому и не получил в жены любимую девушку. Отдали ее богачу, главе алайских контрабандистов Абсеитбеку. Кокаскеры вернули ему счастье любви, но кишлак взбунтовался. Гулистан — так имя матери Рашида — нельзя было появляться на улице: все, даже малолетние, плевали ей вслед, а то и швыряли в нее каменья. С самим Кулом и его матерью никто не осмеливался обмолвиться словом, а отец Гулистан и все ее родичи наседали, чтобы отдал он Гулистан брату убитого Абсеитбека, как требовал шариат. Обвиняли его в прелюбодеянии, готовя расправу.

Кул их понимал. Если Гулистан не станет женой Абсеитбекова брата, тот потребует обратно калым, а родичи Гулистан не богатеи, чтобы пойти на такое, вот и выставляли себя поборниками шариата. И муллам в угоду, и себе в выгоду.

Мать Кула, не выдержав травли, померла, и тогда Кул решился на последний, как он посчитал, шаг. Он спросил Гулистан, станет ли она его женой или покорится воле родителей и братьев? Любое ее желание для него станет святым. Она согласилась стать женой любимого, и в ту же ночь, захватив с собой самое необходимое, тихо, чтобы никто не помешал, бежали они из кишлака. И как узнал Кул позже, спасли тем себя от мученической смерти. Утром их собирались вытащить из дома и закидать камнями.

Всю ночь и весь следующий день ехали они дальше и дальше от родного очага. Кул собирался поначалу проехать даже через перевал, спуститься в Ферганскую долину, затеряться там в каком-нибудь городишке, а потом постепенно перебраться на родину предков, но, когда подъезжали они уже к перевалу, передумал. Побоялся возможной погони. Решил на день-другой укрыться в пещере, из которой выбегает вот эта синеструйная говорливая речка. Вечером же он сделал открытие: летучие мыши, рассыпая живые гирлянды на потолке огромного грота, улетали куда-то вправо. На следующий день он, изучив пещеру, нашел второй выход. В крохотную, но обильную травой и с озерцом посредине долинку. Обрадовался и определил: здесь стоять юрте. Из той кошмы, которой закрывали очаг в его доме и которую они прихватили с собой.

Три года жили они, отгороженные от мира скалами-молчунами. Спасло от голодной смерти озеро, служившее водопоем и для архаров и теков, и для уларов. И все же зимой он вынужден был выходить на промысел на Алай. Возвращался либо с лошадью, либо с одним-двумя баранами. Больше не брал.

В одну из таких вылазок увидел он, что в урочище Сары-кизяк поставили юрты кокаскеры. С красными звездочками на фуражках. Быстро они построили дома и конюшню. Значит, решил Кул тогда, обосновались надолго. И зародилась у него мысль переселиться к ним поближе, под их защиту.

И хорошо вроде бы, и боязно… Точку поставил случай.

— Иду на охоту, тау буркит над головой. — Горный орел, пояснил Рашид. — Знал я его. Сильный. Спокойный. Джигит. Вдруг шанкыл. — Клекот, значит, пояснил Рашид. — И к своему гнезду. Змея туда ползет. Я торопился тоже. Не успел. Буркит змея когти зажал, сам тоже мертвый. Кусала, шайтан. Спас гнездо буркит. Там три, — выставил пальцы Кул, — буркит. Думал я тогда: не джигит я. Трусливая женщина. Тогда застава поехал. Там жил. Кыз-бала баран кокаскеров пасла, я басмача помогал ловить.

Так и джигитил Кул у пограничников, пока не утихли горы, пока не зажил Алай мирно. Приехал тогда Кул сюда. Места для скота лучше не найти во всем Алае, юрта добрая, просторная, жена любимая и сын — надежные помощники. А иногда и гости наведывались. Особенно пограничники. Не забывали его боевые дела, его неоценимое следопытство. И сейчас наведываются.

— А что в прежний дом не вернулись? — спросил Владлен, понявший, что и теперь юртой Кула пользуются для отдохновения далеко не все, проезжающие через перевал. Захотел окончательно убедиться в этом.

— Братья Гулистан живы еще, — ответил Кул. — А враг станет другом, если волк начнет пить воду вместе с овцой.

— А здесь не тревожат?

— Брат Абсеитбека посылал знак. Верни, говорит, Гулистан. Аллах покарает. Он там, за границей. Только вон мультук. Заряжен. Кокаскеры дали.

— Теперь, отец, мы тебя станем охранять. Карабин свой можешь разрядить.

— Я рад, сын мой, этому. Только два журги к одному дереву не привязывают…

Конец второй книги
Загрузка...