Дмитрий Темник мучился уже вторую неделю. Он сделал все, как наставлял его Трофим Юрьевич: сдался в плен не с пустыми руками. Долго выжидал своего часа, и вот, когда немцы неожиданно и мощно пошли после малой передышки в наступление, фронт дрогнул, смешался, начал откатываться, в этой суматохе он, получив приказ эвакуироваться со своим медсанбатом, сбился с пути, плутал до ночи и, выбрав глухую лесную поляну, приказал остановиться на ночлег. Под предлогом проверки выставленных караулов сбежал к немцам и к рассвету привел их на поляну. Он не предполагал, что гитлеровцы окажутся так безжалостны. Он не был еще привычен к такой кровавой резне, к циничному и жестокому насильничанью, хотя и внушал ему Трофим Юрьевич многие годы: мсти, мсти, мсти. За поруганную честь столбовой дворянской фамилии, за мученическую смерть дяди Андрея, за канувшего в Лету дедушку-генерала. Он презирал всех раненых, поступавших в медсанбат, он презирал медицинских сестер и фельдшеров, которые так заботились о нем, своем командире, но омерзительные сцены добивания раненых и насильничанья над медсестрами немецких солдат сдавили жалостью его сердце, и чем более отдалялось то предрассветье, тем явственней виделись ему те кровавые подробности, тем острее он чувствовал свою в том роковую роль. Он уже раскаивался в содеянном, но понимал в то же время полную безвыходность своего положения.
Вернуться он не мог. Ему оставалось ждать решения своей судьбы. Гадать, как говорится, на кофейной гуще о том, что ждет его впереди.
О себе он рассказал все: и какого рода-племени, и как стал Темником, подкидышем в детском доме, об отце рассказал, о Трофиме Юрьевиче; он дал несколько московских адресов, где готовы оказать помощь немецкой армии, — он предполагал, что этого вполне достаточно, чтобы его определили на службу в какой-либо госпиталь, а если врачей у них достаточно, то в какой-либо штаб переводчиком, ибо язык немецкий он знал вполне сносно. Этого, однако, не случилось: его оставили под присмотром часового в покосившемся домишке на окраине большой деревни и, было похоже, совсем о нем забыли. Часовой относился к нему без малейшего уважения, но не грубил.
Кормили его сносно. Живи себе и живи. Но нет, если твои радужные планы не свершились, начнешь переживать! Начнешь сомневаться. Такова уж человеческая натура.
Еще через неделю его несколько раз водили на «беседы», как называли их, долгие и нудные своим однообразием и повторениями, молодой офицер-щеголь, обосновался который в кабинете председателя колхоза, а потом снова оставили в покое. Ешь, спи, мучайся содеянным злом, с тревогой думай о будущем, тем более что немецкий офицер предупредил на последней «беседе», улыбаясь добродушно: «Надеюсь, вы отдаете себе отчет, что́ с вами будет, если все сказанное вами не подтвердится? Тогда мы отнесемся к вам как к русскому шпиону. — Побарабанил пальцами по столу и добавил: — Человек — не бог. Человек — существо смертное. Одна пуля, и — «никто не узнает, где могилка моя…» Так у вас побирушки по вагонам пели в голодовки?»
У Темника холодело сердце при мысли, что немцам окажется не под силу проверка его слов и тогда начнут они пытать его либо, чтобы не рисковать, возьмут и застрелят. Всё в их власти.
Не знал он, что и столь жестокая расправа над медсанбатом на его глазах, и предупреждение немецкого офицера — звенья одной цепи, которой намерены были фашисты намертво опутать его. Страхом перед возмездием за содеянное, боязнью быть уничтоженным новыми хозяевами при малейшем их подозрении в неверности или просто в неискренности. Не предполагал он даже, что готовится ему не тихое место переводчика в штабе или в полицейском управлении, не врача, а куда более беспокойное и более важное. В Берлине, в секретных, за семью печатями, кабинетах управления полиции безопасности и СД рождался план создания Особого штаба «Россия» — Зондерштаба «Г» — для борьбы с партизанскими отрядами и советским подпольем на захваченных немцами территориях, и во всей этой еще едва начавшей двигаться телеге ему, Темнику, отведено было уже место, пусть на запятках, но все же — место. Его не посвятят полностью даже в суть его собственной роли, он станет работать, как говорят профессионалы-разведчики, «втемную», но даже для этого, как считали его новые шефы, его необходимо захватить в ежовые рукавицы.
Не кручинился бы Темник, не мучился, ожидая приговора немцев, а содрогнулся бы душой, знай он, что не только с близких, но и дальних отсюда мест бредут пленные красноармейцы к приготовленному для них офицером-щеголем загону на большом пустыре между двумя деревнями, которые строго-настрого велено не трогать. Отдана к тому же команда не сжигать еще несколько деревень в округе и даже прекратить отправку парней и девок в Германию. Никому из подчиненных офицер-щеголь не стал рассказывать, ради чего все это делается, но немецкий солдат не привык обременять себя излишней любознательностью и излишними рассуждениями — он точно и беспрекословно выполнял приказ, боясь, ко всему прочему, быть отправленным за непослушание на фронт. Затевалось большое и страшное дело, участником которого Темнику предстояло стать. Ему готовилось еще одно звено цепи, прочнее первого и еще более пропитанное кровью. Но его самого до поры держали в полном неведении.
Кормить продолжали Темника сносно. Конвоир оставался все так же безразлично-холоден, но стал иногда предлагать даже самогон. Удивляло и обескураживало Темника и то, что его не стали больше водить под конвоем через всю деревню к офицеру-щеголю, а тот сам приходил к нему. Не приезжал на машине, а приходил. Обычно после заката солнца, когда наступал комендантский час. Вел он себя по-свойски. Будто отдыхал душой в беседах с добрым товарищем.
Темник подыгрывал, как умел, платил вроде бы откровенностью за откровенность, но в действительности не расслаблялся ни на минуту, боясь подвоха. Он воспринимал вечерние беседы как допросы и после ухода офицера-щеголя долго приходил в себя, опустошенный, измотанный непосильной для него игрой, хотя школу притворства он уже проходил у Трофима Юрьевича. Но там, в академии, а потом в среде коллег все было куда проще: не жизнь стояла на кону.
Но и этим беседам не удивлялся бы Темник, не страшился бы их, знай он, что главная цель тех вечерних посещений — тренировка. Его учили скрывать свои мысли, учили лукавить, искренне защищать то, чему он совершенно противник, а хулить дорогое, заветное. Учили потому, что поняли: ученик имеет навык и — а это особенно важно — способный. Не видя толку, с ним бы не возились. Определили бы его в полицию, и — все дела.
Потянулись вяло дни за днями, проходили вечера тоскливо-бесконечные, когда не жаловал в гости офицер-щеголь, а с ним было еще трудней дождаться, когда окончится фальшивая интимность, когда вернется одиночество и можно будет снова не бояться самого себя. Темник готов уже был выть от отчаяния, он не раз уже отгонял мысль о петле на шею, которая все настойчивей и настойчивей сверлила мозг. Да он, пожалуй, и наложил бы на себя руки в один из вечеров, окажись в доме веревка, но он не нашел ее, хотя и искал, потому дожил еще до одного рокового в своей судьбе часа.
Через многие годы Темник сам себе не сможет ответить, что творилось с ним, когда офицер-щеголь объявил ему решение, как он выразился, Берлина. С подобострастием произнес он то слово, будто святое. А начал он с пространного рассуждения о топонимике фамилии Темника:
— Ваш наставник, как вы назвали его, Трофим Юрьевич или очень дальновидный, или не совсем знал истинное значение вашей новой фамилии. Темник — не только подкидыш, но и начальник войска. В Берлине определено — быть вам начальником войска. Сколь великого, все зависит от вас самого. Но вначале вас убьют… Не совсем, — довольный произведенным на собеседника эффектом, пояснил после изрядной паузы офицер-щеголь. — Вас так убьют, что вы останетесь живы. А когда рана заживет, создадите партизанский отряд…
Подождал, с улыбкой наблюдая за ошарашенным Темником, пока тот пересилит свой недоуменный испуг, и только тогда продолжил:
— Да, да, именно партизанский отряд. Для борьбы с нами, оккупантами, как окрестили нас большевики. Хотел бы вас предупредить: в Берлине доверили вам, дворянину, так что цените это. Будете исполнительным — получите после победы все блага жизни, станете непослушным — получите смерть. Я все выразил? Тогда хорошо. Давайте поужинаем.
Он крикнул караульного, и тот начал заставлять стол яствами, каких Темник давно не видел. А офицер-щеголь предупреждает:
— Нужно кушать много-много. Пить тоже много. Потом долго нужно будет быть без пищи и воды.
До наслаждения ли вкуснотой после такого напутствия? Пересиливая себя, глотал Темник янтарный окорок, а вслед за ним — курицу. Почти всю умял. А мысли прыгали, как почувствовавшие опасность блохи, от одного факта к другому. Разыгрывают убийство? А если и впрямь пуля окажется смертельной?! Но почему долго без пищи и воды? Зачем? Почему вдруг врачу командовать отрядом?! Партизанским? Откуда он возьмется? А как убивать станут? Принародно расстреляют? Мотивы? А командовать партизанским отрядом — все равно что по острию меча ходить!
Офицер-щеголь словно перехватывает мысли. Отглатывая аккуратно чай, начинает подробно объяснять, как все произойдет. Но от его рассказа даже сливки, моренные в русской печке, поперек горла встают. Ловко придумано — ничего не скажешь: кровью полит и устлан трупами будет его путь к командиру партизанского отряда.
Закончен ужин. Закончен инструктаж. Высказаны последние пожелания. Офицер-щеголь на прощание даже удостоил Темника рукопожатием.
— Доброй ночи. Утром за вами придут.
Слишком мягко сказано. Утром за ним не пришли — к нему ворвались, и, едва он успел натянуть шаровары и сапоги, его взашей вытолкали из комнаты и зашвырнули, как мешок, в кузов машины, устланный мокрым дерном. Машина тронулась, он попытался было встать, но тут же получил пинок под зад. Он даже не поверил, что это не шутка. После такой почтительности со стороны офицера-щеголя вдруг — такое. Тот вовсе не предупреждал о подобном обращении…
Еще раз попытался встать, но тут же ткнулся носом в травяную грязь.
«Сволочи!..»
Ругайся, психуй, обзывай конвоиров на любой манер, но молча, иначе неизвестно, чем может все окончиться. За ночь все могло перемениться, планы вчерашние, вполне возможно, рухнули, и теперь он отдан полностью в руки этой беспардонной солдатне. По-всякому они могут повернуть. Доложат, что пытался, дескать, сбежать, вот и прибили. Терпеть нужно, пусть это унизительно до невыносимости. И еще дрожать и от пронизывающего до костей ветра, и от страха.
Дорога свернула в лес, машина еще яростней запрыгала по ухабам и корневищам. Темника швыряло от борта к борту, а когда он близко оказывался у ног сидевших на откидной скамейке солдат, они отпихивали его сапогами, стараясь угодить в лицо. Силы уже оставили Темника, он готов уже был кинуться на своих мучителей, вцепиться одному из них в глотку — пусть добивают остальные, но одного он все же прихватит с собой на тот свет. Он даже попытался было подняться, но толчок в бок свалил его обратно на грязную траву.
Еще один план начал зреть в его голове — рвануться молниеносно через борт. А там либо конец, либо, если останутся целыми ноги, — в лес. Укроет непролазная чащоба. Надежно укроет.
Он уже напружинился, готовый к прыжку, но машина затормозила, и ему, поддав пинка, приказали:
— Встать! Вон из машины! Быстро!
Он поспешил к борту и только начал переносить ногу через него, как его со всей силой, будто защитник отбивал летевший в ворота футбольный мяч, поддели тупорылым сапогом. Темник вскрикнул от боли и мешком вывалился на дорогу. Пока он поднимался, солдатня высыпала горохом из кузова и принялась его мутузить. Били долго и старательно, расквасили нос, рассекли бровь, разбили губы, раскровянили уши. Все тело до пояса оказалось в синяках и ссадинах, зубы, однако, остались целыми, ни одного удара не пришлось ни в пах, ни в печень, потому он не терял сознания, а когда кто-то из конвоиров произнес: «Достаточно» и все, отступив сразу, стали внимательно рассматривать его, будто любоваться своей работой, он с надеждой подумал, что все идет по предусмотренному плану, и немного успокоился.
Дальше они шли пешком. Километра через два вышли на более широкий проселок, по которому конвоиры гнали десяток пленных красноармейцев, раненых, избитых, обессиленных. Наградив Дмитрия Темника добрым тумаком на прощание, втолкнули его под веселый гогот к пленным. Он, безусловно, упал бы, не удержавшись на ногах, но ему подставили руки сразу несколько бойцов. Вместе, плечом к плечу, они устояли и, понукаемые конвойными, порысили по проселку дальше.
На следующем развилке строй пленных пополнился еще несколькими избитыми и измученными красноармейцами, потом еще, потом еще… В огороженный колючей проволокой загон, где уже было полно пленных, загнали их более сотни. Стало сразу тесно и душно, к тому же солнце, хотя и осеннее, начало все же припекать.
До вечера еще втолкнули за изгородь полсотни пленных, и теперь все они вынуждены были стоять, крепко прижимаясь друг к другу, ибо те, кто хоть чуть-чуть касался проволоки, получал штык в бок. Пот, запах крови и гноя — все удушливо смешалось, все напитало до предела бездвижный горячий воздух. Хоть бы маленький ветерок от леса или с поля, хотя бы глоток свежего воздуха, хоть бы чуточку прохлады!
Темник, как и все, задыхался от жары и вони, его тоже мучила жажда, но он был в более выгодном положении, ибо не ел и не пил меньше суток, тогда как у многих пленных по двое и более суток не было во рту даже макового зернышка, и оттого Темник не потерял еще способности наблюдать и думать о своем деле. А задание у него было такое — выбрать из пленных энергичного, лучше из командиров, себе в помощники. В комиссары. Только как это сделать, когда не то чтобы двинуться, а и голову особо не повернешь? Поначалу Темнику показался совершенно невыполнимым в таких условиях приказ щеголя-гитлеровца. Темник даже серчал: «Перестарались. Напихали донельзя. Посвободней бы — видней тогда…»
Но свободности не предвиделось, и он волей-неволей начал, приспосабливаясь к обстоятельствам, приглядываться к соседям. И к тем, кто рядом, и кто подальше. Многие, стоя, спали, а иные — Темник это видел как врач — потеряли уже сознание, и только стесненность не позволяла им упасть. Стоявшие рядом пленники с равнодушием воспринимали обморочное состояние соседей, и только один из них, черноволосый, низкорослый, с лицом восточного степняка, решительным, гордым, сам весь в кровоподтеках, поддерживал сразу двоих своих раненых товарищей, которые бессильно положили головы ему на плечи. В глазах темноволосого виделась Темнику и боль, и ненависть. Гневные у того были глаза. Но когда он переводил взгляд на раненых своих товарищей, особенно на белокурого краскома (Темник определил это по стрижке), на лице черноголового явственно виделись мучительные всполохи души — он, казалось, не пожалел бы себя, чтобы облегчить страдания уважаемого человека, только не знал, как это сделать.
Какое-то время черноголовый вовсе не реагировал на пристальный взгляд Темника, но вот их взгляды встретились, и тут же испарился гнев в глазах черноголового, уступив место вопросительной надежде. Темник кивнул и принялся протискиваться к раненым.
С большим трудом это ему удалось, и он представился черноголовому:
— Я — военврач. Готов сделать раненым перевязку. Но как?
— Я — Кокаскеров Рашид, — назвался черноголовый, не добавив ни своего воинского звания, ни рода войск, и это понравилось Дмитрию Темнику: не болтлив.
Услуга предложена, а дальше что? Не раздвинуть эту плотную массу, образовав нужного для работы врача места. Впрочем, это вполне устраивало Темника: он сделал первый шаг к сближению с избранным им человеком, теперь постарается находиться с ним рядом, делать вид, что тоже готов помочь раненым товарищам, но не знает, как это сделать.
Кокаскеров, однако, повернул все по-своему. Тихо, но по-командирски требовательно он попросил:
— Товарищи бойцы, нужно потесниться. И раненых, кому очень нужна перевязка, направлять сюда.
Покатилась от бойца к бойцу команда, взбадривая людей, будто ветер заколыхал истомленное жарой пшеничное поле, отягощенное тугими колосьями. Прошло немного времени, и начал постепенно рождаться круг. По сантиметру, по сантиметру… Вскоре Темник уже мог свободно начать перебинтовывать белокурого командира; сперва пересиливая себя, но потом, увлекшись (все же он был врач), стал перебинтовывать всех, кого выдвигали в круг.
Никто не стонал, хотя всем было больно, когда отдирал Темник бинты от запекшихся ран, очищал их от скопившегося гноя; все терпели, боясь привлечь внимание немцев-конвоиров. Не ведали они, что никто не помешает делать Темнику доброе дело, ибо Темник для конвоиров — лицо неприкосновенное. Только одному из них, специально натренированному, велено выстрелить в него. Но не здесь, а на околице следующего села. В него и в того, с кем Темник отстанет от строя.
Начинало уже темнеть, а Темник все разбинтовывал грязные, сбившиеся повязки, очищал раны и вновь накладывал бинты или полосы от разорванных нательных рубах, и, казалось, конца этому не будет — совершенно невредимых среди пленных было очень немного. Уж ночь подползала. Непроглядная, зябкая, а он все перебинтовывал и перебинтовывал, хотя усталость на него все более наваливалась. Но это ничего. Это даже хорошо. Ему после такой нагрузки легче будет притворяться, играть изможденного и голодного, все станет естественней и потому нисколько не вызовет подозрений. Не теперь. Сейчас он ангел-спаситель. Потом, когда, как предупреждал его офицер-щеголь, придется обводить вокруг пальца контрразведчиков.
— Все, больше не могу, — выдохнул Темник, едва устояв на ногах от головокружения. — Все…
— Еще двоих, — попросил Кокаскеров. — Все они ждут, надеются…
Не двоих перевязал еще Темник — куда как больше. Правда, все легкораненые, тяжелых он уже всех обработал, но все равно только далеко за полночь сказал ему Кокаскеров:
— Теперь — все. Рахмат тебе большой. Ложись, поспи.
— Нет, я со всеми вместе.
Его не упрашивали. Круг сдвинулся, и Темник вновь оказался плотно зажатым со всех сторон.
Сосед слева предложил:
— Положите голову на плечо. Вот так. Спите.
Какой сон в этой духоте, хотя теперь уже не жаркой, а наоборот, холодной! Вроде бы где тут ночному холоду пробиться в гущу человеческих тел, но нет — просачивался он, цепенил тело и душу…
Перед рассветом стало еще холодней. И неудивительно: дело-то к осени. Темник, безвыходно находившийся долгое время под крышей, просто не ощущал на себе осенних утренников, не привык к ним, оттого и не стал хватать гимнастерку, когда его выталкивали немцы на улицу. Теперь он корил себя за непредусмотрительность и изо всех сил старался сдержать предательскую дрожь.
Для чего он это делал? Чтобы не выглядеть белой вороной? Не вызвать подозрений? Подлость и предательство — трусливы. Не мог он даже себе представить, что никому в те часы не могла прийти мысль о возможном среди них предателе и что нужно разоблачить его и сейчас, пока не натворил он бед, придушить без лишнего шума. Спали, сберегая силы, пленники. Стоя спали. Как, бывало, в ячейках для стрельбы стоя или в окопах. Только опорой теперь не земля родная, а плечо такого же пленника, стонущего во сне.
Солнце поднялось своим веселым бочком над лесом, сыпануло в загон обильно веселые искры и не померкло, столкнувшись с несчастьем людским, с жестокостью людскою, — что ему, солнцу, если оно обогревает одинаково всех — и варваров, и палачей, и мучеников?
Теплело быстро. Темнику стало легко и приятно; какие-то минуты он безмятежно подставлял солнцу лицо, наслаждаясь теплом и светом, но вот застонал сосед, вернув Темника в реальность, и тут же, будто специально подгадав к этому моменту, заурчал в селе мотор грузовика. Не ковш, а целый ушат ледяной воды на безмятежную голову Темника. Сжалось сердце от страха, затряслось, как у зайчишки, который видит идущую по его следу лису, но не дает стрекача, выжидая — вдруг пронесет злодейку мимо. Только нет у Темника надежды даже на авось. Все обговорено, все идет по задуманному, а немцы, как он убедился уже, неохочи до самовольства: приказ для них непререкаем, они выполняют его, хоть им кол на голове теши. Так что — готовься принять пулю.
«А если не рассчитают?!»
Еще когда офицер-щеголь разъяснял, как все должно произойти, эта мысль ошпарила сердце морозом, теперь же, когда миг трагического спектакля близился к кульминации, когда до нее оставались уже не сутки с лишним, а всего несколько часов, опасение возможной случайной ошибки стало так оголенно-ясным, что ноги Темника ватно подогнулись, и если бы не плечи бойцов-соседей, упал бы он с жалобным стоном на утрамбованную сотнями ног землю.
— Что с вами, товарищ военврач?! — тревожно спросил тот же боец, который ночью предложил Темнику свое плечо. — Плохо, да?
— Смерти ему захотел?! — спокойно, с непререкаемой, однако же, жесткостью одернул бойца Кокаскеров. — Знаешь: покупаешь казан — сначала постучи по нему. Ум должен видеть дальше глаза. Понял? — Потом повысил голос, чтобы многие слышали: — Все мы здесь — красноармейцы. Бойцы! А если спросят коммунистов — все мы коммунисты. Изменнику среди нас не жить!
А Темнику безразличны слова Рашида Кокаскерова, он силится совладать с собой, но мозг выстукивает барабанно:
«Вдруг не рассчитают?! Вдруг не рассчитают?!»
Подполз к загону грузовик и заурчал, довольный полученным отдыхом; высыпала охрана, открылись ворота, и прозвучал гортанно приказ:
— Быстро выходи! Быстро!
А следом автоматная очередь. Не по плотной, правда, толпе, а над ее головами, но пленные заторопились; кто посильней и поздоровей подхватывали ослабевших раненых. Но многим помощь уже была не нужна — иные уже закоченели и падали, как только редел загон.
Строились в колонну по три. Кокаскеров теперь поддерживал белокурого, совершенно ослабевшего от потери крови, и Темника, ноги которого не слушались от страха. Только откуда было знать Рашиду истинную причину слабости врача — он считал, что тот отдал много сил, помогая раненым, и теперь сам нуждается в помощи.
— Крепись. Иначе — смерть, — едва слышно, чтобы не привлечь внимания конвоиров, говорил Кокаскеров Темнику. — Они — в упор, кто отставал.
И как бы подтверждая слова Кокаскерова, рванул тишину выстрел и разверзлось небо — автоматные очереди сцепились в сплошном грохоте… Это конвойные, прежде чем погнать пленных дальше, пошли по загону, решетя для верности тех, кто не выдержал свалившегося на их плечи мучения, не огорил последней в своей жизни ночной стужи…
То ли слова уверенного в себе человека, то ли очереди в загоне, скорее всего они, отрезвили Темника. Ему нужно дойти до околицы следующего села. И не только самому дойти, но и помочь Кокаскерову дотащить туда белокурого. Программу он себе определил еще вечером, когда перевязывал раненых: помогать сначала Кокаскерову, но ближе к деревне начать играть обессилевшего, даже упасть раз-другой, чтобы оказаться почти в хвосте колонны (он был уверен, что этот черноголовый с волевым восточным лицом не бросит их), а у самой околицы притвориться совершенно изможденным, упасть — тут и последуют выстрелы по всем троим. И вот едва не спутал он себе все карты своим же безволием, своим страхом. Конвоиры могут подумать, что он, Темник, хитрит, и тогда может прозвучать последний в его жизни выстрел. Офицер-щеголь совершенно откровенно предостерег его от непослушания.
Как, выходит, ни поворачивай, кругом — смерть. Так что брать себя в руки нужно. И шагать вместе со всеми. И когда прокричали конвойные свое лающее: «Пошел! Быстро, быстро!» — он уже вполне справился со своим страхом. Только не вдруг он выказал вернувшуюся решимость, а с нею и силу. Еще переплетал ногами добрых четверть версты, но постепенно шаг его становился тверже и тверже, а когда Кокаскеров похвалил его: «Молодец, упрямый», он ответил:
— Пропадешь иначе. Все в наших руках.
Еще несколько десятков метров «борьбы с собой», и Темник не только отказался от поддержки Кокаскерова, но и сам подставил плечо белокурому.
— Ты — джигит! — благодарно похвалил Темника Кокаскеров. — Будем с тобой братьями.
Знал бы Кокаскеров, какую судьбу готовит ему Темник, бросил бы в лицо дерзкое: «Желтая собака!» — не боясь совершенно последствий. Неведома ему самому была подлость, поступки его всегда соответствовали мыслям, поэтому и людей воспринимал по своим меркам, и хотя жизнь достаточно мяла его, испил он целые бурдюки горького, но все же не научился распознавать двуликих янусов. Вот и теперь он искренне уверился, что новый его товарищ — человек мужественный, благородный и вполне достоин того, чтобы побрататься с ним.
Темник же ликовал. Ему удалась, вопреки всем опасениям, игра совершенно, и он уже продумывал, как с такой же тонкостью доиграть маленькую, но важную сцену жизненной своей драмы.
А все опять же получилось естественно, без особых на то усилий Темника. И причиной тому стала первая очередь, донесшаяся от хвоста колонны.
«Так и в меня!» — взвихрилась мысль, и подкосились ноги. Но только на миг. Он пересилил свою слабость и остался доволен, что Кокаскеров не заметил ничего.
Прошло еще несколько минут, позади еще десятки пыльных метров, и тут еще одна очередь полоснула по тишине. Очереди стали раздаваться все чаще и чаще, потом, экономя, видимо, патроны, стреляли конвоиры в отстающих одиночными выстрелами, которые особенно обостренно воспринимал Темник.
«Вот так и меня!»
Он больше уже ни о чем не мог думать, ничего не воспринимал, он даже застонал, вторя белокурому, и едва не упал от навалившейся слабости. Колонна обтекала их, обдавая пылью, запахом гниющих ран и пота, а Темник стоял, покачиваясь, крепко вцепившись в руку белокурого.
— Дорогу осилит идущий. Надо идти. Позади — смерть, — становясь вновь между белокурым и Темником и беря их под руки, наставлял Кокаскеров. — Надо идти!
— Да-да, надо идти, — соглашался Темник. — Только вперед!
Они тронулись. Колонна все еще продолжала обтекать их, но вот кое-как они втянулись в ритм и пошагали было в такт со всеми, но тут подвернулась нога у белокурого, от резкого движения раненое плечо полохнуло болью, пронизав все тело; он даже вскрикнул от боли, но потом, пересиливая боль, попросил:
— Оставьте меня. Мне все равно — конец. А вы… Держитесь друг друга.
— Мой отец так говорил: «Нагрянула беда — наберись мужества!» Или ты слюнтяй?! Пошли!
Он был груб, Кокаскеров. Он был возмущен. Он требовал от своих новых друзей, чтобы те боролись за жизнь. И они пошли. Белокурый — превозмогая боль и слабость, Темник — обретая вновь способность мыслить и оценивать происходящее. Он даже обрадовался, увидев, что они теперь находятся почти в конце колонны. Значит, до самой деревни можно больше не сбиваться с ритма. А до нее, как он знал из рассказа офицера-щеголя, уже осталось не так и много.
Действительно, дорога вскоре повернула вправо, миновала овраг, прохладный, в густом тонкостволье орешника, приподнялась на взгорок и раскинула перед взорами обессилевших страдальцев русскую деревню, с кузницей на отшибе, с гумном вдалеке, почти у леса, с церковью в центре, когда-то красивой, но теперь с побитыми боками и свежеразвороченной маковкой. Досталось ей с избытком и пуль немецких, и снарядов, но устояла, укрыла защитников земли родимой от них. А те, похоже, не дремали: вон сколько крестов с рогатыми покровами-касками поодаль от деревенского кладбища. Как на плацу вышеренговались в парадной ровности.
Утешно это сердцу красноармейскому, взбодрилась колонна, стройней пошла, еще крепче прижали к себе обессилевших здоровые, чтобы не упал кто, не достался злобству вражескому.
А что Темнику делать? Вот уж и околица. Рукой до нее подать. На ней все должно случиться. Там пуля вопьется в его измученное тело.
Пересекли тальниковый пояс, и вот уже нет пыли под ногами, а пружинит мягко вековечная трава-мурава, не кошенная ни разу, но и в рост не пущенная: тут ее и люди на хороводах праздничных топтали, и козы, к кольям привязанные, и телята. Пацаны здесь в лапту гоняли да в клек резались… Сколько всего видела и перевидела околица! И добра, и зла. Здесь и гармоники заливались, и солдатки мимолетным своим счастьем на траве наслаждались, и девки неразумные, доверчивые горькие слезы на нее лили… И в сабельной круговерти сходились здесь заступники с ворогами, обжигая нежность травную кровью своей горячей. Под пулеметными ливнями валились на траву околичную эскадроны белопогонные в гражданскую… Забываться только все то стало. Хороводы шумные да песни бодрые звучали здесь многие годы. Пока не пришла беда. И не ведала еще околица такой ярости, с какой бились красноармейцы малым числом с фашистскими варварами… Не приходилось ей стелить свои травы под ноги пленных мужей российских, не видела она и той жестокой подлости, какая должна была вот-вот произойти.
Темник покачнулся от кружения головы, начал падать и невзначай, непроизвольно вроде бы оперся на раненое плечо белокурого, тот ойкнул от боли, побледнел и тоже едва устоял на ногах. А колонна успела обойти несколькими своими звеньями замешкавшуюся тройку и потянулась дальше по околице.
— Вперед, джигиты! — выкрикнул Рашид. — Вперед!
Но сделали они всего несколько шагов, и Дмитрий Темник вновь закачался, остановившись. На этот раз не устоял на ногах. Кокаскеров поднял его, подхватил под руку цепко, поволок вперед; сделал он это, однако, нерасчетливо для белокурого, и тот, застонав от боли, повалился на траву. Темник упал рядом, прямо на раненое плечо белокурого; Кокаскеров нагнулся, чтобы поднять их обоих, не замечая будто, что колонна уходит все дальше и дальше, что теперь ее уже не догнать, что несколько раненых уже оглядываются со страхом и жалостью на отставших, а значит, обреченных. Кокаскеров напрягался изо всех сил, стремясь поднять своих побратимов. И прозвучал выстрел. В спину Рашиду Кокаскерову. Потом еще два. В белокурого. И в Темника.
Они уже не видели, как выбегали с причитанием простоволосые бабы с буханками хлеба и совали те буханки пленным красноармейцам, а конвойные, хотя и кричали на баб, но не стреляли в них, и те, осмелев, поволокли крынки с молоком, что особенно живительно было для давно не пивших людей.
Пленные торопливо, вначале с большой опаской, хватали и хлеб, и молоко, и другую снедь, что подавали им сельские женщины, и тут же спешили проглотить все доставшееся, ибо помнили, как всего сутки назад в таких же вот деревнях автоматные очереди прошивали и берущих, и подающих. Но здесь было все почему-то иначе, потому, осмелев, как и колхозницы, пленные передавали крынки по рядам, а хлебом, холодным мясом и картошкой набивали карманы, совершенно не пытаясь осмысливать, отчего так необычно ведут себя церберы, отчего они подобрели. А истинная подоплека происходящего была такой: погонят теперь их по негоревшим селам, где вот так же станут выносить им бабы хлеб и молоко, это подкрепит их основательно, и только совершенно обессилевших от потери крови примет родная земля, а остальных погрузят в товарняк и увезут в Германию, где раздадут по имениям, чтобы выжило из них как можно больше.
Ох как далеко еще было до подготовки фашистов к борьбе, как они через несколько лет назовут, «после 12-го часа», даже самые трезвые головы вряд ли думали о возможной расплате за агрессию. Понимание это придет намного позже, но гитлеровцы тогда старались максимально обезопасить своих агентов и обеспечить полное подтверждение разработанной легенды.
Колонна пленных миновала село, бабы еще долго вздыхали, отирая слезы, старушки истово крестились, моля бога не карать столь жестоко за малые прегрешения людские, не вести дело к концу света. Те, кто помоложе, упрекали богомолок в пустобрехстве: был бы, мол, бог, позволил он разве такое зверство — извел бы под корень фашистов-нелюдей.
— Иль сами изверги-то не грешны?! Сколь вон людей безоружных погубили?! Против бога это. Только что им от бога сделается? Вон морды какие откормленные, беда одна…
— Придет и им час судный! — не сдавались старушки. — Придет!
— Не от бога. Как сполчатся мужики наши, как озлобятся да власть наша их оружием в достатке снабдит — вот тогда суд свершится. Верный суд. Народный…
Сколько бы еще пререкались молодухи со старушками, только мальчонка конопатый, босоногий взвонился бешено в угрюмые речи:
— Живы они! На околице что! Стонут!
Не вдруг поняли мальчонку — слишком уж неожиданно требовалось изменить душевное состояние. Но вот выкрик-приказ:
— Бегим, бабоньки!
Юбки захлестали по ногам, волосы затрепались на встречном ветру. Старушки и те семенили на пределе своих сил за бойкими молодицами. Только две или три из них в дома повернули. За ведрами. И еще заведующая медпунктом Рая Пелипей, месяца за два до войны направленная сюда после фельдшерско-акушерской школы, побежала в обратную сторону, за бинтами и йодом. Рослая и тощая, длинноногая, как богомол, она легко неслась по травной улице с непроветренным еще запахом пота, крови и гноя. Быстро вытащила из-под кровати фанерный ящик, куда упрятала она бинты и медикаменты из медпункта, схватила медицинскую сумку и, добавив туда еще несколько бинтов, побежала широкошагно к околице.
Перегнала старушек, подбежала к плотному бабьему кругу и спросила, переводя дыхание:
— Как они?
— Живы! — радостно загалдели в ответ женщины. — Живы, соколики горемычные!
— Расступись тогда. Воздух им нужен!
Подождала, пока женщины не отпятились подальше, спросила строго:
— Вот так и будем торчать? Дело делать надо. Трое носилок нужно. На жерди одеяла нашить. На овин снесем. Оберегать миром станем. Еще, женщины, нужно по дороге пройти: вдруг кто еще жив остался? В лес их сразу. Там и тень, и от глаз подальше. Мертвых похоронить нужно. По-людски чтобы…
Она не вмешивалась в распределение обязанностей, — она распорядилась и начала осматривать, сколь тяжелы раны, нужно ли перевязывать сразу или погодить до места, где можно будет обработать их по всем правилам.
«Двое — выживут, — сделала она заключение после осмотра, — а вот этот, беленький, больно плох…»
— Водицы, касатка, принесла. — Запыхавшаяся старушка поставила эмалированное ведро, почти полное хрустальной ключевой воды. — Гляжу, побегли все, а без толку. Если живы, думаю, перво-наперво воды-спасительницы им потребно.
— Молодец, бабуля, — искренне поблагодарила Рая Пелипей расчетливую старушку и, смачивая марлевую салфетку, начала протирать ею лица раненых. Потом осторожно, чтобы не поперхнулись, попоила горемык.
От села уже бежали женщины с носилками. Быстро сделали и надежно: закрепили ватные одеяла на жерди проволокой и — бегом к околице.
Пока переносили раненых на гумно, пока медсестра обрабатывала раны, прибежал посланец от женщин, ушедших по дороге. Тот самый босоногий Вовка, что всколыхнул село криком: «Живы они!..» Трет кулаком глаза, от испуга округлившиеся. Шмыгает беспрестанно носом.
— Ну, что?! — спрашивают бабы. — Что?
— Изверги! — надрывно выдавливает мальчонка, явно повторяя услышанное от женщин. — Катюги смертные. Вся дорога как на бойне.
— Живые-то есть ли?!
— Есть. Двое еще. Дышат, стонут, только беспамятны. Пошибче бы, велели сказать, их к медичке…
Заторопились бабы, подхватив носилки, а медсестра не знает, как поступить; то ли со всеми вместе бежать, оставив раненых под опекой старушек, то ли самой на гумне оставаться. Подумавши, осталась. Слишком плохи все трое, но особенно — белокурый. Полный коллапс. Кровь бы ему сейчас перелить, да как это сделаешь? Остается одно: уколы. Камфорные. В сумке санитарной, слава богу, много ампул. Приготовлены для такого случая. Да и всем остальным камфора тоже не повредит.
Не присела ни на минуту Рая Пелипей, отгоняя смерть от несчастных, а тут уже и новых несут. Госпиталь целый. Первый раз с таким пришлось столкнуться медицинской сестре. Но ничего — управилась. Все сделала как следует. С помощью сельских женщин, конечно. Те и воду таскали, и бинтов нанесли из дома в достатке, а когда потемнело, светили лампами, чтобы видней медичке было бинтовать.
— Вот и все, — наконец с облегчением выдохнула Пелипей и опустилась устало на солому.
— Как, Раиса, будут жить ли? — заспрашивали ее бабы, и она ответила вполне уверенно:
— Должны. Все. И он — тоже, — кивнула на белокурого. — Если заражения не будет…
— Подорожники бы на раны.
— Семя льняное отварить.
— Сахару нажевать…
Улыбалась снисходительно Рая Пелипей, слушая советы заботливых женщин, но пообещала:
— Попробуем все. — И добавила после малой паузы: — Когда лекарства закончатся. — Вновь пауза. Лицо посерьезнело. Продолжила иным уже тоном: — Вот что, лечить — мое дело. А вот охранять? Немцы возьмут и заглянут сюда, тогда что?
— Валом когда намедни повалили, обошли гумно — не по пути, выходит. От дороги вон даль какая! — завозражали женщины. — Ишь невидаль для немца — гумно. Гумно, оно гумно и есть, на экскурсию сюда фрицам ходить резон ли?
— Это как посмотреть, — не унималась медсестра. — На машине или на мотоцикле — рукой подать от села. Завернут посмотреть, не припрятан ли хлебушек. Береженого бог бережет. Потом будем локти кусать, если живы останемся, если все село за укрытие раненых красноармейцев спалят фашисты. О жизни бойцов подумаем давайте, о своих жизнях. Мужиков, считаю, позвать из леса стоит…
Не вдруг согласились с этим женщины. Раненых жаль — слов нет, но сынки и мужья тоже не чужая кровь. Выйдут из леса, а тут — немцы. Побьют всех. Только прямо никто об этом не говорит, а причины разные придумывают. Только без пользы все: Рая Пелипей на своем твердо стоит.
— Не властны мы без мужиков. Если ошибемся, им горе великое принесем. Да и много ли они напартизанят без села и без нас?
Хоть и долго пререкались, но пришли к согласию: послать весточку в лес. Побойчее молодух выбрали. Снарядили, будто за грибами, а вскоре разошлись по домам, определив, кому когда помогать медичке, кто молоко несет, кто меду, кто бульон куриный…
Почти все, о чем спорили женщины, Дмитрий Темник слышал. Сознание вернулось к нему, когда укладывали его на мягкую солому, покрытую ватным одеялом. Резко опустили голову, и боль пронзила все тело, но он не вскрикнул, а только выдохнул глухо стон и не открыл глаза. Он понял, что подобран, что все идет по плану, что теперь совершенно все зависит от него самого и потому ни в коей мере нельзя спешить — лучше подольше находиться в «шоковом состоянии», пусть ничего не видеть, но зато все слышать и обмозговывать услышанное. Он весьма обрадовался, когда женщины заговорили о мужчинах, укрывшихся в лесу: «Вот оно — начало. Есть отряд!» И в то же время одолевало его беспокойство: «Если отряд уже есть — есть и командир. Борьба тогда предстоит. Это — плохо». Но, размышляя и прикидывая, он убедил себя, что легче потеснить, а может, даже убрать руками немцев командира отряда, чем создавать отряд заново.
Потешно ему было слушать испуганные речи женщин, опасавшихся появления немцев-карателей: он-то знал, что долго сюда никто не пожалует. Только об этом не скажешь. Пусть трясутся от страха. Это даже — хорошо. Если унесут в лес — тоже хорошо. Только отчего пятеро живых? Похоже, немцы ему пристегнули «око недреманное». Белокурый не в счет, Рашид — тоже. А те, кого принесли позже, оба церберы, или один из них? Тут придется вычислять. Щеголь-офицер не говорил, что человек для связи будет среди пленных. Стоп… Темник помнил инструктаж в мельчайших деталях. Вот где разгадка:
«— На связь к вам выйдем сами, когда в отряде вы заработаете свой авторитет».
«— Как об этом вам станет известно?»
«— Не задавайте ребяческих вопросов…»
Все верно. «Око недреманное» здесь. Один? А вдруг оба? Знать это ему было важно, ибо, случись какая осечка, двоих обмануть будет сложнее. Но столь же сложно определить, кого из них следует остерегаться. Скорее всего — бесполезное дело. Вернее будет не ломать понапрасну голову, а считать обоих соглядатаями.
Все вроде бы встало на свои места, теперь главное — спокойствие. И уверенность. Как говаривал Трофим Юрьевич: если знаешь хоть малую толику, что против тебя замышляется, — ты хозяин положения. Все хорошо будет. Все устроится. Нахальства побольше, предложений смелых, даже дерзких, и — признают мужики-колхознички власть его над собой.
Когда темнеть начало, пришли на гумно партизаны. Темник даже глаза прощелил — так не терпелось ему увидеть «народных мстителей». Под пятьдесят почти всем, да юнцов-несмышленышей несколько. Безоружны, можно сказать. Две тулки-курковки, обрезов несколько и только одна полноценная винтовка. Со штыком. Темник рад увиденному. Таких легко будет под начало взять. Не отряд пока это, не мстители еще, а укрывшиеся на всякий случай от захватчиков в лесу. Мужицкая вековечная настороженность сработала: оглядеться, переждать.
«Пора выходить из шока, — решил Темник. — Опоздать иначе можно…»
Да, ему нужно было «обработать» в свою пользу мужиков, пока без сознания Кокаскеров. Тот, если очнется, все по-своему поведет. Оставит Темнику вторую роль. Как в загоне. Правда, там такая роль его вполне устраивала, он даже не помышлял что-либо менять. Теперь-то все будет иначе: у него, Темника, тоже есть и воля, и ум, и характер, но зачем, однако же, создавать для самого себя препятствие, усложнять и без того сложное положение борьбой за лидерство, если его можно сразу захватить.
Не думал Темник в тот момент, что новые хозяева его предусмотрели это и определили ему и его «избранным» разного достоинства выстрелы. Он поймет это, когда, почти совсем поправившись, станет сам лечить и Кокаскерова, и белокурого. Но пока он боялся опоздать, и, как только двое мужиков стали приподнимать его, чтобы переложить на носилки, он застонал и размежил глаза.
— Потерпи, казак, атаманом будешь, — добродушно, пытаясь упрятать жалость, подбодрил Темника один из партизан. — В лесу — оно покойней. Фашист в лес носа не сует.
— Потерплю, — выдавил запекшимися губами обещание Темник, — если так надо.
Понесли раненых бережно, шагая в ногу и поспешно. Уверены были, что не появятся фашисты. Даже не оставили партизаны на опушке никого для наблюдения, и Темник увидел в этом повод для того, чтобы сделать первый шаг к лидерству. Но переждал, пока не углубятся в лес партизаны и привал сделают не кратковременный, а основательный.
Это произошло перед рассветом. Небольшая поляна в пятнах березнячка. Безмятежно попискивают пичужки, просыпаясь и готовясь к трудовому дню. Блаженство! Какая тут война? Где она? Вечный мир и покой. Повалились мужики на траву, утомленно потирая руки, будто докосили загон и теперь время понежить себя в благодарность за добрую работу. Только Раиса Пелипей не расслабилась, захлопотала возле раненых, делая им уколы и поправляя повязки. Темника не стала колоть. Прошлась мягко пальцами по повязке — все на месте. Проворковала мягко и очень тихо:
— Вам камфора не нужна. Вы давно не в шоке. Давно…
Вот тебе и на! Ошарашила!
А ей вроде бы без дела ею сказанное. Она уже у других носилок. Пробегает пальцами по бинтам, отстукивает носочек ампулы с камфорой. Темник наблюдает за ней, беспечно-уверенной, легкой, и никак не может понять, что у нее на уме. Вроде бы разоблачила его, но так, чтобы никто, кроме него самого, не понял. Для чего?
«Возьмет и выдаст?!»
Путается все в голове. Вроде бы продумал уже беседу с партизанами, логично построил ее, и вот на тебе — новость. Начни сейчас говорить, а она — ляп: «Не слушайте его. Притворщик он. Или — предатель». И все. И — конец.
«Пусть будет — что будет!» — решил он и заговорил, обращаясь к мужикам:
— Кто у вас командир? Пусть подойдет.
— Ить нет его еще. Не избрали. Председатель, Акимыч наш, не пожелал. Намедни послали к секретарю райкома, он в подполье теперича, чтоб, значит, командира прислал да оружию, так он ответ дал, чтоб, значит, повременили малость. А теперь, думаем, нужды в том нет: вон сколь вас, бойцов, а может, и командиров…
— Да, я академию окончил. Если доверите — осилю.
— Как же не доверить? Доверим. Подлечись давай и — с богом.
Лучшего не услыхать. Радостно Темнику и боязно: вот сейчас медсестра скажет свое слово. Но помалкивает та, занята своим делом и вроде не слушает мужского разговора. Совсем осмелел Темник:
— С богом — не знаю. Коммунист я.
— Дык, это так, к слову.
— А лечиться, товарищи, времени нет, — вроде бы не слыша оправдания, продолжал Дмитрий Темник. — Бить и бить врага! Как Сталин сказал: земля пусть горит под ногами фашистских захватчиков.
— Оно, конечно, куда как верно. Оружие вот только бы…
— Не в одном оружии дело! В понимании момента дело. В ненависти к врагу! И еще… в бдительности! — Помолчал немного, чтобы и передохнуть, но более для того, чтобы почувствовали колхозники-партизаны значимость сказанного, и вновь заговорил, теперь уже тоном упрека: — Вот вы хотите укрыть нас от карателей. Безусловно, патриотично это. Но делаете это с беззаботной беспечностью. Откуда у вас гарантия, что немцы не нагрянут в село? Никто не уверен? То-то… А если про отряд прознают?
— Откудова? Кто скажет им? — попытался возразить один из сельчан. — И леса они пуще страха боятся…
— Говорить так, значит, не знать фашистов. Пытать начнут — не всякая женщина выдержит. А что им леса бояться, если будут знать, что оружия у вас всего ничего.
— Это уж точно, кот наплакал.
— Поступим так: вот там, на опушке, останется заслон. Пока мы не минуем новый рубеж, какой вы определите.
— У болота. Туды хода часа два.
— Значит, через два часа заслон переходит на новый рубеж. Потом на следующий…
— Дык… за болотом — дома мы. На острове.
— Хорошо. У болота станем держать постоянный пост наблюдения. Видимо, все про Ермака песню знаете? А что же тогда на ус не мотаете? Нельзя спать без охраны. «Чапаева» тоже все видели? Отчего геройский комдив погиб? Беспечность проявлена. Так вот, если уж доверяете мне командовать отрядом, уясните перво-наперво: ротозейства не допущу!
— Так мы-то что? Кто ж из нас против? Как повелишь.
— Еще одно задание: думайте все, как поступить, чтобы глаза и уши иметь среди немцев. В комендатуре. В управе.
— Райком подпольный, сказывали, обмозговал это дело, — возразил Акимыч, но Темник парировал:
— Это очень хорошо. Но вдруг связь с райкомом нарушится — тогда как? И потом… От райкома мы сможем получать данные и в то же время ему помогать.
— Дело командир говорит, — вмешалась Раиса Пелипей. — Тут судить да рядить надо ли? Польза очевидная. Я думаю…
— Кто что думает, — обрубил Темник, — я выслушаю на месте. С глазу на глаз. Вече устраивать не стану. Слишком дорога ставка: жизнь на кону. Жизнь не только того, кого пошлем, а и всего отряда. А нам побеждать надо, а не гибнуть.
Всем понравились последние слова нового командира: не верхогляд, башковитый, за таким не боязно идти, взвесит, прежде чем решать что-то. И рисковать, похоже, зря не станет. Людей оберегать будет.
А сам Темник после столь категоричного заявления ждал, как отреагирует медсестра. Оскорбится? Или нет? Возьмет да и объявит всенародно о его притворстве на гумне: «Поет Лазаря, а сам — вынюхивал!» Что тогда?! Лихорадочно решал, как вести себя тогда: ответить резко либо поднять на смех медсестру — что, мол, врача образованней? И так прикидывал он, и эдак, чтобы ловчее как-то выкрутиться, а Пелипей — ни гу-гу. Сделала укол белокурому, встала во весь свой богомольский рост, потянулась, сгоняя усталость поясничную, потом спросила мужиков-партизан:
— Не пора ли? Не близок путь…
Верно, впереди еще много верст лесных да болотных — сколько ни оттягивай время, а одолевать версты те придется. А чем скорей, тем оно и лучше. А тут еще и командир новый голос подает:
— Права медсестра. Долгие привалы не следует делать. Чем скорее раненых донесем, тем больше надежды на их выздоровление.
Кто же немощным зла желает? Поплевали, кому первым нести носилки, на ладони и — вперед. На сей раз хотя и с малым, но все же заслоном за спиной.
У болота передохнули немного подольше, затем похлюпали след в след по только им ведомому ходу. Носилки повыше поднимали, чтобы не замочить ран, иначе пиши пропало — загноятся. Из последних сил бредут мужики, но привала не сделаешь: нет местечка сухонького, топи вокруг с плесневелыми хохолками осоки и камыша на плешиво-блескучей глади.
Но вот наконец и твердь, бугром вверх поднятая. На угоре — дуб в два охвата, вольный, победивший в долгой борьбе за место под солнцем, а дальше — березняк, непомерно густой и оттого до жалости тонконогий. Кому-то здесь еще предстоит победить, кому-то пасть в борьбе. За березовым лесом — сосновый. Старый, не густой, но могучий. Твердо обосновался. Ни дуб, ни березу, что захватили пустоту полянную, не пускает к себе. Плотно застлан лес хвойным ковром — ничему, кроме гриба, не уцепиться здесь корнями…
Смотрит на все это Темник и прикидывает, что на дубе хорошо пост наблюдения соорудить, а по берегу прорыть окопы. В березняке — еще один ряд окопов, а здесь, в сосновом лесу, ячейки вразброс. Мысленно он уже перенес себя и на поляну, куда их несли и где, как ему говорили, стоял дом лесника, окольцовывал ее окопами, полосовал глубокими щелями, где могли бы партизаны укрываться «в случае авиационного налета», хотя твердо знал, что никакого налета с воздуха на их отряд не будет…
Только когда они вышли на поляну, крохотную, с притулившимся вплотную к опушке темностенным домишком и шалашами из лапника, весь его так ловко обдуманный план лопнул мыльным пузырем. Он предполагал увидеть здесь хотя бы начало работ по оборудованию базы, но ничего похожего здесь не было. Потому-то он, не дав как следует отдышаться партизанам, не став даже ожидать, пока медсестра сменит набухшие от просочившейся крови бинты, начал совещание — «партизанский круг», как он его назвал, надеясь, что он приживется и будет собираться этот круг всякий раз, когда потребуется решать что-то важное для всех.
Спросил вначале:
— Намечены ли боевые операции?
— Оружия нету. Ждем вот. Динамит тоже. Мост определили — в воздух.
— Тогда так: затвердим командование, отряда. Политрука, начальника штаба, начальника разведки, думаю, определим, когда раненых поставим на ноги. Из них определим. Начальником тыла назначим председателя колхоза. Как ваше мнение?
— Ладно будет.
— Еще вопрос. Велик ли остров и есть ли к нему еще подходы?
— Вдоль — версты три. Поперек — поменьше чуток. Болотина кругом непролазная. Была, сказывают, прежде гать супротив нынешнего хода, до земли самой шла, да утопла. Счетно, кто помнит ее. При неволе можно и по ней.
— Ясно. Так тогда поступим: два поста наблюдения оборудуем. У той тропы, по какой мы шли, и у затонувшей гати. И окопы тоже. Это — первое, с чего начнем. Сегодня же. Потом землянки станем рыть.
— Мокро, — возразил Акимыч. — Глубже метра нельзя — вода.
— Выход тогда один, — помедлив чуток, продолжил Темник, — роем до мокроты, остальное — срубами поднимаем. Для маскировки засыплем землей и хвоей. Расчет такой: землянка — на десять человек. Одна — штабная, одна — командирская. В домике — санчасть. И кухня со столовой. Согласны?
— Пригоже.
— Одновременно роем щели. Метра на полтора. Вода на дне — ничего. Бомбить, не доводись век такого, станут — в щелях спасение.
— В полицаи бы отобрать, чтобы знать, значит, что супротив нас готовят…
— Решим. Только не на кругу. Я говорил: поодиночке звать стану. Как командирская землянка готова будет, так и начну.
Он распоряжался так, чтобы поняли люди: не на один день они здесь, что предстоит им долгая борьба и к ней нужно готовиться основательно. И спешка в этой подготовке совершенно противопоказана. Ничего от нее, кроме вреда. Он и партизанский круг вел неспешно. Захватив поначалу инициативу в свои руки, он затем терпеливо выслушивал советы партизан, как лучше организовать оборону, где избы-землянки рубить, как доставку провианта надежно наладить. Он с трудом уже воспринимал суть советов, ибо сильно устал, но никого не торопил, а, выслушав, либо соглашался с предложением, либо отказывал, объясняя даже, отчего неприемлем совет. И неизвестно, как долго чесали бы партизаны языки, хвалясь своей разумностью (привычно, как на довоенном колхозном собрании), если бы не вмешалась решительно Раиса Пелипей:
— Все. Довольно. Человек только из шока вышел, а вы!.. Лопаты пора в руки брать. И топоры.
— И то верно. Баста. Покурим и — за работу, — согласился бывший председатель колхоза имени Калинина, а теперь начальник тыла партизанского отряда Акимыч. — Непочатый край ее.
Скрутили козьи ножки, поцокали кресалами и задымили всласть, продолжая все же прерванный разговор закулисно, так сказать, пока Акимыч не прихлопнул теперь уже пустомельство:
— Пошли. Пусть командир и другие раненые отдыхают. — Потом спросил медсестру: — Тебе нужен ли помощник?
— Нет, справлюсь сама.
Когда партизаны, получив от Акимыча задания, разошлись группами по своим рабочим местам, Пелипей, плотно закрыв дверь домика, где лежали раненые (вдруг кто придет в сознание и услышит их разговор?), подошла к Темнику и села рядом, прямо на землю:
— Я внимательно слушала вас. Вы начали верно. Русского мужика подчинить можно, если его споить или заставить работать. Я одобряю.
Она, медсестра, женщина, моложе его годами, а говорила с ним, военврачом, почти так же, как офицер-щеголь. Догадка не заставила себя ждать. Подумал удивленно:
«Ишь ты, как все быстро! Уже — связная. Хитрющая, бестия. Заставила поволноваться…»
Вздохнул облегченно. Теперь ему не нужно ежеминутно опасаться возможного разоблачения, не нужно гадать, отчего, поняв его состояние, не сказала людям она об этом. Теперь ему все ясно: она немка, о нем, Темнике, не все знает и принимает его тоже за немца.
«Что ж, пусть будет так».
— Я уйду для «глаза и ушей», — хмыкнула она, — из отряда первой. Пока не получите инструкций, никого никуда не посылайте. Дальше… Мы должны стать мужем и женой. По любви ли ко мне вы возьмете меня в жены, в благодарность ли за спасенную жизнь — это решать вам. И то и другое для всех не покажется обманом. Когда свадьба? Покажет время.
«Ничего себе — жена. Жердь сухостойная», — протестующе подумал Темник и в то же время вполне понимал, что Раиса Пелипей станет его женой. Никуда ему от этого не уйти. С потрохами купили его немцы, и теперь у него одна дорога — безропотное послушание.
— Я вам буду удобной женой, — заверила Раиса Пелипей. — Очень удобной…