Глава двенадцатая ПОСЛЕДНИЙ РОМАН

Замысел

В августе 1946 года Джордж Оруэлл начал работать над новым романом. Он не считал это произведение своим «завещанием», но придавал ему принципиальное значение, ибо рассматривал его и как логическое продолжение «Скотного двора», и как новый этап в художественном анализе тоталитарной системы. К своему замыслу он относился осторожно. Даже в 1947 году он всё еще писал о нем в будущем времени: «Я достаточно ясно представляю себе, что за книгу я хочу написать»{669}.

Первоначально роман должен был быть значительно больше по объему. «Его плохое здоровье было причиной сокращенного варианта книги»{670}, — вспоминал Тоско Файвел. При этом будущий роман мыслился как бы в двух переплетающихся, неотрывных друг от друга планах — как картина будущего, которое неизбежно настанет, если британцы не найдут в себе сил предотвратить катастрофу, и как описание собственного опыта, перенесенного в будущее. Иначе говоря, Оруэлл видел и элементы тоталитаризма, и противостояние ему. «Новый мир» был миром бездушия и лжи, господства и подчинения, всеобщей ненависти толпы, умело управляемой всевластной кликой. Всё это пока были абстракции, бродившие в его сознании, которым предстояло стать живыми образами будущего произведения. При этом, разумеется, у нового романа существовал еще один источник — тот же, что и у сказки-притчи «Скотный двор»: сталинский тоталитаризм.

Первые упоминания о задуманном романе мы находим в записных книжках Оруэлла 1943 года. Автор первоначально хотел назвать его «Последний человек в Европе»{671}. Работа над «Скотным двором», подготовка обзоров и критических статей для разных изданий, а главное, война на три года отодвинули начало непосредственной работы над романом. Лондонские месяцы конца 1946-го — начала 1947 года были в этом смысле тоже практически потеряны, хотя полсотни страниц уже было написано. Когда потеплело и стало чуть лучше со здоровьем, Эрик вместе с Ричардом и Эврил вновь отправился на Джуру, как он считал — на постоянное жительство.

Он был настолько увлечен работой над романом, что даже климат теперь казался ему благоприятным. Бывали недели без единого дождя, дышать стало легче, и всё более продолжительные прогулки с Ричардом, влюбленным в отца, доставляли истинное счастье. При этом писатель чувствовал себя значительно свободнее в работе, так как наконец-то, после настойчивых уговоров, освободился от обязательства предлагать очередной роман Голланцу{672}. Новая книга должна была отправиться к издателю «Скотного двора» Варбургу. Осталось только написать ее.

Время от времени Эрик писал — обычно на машинке — Соне, которая произвела на него неизгладимое впечатление. 12 апреля 1947 года пятистраничное письмо было написано от руки. Эрик объяснил, что пишущая машинка находилась внизу, а он — на втором этаже{673}. Спуститься не было сил. С легкими лучше не становилось. Эрик стремился преодолеть болезнь прежде всего силой духа, пробовал даже путешествовать по окрестным островам.

Одно из таких путешествий чуть не закончилось трагически. В августе 1947 года в гости к Эрику приехали дети его покойной сестры Марджори. Генри и Джейн Дейкин были уже взрослыми (Генри окончил военное училище и был произведен в офицеры), Люси исполнилось 16 лет. На крохотном рыболовном суденышке, незадолго перед этим купленном Эриком, компания отправилась к заливу Глен-гаррисдейл, омывавшему необитаемую часть Джуры. До залива путешественники доплыли благополучно, два дня получали удовольствие от прекрасной погоды, бродили по окрестностям, ловили рыбу, купались, хотя даже в самые жаркие дни температура воды не поднималась выше 16–18 градусов. Чтобы не перегружать лодку, Эврил и Джейн решили возвращаться домой пешком по узкой тропинке, вьющейся между холмами. Добрались они до Барнхилла за несколько часов. Остальные поплыли на лодке. Но посреди залива водоворотом сорвало мотор, и лодка перевернулась. С огромным трудом Эрик, державший в одной руке Ричарда, которому не исполнилось еще трех лет, и остальные доплыли до торчащей из воды скалы. Всё имущество, включая верхнюю одежду и одеяла, утонуло. Эрик писал через несколько дней Бренде Солкелд: «Можно было ожидать, что мы останемся там до завтра, но, к счастью, через несколько часов нас подобрал проходивший мимо кораблик».

На берегу они смогли разжечь костер, просушить одежду и разогреть пищу, которой снабдили их ловцы лобстеров. Эрик, каким-то чудом оставшийся в обуви (все остальные были босые), торжественно объявил, что после завтрака оставшиеся до дома три мили они пройдут пешком. «Типичный Эрик», — заключала Люси. Когда они попали в водоворот и пытались выбраться из него, «дядя Эрик» вдруг заметил плывущего неподалеку тюленя и стал рассказывать о нравах этих животных. Дядя «был милым и добрым, но жил в другом мире»{674}.

Августовское приключение как будто не оказало влияния на состояние здоровья Блэра. Он твердо решил не уезжать с Джуры на зиму. Рядом был человек, который в случае необходимости мог оказать помощь. Отставной армейский офицер, шотландец Билл Данн, приходившийся дальним родственником покойной Эйлин, был человек простой, привыкший к физическому труду. Он поселился в Барнхилле с обязательством заниматься фермерским хозяйством. Данн действительно оказывал Эрику всяческую помощь, хотя и смотрел на него несколько свысока, несправедливо заявляя, что тот ничего не понимает в огородничестве, садоводстве, а главное — в животноводстве, которым бывший вояка особенно увлекался{675}.

Действительно, вскоре после появления Данна на ферме появился обширный скотный двор, на этот раз в буквальном смысле слова, по поводу чего Эрик нередко подшучивал, иногда с оттенком пренебрежения, в частности потому, что наряду с пятьюдесятью овцами и десятком голов крупного рогатого скота там была и жирная свинья, которую, впрочем, вскоре зарезали. «У меня их никогда раньше не было, и я не сожалею, что и не будет больше. Это крайне раздражающие разрушительные животные, и их трудно обуздать, потому что они слишком сильны и хитры»{676}, — писал Блэр Д. Астору, будто бы оправдываясь. Похоже, во время работы над «Скотным двором» у писателя возникла неприязнь к свиньям не только как к литературным персонажам.

Болезнь и творчество

Несмотря на временами возникавшие приступы слабости, Оруэлл продолжал интенсивно работать. Менее чем за год, к ноябрю 1947-го, первый вариант рукописи был готов. Вначале на титульном листе значилось давно задуманное название «Последний человек в Европе». Однако, внимательно прочитав то, что получилось, автор понял, что речь идет не только об отчаянной судьбе человека в тоталитарном обществе, но и об обществе в целом. Оруэлл решил дать книге более абстрактное название, обозначив время, когда могли бы происходить описываемые события. Так как он перечитывал и правил рукопись в конце 1947-го — начале 1948 года, он всего лишь поменял местами две цифры. Вместо «1948» возникло название «Тысяча девятьсот восемьдесят четыре». Именно так, не цифрами, а словами, Оруэлл написал название и настаивал на этом варианте, причем не мотивировал свое решение даже в письме литагенту Л. Муру{677}.

В конце ноября 1947 года у писателя обострилась болезнь: при приступах неудержимого, мучительного кашля стали появляться сгустки крови. Эврил и Билл на местном рейсовом катере перевезли Эрика в городок Иск-Килбридж, неподалеку от Глазго, где находилась клиника Хейрмайерс, специализировавшаяся на легочных болезнях. Если раньше у Блэра врачи диагностировали только склонность к туберкулезу или слабую, скрытую его форму, то теперь вердикт докторов звучал неутешительно: у пациента активная форма туберкулеза, имеющая тенденцию к прогрессированию.

В письме старому знакомому, писателю и журналисту, в прошлом основателю журнала «Адельфи» Джону Мерри Эрик через несколько месяцев дал свое не очень радостное заключение: это туберкулез, который «неизбежно покончит со мной рано или поздно»{678}. Правда, некоторые врачи сохраняли оптимизм, поскольку появилось новое лекарство. Стрептомицин был изобретен американским микробиологом и биохимиком Зелманом Ваксманом в 1943 году, а с 1946-го стал интенсивно применяться, оказывая на подавляющее большинство пациентов с тяжелыми формами заболевания буквально магическое воздействие (в 1952 году за его создание Ваксман был удостоен Нобелевской премии).

В Великобритании к лечению стрептомицином относились очень осторожно. Его закупали в США в незначительном количестве только для проведения опытов под контролем Медицинского исследовательского совета. Для широкого практического использования он был пока недоступен. Узнав о препарате почти случайно, Дэвид Астор немедленно обратился к своим родственникам, жившим по другую сторону океана, и те срочно передали через знакомых, летевших в Великобританию, посылку с лекарством. Стоимость его была очень высока, и даже при теперешнем благополучном финансовом положении Блэр был не в состоянии взять расходы на себя. Посылку оплатил Астор.

Как обычно, Эрик не хотел принимать помощь. В начале февраля 1948 года он писал Астору, что вернет ему деньги: «Я коплю доллары и… в любом случае должен расплатиться с тобой, поскольку сумма существенная, а больница, конечно же, за это платить не может»{679}. Дэвиду пришлось затратить немалые усилия, чтобы убедить друга не думать в критический момент о деньгах. 19 февраля 1948 года он писал лечащему врачу Эрика Брюсу Дикку: «Относительно ситуации с деньгами я в контакте с Блэром и пытаюсь убедить его, что был бы очень рад помочь ему в этом деле. Я не хотел бы, чтобы Вы упоминали ему о моем предложении, так как считаю, что единственный способ убедить его быть разумным — сохранить происходящее между мной и им в полной тайне. Всё это я рассказываю Вам только для того, чтобы Вы не колеблясь обращались ко мне, если оттуда понадобится получить что-то еще, что могло бы быть ему полезным»{680}.

После применения американского препарата состояние больного несколько улучшилось, но кожа покрылась красными пятнами, начали выпадать волосы. Симптомы напоминали тогда еще не известную в медицинской практике лучевую болезнь. С горькой иронией Эрик писал в апреле 1948 года своему приятелю, писателю и историку Джулиану Саймонсу: «Мне немного лучше, но у меня была тяжелая пара недель с побочными последствиями стрептомицина. Мне кажется, что со всеми этими лекарствами возникает ситуация, когда корабль топят, чтобы избавиться от крыс»{681}. По мере улучшения доза стрептомицина была уменьшена, постепенно исчезла аллергия, Эрик немного окреп. Ему разрешили гулять, а в конце июля выписали из больницы.

Врачи и знакомые не советовали ему возвращаться на Джуру, но он не внял предостережениям и тотчас отправился на любимый остров, чтобы возобновить работу над романом. Достаточно трезво оценивая состояние своего здоровья, он в какой-то мере считался с медицинскими предписаниями и основное время проводил в постели, вставал не более чем на пять-шесть часов в день, не занимался физической работой. Такой режим должен был сохраняться не менее года{682}.

Ежедневно Блэр некоторое время проводил за письменным столом, но в основном работал лежа или сидя в постели, что было очень тяжело. Первым вариантом книги он остался недоволен. Учитывая вероятность новых приступов болезни и даже внезапную смерть, он оставил относительно рукописи довольно суровое распоряжение: «Получилась ужасная мешанина, но сама идея настолько хороша, что я, вероятно, не смогу от нее отказаться. Я проинструктировал Ричарда Риза, исполнителя моего литературного завещания, если со мною что-то случится, уничтожить рукопись, никому ее не показывая»{683}.

Знакомство с вариантами книги, сохранившимися в архивном фонде Оруэлла, свидетельствует, насколько трудоемкая и кропотливая работа была проделана автором, самочувствие которого оставалось крайне нестабильным. Он правил от руки неудачные, по его мнению, выражения, выбрасывал большие куски, заменял их новыми, частью написанными и перепечатанными на машинке, частью сразу напечатанными и прикрепленными к тексту скрепками. В основном правка носила стилистический, а не структурный или тематический характер, но встречались и новые повороты сюжета, и более яркие образы. Писатель превращал свое произведение в великолепный пример современной английской прозы, новаторской, но не рождавшей «новояз», на котором говорили его герои.

В первой половине ноября 1948 года писатель решил, что роман завершен. Однако рукопись была в таком состоянии, что ее необходимо было полностью перепечатать. Посылать текст в Лондон было бессмысленно — ни один человек без помощи самого автора не смог бы разобраться в тех исправлениях, вставках, дополнениях к вставкам, зачеркиваниях и восстановлениях текста, а также переносах слов и целых фрагментов, которые встречались чуть ли не на каждой странице. К тому же почерк у него был отвратительный. Сначала Блэр наивно рассчитывал найти машинистку на острове или организовать ее приезд, но после безуспешных поисков помощницы сам засел за нелегкий труд перебеливания текста. 15 ноября он сообщал писателю Энтони Пауэллу: «Я занят ужасной работой — печатанием моей книги»{684}. Тем не менее дневное задание, которое он себе давал, — печатать четыре тысячи слов (15–20 страниц) — выполнялось, обычно с небольшим превышением, хотя усталость возникала быстро. Напечатав несколько страниц, Эрик вынужден был подниматься из-за стола и перебираться с машинкой на диван — работая полулежа, он меньше уставал. «Всё идет хорошо, кроме меня», — писал он Т. Файвелу в середине декабря 1948 года{685}.

К концу года возобновились приступы кашля, иногда с кровью; временами повышалась температура. Требовалось новое пребывание в стационаре. Было ясно, что на этот раз оно будет неопределенно долгим. Необходимо было найти хороший туберкулезный санаторий, который, как надеялись близкие, продлит дни больного и даст ему возможность возобновить активный образ жизни и творческую работу. Такой санаторий нашла Гвен О’Шонесси в Юго-Западной Англии в местечке Крэнхем, в графстве Глостершир, недалеко от города Страуд. Эрик отправился туда вскоре после Нового года.

Эрик был настолько слаб, что ехать в одиночку не мог. По просьбе Эврил, оставшейся с маленьким Ричардом, его сопровождал Ричард Риз — он время от времени посещал Джуру и приехал на этот раз, чтобы вместе с Блэрами встретить Новый год. Риз вспоминал, что физически его друг был совсем истощен, однако его творческая активность оставалась исключительно высокой. Он понимал, что происходит, но отгонял от себя дурные мысли и делился планами создания новых художественных произведений и критических очерков: о крупнейшем предшественнике модернизма в мировой литературе Джозефе Конраде, о Джордже Гиссинге, чьи яркие натуралистические романы о городской бедноте, бродягах и проститутках были ему близки не только тематикой, но и манерой повествования{686}.

Блэр поступил в санаторий 6 января. На следующий день было начато интенсивное лечение. Испробованный на этот раз бактериостатический препарат ПАСК только ухудшил состояние. Тогда было возобновлено лечение стрептомицином, но и он не подействовал. Врачи прилагали усилия, чтобы хотя бы привести больного в состояние, когда не будет угрозы жизни. Отчасти этого удалось добиться путем применения старых средств лечения туберкулеза, известных до появления стрептомицина и ПАСК.

Несмотря на послевоенные трудности, условия жизни в санатории были сравнительно комфортными. Блэра поселили в небольшом домике, рассчитанном на пребывание одного пациента, на французский манер называемом шале. В нем была холодная и горячая вода, возле кровати стоял небольшой стол, за которым Эрик питался — еду ему приносили. Через стеклянную дверь можно было выйти в санаторный парк. Тишину нарушало только пение птиц. Пациенты, желавшие слушать радио, должны были пользоваться наушниками{687}.

Потребовалось полгода, чтобы Эрик смог подниматься с постели и начал совершать короткие прогулки по парку. Он мечтал возвратиться к работе, но это было строго запрещено. В письме Джеку Коммону в июле 1949 года он писал: «Я ни черта не должен делать, в том числе долгое время не должен пытаться работать, возможно, год или два, хотя я надеюсь, всё будет не так ужасно. Жутко скучно, но я подчиняюсь распоряжениям, ибо хочу прожить еще по крайней мере 10 лет. Мне нужно много чего успеть сделать, не говоря уже о Ричарде, о котором необходимо заботиться»{688}.

Кто такой Ганди?

В конце 1948 года, несмотря на плохое самочувствие и занятость перепечатыванием текста романа начисто, Оруэлл написал статью «Размышления о Ганди» — свою последнюю крупную публицистическую работу. Опубликована она была в январе 1949-го в «Партизан ревю»{689} в связи с начавшими выходить тогда же в английских журналах воспоминаниями индийского политического и общественного деятеля, противостоявшего колониализму. Полностью мемуары Ганди вышли в 1949 году{690}, но познакомиться с этим изданием Оруэлл уже не успел.

В очерке писатель отдавал должное самоотверженности Ганди, но в то же время указывал на определенную бесчеловечность его установок: «Суть человечности не в том, чтобы искать совершенства, а в том, что человек иногда желает совершить грех ради верности, что он не доводит аскетизм до такой степени, когда невозможны дружеские отношения, что он, в конце концов, готов потерпеть жизненный крах, который есть неизбежная плата за то, что ты сосредоточил свою любовь на других людях. Без сомнения, алкоголь, табак и тому подобное — вещи, которых должен избегать святой, но и святость — то, чего должен избегать человек».

Особые сомнения вызывала у автора проповедуемая Ганди тактика ненасильственного сопротивления. Возможно ли «открыть миру глаза», как рассчитывал Ганди? Для этого надо совсем немногое: мир должен иметь возможность увидеть и услышать. Здесь Оруэлл вновь обращался к страшному опыту тоталитаризма: «…трудно представить себе, каким образом методы Ганди можно использовать в стране, где противники режима исчезают среди ночи и уходят в небытие. Без свободы прессы и свободы собраний не только нельзя обратиться к мировому мнению — нельзя вызвать к жизни массовое движение и даже объяснить свои намерения противнику».

Точно так же Оруэлл ставил под сомнение пацифизм Ганди: «В применении к внешней политике пацифизм либо перестает быть миролюбием, либо превращается в умиротворение».

Но хотел ли писатель низвергнуть с пьедестала незаурядную личность, деятельность и философию которой он рассмотрел в явно критическом духе? Ни в коем случае. Отсюда и финал статьи, свидетельствовавший о признании им места Ганди в истории и в то же время об осторожности и взвешенности оруэлловских оценок: «Если, что вполне возможно, между Индией и Британией наконец установятся вполне приличные и дружественные отношения, не будет ли это отчасти следствием того, что Ганди, борясь упрямо и без ненависти, дезинфицировал политическую атмосферу? Одно то, что в голову приходят такие вопросы, говорит о калибре этого человека. Можно ощущать, как я ощущаю, некую эстетическую неприязнь к Ганди, можно не соглашаться с теми, кто пытается записать его в святые (сам он, между прочим, никогда на это не претендовал), можно отвергать и сам идеал святости и потому считать исходные пункты его учения антигуманными и реакционными; но если рассматривать его просто как политика и сравнивать с другими ведущими политическими фигурами нашего времени, какой чистый запах оставил он после себя!»

Джеймс Бёрнхем

Еще до отъезда в туберкулезный санаторий, весной 1947 года, в статье, опубликованной в журнале «Нью лидер», Оруэлл выступил против тех, кого считал вольными или невольными агентами советского влияния на Западе: «Очень важно касательно этих людей — и это крайне трудно, так как существуют только косвенные доказательства, — обнаружить их и определить, кто из них искренен, а кто нет. Они безусловно делают много вредных вещей, особенно вводя в заблуждение общественное мнение в отношении природы марионеточных режимов в Восточной Европе; не надо, однако, торопиться в утверждении, что все они придерживаются одного и того же мнения. Вероятно, некоторые из них действуют только под влиянием собственной глупости»{691}.

Статья была посвящена взглядам известного американского обществоведа, профессора Колумбийского университета в Нью-Йорке Джеймса Бёрнхема. Оруэлл решительно противопоставлял взгляды Бёрнхема сознательным или несознательным защитникам советского строя.

Бёрнхем в прошлом был страстным революционером, несмотря на профессорскую должность членствовал в организациях сторонников Троцкого, и только перед самой смертью последнего вступил с ним в полемику, доказывая, что СССР больше не является рабочим государством, после чего объявил о разрыве с Социалистической рабочей партией США и отказе от марксистских взглядов. В 1941 году Бёрнхем опубликовал содержательное исследование «Управленческая революция»{692}, где анализировал новые формы социально-экономической и политической организации общества, проводил параллель между гитлеровской Германией и сталинским СССР, указывал на некоторое сходство с этими формациями рузвельтовского «нового курса» в Соединенных Штатах. Он писал, что в течение краткого периода после Первой мировой войны возникло принципиально новое общество, в котором доминирующую роль стали играть менеджеры, управленцы, превратившиеся в господствующую социальную прослойку — бюрократию. Новый слой наемных работников-управленцев, по мнению Бёрнхема, играет решающую роль в развитии современного западного общества, которое он определял как «бюрократический коллективизм».

Оруэлл внимательно следил за аргументацией Бёрнхема. Ранее он уже посвятил этому неординарному исследователю две публикации{693}. Он соглашался с профессором, что современное общество имеет тенденцию развиваться в направлении олигархического правления, но не в сторону большей демократии, как пытаются себя успокоить граждане. Решения как в бизнесе, так и в политике принимаются всё меньшим числом людей. Однако, в отличие от Бёрнхема, он на этот раз был более оптимистичен — не считал «управленческую революцию» необратимой, полагая, что она не исключает возврата к демократической общественной эволюции даже в условиях сохранения рынка и частной собственности.

В романе Оруэлла произведение Бёрнхема фигурирует просто как «книга». Наработки Бёрнхема пригодились и во фрагменте об «олигархическом коллективизме». Кроме того, его мысли можно обнаружить в выступлениях оруэлловского персонажа Эммануэля Голдстейна, в котором нетрудно разглядеть некоторые черты Троцкого.

Сторонник и биограф Троцкого Исаак Дойчер относил Оруэлла к пропагандистам холодной войны и амбициозным «советологам», обладателям «злобного воображения», которые просто выдергивали у Бёрнхема нужные им фразы{694}. «Роман стал для холодной войны чем-то вроде идеологического сверхоружия, — утверждал Дойчер. — Ни в одной другой книге, ни в одном документе судорожный страх коммунизма, захлестнувший Запад после окончания Второй мировой войны, не отразился так ярко и не сфокусировался так остро, как в “1984”». Чтобы еще больше унизить Оруэлла, к которому он относился с неприкрытой ненавистью, Дойчер пытался низвергнуть его и с писательского пьедестала, заявляя, что у него полностью отсутствует оригинальность, свойственная видным сатирикам.

Такой произвольный, совершенно несправедливый взгляд был типичен именно для тех, против кого был направлен весь пафос новой книги Оруэлла.

Основные идеи романа

Вопрос о публикации нового произведения известного писателя Оруэлла теперь решался легко и быстро. Рукопись была отправлена издателю «Скотного двора» Варбургу перед самым отъездом автора в санаторий. 21 января 1949 года Варбург приехал к нему в санаторий, чтобы сообщить о глубоком впечатлении, произведенном на него романом. Скорейшая публикация книги была обеспечена. Верстку предполагалось подготовить в марте, а напечатать тираж в июне. Еще раз обсудили название. Заголовок «Тысяча девятьсот восемьдесят четыре» был одобрен. Купить права на издание во всём мире было предложено известной фирме «Харкоурт Брейс», причем Оруэлл не возражал, чтобы в Великобритании и США книга выходила под разными заголовками: «…ведь так поступают часто — и я хотел бы, чтобы Харкоурт Брейс следовал собственным пожеланиям в отношении названия»{695}.

Американская фирма лучшего названия не предложила, но захотела сделать два сокращения: во-первых, убрать приложение — словарь «новояза» (так именовался новый язык, сформировавшийся в тоталитарном «ангсоце» — обществе, значительно больше напоминавшем сталинский СССР, чем Великобританию, да еще и с утопически-карикатурными преувеличениями); во-вторых, изъять большой кусок, посвященный «теории и практике олигархического коллективизма», якобы разработанной Эммануэлем Голдстейном. Книгу предполагалось издать в серии «Клуб лучших книг месяца».

Оруэлл решительно отказался от сокращений, поскольку считал оба фрагмента органическими частями произведения. При этом он рисковал потерять большие деньги: крупный гонорар за публикацию книги в названной серии, означавшей признание романа бестселлером; авансы за издания на иностранных языках и переиздания на английском. Но автор был убежден, что роман и без сокращений станет сенсацией. Он с негодованием писал литагенту Муру в середине марта 1949 года: «Книга построена как единое сбалансированное целое, и нельзя убирать крупные куски там и сям, не переделывая при этом остальное. Я не могу позволить испоганить мою работу»{696}.

Ни «поганить» роман, ни отзывать рукопись не пришлось. Американцы издали ее без сокращений. Почти одновременно, в июне 1949 года, книга вышла в Великобритании и в США. Восторженные отзывы посыпались немедленно, причем от авторов и изданий, часто принадлежавших к противоположным политическим группировкам. В конце июля американское периодическое издание «Нью-Йорк таймс бук ревю», специализирующееся на книжных новинках, сообщило, что за месяц с небольшим в газетах и журналах США появилось не менее шестидесяти рецензий, из которых 90 процентов были «просто восторженными, с возгласами ужаса, прорывающимися сквозь аплодисменты»{697}. Такая оценка значила много. Оруэлл при жизни стал классиком англоязычной литературы.

Критики и историки литературы исписали тысячи листов, стремясь в жизни автора найти истоки произведения в целом и отдельных его образов и эпизодов. Они были в определенной степени правы. Тщательный анализ романа позволяет увидеть отголоски и школьных унижений Эрика Блэра, и его службы в бирманской полиции, скитаний по трущобам Парижа и Лондона, и встреч в Уигане с теми самыми «пролами», которые в романе составляют низшую касту населения. Есть немало реминисценций, навеянных гражданской войной в Испании и внутренней борьбой в республиканском лагере — разгромом неугодных коммунистам и их союзникам поумовских и анархистских отрядов, судом над руководителями ПОУМ. Нашел отражение и опыт работы на Би-би-си, в частности общение с тупыми военными цензорами.

Однако очень многое было извлечено из прессы, из социополитической и художественной литературы, с которой Оруэлл знакомился при написании критических очерков. В этом смысле особенно полезны были книги Боркенау, Бёрнхема, Хайека и других авторов историко-политических исследований, показывавших как принципиальное сходство, так и различия тоталитарных систем, прежде всего наиболее развитых, хотя и не доросших до «идеала». В реальном мире такого «идеала» просто не существовало, а в вымышленном в него трудно было поверить, что сознавал Оруэлл, представляя «сверхразвитую» тоталитарную систему неоднородной структурой, пытающейся подавить остаточные элементы разномыслия и разнодействия, но не преуспевшую в этом.

Среди литературно-художественных источников романа были и книга Хаксли «О дивный новый мир», и роман Замятина «Мы». Но именно практический опыт развитых тоталитарных систем — гитлеровской Германии и сталинского Советского Союза — явился той стартовой площадкой, на которой Оруэлл собирал свою «сверхразвитую» модель. Конечно же, образ «Большого Брата», на которого было обязано молиться население, не был портретом Сталина или Гитлера, но был сложившимся в сознании Оруэлла представлением о Сталине и Гитлере. «Большой Брат» — это одновременно и конкретный диктатор, и абстрактный образ. Не случайно ему приданы некоторые внешние черты диктаторов (черные усы, катехизисная форма выступлений с риторическими вопросами и следующими тут же ответами). Вот выступление «Большого Брата», разъясняющего величие «ангсоца»[68]: «Какие уроки мы извлекаем отсюда, товарищи? Уроки — а они являются также основополагающими принципами ангсоца — состоят в том…». Те, кто был знаком с выступлениями Сталина, легко узнавали его стиль. Но образ диктатора у Оруэлла значительно шире, чем известные читателю типажи. Это образ, в котором партия предстает перед страной. Предназначение «Большого Брата» — служить объектом любви и почитания, а это требует не абстракций, а конкретного, индивидуального воплощения.

Соответственно и враг № 1[69] «Большого Брата» и всего подведомственного ему социума Эммануэль Голдстейн — это не портрет Троцкого, хотя ему и приданы некоторые своеобразные черты последнего, например еврейское происхождение. Интересно отметить, что Оруэлл понимал необходимость для оправдания сталинского террора наличия «живого врага». И когда в августе 1940 года Троцкий был убит по приказу Сталина, Оруэлл записал в дневнике: «Как же в России будут теперь без Троцкого?.. Наверное, им придется придумать ему замену»{698}.

Описанные в романе «Двухминутки ненависти» (время от времени дополнявшиеся «неделями ненависти»), на которых присутствовавшие проклинали Голдстейна, напоминали открытые партийные собрания с участием не только коммунистов, но и беспартийных, проводившиеся в СССР, особенно во время «Большого террора». Открыв подшивки центральных советских газет тех лет, обязательно встретишь статьи известных писателей, поэтов и журналистов. Коллега Оруэлла, также участвовавший в гражданской войне в Испании, Михаил Кольцов написал статью «Свора кровавых собак». Поэт Алексей Сурков взывал стихами:

Суд идет! Гнев в сердцах миллионов созрел!

Нет пощады изменникам! Смерть им! Расстрел!

Оруэлл, разумеется, не был знаком с документацией советских органов госбезопасности, свидетельствующими, что в стране была создана разветвленная система сыска, доносительства, использования в квартирах и учреждениях подслушивающих устройств. Вряд ли ему был известен и термин «инженеры человеческих душ», которым Сталин назвал писателей, призванных сыграть немалую роль в перековке советских граждан в послушное испуганное стадо. Однако и «минуты ненависти», и машинное производство романов, прославляющих «Большого Брата» и проклинающих врага № 1, были описанием советской действительности.

В романе Оруэлл воспроизвел и некоторые собственные интимные переживания, например чувство к Соне Браунелл, первоначально не встречавшее отклика. Соня, как было сказано выше, стала прообразом Джулии, возлюбленной главного героя Уинстона. При этом их интимная близость, описанная для того времени довольно откровенно, предстает не просто актом любви, а формой протеста против партийного диктата, способом освобождения от нелепых ограничений, заявкой на продолжение или возобновление нормальной человеческой жизни вопреки попыткам «Большого Брата» устранить сами ее основы.

В литературной критике, истории литературы, социологии, публицистике жанр романа определяли как утопию, антиутопию, предсказание, предостережение, произведение о любви в экстремальных условиях и т. д. Все эти определения верны, но каждое характеризовало какую-то одну сторону романа. На самом деле это пример совершенно прозрачного по сюжету, стилю мышления, образности, художественным формам реалистического романа об общественной перспективе, хотя его действие и происходит в несуществовавших, но вполне возможных в перспективе обстоятельствах. Роман — действительно гротеск, но только если смотреть на него глазами современника. С позиций же хронологической, социальной, политической он — произведение о том, что вполне может случиться, более того, что неизбежно произойдет с миром, если коллективные действия людей и народов не обеспечат активного и решительного противодействия наступлению этого будущего.

Создав произведение о тоталитаризме, автор придерживается мнения, что постановка вопроса о причинах и целях установления тиранической власти беспредметна. Власть необходима ее держателям сама по себе, она самодостаточна. Вполне четко это объясняет один из главных персонажей романа О’Брайен, который прикидывается одним из тайных оппозиционеров, но оказывается жестоким палачом, безжалостным душителем любой попытки инакомыслия: «Германские нацисты и русские коммунисты были уже очень близки к нам по методам, но у них не хватило мужества разобраться в собственных мотивах… Власть никогда не захватывают для того, чтобы от нее отказаться. Власть — не средство, она — цель. Диктатуру учреждают не для того, чтобы охранять революцию; революцию совершают для того, чтобы установить диктатуру. Цель репрессий — репрессии. Цель пытки — пытка. Цель власти — власть».

При этом важнейшим индикатором того, что власть действительно осуществляется, является ее способность приносить муки подчиненным: «Мир страха, предательства и мучений; мир топчущих и растоптанных; мир, который, совершенствуясь, будет становиться не менее, а более безжалостным. Прогресс в нашем мире будет направлен к росту страданий». Символ власти — сапог (характерно, что Сталин, Гитлер, Муссолини носили сапоги), не просто наступающий на человеческое лицо, а всё глубже вдавливающий живую ткань.

Одна из важнейших тем книги — война. Произведение задумывалось и создавалось в годы гражданской войны в Испании и Второй мировой войны, в период холодной войны и ядерного противостояния США и Советского Союза.

На первый взгляд в романе представлена приводящая в ужас иррациональная неизбежность войн, покорно принимаемая людьми, готовыми жертвовать жизнью во имя сохранения и господства своей тоталитарной системы. Люди у Оруэлла жалки, уродливы, но вместе с тем трогательны в своей беспомощности. Однако оказывается, что войны — не более чем пропагандистский прием для одурачивания толпы, настоящие войны с применением атомного оружия остались в прошлом. Во время, описываемое Оруэллом, в мире существуют только три сверхдержавы. Одна из них, Океания, где происходит действие романа (в нее входят территории бывших Великобритании, США и других не существующих теперь стран), постоянно в союзе с другой — то с Евразией, то с Остазией — якобы воюет с третьей. С кем воевала Океания и с кем была в союзе вчера, никто не знает, потому что история постоянно переписывается; то, что происходит сегодня, факт абсолютный, нерушимый и вечный, причем опрокинутый в прошлое: существует только то прошлое, каким его желают видеть нынешние правители.

То и дело публикуются победные сводки, то и дело в Лондоне рвутся ракеты, убивая мирных обывателей, о чем забывают буквально через минуты. Но всё это — войны фиктивные, которые совершенно необходимы, чтобы непрерывно соблюдалось военное положение, чтобы население пребывало в страхе и покорности. Страшнее внешних врагов враг внутренний, олицетворяемый Голдстейном и его тайным Братством, которое оказывается таким же фантомом, как и внешние противники. Зато периодические публичные казни «изменников», «шпионов» или пленных (каких пленных, если войны на самом деле нет?) — достойное зрелище для толпы, которая благодаря ему оказывается еще более свирепой и бесчувственной, единой в полном отсутствии нормальных человеческих эмоций, вдохновляемой лишь жестокостью. Один из персонажей рассказывает: «Красивая получилась казнь… Когда им связывают ноги, по-моему, это портит картину. Люблю, когда они брыкаются. Но лучше всего конец, когда вываливается синий язык, я бы сказал, ярко-синий. Эта деталь мне особенно мила».

Отдельными штрихами Оруэлл показывает, что тоталитарная система обречена на экономическое прозябание, что жестко регулируемое плановое государственное хозяйство, не дающее выхода частной инициативе и свободному рынку, неизбежно влечет за собой возрастающие трудности для всего населения, кроме членов Внутренней Партии — крохотного правящего слоя. Вот описание дома «Победа», в котором живут чиновники средней руки: «От стен и потолка постоянно отваливалась штукатурка, трубы лопались при каждом крепком морозе. Крыша текла, стоило только выпасть снегу, отопительная система работала на половинном давлении». Люди едят отвратительную эрзац-пищу, одежду выдают по талонам (Уинстону на год полагается три тысячи талонов, а за пижаму надо отдать шестьсот). При этом пропаганда непрерывно твердит об экономическом процветании, а статистика — всего лишь одно из пропагандистских средств: «Весьма вероятно, что обуви вообще не произвели. Еще вероятнее, что никто не знает, сколько ее произвели, и, главное, не желает знать. Известно только одно: каждый квартал на бумаге производят астрономическое количество обуви, между тем как половина населения Океании ходит босиком… Лезвий не стало несколько месяцев назад. В партийных магазинах вечно исчезал то один обиходный товар, то другой. То пуговицы сгинут, то штопка, то шнурки; а теперь вот — лезвия. Достать их можно было тайком — и то если повезет — в “свободном” рынке».

Как видим, и в почти «совершенном» тоталитарном обществе не всё тоталитарно: люди просто вымрут, если не будет существовать «свободный рынок» с набором самых необходимых товаров, формально строжайше запрещенный, но функционирующий с негласного ведома высшего руководства.

Все эти «мелочи» просто не заслуживают внимания одураченных людей. В замутненном сознании населения Океания идет от успеха к успеху. Однако некоторые неудачи всё же необходимо признавать. И как раз на этот случай «Большому Брату» крайне необходим Голдстейн, которого можно сделать их виновником. Собственно говоря, утверждает пропаганда, никаких неудач нет только благодаря бдительности и всеобщему энтузиазму, предотвращению злокозненных планов Голдстейна. В таком подходе одновременно представлены картина советской сталинской действительности и общий социологический посыл тоталитаризма.

Одна из важнейших социальных проблем, поставленных романом, — проблема толпы, в частности при тоталитарной системе. Оруэлл отчетливо понимал, что сам термин «толпа» — не просто ходкое слово с ругательным или по крайней мере негативным оттенком, а конкретно-социологическая категория, требовавшая объяснения. В отличие от ряда авторов, которые полагали, что толпой легко манипулировать силам, стоящим у власти, он подходил к этому понятию более осторожно. Он улавливал социальную динамику, непредсказуемость поведения массы людей, опасности, заключенные в ней для различных сил, в том числе и для правящей верхушки. Он уловил, что огромным человеческим массам свойственны законы сцепления, в силу которых «патриотические», даже истерические порывы этих масс могут вдруг, под влиянием поворота настроения, вызванного ловким демагогом, бросившим энергичный лозунг, быть повернуты в прямо противоположном направлении. Он понимал, что толпа и личность находятся в сложном взаимодействии, что в определенных ситуациях личность может оказаться в плену толпы, которая при любом раскладе остается разрушительной силой.

Отсюда необходимость для диктатора держать толпу под неукоснительным контролем, ни на мгновение не ослаблять ее идеологическую обработку. Отсюда повсеместные плакаты с огромным портретом и надписью «Большой Брат смотрит на тебя», «двухминутки ненависти» и «недели ненависти», служащие этому убийственному, умертвляющему сцеплению «винтиков» и «гаечек» в единый механизм: «Ужасным в двухминутке ненависти было не то, что ты должен разыгрывать роль, а то, что ты просто не мог остаться в стороне. Какие-нибудь тридцать секунд, и притворяться тебе уже не надо. Словно от электрического разряда нападали на всё собрание гнусные корчи страха и мстительности. Исступленное желание убивать, терзать, крушить лица молотом: люди гримасничали и вопили, превращаясь в сумасшедших. При этом ярость была абстрактной и не нацеленной, ее можно было повернуть в любую сторону, как пламя паяльной лампы». Даже герой книги, внутренне ненавидящий систему, поддается этому общему отвратительному чувству, становится частью толпы, «кричит вместе с остальными и яростно лягает перекладину стула». Элементом толпы может стать любой человек, живущий в тоталитарном обществе, кроме самих диктаторов, — таков один из важнейших выводов писателя.

Толпа у Оруэлла подразделена на два слоя. Верхний — это члены «внешней партии», рядовые представители государственной машины — министерств, ведомств, прессы и т. п., пользующиеся элементарными бытовыми преимуществами по сравнению с низшим слоем. Низший слой — «пролы» — это придавленная масса, не умеющая мыслить абстрактно, не знающая ничего, кроме того, что ей соблаговолят сообщить власти, озабоченная только тем, как прожить сегодняшний день, не быть особенно голодной и получить самые примитивные удовольствия. Нет предела внушаемости толпы, а в толпу можно превратить сообщество, нацию, весь мир. На вопрос, можно ли погасить звезды, Оруэлл отвечает: можно, если договориться, что их нет; еще вернее — если заставить себя поверить в это; совсем надежно — если люди считают, что звезд нет и не было.

И всё же, если существует некая тень надежды на ликвидацию системы Океании, то она связана именно с «пролами», составляющими 85 процентов населения. Тайно ненавидящий режим Уинстон размышляет: «А пролам, если б только они могли осознать свою силу, заговоры ни к чему. Им достаточно встать и встряхнуться — как лошадь стряхивает мух. Стоит им захотеть — и завтра утром они разнесут партию в щепки».

Но «пролы» озабочены совершенно иным. Оруэлл отчетливо видит невежество, низменность интересов, попросту тупость пролов, описывает отвратительную сцену драки из-за кастрюли, которые «давали» по талонам и за которыми стояла огромная очередь: «Две толстухи… вцепились в кастрюльку и тянули в разные стороны. Обе дернули, ручка оторвалась». Вот на что на самом деле расходовалась энергия «пролов», и только неисправимый утопист мог подумать, что эта энергия может быть направлена в какое-то организованное русло.

Все нормы и представления в Океании противоречат обычной человеческой логике. Отсюда не просто идеологические, а основополагающие во всех отношениях лозунги, определяющие как государственный строй и социальные отношения, так и быт и частную жизнь в Океании: «Война — это мир. Свобода — это рабство. Незнание — сила».

Самое страшное преступление — это не какое-либо деяние или даже намерение совершить недозволенное. Это — попытка начать думать «не так», то есть, по сути, просто начать думать. За каждым человеческим существом наблюдает полиция мысли, располагающая совершенными техническими средствами, важнейшим из которых является «телеэкран», одновременно передающий стандартизированные, идеологически целесообразные сведения, наблюдающий за всеми подданными, за их поведением и даже эмоциями и дающий указания, как себя вести в данный момент, например, как правильно делать утреннюю зарядку, не уклоняясь от выполнения трудных упражнений.

«Мыслепреступление нельзя скрывать вечно. Изворачиваться какое-то время ты можешь, и даже не один год, но рано или поздно до тебя доберутся». Результат неизбежен. Раньше или позже виновный в «мыслепреступлении» будет уничтожен, или, как было принято говорить в Океании, «распылен». Затем последует его исключение из всех документов. Специальные чиновники Министерства правды только тем и занимаются, что «выискивают в прессе и убирают фамилии распыленных, а следовательно, никогда не существовавших людей».

Для любого тоталитарного социума характерна откровенная и циничная переделка истории, что было наглядно продемонстрировано и в СССР, и в нацистской Германии. На это еще в 1932 году обратил внимание Троцкий: «Каждый новый слой, поднявшийся к власти, имеет склонность приукрасить свое прошлое. Так как сталинская бюрократия не может, подобно другим правящим классам, искать подкрепления на высотах религии, то она создает свою историческую мифологию: прошлое всех тех, которые противостояли ей, она мажет в черный цвет; наоборот, собственное прошлое она окрашивает самыми яркими цветами спектра. Биографии руководящих деятелей революции переделываются из года в год, в зависимости от изменения состава правящего слоя и роста его претензий»{699}.

Постоянная переделка прошлого в угоду правящему слою и прежде всего «Большому Брату» предстает в романе одной из важнейших тем. Переделка состоит в полном искоренении основополагающих фактов, замене их не существовавшими (а может быть, и прежние факты тоже никогда не существовали?), так что вся история оказывается фикцией… В числе главных партийных лозунгов значится: «Кто управляет прошлым, тот управляет будущим, кто управляет настоящим, тот управляет прошлым». В результате возникает «непрерывная цепь побед над собственной памятью» или, используя терминологию «новояза», «двоемыслие». Детально описывается техника исправления истории, что является одной из функций Министерства правды.

Одной из важнейших тем романа являются способы обработки сознания населения. В распоряжении Оруэлла было много источников, демонстрировавших, как это делается на начальном этапе формирования тоталитарной системы и поддерживается при развитом тоталитаризме. В наибольшей степени в реальной жизни в этом преуспел СССР (нацистская Германия просуществовала намного меньше). В Советском Союзе реальные процессы становления и упрочения тоталитаризма камуфлировались различными пропагандистскими ухищрениями и демагогическими формулами вроде «диктатуры пролетариата», «советской власти», «общественной собственности», «социалистического соревнования», «построения коммунизма». Американский историк Леонард Шапиро пишет: «…подлинная цель пропаганды состояла не в том, чтобы убедить или хотя бы уговорить людей, а в том, чтобы снабдить их однородной системой официальных формул, в рамках которых малейший признак неортодоксальной мысли сразу же обнаруживается как режущий ухо диссонанс»{700}.

Любое тоталитарное общество пытается охватить своим влиянием личную, интимную жизнь подданных. Большинство населения оруэлловской Океании соблюдает партийные установки касательно секса. И лишь отдельные особи (которых в конце концов ждет почти неизбежное «распыление») ухитряются хотя бы на время (по крайней мере они на это надеются) ускользнуть от зорких глаз полиции мыслей. Вся половая жизнь определяется здесь двумя терминами: «злосекс» и «добросекс». Первое понятие покрывает блуд, прелюбодеяния, извращения и «нормальное совокупление, рассматриваемое как самоцель». «Злосекс» карается смертью, и поэтому он почти искоренен. «Добросекс» — это «сожительство мужчины и женщины с целью зачатия и без физического удовольствия». Так что и в области интимных отношений тоталитарная Океания оказывается намного ближе к «идеалу», чем гитлеровская Германия или сталинский Советский Союз.

Именно в таком обществе появляется новое поколение «тигрят, которые скоро вырастут в людоедов», — детей, следящих за собственными родителями, доносящих на них полиции мыслей, радующихся, когда отца или мать предают «распылению». Не проходило недели, чтобы «маленький герой» не подслушал «нехорошую мысль» родителей, выраженную в случайно вырвавшихся, хотя бы чуть-чуть критических, словах, и не донес властям.

В любом обществе людей объединяет язык. Не случайно языку общения в Океании писатель уделяет исключительное внимание. Основная задача «новояза» с его неуклонно сокращающимся лексиконом — сделать «мыслепреступление» невозможным, ибо для него просто не останется слов.

В качестве приложения Оруэлл включил в книгу нечто вроде научного трактата о «новоязе», который стал сгустком присущего всему роману замаскированного, но отлично понимаемого типично британского сарказма, особенно ощутимого именно здесь в силу пародии на «научность». Помимо введения, приложение состоит из «разъяснения» трех словарей: А (повседневная жизнь), В (политические нужды) и С (научные и технические термины): «Некоторые слова В обладали такими оттенками значений, которых почти не улавливал человек, не овладевший языком в целом. Возьмем, например, типичное предложение из передовой статьи в “Таймс”: “Старомыслы ненутрят ангсоц”. Кратчайшим образом на староязе это можно изложить так: “Те, чьи идеи сложились до революции, не воспринимают всей душой принципов английского социализма”. Но это не адекватный перевод. Во-первых, чтобы как следует понять смысл приведенной фразы, надо иметь четкое представление о том, что означает слово “ангсоц”. Кроме того, только человек, воспитанный в ангсоце, почувствует всю силу слова “нутрить”, подразумевающего слепое восторженное приятие, которое в наши дни трудно вообразить, или слова “старомысл”, неразрывно связанного с понятиями порока и вырождения». Когда «старояз» окончательно отомрет, с серьезным видом провозглашалось в приложении, «порвется последняя связь с прошлым».

В книге показан тоталитаризм, в котором господствуют самые примитивные, глупые, а потому в наибольшей степени доходчивые формы пропаганды, легко воспринимаемые толпой. Но по представлениям «Большого Брата», ему еще предстоит дозревать, и он всегда будет стремиться к совершенствованию, как к линии горизонта, удаляющейся по мере того, как к ней приближаются. Главное, чтобы дважды два никогда не было равно четырем, а будет ли результат равен пяти или какому-то другому числу — забота власть имущих. Партия, возглавляемая «Большим Братом», права всегда и во всём, иначе потеряет власть. Так было и в СССР, и в Германии, так было и будет во всех тоталитарных сообществах, против возникновения которых настойчиво предостерегал Оруэлл, искренне веривший, что пессимистическая концовка его романа обернется оптимистическим заключением: если человечество задумается над своей судьбой, этот финал можно предотвратить.

Историческая перспектива

После публикации романа Оруэлла в многочисленных рецензиях стали называть писателем, предсказывающим близкое будущее, а потому он счел необходимым продиктовать издателю Варбургу разъяснение, которое по его настоянию тот опубликовал от своего имени: «Некоторые из рецензентов “Тысяча девятьсот восемьдесят четыре” полагают, что автор придерживается той точки зрения, что описанное или нечто подобное непременно произойдет на Западе в ближайшие сорок лет. Это неверно. Я думаю, имея в виду, что книга в конечном счете всего лишь пародия, что-то подобное “Тысяча девятьсот восемьдесят четыре” может случиться. Мир движется в настоящий момент в этом направлении; корни этой тенденции глубоко похоронены в политических, социальных и экономических основах современного мирового положения»{701}.

Роман писался в то время, когда социологи уже приступили к научному исследованию проблемы тоталитаризма. Так, появилась книга Фридриха Хайека «Дорога к рабству», впервые рассматривавшая понятие «тоталитаризм» как научную категорию. Оруэлл разделял основные выводы этой книги: опасность отрицания абсолютной ценности человеческой личности и измерения этой ценности в зависимости от коллективной воли; несостоятельность любой строго централизованной системы прежде всего с экономической точки зрения, в том числе из-за стремления к плановому развитию под руководством государства. Читая книгу Хайека, Оруэлл вновь и вновь находил подтверждение своим мыслям: в обществе с плановым хозяйством, с одной стороны, нет экономической эффективности, с другой — нет места правозаконности: экономический контроль влечет за собой контроль над всей жизнью людей; общечеловеческая мораль исчезает, и у власти оказываются люди, чуждые нравственных норм.

Важным дополнением к книге Хайека стала работа Эриха Фромма «Бегство от свободы», которая рассматривала тоталитаризм со специфической точки зрения социального психолога{702}. В ней, в частности, содержался анализ механизмов приведения масс в готовность подстроиться под общепринятые шаблоны поведения. «Подмена подлинных актов мышления, чувства и желания в конечном счете ведет к подмене подлинной личности псевдоличностью» — этот вывод Фромма отчетливо перекликался с основными идеями произведения Оруэлла, к которому через много лет он написал глубокое и страстное послесловие: «Он хочет предупредить и пробудить нас. Он еще надеется, но в отличие от авторов ранних утопий западного общества его надежда — это надежда отчаяния. Ее можно реализовать, признав, как учит нас “1984”, опасность, с которой столкнулось сегодня всё человечество, опасность общества роботов, которые потеряли последние следы индивидуальности, любви, критического мышления, и к тому же не осознают этого из-за “двоемыслия”. Книги, подобные оруэлловской, — грозное предупреждение, и будет жаль, если читатель самонадеянно поймет “1984” как очередное описание сталинского варварства и не заметит, что книга касается и нас»{703}.

В 1951 году в США в издательстве «Харкурт Брейс», опубликовавшем роман Оруэлла, вышла ставшая классической работа Ханны Арендт «Истоки тоталитаризма»{704}. В качестве модели царства насилия Арендт рассматривала нацистский концлагерь, но это был лишь фон для значительно более широких рассуждений и обобщений. Арендт показала, что «тоталитарная личность» — «анатомизированный человек», потерявший свою идентификацию и персональные качества, оторванный от социальной почвы, превратившийся в маргинала, ставший неотделимой частью толпы, податливой на всевозможные манипуляции. Именно на базе таких «неприкаянных» формируется, согласно Арендт, тоталитарная система.

В романе Оруэлла с различной степенью глубины отразились мысли, развитые затем в мировой исторической, политологической, психологической и философской литературе о тоталитаризме. К концу 1980-х годов, когда рушился Советский Союз, книга Оруэлла была опубликована более чем на шестидесяти языках общим тиражом не менее десяти миллионов экземпляров. 1984 год был провозглашен ЮНЕСКО Годом Джорджа Оруэлла. В 2009 году лондонская «Таймс» включила роман в список шестидесяти лучших книг, опубликованных за последние 60 лет (книга Оруэлла открывала этот список){705}. Американский журнал «Ньюсуик» поставил это произведение на второе место в перечне ста лучших книг всех времен и народов (на первом месте был роман Льва Толстого «Война и мир», на последнем — «Вторая мировая война» Уинстона Черчилля){706}. По результатам опроса, проведенного в апреле 2018 года редакцией по проблемам культуры Би-би-си, в числе ста книг, которые сформировали современный мир, роман Оруэлла оказался на пятом месте{707}.

Судьба романа в Советском Союзе — отдельная захватывающая история. В самом конце 1960-х годов появился безымянный перевод. Книга распространялась в виде машинописных копий или фотокопий, передавалась из рук в руки на очень короткое время{708}. Как заметил по этому поводу современный автор Сергей Кузнецов, «есть что-то глубоко симптоматичное, что целое поколение русских читателей получало “1984” на одну ночь. В это время суток роман Оруэлла заменял сон и временами становился неотличим от него»{709}.

Один из тогдашних диссидентов Виктор Сокирко вспоминал: «Сам я прочел эту книгу очень давно, кажется, в 1969 году, в числе многочисленной тогда “самиздатской литературы”. Помню, я совсем не удивился тому, что эту фантастику приходится читать как нечто недозволенное. Хотя в ней речь шла о сверхтоталитарном строе в будущей Англии, но мне она показалась пародией прежде всего на наше сталинское прошлое. Без труда узнавались детали, сама атмосфера страховидной жизни, сгущенной только до фантастики. Впрочем, я уже тогда был способен предположить, что роман мог быть написан частично и по тенденциям самой английской действительности. Но вот некоторые мои знакомые, совершенно не причастные к правозащитному движению, вполне благополучные советские граждане, после чтения этого романа были совершенно убеждены, что это — пародия или даже пасквиль именно на нас»{710}.

А вот воспоминание известной деятельницы диссидентского движения Валерии Новодворской: «Оруэлл был сокровищем самиздата. Когда в начале 70-х я впервые увидела его, это был громоздкий фолиант, переплетенный в поношенный лохматый картон, на папиросной бумаге. Переводы были плохие, явно домашнего изготовления. Где ‘телеэкран”, где “телекран”, где даже “телескрин”. Но было понятно, что это телекамера, недреманное око, соглядатай. Нам, “одинаковым и одиноким”, было понятно… Всё это было адресовано нам, “советским пациентам”. Английский документ с суховатой точностью публицистики и с кошмарной яркостью страшного сна фиксировал элементы нашего быта: голодную и раздетую страну (еды никогда не было вдоволь, мебель всегда была обшарпанной и шаткой, комнаты — нетоплеными, поезда в метро — переполненными, дома — обветшалыми, кофе — гнусным, вода — ледяной, лифты — неисправными, а зимы — нескончаемыми)»{711}.

Книги Оруэлла в случае их обнаружения во время обысков подлежали конфискации, а для использования в качестве вещественных доказательств при судебных преследованиях диссидентов посылались на экспертизу. Вот результаты одной из них, проведенной ленинградским отделением Главлита: «Книга Джорджа Оруэлла “1984” — фантастический роман на политическую тему. В мрачных тонах рисуется будущее мира, разделение его на три великих сверхдержавы, одна из которых, “Евразия”, представляет собой поглощенную Россией Европу. Описывает противоречия, раздирающие эти три сверхдержавы в погоне за территориями, богатыми полезными ископаемыми. Рисуется картина зверского и безжалостного уничтожения женщин и детей во время войн. Книга в СССР не издавалась, распространению не подлежит»{712}.

Имеются непроверенные данные, что роман был издан малым тиражом для советского руководства с грифом «Для служебного пользования». Кто осуществил «служебный» перевод, неизвестно.

Время для легального появления романа в СССР наступило в 1989 году: отрывки из него появились в «Литературной газете», а вслед за этим книга вышла в издательствах ВЭМ и «Прогресс». То, что казалось западному читателю преувеличением или карикатурой, воспринималось в России как прямое воспроизведение советско-сталинской действительности, а в Германии — как отражение нацистской системы геноцида еврейского населения, пропаганды «арийского духа» и воспитания новой расы господ.

Многочисленные критики и обозреватели самых разных взглядов и направлений утверждали, что Оруэлл выступил в качестве своего рода пророка, поскольку, несмотря на ликвидацию одной из самых отвратительных и зрелых форм тоталитаризма — нацистского режима в Германии, тоталитарная система сохранилась в СССР, а затем сформировалась в ряде стран Восточной Европы, оказавшихся в советской сфере влияния, а также в Китае, Северной Корее и Северном Вьетнаме. Имея в виду, что развитые формы тоталитаризма использовали в качестве своего идеологического обоснования марксистско-ленинскую догматику, препарированную применительно к нуждам диктаторов, социологи и критики называли Оруэлла не только антикоммунистом, но и антисоциалистом.

Оруэлл же продолжал считать себя социалистом, хотя его социализм оставался весьма своеобразным, не вписывавшимся в положения, лежащие в основе любого социалистического учения: отказ от частной собственности и свободного рынка. К томе же Оруэлл видел пороки социалистических партий, включая одну из наиболее мощных — Лейбористскую партию Великобритании: карьеризм лидеров, их стремление к власти, бюрократизм, разъедавший эти партии изнутри, коррумпированность. Этикетка социалиста, от которой он не отказался до конца своих дней, была лишь своего рода традицией. Верность традициям больше роднила его с консерваторами, чем с лейбористами. Недаром сам он несколько раз называл себя тори, как именовались предшественники консерваторов в XVII — начале XIX столетия[70]. «Место действия книги, — писал Оруэлл 16 июня 1949 года, — избрано с целью подчеркнуть, что англоязычные расы по природе своей лучше, чем всякие другие, и что тоталитаризм, если против него не бороться, может восторжествовать повсеместно… Мой последний роман НЕ является атакой на социализм или на Британскую лейбористскую партию… но [представляет собой] демонстрацию того состояния, к которому может привести централизованная экономика и которое уже частично было осуществлено при коммунизме и фашизме»{713}.

Похожую оценку системы взглядов Оруэлла дала Соня Браунелл, отвечая на вопрос, был ли он революционером: «Он был революционером, хотя стремился сохранить определенные элементы прошлого. Он был консервативным повстанцем… Он хотел изменить действительность, но считал, что не всякое изменение к лучшему»{714}.

После выхода романа и особенно после случившейся в скором времени смерти писателя самые различные партии и политические группы, начиная с тех, которые оппонировали коммунистам слева (среди них были, в частности, сторонники IV Интернационала Троцкого), и завершая всевозможными правыми — консерваторами в Великобритании, наиболее правой частью республиканцев в США, антикоммунистами во всём мире, — уверенно заявляли, что если бы Оруэлл был жив, он непременно оказался бы в их рядах. Это, однако, никак не могло бы произойти. Оруэлл с его оригинальным мышлением, независимым характером, отвергающий любые догмы, неизбежно провозглашаемые в партийных программах, манифестах, доктринах и лозунгах, не вписывался ни в одну политическую организацию.

Зато выражения из «Скотного двора» и особенно из последнего романа стали крылатыми, употребляемыми всеми слоями населения независимо от образования, материального положения и политических взглядов. Они появляются в широчайшем ряде контекстов, становясь знакомыми и употребляемыми миллионами людей, часто никогда не слышавших о Джордже Оруэлле.

Оруэлл предупреждал и своим романом, и повестью-притчей «Скотный двор» об угрозе тоталитаризма. Он видел, как идет формирование новых тоталитарных систем в Европе и Азии, и не исключал, что таковые могут появиться и в традиционно демократических странах. Ведь в начале XX века никто не мог предположить, что в Германии с ее парламентскими институтами к власти могут прийти изуверы и выродки, которые провозгласят немцев расой господ, а евреев и цыган — подлежащими полному уничтожению, поставят своей целью установление расового нацистского «нового порядка» по крайней мере на всём Европейском континенте. Так что предостережение писателя было вполне к месту. Он с тревогой наблюдал резкое усиление государственных механизмов в Соединенных Штатах, ставших после Второй мировой войны доминирующей силой в мире. Не случайно тоталитарная держава, описанная в романе, включает Америку, а ее валюта — доллар.

В 2012 году появилась работа обозревателя газеты «Нью-Йорк таймс» Дэвида Ангера «Государство чрезвычайного положения»{715}, сопоставляющего современные государственные механизмы в США с описанными в романе Оруэлла. Автор, разумеется, не считает, что Соединенные Штаты уже приблизились к оруэлловской государственной и общественной модели, но отмечает непрерывный рост аппарата спецслужб, поддерживающего «постоянное состояние чрезвычайного положения в Америке»: «Эти учреждения предпринимают “отчаянные поиски” врагов, чтобы оправдать свои большие бюджеты, ослабляя в то же время конституционные гарантии. Враги изменились, учреждения и политика — нет»{716}.

В очередной раз интерес к роману резко возрос летом 2013 года, когда бывший технический сотрудник Центрального разведывательного управления США Эдвард Сноуден выступил с сенсационными разоблачениями обширных программ американского Агентства национальной безопасности по прослушиванию телефонных разговоров и сбору информации о пользователях Интернета, осуществляемых при содействии крупнейших телефонных и компьютерных компаний страны. Как оказалось, спецслужбы США используют подслушивающие устройства для слежки не только за потенциальными или реальными врагами, но и за союзниками США, включая высших государственных деятелей стран Европейского союза. Обширная информация об этом появилась в средствах массовой информации под кричащими заголовками типа «Большой Брат следит за тобой», а продажи романа Оруэлла в США выросли в десятки раз.

Уход в вечность

Самочувствие Оруэлла временами становилось чуть лучше, затем опять резко ухудшалось. Скачки температуры крайне ослабляли организм, на недели приковывали к постели. Тем не менее грандиозный успех романа вдохновлял писателя, был стимулом к продолжению жизни. Он писал издателю Варбургу, с которым особенно сдружился в последние годы, что не собирается сдаваться: «Наоборот, у меня есть серьезные причины, чтобы хотеть жить»{717}.

До последних своих дней Оруэлл продолжал писать. Он не мог не писать, ибо мысли, эмоции, предостережения переполняли его душу. Чуть приподнявшись в постели, опираясь на подушку, он слабеющими пальцами печатал на машинке, которую медсестры ставили ему на колени. Так, в ноябре 1949 года он отстучал письмо Л. Муру{718}. Незадолго до кончины было написано также эссе «Писатели и Левиафан», которое можно считать своего рода литературным завещанием Оруэлла{719}. Подобно роману, эта работа предупреждала об опасности тоталитаризма, который воспринимался автором как серьезная угроза демократическому миру, тем более что в интеллигентских, в том числе писательских кругах он видел явную или скрытую робость, готовность подчиниться могучему государственному Левиафану.

Левиафан (упоминаемое в Ветхом Завете морское чудовище, иногда отождествляемое с Сатаной), образ которого был использован британским философом Томасом Гоббсом для характеристики могущественного государства в книге «Левиафан, или Материя, форма и власть государства церковного и гражданского» (1651), у Оруэлла олицетворяет не только всевластное государство, но и тоталитарную систему, стремящуюся поглотить всё и вся. Отдавая себе отчет в необходимости и неизбежности определенной степени государственного вмешательства в творческую деятельность (например, финансирование, заказ произведений или осторожная цензура), писатель ставил крайне сложный вопрос о допустимых пределах такого вмешательства:

«Я не собираюсь высказываться за государственный патронаж над искусствами или против него, а только хочу определить, какие именно требования, исходящие от государственной машины, которым хотят нас подчинить, отчасти объяснимы атмосферой, иными словами, мнениями самих писателей и художников, степенью их готовности подчиниться или, напротив, сохранить живой дух либерализма… Уже и сейчас среди английских литераторов сильны тоталитаристские настроения. Впрочем, здесь речь идет не о каком-то организованном и сознательном движении вроде коммунистического, а только о последствиях, вызванных возникшей перед людьми доброй воли необходимостью думать о политике и выбирать политическую позицию».

Оруэлл не просто понимал, что вторжение политики в литературу неотвратимо — был убежден в его жизненной необходимости. Он подчеркивал, что писатели и вообще творческая интеллигенция в значительной своей части, если не в большинстве, из-за кричащих несправедливостей и жестокостей мира испытывают чувство вины, которое, «побуждая нас ее искупить, делает невозможным чисто эстетическое отношение к жизни». Современный писатель постоянно снедаем страхом перед мнением той группы, к которой принадлежит.

Оруэлл высмеивал догмы далекой от реальности левой идеологии, ярлыки «буржуазный», «реакционный», «фашистский», которые с потрясающей легкостью приклеивала одна группа другой. «Все мы славные демократы, антифашисты, антиимпериалисты, все презираем классовые разделения, возмущаемся расовыми предрассудками», — писал он с изрядным оттенком горькой иронии.

Серьезным испытанием для левых интеллектуалов стало, по мнению Оруэлла, отношение к русской революции. Едва ли не все английские левые приняли установленную ею систему как «социалистическую», понимая при этом, что и советская теория, и практика были совершенно чужды тому, что они подразумевали под «социализмом». В результате Оруэлл писал о «двоемыслии» — теперь уже не в тоталитарной, а в демократической системе: о появлении «перевернутого мышления», когда «такие акции, как массовые аресты и насильственные выселения, оказываются в одно и то же время как правильными, так и недопустимыми». Оруэлл отвергал любые догмы; он понимал, что в политике часто приходится делать выбор между большим и меньшим злом, что бывают ситуации, «которых не преодолеть, не уподобившись дьяволу или безумцу», что война может оказаться необходимостью. «Творчество, если оно обладает хоть какой-то ценностью, всегда будет результатом усилий… разумного существа, которое остается в стороне, свидетельствует о происходящем, держась истины, признаёт необходимость свершившегося, однако отказывается обманываться насчет подлинной природы событий» — таковы были далеко не простые раздумья писателя, которые он надеялся воплотить в новые художественные образы.

Стимулами к продолжению жизни были не только творческие планы и удовлетворение успехом вышедшего романа, который становился всё более известным и ценимым в самых широких читательских кругах. Теперь, когда он стал знаменитым, на него обратила внимание та самая женщина, которая ранее его отвергала.

За последние два года Соня Браунелл поменяла двух любовников, людей довольно известных. С художником Лусианом Фрейдом, внуком создателя системы психоанализа, она жила недолго. Справедливости ради надо сказать, что, когда Соня оставила Фрейда, он по этому поводу особенно не печалился — женщин у него было много. Вторым был французский философ Морис Мерло-Понти, которого одни считали идеалистом, другие — последователем Маркса, а сам он причислял себя к школе феноменологии, которая черпала материал для своих теоретических построений в искусстве и отчасти в естественных науках. Он был женат, но Соня рассчитывала, что он разведется и женится на ней. Философ же со свойственными людям этой породы колебаниями, никак не давал прямого ответа; в конце концов выяснилось, что серьезных намерений у него не было.

Между тем Соне надо было срочно устраивать свою личную жизнь еще и потому, что в конце 1949 года Сирил Коннолли собирался закрывать «Хорайзен» и она могла остаться без работы и привычного общения с видными представителями творческой интеллигенции. Весной 1949 года, оставшись без очередного мужчины, Соня поехала навестить в санатории своего старого приятеля Эрика, которого обычно называла Джорджем (что делали лишь некоторые его близкие знакомые). Врачи объяснили ей, что жить Эрику Блэру осталось недолго. Да Соня и сама теперь видела, в каком состоянии он находился.

В этот Сонин приезд в санаторий Эрик, надеявшийся на выздоровление, предложил ей выйти за него замуж. Он мог умереть в любой момент, но мог и поправиться. В первом случае Соня оставалась вдовой известного писателя с неплохим наследством — гонорарами за всемирно известные книги, во втором связывала свою судьбу, скорее всего ненадолго, с выдающимся писателем современности, отблеск славы которого должен был отразиться и на ней. Сделка определенно обещала дивиденды{720}.

Соня покинула санаторий, так и не дав ответа. Тогда Эрик сообщил ей, что сделает ее своей единственной наследницей и в ее распоряжение будут переданы все его литературные права. Это окончательно решило вопрос — в середине июля Соня приняла предложение. Тогда же Эрик писал Д. Астору: «Я собираюсь опять жениться. Я полагаю, все будут в ужасе, но мне это кажется хорошей идеей»{721}.

Он знал, что делает: Соня обладала прекрасным литературным вкусом, отличной деловой хваткой, умением находить общий язык с издателями и чиновниками, имела много полезных знакомств. Его книги и рукописи оставались в надежных руках.

Став официальной невестой, Соня немедленно занялась организационными делами, взяла на себя переговоры с издательствами и редакциями журналов. Крайне слабый физически, но стремившийся продолжать творческую работу писатель впервые почувствовал пользу от человека, которому мог всецело доверять. Соня действительно была компетентна во всех вопросах, которые ей поручались.

В начале сентября 1949 года Блэр был переведен в больницу Лондонского университетского колледжа, где им занялся доктор Эндрю Морленд, ранее консультировавший докторов, лечивших его в Крэнхеме. Прогнозы Морленда не были лишены оптимизма. Он писал Варбургу, с которым дружил: «Даже при соблюдении покоя я не ожидаю выздоровления, но он вполне может быть в состоянии писать по несколько часов в день… Он может затем дойти до стадии, которую мы называем “хронический больной в хорошем состоянии”, то есть будет способен кое-как работать и по несколько часов заниматься еще какими-то делами»{722}. Врач отправил Эрика назад в санаторий, но его состояние не улучшалось, и вскоре он снова оказался в палате университетской клиники.

Единственным утешением для Эрика в эти тяжкие недели было то, что теперь его могла регулярно навещать Соня, которая подробно отчитывалась о деловых контактах, предложениях и переговорах. Морленд надеялся, что присутствие любимой женщины окажет благотворное влияние на физическое состояние пациента. Доктор верил в чудодейственную силу горного воздуха и советовал при первых признаках улучшения отправиться в Швейцарские Альпы{723}. Теперь, когда на текущий счет писателя поступали немалые суммы, финансовое положение позволяло и оплачивать огромные медицинские расходы, и обеспечивать средствами Эврил и Ричарда, и планировать поездку с Соней в Швейцарию.

Тринадцатого октября 1949 года в больничной палате состоялась официальная церемония бракосочетания. Свидетелем со стороны жениха был Дэвид Астор. Невесту сопровождали подруга Джанетта Вулли и ее муж Роберт Ки. Обряд венчания совершил больничный священник. Эрику разрешено было подняться с постели и облачиться в праздничный костюм. Однако покинуть больницу хотя бы на короткое время ему категорически запретили, поэтому Соня со свидетелями отправилась в ресторан отеля «Риц» на праздничный ужин, а ее муж остался на больничной койке. На следующий день Соня принесла ему в память о свадебном обеде ресторанное меню со своим автографом и подписями свидетелей{724}.

Соня взяла фамилию Блэр, хотя позже, издавая труды покойного супруга, обычно указывала: «Соня Оруэлл».

Жить Эрику оставалось ровно 100 дней. На протяжении всего этого времени Соня, теперь уже в качестве жены, проявляла чрезвычайную активность, занявшись совершенно запущенными делами супруга: отвечала на многочисленные письма, предлагала издательствам его роман и публицистику, начала подготовку к поездке в Швейцарию. «У меня теперь есть человек, который меня любит»{725}, — повторял Эрик, в немалой степени преувеличивая. Чувства, лежавшие в основе их брака, не были взаимными. Эрик любил Соню, несмотря на ее репутацию. Сам он тоже не был пуританином; как сказала Соня, те, кто утверждает обратное, «видимо, забывают, что пуританин никогда не женился бы на женщине, подобной мне»{726}.

Соня не сильно изменила образ жизни и манеру поведения, но, став женой известного писателя, могла с полным правом не только представлять его деловые интересы, но и демонстрировать саму себя как неотделимую и даже основную часть образа выдающегося человека. С. Спендер вспоминал, что однажды навестил умирающего Эрика и завел с ним разговор об известном английском писателе начала XX века Дэвиде Лоуренсе. Вдруг в палате появилась Соня и потребовала, чтобы разговор был переведен на другую тему (Лоуренс скончался от туберкулеза). «Потом она заявила, что уходит в гости и сегодня уже не вернется. Оруэлл слабо протестовал, но она от него отмахнулась в своей обычной шумной манере»{727}.

Эрик очень переживал, что редко видится с ребенком, но все боялись, что Ричард может заразиться от отца страшной болезнью. Когда же мальчика всё же приводили, его держали на расстоянии, да еще и надевали защитную марлевую маску. «Ты где-то ударился?» — спросил как-то Ричард, понимая, что отцу плохо, но не осознавая всей серьезности ситуации{728}.

Состояние здоровья Эрика продолжало ухудшаться. Он катастрофически худел. Медицинским сестрам становилось всё труднее найти место на его теле, куда можно было ввести иглу шприца. Его единственным шансом остаться в живых врачи называли поездку в Альпы. Соня со свойственной ей энергией забронировала на 25 января 1950 года частный самолет, который должен был доставить ее с мужем на место назначения. Ее бывший возлюбленный Лусиан Фрейд, с которым она сохранила дружеские отношения, взялся помочь ей во время полета и на самом горном курорте. Впрочем, может быть, теперь он перестал быть бывшим…

Восемнадцатого января в присутствии Сони и Гвен О’Шонесси Эрик Блэр продиктовал свою последнюю волю{729}. Все права, связанные с его литературным наследием, предоставлялись Соне. По договоренности с ней сестре Эврил поручались заботы о Ричарде, на счет которого предписывалось положить сумму, необходимую для получения достойного среднего и высшего образования. Эрик пожелал, чтобы, несмотря на то, что он не принадлежит ни к какой конфессии, его похоронили по обычаям англиканской церкви: тело не должно было предаваться кремации, захоронение следовало произвести на одном из «ближайших удобных кладбищ»[71].

Поздно вечером 20 января 1950 года Соня с Лусианом и другими приятелями отправилась в ночной клуб. Вскоре после полуночи ее вызвали к телефону. Звонил дежурный врач с сообщением, что у ее супруга произошло легочное кровоизлияние с остановкой дыхания; все попытки привести его в чувство оказались безрезультатными, и только что была констатирована смерть.

Эрик Блэр — Джордж Оруэлл скончался на сорок седьмом году жизни. В свидетельстве о смерти в графе «причина» было записано одно зловещее слово: «туберкулез»{730}.

Отпевание происходило в церкви Христа возле Риджент-парка, в центре Лондона, 25 января — в тот самый день, когда предполагался вылет в Швейцарию. Эрик хотел быть похороненным в сельской местности. Астор организовал отправку гроба в свое имение возле селения Саттон-Кортеней, графство Оксфордшир, и вместе с Соней сопровождал его. Похороны состоялись на территории церкви Всех Святых, стоящей на крутом берегу Темзы. На надгробном камне была сделана надпись «Эрик Блэр» с датами жизни. Большинство тех, кто приходит в это место, обычно не знают, что именно там захоронен великий писатель. Посещая могилу бывшего премьер-министра Великобритании Герберта Асквита, они не обращают внимания на расположенную неподалеку могилу незнакомого им Эрика Блэра.

«Черный список» Оруэлла

Перед смертью Оруэлл продолжал делать заметки в записной книжке, которую стал заполнять, по-видимому, параллельно с окончанием работы над романом «1984»{731}. Споры о том, для чего в эту книжку вносились имена с комментариями и как писатель предполагал использовать ее, не утихают по сей день. Записная книжка (в ней 42 страницы, между которыми заложено несколько газетных вырезок) имела заголовок «Попутчики» и содержала постоянно пополнявшийся список западных деятелей, которые, по мнению Оруэлла (в некоторых случаях вполне обоснованному, в других явно ошибочному или противоречившему его собственным высказываниям) были «скрытыми коммунистами» или, как сказали бы сегодня, советскими агентами влияния, а то и шпионами.

Раскрывать их истинное лицо Оруэлл начал еще в военные годы, когда опубликовал в газете «Обсервер» сравнительный анализ двух книг — «Дороги к рабству» Фридриха Хайека, в которой беспощадно разоблачался тоталитаризм{732}, и «Зеркала прошлого» Конни Циллиакуса{733} с апологией сталинского режима. Оруэлл придавал этим книгам такое значение, что написал рецензию, не дожидаясь их выхода в свет, на основе отрывков, публиковавшихся в прессе{734}.

В 1947 году Оруэлл вступил в открытый конфликт с Циллиакусом. Сын финского авантюриста и революционера, сотрудничавшего с большевиками, респектабельный британский юрист и общественный деятель в предвоенный период оправдывал Большой террор, заявляя, что Сталин ведет непримиримую борьбу против нацистской «пятой колонны». Во время войны, служа в Министерстве информации, Циллиакус восхвалял советские победы и их «организатора», а став в 1945 году депутатом палаты общин от Лейбористской партии, поддержал установление тоталитарных режимов советского образца в странах Восточной Европы.

В одном из «Писем из Лондона» в американском журнале «Партизан ревю» Оруэлл упомянул Циллиакуса как скрытого коммуниста в числе нескольких других лейбористских парламентариев, для которых восхваление СССР было важнее национальных интересов собственной страны. Циллиакус выступил с опровержением, на которое Оруэлл тут же написал ответ. Оба выступления были помещены в одном номере еженедельника «Трибюн»{735}. Писатель упорствовал: «Я полагаю и буду так полагать до тех пор, пока мне не представят доказательства противоположного, что он и другие, подобные ему, проводят политику, вряд ли отличимую от политики компартии, являясь в действительности агентами влияния СССР в этой стране, и что когда, по их мнению, советские и британские интересы придут в противоречие, они поддержат советские интересы».

Когда Оруэлл составлял свой список, его отношение к Циллиакусу было своего рода стандартом, моделью для выявления тех лицемеров, которые, полагал он, формально провозглашая свою приверженность демократии и пользуясь ее благами, на деле служили советскому тоталитаризму то ли за прямую или косвенную оплату (например, в виде высоких гонораров), то ли внешне безвозмездно, но в расчете на будущую благодарность.

И всё же у Оруэлла не было четких критериев для занесения тех или иных политиков или деятелей культуры в «черный список». Он был в большой мере субъективен, поддавался собственным негативным эмоциям, что отчасти можно объяснить состоянием его здоровья. В результате в список включались имена и тех людей, которые искренне стояли на левых позициях или просто высоко оценивали роль СССР во Второй мировой войне, не идеализируя его внутриполитическую ситуацию. Были даже такие, кто никакого отношения к левым не имел. В конечном итоге в список попали более ста человек, среди которых были и всемирно знаменитые, и совершенно случайные; со многими из них Оруэлл не был знаком лично, но узнавал о них из прессы или даже от своих знакомых, например от Риза.

О том, что Риз был в какой-то мере причастен к составлению пресловутого списка, он сам рассказал в письме хранителю архива Оруэлла в Лондонском университете Яну Энгусу почти 20 лет спустя. Оказывается, во время посещений больного Эрика в санатории они придумали своего рода игру, «обсуждая, кто являлся платным агентом и чьим именно, и оценивая, до какой степени предательства избранные нами ненавистные объекты были бы готовы дойти»{736}.

Нельзя сказать, что игра была безопасной и невинной. Если бы записная книжка Оруэлла оказалась в руках недобросовестного человека, не обошлось бы без серьезного политического скандала. Оруэлл был уже очень известным писателем, и обнародование списка имело бы серьезные последствия и для него, начавшего «охоту на ведьм», и для людей, обвиненных им в предательстве. Тем не менее пресловутая записная книжка не была подготовительным материалом для возможных доносов на тех, кто не разделял взглядов Оруэлла или был ему неприятен. Это было скорее свидетельство его симпатий и антипатий к известным британским деятелям (или же переменчивости его настроения).

О том, что в список заносились имена людей, неприятных Оруэллу не обязательно в силу их политических убеждений, свидетельствовали комментарии. Так, после имени Солли Цукермана, известного зоолога и специалиста по бомбометанию (в то время он был научным директором британского управления бомбовых исследований), стояли пометки: «Всего лишь сильно симпатизирующий», «Политически невежествен». После имени знаменитого ирландского драматурга Шона О’Кейси, жившего в Африке, можно прочесть комментарий: «Очень глуп». А имя журналиста и редактора журнала «Нью стейтсмен» Кингсли Мартина, который в свое время отказал Оруэллу в публикации материалов о гражданской войне в Испании, сопровождала оценка: «Прогнивший либерал. Совершенно бесчестен».

В список попали имена двух американцев, действительно являвшихся советскими агентами влияния. Одним был журналист Уолтер Дюранти, в течение многих лет работавший в СССР, встречавшийся со Сталиным и превозносивший советскую политику. Другим являлся Джозеф Дэвис, посол США в СССР в 1937–1938 годах, вывезший в США бесценную художественную коллекцию — картины, статуи и другие предметы искусства, то ли подаренные ему советским правительством, то ли проданные по умышленно заниженным ценам. В 1942 году Дэвис издал книгу воспоминаний «Миссия в Москву», а в 1945-м стал единственным иностранным дипломатом, получившим высшую советскую награду — орден Ленина.

К названным персонажам у Оруэлла шли комментарии: «Дюранти… Американские газеты. Корреспондент в СССР много лет. Разные книги… Вероятно, без организационных связей, но надежен (то есть предан советскому режиму. — Ю. Ф., Г. Ч.). Дэвис… Ранее посол в СССР. “Миссия в Москву” (и фильм по книге)… Очень глуп».

Вместе с тем некоторые имена «черного списка» Оруэлла вызывают недоумение: там были Чарли Чаплин, Бернард Шоу, Джон Стейнбек…

По поводу Записной книжки одни биографы Оруэлла предпочитают молчать[72], другие полагают, что она противоречила всей жизненной позиции Оруэлла, а третьи считают ее свидетельством о связях писателя с британскими спецслужбами. Но известно, что когда навестившая Оруэлла в санатории Силия Пейджет, в замужестве Кервен, рассказала, что поступила на работу в недавно созданный Информационный исследовательский департамент, целью которого являлась борьба с коммунистической пропагандой в Британской империи, он заявил, что полностью одобряет работу этого учреждения и через несколько дней послал ей список из тридцати шести имен людей, заподозренных им в коммунистических симпатиях{737}. Вскоре Силии был отправлен дополнительный перечень имен. В письме от 6 апреля 1949 года, которое иначе как доносом назвать трудно, Оруэлл писал формально и хладнокровно: «Мне не приходят в голову никакие новые имена, которые можно было бы добавить к твоему возможному списку писателей, разве что ФРАНЦА БОРКЕНАУ (в “Обсервере” знают его адрес), чье имя, мне кажется, я тебе уже давал, и ГЛЕБА СТРУВЕ (он находится сейчас в Пасадене в Калифорнии) — русского переводчика и критика. Конечно, есть масса американцев, имена которых можно найти в нью-йоркском “Нью лидере”, еврейском ежемесячном издании “Комментари” и в “Партизан ревю”. Я мог бы также, если и это ценно, дать тебе список журналистов и писателей, которые, по моему мнению, являются скрытыми коммунистами, попутчиками или же склонны к этому и не внушают доверия как пропагандисты»{738}.

Включение в список имен людей, антикоммунистические воззрения которых Оруэллу были хорошо известны и с которыми он поддерживал дружеские или деловые связи именно на политической почве, удивляет, не говоря уже о названных периодических изданиях, с которыми сам он сотрудничал и в которых теперь предлагал поискать агентов советского влияния. Так, на труды Боркенау Оруэлл неоднократно писал положительные рецензии, а со Струве дружески общался, причем послал ему последнее письмо с поздравлением с Рождеством уже после передачи Силии списка.

Очевидно, на фоне тяжелой болезни у Оруэлла развилось некое психическое расстройство, подобное паранойе, что выразилось в излишней подозрительности. Как были использованы списки Оруэлла, кому именно они были переданы Сидней и обратили ли на них внимание, до сих пор неизвестно. Стоит, однако, подчеркнуть, что и под конец жизни Оруэлл оставался верен себе: поступал так, как подсказывала его больная совесть, не оглядываясь на общественное мнение, законы, нравы и понятия. И его подобие психоза с «черными списками» было вполне соизмеримо с состоянием, в свое время приведшим его в ночлежки Парижа и Лондона. Известный британский писатель и литературный критик Виктор Притчетт как-то сказал, что Оруэлл «был странным человеком в английской литературе»: «Он шел абсолютно своим путем. В определенном смысле он был самым оригинальным из современников. Я мог бы лучше всего описать его как писателя, с трудом прижившегося в своей собственной стране. Он не принадлежит ни к одной группе, не принимает ничью сторону… Он сам по себе, но не крикливо, не театрально… Из-за его потрясающей честности забываешь, что он бывает неправ»{739}.

Загрузка...