В самом конце 1929 года из-за безденежья и отсутствия перспектив Эрик вынужден был вернуться в Англию. На какие деньги он смог добраться до Саутволда, не выяснено. Позже он рассказывал не очень правдоподобную историю, что семейство с недоразвитым ребенком пригласило его в качестве воспитателя и выслало аванс. Почему надо было выписывать учителя из Франции? На этот вопрос ответа Эрик не дал и не смог вразумительно объяснить, почему так и не приступил к работе, за которую уже получил деньги.
Парижский жизненный опыт и зревшее мастерство всё-таки привели к тому, что Блэра стали печатать. Он представлял издателям документальные очерки, рецензии и литературные обзоры и очень редко поэтические опусы. Обращался он в основном во второстепенные, малопрестижные издания. В октябре 1931 года Эрик писал Дэнису Коллингсу: «Я довольно сильно занят, придумывая рассказы и прочее для новой газеты “Современная юность” (отвратительное имя для отвратительной газеты — и вещи, которые я для них пишу, также отвратительны, но надо на что-то жить)»{185}. Но газета, просуществовав непродолжительное время, закрылась, не успев опубликовать «отвратительные» рассказы Эрика и не выплатив ему гонорара.
Состояние его здоровья оставалось неудовлетворительным, но на это он почти не обращал внимания. Рут Питтер вспоминала: «Одним особенно ужасным зимним днем с тающим снегом на земле и ледяным ветром Оруэлл пришел без нормального пальто, без шапки, перчаток и шарфа. Я была почти уверена, что он находится в предтуберкулезном состоянии, как он сам это называл. И вот он появился в такую погоду в совершенно негодной одежде. Я набросилась на него с упреками, пытаясь убедить прислушаться к разумным советам и обратить внимание на свое здоровье. Всё было тщетно. Он не смотрел в лицо фактам. Был случай, его проверяли на туберкулез, но результат вроде бы оказался отрицательным, по крайней мере так он говорил. Он никогда по-настоящему не лечился — до тех пор, когда это было уже поздно»{186}.
Через некоторое время судьба, наконец, улыбнулась Блэру — он привлек внимание редакции «Адельфи», одного из наиболее популярных леволиберальных журналов с социалистическим оттенком, основанного в 1923 году литературным критиком Джоном Марри. (Название, по-гречески означавшее «родные братья», всего лишь повторяло наименование несохранившегося лондонского жилого квартала XVIII века и должно было, скорее всего, возбуждать интерес к чему-то ценному, но потерянному.)
Блэр был хорошо знаком с этим журналом и как читатель, который выписывал его в Бирме, и как стрелок, использовавший его в качестве мишени{187}. Позже, рассорившись с редакцией, Оруэлл мстительно поведал миру о первых проявлениях своего пренебрежения к журналу.
В начале 1930-х годов соредакторами «Адельфи» стали поэт Макс Плауман и Ричард Риз. Практическими издательскими делами ведал Риз, баронет, занимавший ранее дипломатические посты, но уволенный из внешнеполитического ведомства за явное тяготение к левым. Период увлечение взглядами Троцкого у Риза было недолгим, но «Адельфи» оставался на левом фланге британской литературной жизни, в то же время печатая высокохудожественную прозу, поэзию и публицистику, вплоть до начала Второй мировой войны.
Риз и Плауман обратили внимание на материалы, присылаемые Блэром, и уже в 1930 году в журнале появился его небольшой библиографический обзор. Однако подлинным автором «Адельфи» Эрик стал в апреле 1931-го, когда был опубликован его очерк «Гвоздь», в котором автор описал свое суточное пребывание в одноименном работном доме под Лондоном, куда был насильственно отправлен в связи с бродяжничеством. Блэр послал свой очерк в журнал еще в августе 1929 года, находясь в Париже. В сентябре, не получив ответа, автор осторожно напомнил о себе: «Дорогой сэр, в августе я послал Вам статью, описывающую день в обычном приюте. Так как прошел месяц, я был бы рад узнать о ее судьбе. У меня не осталось ни одного экземпляра статьи, а я хотел бы представить ее в другое место, если она вам не подходит»{188}.
После доработки материал был наконец напечатан, став первой публикацией Блэра в одном из ведущих английских журналов. Автор подробно и образно рассказывал о своем общении с бродягами и нищими, получавшими «счастливую возможность» провести ночь в крохотных камерах работного дома, помыться (не дольше пяти минут) и постирать свои грязные и изорванные обноски в еле текущей холодной воде, а затем получить по куску того самого хлеба с маргарином, который «превращал человека в желудок», чтобы на следующий день расплатиться тяжелой физической работой. Но главный смысл очерка был в описании тех, кто имел в «Гвозде» реальную власть или по крайней мере претендовал на нее, считая себя выше остальных.
Об одном из таких индивидуумов Блэр пишет: «Интересно наблюдать, как тонко он пытается отделить себя от своих собратьев-бродяг. Он движется по этому пути уже шесть месяцев, но даже перед Богом он всячески пытается подчеркнуть, что никак не может считаться бродягой»{189}. В глазах реальных носителей власти такой человек ничем от остальных не отличался. В центре очерка оказался тот, кого обитатели работного дома называли «главным над бродягами». Вот как он описан в самом начале очерка: «…встретил нас у дверей и погнал в уборную, где мы разделись и подверглись обыску. Это был грубо скроенный человек солдатского вида, который обращался с бродягами не лучше, чем со стадом овец на водопое, демонстрируя им себя и непрерывно ругаясь им в лицо»{190}. Блэр стремился доказать, что власть — неискоренимое зло, которому безоговорочно подчиняются те, кто хотя бы в какой-то степени зависит от ее носителей. Так в его произведениях всё более весомой становилась характеристика любой власти как имманентного, существующего само по себе зла — независимо от того, что она собой представляет (власть государства или капитала, авторитета или силы воли, пропаганды или моды).
Зная направление, в котором в дальнейшем развивалось творчество Оруэлла, можно полагать, что «Гвоздь» явился одним из первых камней, из которых будет сложено основание сатирической характеристики тоталитарных систем. Вслед за этим очерком Блэр опубликовал в «Адельфи» и других журналах и газетах ряд публицистических работ, в которых выражал далеко не всегда последовательные и ясные взгляды на социализм, представлявшие для некоторых левых немалый интерес, тем более что автор всячески стремился не догматизировать их, прислушиваясь к критике, особенно когда она высказывалась представителями низов.
С точки зрения последующего опыта, очевидного краха попыток построения социализма — как тоталитарного в СССР, так и «демократического» в Великобритании и Франции, убеждения Блэра представляются наивными и утопическими. Однако не следует забывать, что рождались и видоизменялись они в 1930-е годы, когда багаж социологического знания был куда более скуден, чем ныне, а левая общественная мысль напряженно искала альтернативные большевистской модели варианты. В числе многих других неглупых людей Оруэлл не считал тогда социалистическую систему утопией, чреватой тяжкими бедами для ее подданных. Для осознания этого необходимы были десятилетия.
Блэр — Оруэлл, как и прочие сторонники теорий социального равенства, исходил из необходимости не уничтожения, а ограничения рыночной экономики как основы хозяйственного и общественного развития, ликвидации только крупной частной собственности. Это не был социализм в полном смысле слова. Речь шла о некоем смешанном социальном организме, воплощавшем лучшие черты и уже проявившего себя капитализма, и предполагаемого, не существовавшего социализма. В сознании писателя возникали некие зыбкие модели того, что через полвека получит название «конвергенция».
Элементарной основой рассуждений являлось утверждение, что «мир — это корабль, плывущий в пространстве, обладая в потенции изобилием всего, необходимого для каждого, и мы должны все скооперироваться, чтобы обеспечить справедливую долю каждого в работе и получение справедливой доли каждым всего производимого». Таковая предпосылка социализма была для писателя настолько очевидной, что никто не был бы в состоянии отвергать ее, если у него не было корыстных мотивов для сохранения нынешнего положения вещей. Тот факт, что социалистический идеал не привлекал симпатий значительной части тех самых масс, которые, как предполагалось, должны были к нему тяготеть, объяснялся Оруэллом в основном пропагандистскими усилиями сильных мира сего, идеологическими мотивами, непониманием того, что социализм представляет собой в повседневной жизни{191}.
Социализм, по его мнению, базировался на четырех основаниях: частично национализированной промышленности, сведенной к минимуму прибыли, внеклассовом образовании детей и юношества и политической демократии. Он отмечал, что никто не должен жить, не работая. Отдавая должное собственникам и менеджерам предприятий, автор полагал, что опыт и знания этих людей ценны для общества, поэтому лишенные собственности бывшие представители эксплуататорского меньшинства должны быть сохранены как государственные служащие.
Автор оставлял без ответа вопрос, как следует поступить с собственниками средней руки. Он полагал, что должны быть сохранены мелкие земельные собственники (владельцы участков не более 15 акров, то есть семи гектаров) и мелкие торговцы.
Однако в несравненно большей степени его интересовали конкретные сюжеты повседневности, материальные и моральные ужасы современной жизни, свидетелем которых ему довелось быть. Он не раз возвращался мыслями ко времени, проведенном в Бирме, подчас фиксируя весьма неудобные для издателей стороны колониальной жизни. Тем не менее в «Адельфи» после колебаний издателей всё же был опубликован его весьма натуралистический очерк «Казнь через повешение», где проступают отвращение и презрение к британским колониальным властям и местным исполнителям их воли.
В основу очерка легли воспоминания Блэра, присутствовавшего при казни заключенного в тюрьме городка Инсейн. Англичанин, от имени которого идет повествование, спокойно наблюдает за процедурой казни и благодушно слушает рассказ одного из палачей, судьи по имени Фрэне, о том, какую нелегкую работу проделал он с коллегами. Подробно описывалась «обычная» процедура: «Одного из осужденных уже вывели из камеры. Это был маленький тщедушный индус с бритой головой и неопределенного цвета водянистыми глазами. На лице, как у комического актера из фильмов, топорщились густые усы. Все обязанности, связанные с его охраной и подготовкой казни, были возложены на шестерых высоких стражников-индусов. Двое из них, держа в руках винтовки с примкнутыми штыками, наблюдали, как остальные надевали на осужденного наручники, пропускали через них цепь, которую затем прикрепляли к своим поясам, и туго прикручивали ему руки вдоль бедер»{192}. Буквально по минутам Блэр описывал, как группа людей двигалась по направлению к виселице, как приговоренный сделал шаг в сторону, чтобы обойти лужу, а затем, вдруг окончательно осознав, что сейчас произойдет, отказался идти. Тогда к месту казни его потащили за ноги. «Мы снова расхохотались. В этот миг рассказ… показался невероятно смешным… От мертвеца нас отделяла сотня ярдов»{193} — так заканчивался очерк.
Пафос очерка состоял в том, как просто и обыденно решалась человеческая судьба, отнималась жизнь. «Помню, бывало и такое, что доктору приходилось лезть под виселицу и дергать повешенного за ноги, чтобы уж наверняка скончался. В высшей степени неприятно!» — писал автор.
Очерки Блэра всё чаще появлялись в популярных журналах. И всё же печататься было трудно. Блэра продолжали считать начинающим автором, сочинения которого заслуживают определенного внимания, но не представляют собой чего-то особенного. Издатели давали понять, что каждая публикация — большая честь для автора, и старались заплатить как можно меньше. Даже у Риза при самом благосклонном отношении к Блэру сохранялись некоторые вполне обоснованные сомнения касательно нового автора. Он считал того умным и способным, но недостаточно оригинальным, замечал у него такие черты, как завистливость, склонность к интригам, зацикленность на собственной персоне, полагая, впрочем, что все эти качества присущи и другим «молодым амбициозным литераторам»{194}.
Постепенно между Ричардом Ризом и Эриком Блэром установились подлинно дружеские отношения. Редактор «Адельфи» продолжал публиковать очерки писателя, рекомендовал его другим издателям и, что было весьма важно, давал в долг деньги, когда карманы Эрика оказывались пусты.
С апреля 1930 года Блэр возобновил свои авантюры: скитания по нищим кварталам, общение с бродягами, погружение в быт Ист-Энда, а затем и центра столицы, где, как оказалось, также ночуют бездомные и голодные. Он договаривался с друзьями, что сможет в их квартирах (среди них была не только крохотная «студия» его недолгой возлюбленной Рут Питтер, но и роскошные апартаменты Ричарда Риза в одном из самых дорогих лондонских районов Челси) оставлять свою приличную одежду, и переодевался в тряпье.
Две ночи Эрик вновь провел в одной из самых грязных окраинных ночлежек, а на третью просто явился на Трафальгарскую площадь, расположенную всего лишь в паре кварталов от здания парламента, Вестминстерского аббатства и резиденции премьер-министра на Даунинг-стрит, в самом сердце британской столицы. Было холодно, и Эрик по совету бывалых бродяг использовал старые газеты и рекламные объявления, обернув их вокруг тела. Наутро он умылся в фонтане и уселся вместе с другими нищими, положив перед собой шапку для сбора подаяния. Неугомонному Блэру стало скучно, и он решил развлечься чтением прихваченного с собой какого-то романа Бальзака на языке оригинала. Вначале он опасался, что это может выдать в нем чужака в компании, в которой он оказался. Но тревога опять оказалась напрасной.
Через полтора десятилетия, вспоминая этот эпизод, Оруэлл писал, что ничто не является более убедительной маскировкой, чем старая и грязная одежда. «Даже епископ может оказаться своим среди бродяг, если он наденет правильную одежду, и даже если они знают, что он епископ, ничего не изменится, так как они знали бы или, по крайней мере, верили бы, что он в самом деле крайне нуждается. Если уж вы находитесь в этом мире и вроде бы принадлежите ему, не имеет никакого значения, кем вы были в прошлом».
Вместе с несколькими другими бродягами Блэр отправился в графство Кент, славившееся плантациями хмеля. Был как раз сезон сбора урожая, и требовались многочисленные рабочие руки. Собственно говоря, в дополнительном заработке он уже не нуждался. Ему было интересно повседневное общение с группой людей из низшего социального слоя. Особенно заинтересовал Эрика Джинджер (Огонек) — молодой воришка, который в дороге снабжал всю компанию всем необходимым: то он стянет где-то вилки и ножи, чтобы вся группа могла поесть «по-людски», то ловко обведет вокруг пальца продавца продовольственного магазина и вернется с несколькими пачками сигарет и яблоками. Блэр сознавал, что с таким членом команды легко может оказаться за решеткой, но, похоже, и это было допустимым, хотя и не очень желательным вариантом, дававшим возможность познакомиться с жизнью с еще одной стороны.
Он писал Дэнису Коллигсу: «Если от меня не будет известий в течение пары недель, это, возможно, будет означать, что меня схватили за попрошайничество, так как приятели, с которыми я двигаюсь, — закоренелые нищие и один из них не более чем мелкий воришка»{195}. Отчитываясь тому же Коллингсу о двух с половиной неделях, проведенных на плантации хмеля на ферме возле города Мереворт, он то ли с подлинной горечью, то ли с иронией информировал, что заработал всего 16 шиллингов (правда, рабочих кормили, вычитая стоимость еды из оплаты), зато руки стали совершенно черными от сока растений. Видно, и на этот раз помог опыт Джинджера — в письме говорилось, что, хотя тот и вор, но «очень приятный парень»{196}.
Работа на плантации была не из легких. Страшно болели руки, образовались волдыри. Несмотря на это, Эрик находил силы, чтобы побродить по территории расположенного неподалеку замка начала XVIII века. Полуразрушенные стены давали ему успокоение и, видимо, стимулировали мысль.
Уборке хмеля Эрик посвятил очерк, который появился в журнале «Нью стейтсмен» в середине октября 1931 года{197}. Это был колоритный рассказ об условиях жизни сборщиков хмеля. В нем представали неведомые лондонскому читателю из среднего класса подробности, в частности о составлявших основную часть сборщиков хмеля цыганах, их нравах и обычаях, соблюдаемых в течение столетий, о присущих этому племени представлениях о чести, справедливости, верности. Попутно объяснялось, что привившийся в Великобритании термин для обозначения этой народности — gipsy, связывавший их с Древним Египтом, — неверен, так как их прародиной являлась Индия.
Приличия не дали возможности описать все впечатления, в частности рассказать о половых извращениях среди сезонных рабочих. Зато Блэр исправно записывал все любопытные, в том числе и не очень приличные, факты в свой дневник. Например, он сделал заметку о каком-то глухом нищем из Ист-Энда, имени которого никто не знал, а потому его называли просто Глухой, который забавлялся тем, что при случае демонстрировал отшатывающимся дамам свой детородный орган…{198}
Такого рода записи могли послужить разветвлением сюжета в одном из будущих романов, над тематикой которых постоянно работало сознание писателя.
Возникла еще одна экспериментальная идея — побывать (по возможности недолго, всего лишь несколько дней) в лондонской тюрьме, разумеется, в качестве заключенного, чтобы на собственной шкуре испытать, как живется людям в подлинной неволе, как обращаются с ними, как их кормят… Накануне Рождества 1931 года Эрик предпринял попытку нарушить порядок, чтобы его задержала полиция и отправила в тюрьму как «мелкого преступника» на незначительный срок (желательно без штрафа, заплатить который было бы нелегко). Выпив на пустой желудок несколько кружек пива, а затем четверть бутылки виски, он «опьянел, но не слишком», после чего двинулся по одной из центральных улиц, громко распевая. Он действительно был задержан констеблем, но не отправлен в тюрьму и даже не отведен к судье, а просто просидел в камере полицейского участка пару дней, после чего, получив устное внушение, выпущен на волю.
Правда, Эрик должен был выплатить штраф в шесть шиллингов, которых у него не было. В результате полицейские махнули рукой и отпустили его «безвозмездно», простив долг государству. В целом острых ощущений не получилось, за исключением того, что в крохотной камере, где он находился вместе с пятью другими задержанными, была вонючая параша, из-за чего невозможно было дышать{199}.
На следующий день он опять притворился пьяным, но сделал это у входа в приют для бездомных, где, как считалось, особенно строго соблюдались правила поведения в публичном месте. К своему полному разочарованию, он был просто отогнан подальше. То ли вид у него был слишком жалкий, то ли полицейские оказались великодушными накануне Рождества, но нарушения Эдварда Бертона (так он представился служителям порядка) показались им недостаточными для задержания.
Очерк, посвященный попыткам попасть в тюрьму, опубликованный в августе 1932 года, Блэр завершал так: «В течение следующих нескольких дней я предпринял еще несколько попыток попасть в беду, выпрашивая милостыню под носом полиции, но, наверное, мне просто везло в жизни — никто не обратил на меня ни малейшего внимания. А так как я не хотел делать что-нибудь серьезное, что могло привести к расследованию касательно моей личности и т. д., я всё это забросил. Дело в большей или меньшей мере завершилось провалом, но для меня это был довольно интересный опыт»{200}.
Тем временем Блэр завершил первую большую книгу очерков, которую назвал «Исповедь мойщика посуды». В основном она была посвящена впечатлениям о нищем и голодном Париже. Работа над книгой заняла чуть больше полутора лет, с января 1930-го по август 1931 года. По рекомендации Риза рукопись — «французские главы», написанные в форме дневника, — была представлена осенью 1930 года известному издателю Джонатану Кейпу, публиковавшему художественную и публицистическую литературу, в основном книги известных авторов. Среди излюбленных его писателей были Эрнест Хемингуэй, Артур Рэнсом, Сидней и Беатриса Вебб, Сэмюэл Батлер.
Кейп с ходу отверг «Исповедь», полагая, что она не найдет читателя, что рукопись фрагментарна и малоинтересна. Риз, которому очерки Блэра понравились, представил рукопись еще в два издательства. По его рекомендации Эрик заменил дневниковую форму изложением по главам, существенно дополнил книгу впечатлениями о нищете в Великобритании, однако и в таком виде рукопись была отвергнута.
Расстроенный и разочарованный, Эрик отдал рукопись Мейбл Фирц, с которой виделся иногда в редакции «Адельфи» или по вечерам. В апреле 1932 года та передала книгу (без ведома автора, который посоветовал ее выбросить) своему знакомому, литературному агенту Леонарду Муру. В литературных кругах Лондона Мур считался высококвалифицированным экспертом по вопросам читательского спроса и прибыльности издательств. У него был респектабельный офис на Стрэнд — одной из деловых лондонских улиц, соединяющей район Вестминстера (центра политической жизни) с Сити (центром бизнеса). Уже через несколько дней Мур позвонил Блэру, сказал, что рукопись ему понравилась, предложил свои услуги как постоянного литературного агента (тот, разумеется, согласился) и начал продвигать его произведение{201}. Леонард Мур остался литературным агентом писателя до самой его смерти.
Любопытно, что на протяжении почти двадцати последующих лет между ними не случилось личного сближения. Отношения оставались формальными. Блэр — Оруэлл начинал каждое письмо Муру словами «Дорогой господин Мур», иногда «Дорогой сэр», а заканчивал «Искренне Ваш». Единственное изменение, произошедшее после Второй мировой войны: в обращении стало опускаться слово «господин», и письма открывались словами «Дорогой Мур».
Познакомившись с очерками, Мур счел, что и по тематике, и по литературным качествам они подходят издательскому дому Виктора Голланца, созданному совсем недавно, в 1928 году, и придерживавшемуся социалистической ориентации. В августе 1932-го рукопись была передана Голланцу, который счел ее «исключительно сильным и социально важным документом»{202} и выразил готовность опубликовать при условии устранения языковых вульгарностей и замены нескольких имен, которые легко было идентифицировать, что могло привести к юридическим проблемам и для издателя, и для автора. Блэр согласился внести поправки и даже получил аванс в 40 фунтов — немалую по тем временам сумму.
Голланц считал, что название книги надо изменить — выбросить упоминание о мойщике посуды, поскольку этот персонаж встречается в тексте очень редко. В результате остановились на «Down and Out in Paris and London»{203} (в русском варианте — «Фунты лиха в Париже и Лондоне»[24]).
Эрик Блэр не хотел выпускать книгу под своим именем, будучи уверен, что откровенные описания и собственной нищеты (подчас несколько преувеличенные), и тех отвергнутых обществом людей, с которыми он общался, шокируют и родителей, и родственников, да и некоторых читателей, знавших его как журналиста. Обсуждались несколько вариантов псевдонима. Эрик склонялся к имени П. С. Бертон, которое он уже использовал, когда бродяжничал. Издатель, несколько раз выигрывавший в суде дела по обвинению в клевете, склонялся к совершенно нейтральному псевдониму X, однако не смог уговорить Блэра, справедливо считавшего, что литературную карьеру с таким именем сделать невозможно. В конце концов остановились на имени Джордж Оруэлл. Никакого сколько-нибудь серьезного смысла в этот псевдоним заложено не было. Эрик избрал себе имя Джордж, потому что это было одно из самых распространенных английских имен. Что же касается фамилии, то Оруэлл — это название реки в графстве Саффолк в Восточной Англии, неподалеку от Саутволда, где жили его родители. Он любил в одиночестве побродить по берегу этой реки, а иногда с удовольствием ловил там рыбу.
Псевдоним, однако, закрепился, оставшись с Эриком Блэром на всю жизнь. По словам британских биографов Оруэлла, это действительно было «новое начало», «воображаемая идентификация» личности, по существу начинающей существование{204}.
Когда Блэр, ставший Оруэллом, на Рождество 1932 года приехал в Саутволд, его ожидал подарок — посылка с авторскими экземплярами еще не поступившей в продажу книги. Он немедленно раздарил их родным и знакомым, поставив подпись: «Эрик Блэр». Позже на презентациях своих книг и в личной переписке он всегда использовал имя Блэр. На это, однако, обращали мало внимания. С выходом книги о «фунтах лиха» эпоха Эрика Блэра закончилась, появился новый автор — Джордж Оруэлл. Датой рождения нового писателя было 8 января 1933 года. В этот день его первая книга вышла в свет.
Книга состояла из двух частей, посвященных соответственно парижским и лондонским мытарствам. Написана она была просто, без какого-либо теоретизирования. Читатель с первых строк погружался в быт парижской нищеты. После сцены перебранки на улице дю Кокдор, которой открывался текст, следовало краткое обобщение: «Не то чтобы ничего другого тут не случалось, но утро редко проходило без таких взрывов. Атмосфера вечных скандалов, заунывного речитатива лоточников, визга детей, гоняющих ошметок апельсиновой корки по булыжнику, ночного шумного пения и едкой вони мусорных баков».
Книга была проникнута сочувствием к беднякам, но в то же время чувствовался едва уловимый оттенок ехидства. Автор умело сочетал изображение страданий обитателей городского дна и умение взирать на собственные (точнее, своего лирического героя) беды, ибо это был не чистый репортаж, а художественная публицистика с элементами вымысла и английского черного юмора.
Среди соседей главного героя были не только парижские бедняки. Рассказывалось, например, о молодом англичанине, по полгода жившем с родителями в спокойном лондонском районе Патни и во Франции. «Французский свой сезон он проводил, каждодневно выпивая четыре литра вина, по субботам — шесть литров… Существо нежное и кроткое, Р. никогда не буянил, не ворчал и ни на миг не трезвел. До середины дня лежал в постели, а затем до полуночи сидел в любимом уголке бистро, тихо и методично набираясь. Накачавшись, тоненьким деликатным голосом вел беседы об антикварной мебели».
Оруэлл видел в персонажах самые различные качества: и стремление выбиться в люди, и гордость в сочетании с сугубо критическим взглядом на весь окружающий мир, и зависть, и желание доставить неприятности ближнему; в общем, перед читателем представал целый микрокосмос.
Эпиграфом стали слова поэта XIV века Джефри Чосера, которого считают отцом английской поэзии: «О злейший яд, докучливая бедность!» В первой части рассказывалось о жизни автора в Париже, причем вымышленные эпизоды допускались лишь в редких случаях. Например, повествуя, как его обокрали, Оруэлл приписывает преступление некоему итальянскому музыканту, а не проститутке, которую сам привел в дом.
Оруэлл описал трагикомические ситуации поиска работы, в основном завершавшиеся провалами. Спутником главного героя в этих поисках был упоминавшийся выше белоэмигрант Борис. Сдержанно, но образно говорится о рутинной жизни парижской бедноты, изнурительной физической работе, бездумном отдыхе, обильном поглощении крепких напитков, позволявшем хотя бы на время отвлечься от жизненной прозы.
Важный мотив — превращение большой части трудовых низов в людей бесчувственных, слабо реагирующих на трагедии, если они не касались лично их. Так, несколькими предложениями описано убийство, произошедшее ночью под самыми окнами комнаты, где жил автор. «Но что меня теперь, оглядываясь назад, поражает, это то, что спустя три минуты я лёг и заснул, так же как остальные с нашей улицы, которые выглянули, убедились, что человека прикончили, и сразу обратно в постель. Могли ли мы, люди рабочие, из-за убийства позабыть тревогу о драгоценных, даром уходящих минутах, когда можно спать?»
Много внимания уделялось психологии нищенства. Величайшим спасительным свойством бедности автор называет исчезновение будущего: «В определенном смысле, действительно, чем меньше денег, тем меньше тревог. Единственная сотня франков повергает в отчаянное малодушие; единственные три франка не нарушают общей апатии: сегодня три франка тебя прокормят, а завтра — это слишком далеко».
«Французские» главы завершаются рассказом о том, что, изведав все стороны парижской бедняцкой жизни, автор обратился к своему другу в Лондоне с просьбой найти ему такую работу, чтобы можно было спать хотя бы пять часов в сутки. И работа была найдена — уход за ребенком-инвалидом. Далее следуют «лондонские» главы: описание разочарования по поводу того, что обещанную работу он так и не получил, бродяжничества, ночевок в приютах; выразительные портреты людей, с которыми судьба сводила автора во время его скитаний.
Следует признать — и в этом единодушны почти все авторы критических работ, — что «английская» часть выглядит однообразнее, читается не столь интересно, как «парижская». Объясняется это просто: во французской столице автор сталкивался с самыми разнообразными персонажами и смог описать широкий диапазон характеров; в Лондоне же он наблюдал (причем в сравнительно кратких «экспедициях») в основном городских нищих, главным образом в приютах и на улицах, а не в местах их постоянного обитания.
Но и здесь были особо яркие фрагменты. Критики сочли авторской удачей образ уличного художника по прозвищу Чумарь, с которым главный герой, ведущий повествование, познакомился на набережной Темзы, недалеко от лондонского моста Ватерлоо. Вот лишь крохотная зарисовка: «…стоя на коленях, перерисовывал с эскиза из грошового блокнотика портрет Уинстона Черчилля. Сходство угадывалось неплохо. Сам же Чумарь оказался маленьким, смугловатым, нос крючком и низко надвинутая шапка курчавых волос. Правая нога у него была страшно искалечена, ступня ужасающим образом вывернута пяткой вперед. Выглядел он типичным евреем, хотя всегда это решительно отрицал, называя свой крючковатый нос “римским”, гордясь его подобием носу некого императора (я полагаю, Веспасиана)».
Оруэлл отвергал весьма распространенное в британском обществе мнение, что бродяги сами виноваты в том, что с ними произошло, стремился показать, что они — жертвы общества, что в их среде можно встретить самых разных людей, в том числе очень талантливых, у которых просто не сложилась судьба. Образ уличного художника — яркое тому свидетельство.
Весьма пессимистично звучал заключительный аккорд книги:
«Здесь я закончу свою историю. Историю довольно тривиальную, могу лишь надеяться, что она будет неким образом интересна как вариант этнографического дневника. Я просто рассказал — есть мир, он совсем рядом и он ждет вас, если вы вдруг окажетесь совсем без денег. Этот мир мне еще непременно надо будет изучить глубже и точнее. Я очень бы хотел узнать таких людей, как Марио, или Падди, или скулежник Билл, не по случайным встречам, а близко, по-настоящему; я очень бы хотел понять, что же действительно творится в душах плонжеров[25], бродяг, постоянных жильцов набережной. Пока, конечно, мне приоткрылся лишь краешек нищеты. Но всё же кое-что, слегка хватив бедняцкого лиха, я усвоил. Я никогда уже не буду думать о бродягах, что все они пьяницы и мерзавцы, не буду ждать благодарности от нищего, которому я кинул пенни, не буду удивляться слабоволию тех, кого выгнали с работы, не буду опускать монеты в кружку Армии спасения, отказываться на улице от рекламных листовок и наслаждаться угощением в шикарных ресторанах. Начало есть».
Оруэлл не декларировал, что его книга не имеет определенной политической направленности. Но это было ясно любому непредвзятому читателю хотя бы потому, что ни одна партия не упоминалась. Автор сознательно пошел на этот шаг, чтобы подчеркнуть абстрагирование от политики. Единственная названная им организация — некое Коммунистическое тайное общество — оказывается группой мошенников, отбирающих в Париже гроши у каких-то обнищавших русских эмигрантов.
Точно так же Оруэлл низводил с пьедестала религиозно-церковные организации, прибегая к явно выдуманным ситуациям, вмещавшим, однако, его суммированный опыт. Для этого ему понадобилась, например, Армия спасения с ее «полувоенной дисциплиной», от которой просто «воняло благотворительностью». Армия спасения помогала нищим, но смотрела на них как на заблудшие, грешные души, считая бедность пороком, независимо оттого, по какой причине человек оказался в тяжелой ситуации.
Оруэлл описал характерную сцену: дама в очень дорогом шелковом платье распределяла чашки чая среди бродяг при условии, что они будут усердно молиться, и пристально следила, чтобы те, чьи души она «спасала», не отлынивали от молитвы.
Глубоко сочувствуя своим персонажам, Оруэлл вовсе не идеализировал их, изображал со всеми присущими им пороками, ничуть не меньшими, чем у представителей других слоев общества. Никакого «классового сознания» у бродяг, по мнению автора, не было, а присутствовали обыкновенные, в значительной мере негативные человеческие эмоции: необоснованные амбиции, жадность, зависть, стремление обойти ближнего, высокомерие по отношению к тем, кто находился хотя бы на одну ступеньку ниже. Этот вывод не декларировался, но постоянно проступал сквозь ткань повествования.
Книга носила автобиографический характер. Но ведь даже в тех случаях, когда авторы честно и искренне стремятся представить читателю свое полное жизнеописание или рассказать об отдельных этапах своей судьбы, у них не всегда получается. Память избирательна, человеку свойственно четко помнить одни и напрочь забывать другие эпизоды, невольно искажать факты и имена, придавать особое значение чему-то малосущественному и, наоборот, пренебрегать более важным. Оруэлл же создавал некое сложное переплетение воспоминаний, наблюдений, фантазий и размышлений. Подчас он просто забывал имя человека, о котором хотел рассказать; иногда для полноты картины слегка (или изрядно) преувеличивал. Бывало и так, что отдельные образы или ситуации конструировались Оруэллом из подлинных эпизодов с элементами выдумки.
Посылая авторский экземпляр книги одному из знакомых, Оруэлл писал: «Эти главы не могут считаться подлинной автобиографией. Но они написаны на основе того, что я действительно видел»{205}. Сочетание автобиографического рассказа с наблюдением со стороны, безусловно, существенно обогатило книгу. Один из биографов Оруэлла, Линетт Хантер, справедливо отмечает, что эпизоды, описанные человеком, хоть что-то зарабатывающим, выглядят более «отстраненными», исследовательскими, чем те, которые представлены человеком голодным, не имеющим ни единого франка в кармане{206}. Это вполне понятно и естественно. Но оба подхода дополняют друг друга, позволяют представить картину жизни бедноты панорамно.
Впоследствии, как иронизировал С. Лукас{207}, некоторые биографы, прилагая немалые усилия, «строили из себя детективов», чтобы проверить, что в книге полностью соответствовало действительности, а что являлось вымыслом; какая именно гостиница была обозначена буквой X; каковы были подлинные имена людей, с которыми встречался Оруэлл в Париже и Лондоне. Лишь в отдельных случаях удавалось получить достоверные сведения. Вероятно, предвидя именно такие почти бесплодные розыски, политический и литературный еженедельник «Тайм энд Тайд» («Время и Волна»), анонсируя книгу, писал: «Интересен не только опыт Джорджа Оруэлла, Джордж Оруэлл интересен сам по себе»{208}.
Автор с волнением ожидал откликов на книгу. Они последовали уже через неделю. Очерки приняли в основном благосклонно. В числе первых рецензентов были известный критик и автор популярных исторических трудов Комптон Маккензи и близкий к социалистам драматург, романист и эссеист Джон Бойнтон Пристли. Последний писал в газете «Ивнинг стандард» через два дня после появления тома, что Оруэлл создал «великолепную книгу и ценный социальный документ»: «Это самая лучшая книга такого рода, которую я читал за многие годы»{209}.
Положительной была и оценка авторитетного литературного приложения газеты «Таймс», в котором проводилось сравнение некоторых героев книги с «эксцентрическими типами романов Диккенса», глубоко почитаемого Блэром{210}. В ряде рецензий провозглашалось, что появился новый талантливый автор со своеобразным стилем, собственной манерой подачи материала, перспективный публицист, обладающий важным жизненным опытом. Влиятельная еженедельная газета включила книгу в число бестселлеров, хотя сам Оруэлл считал, что «пройдет несколько недель, прежде чем можно будет сказать, продается книга или нет»{211}.
Лишь изредка появлялись отрицательные отклики, не касавшиеся, впрочем, литературных достоинств книги. Некий Гумберт Поссенти написал в «Таймс», что автор оклеветал парижские рестораны, заявив, что в них грязные кухни, и что его суждения могут бросить тень и на рестораны британской столицы{212}. Удивительно, но Блэр принял это курьезное письмо близко к сердцу и даже счел нужным написать в «Таймс» ответ, который был опубликован. Он доказывал, что ни один посетитель ресторана не знает, что творится на кухне: «Господин Поссенти, похоже, считает, что я проявляю какую-то патриотическую враждебность по отношению к французским ресторанам, противопоставляя их английским. Я далек от этого. Я писал о парижском отеле и ресторане, так как знал об этом из личного опыта и ни в коем случае не имел в виду предполагать, что в смысле грязных кухонь французы хуже, чем любая другая нация»{213}.
Благожелательное отношение критики и читателей побудило английского агента Оруэлла попробовать издать книгу в американском издательстве «Харпер энд бразерс». Положительный ответ пришел уже в конце февраля 1933 года: рукопись произвела хорошее впечатление на известный книжный дом, основанный еще в 1833 году. Но возникло одно затруднение: издательство попросило прислать краткую биографию и фото автора, но сделать это означало расшифровать себя. Растерянный Эрик писал Муру: «Я не уверен, что моя фотография окажется хорошей рекламой»{214}. В результате в издательство была прислана вымышленная «автобиография» Джорджа Оруэлла, а в фотографии отказано; поскольку в издательстве догадались, что Оруэлл — это псевдоним, книга вышла без биографической справки.
Долго держать в тайне настоящее имя Оруэлла было невозможно. Пронырливые американские журналисты обратили внимание на то, что на титульном листе книги в качестве собственника издательских прав был указан Эрик Блэр. К тому же в «Нэшн» анонимный рецензент поспешил сообщить, что автором книги является «старый итонский парень и бывший государственный служащий, который сначала был мойщиком посуды в Париже, а затем бродягой в собственной стране»{215}.
Сам Оруэлл сдержанно воспринимал доброжелательные отзывы. Он соглашался с часто встречавшимся критическим замечанием, что его книга, создавая яркую картину положения низших слоев общества в двух странах, не намечает путей его улучшения. Некоторые критики даже требовали «рецептов» социальный инженерии. На такого рода суждения автор отвечал (обычно только в частных письмах), что его задача в другом, что он не политик, формулирующий некую программу, а своего рода «регистратор» событий, что он пытался лишь дать общее представление о проблеме, чтобы будущие усилия по ее устранению имели больше шансов на успех. С явной гордостью он писал Бренде Солкелд: «Я не знаю, каким образом, но я смог написать некоторые достойные куски», — и тут же обрывал себя: «Но я не могу собрать их вместе»{216}.
Первое американское издание «Фунтов лиха в Париже и Лондоне». 1933 г.