Познание прошлого скорее всяких иных знаний может послужить на пользу людям… уроки, почерпнутые из истории, наиболее верно ведут к просвещению и подготовляют к занятию общественными делами, повесть об испытаниях других людей есть вразумительнейшая или единственная наставница, научающая нас мужественно переносить превратности судьбы.
Светало, когда Дорион на цыпочках, чтобы не слышно было и шороха, вышел из своей каморки и пробрался в перистиль. Раннее утро, окропленное росой, благоухало белыми розами, гвоздиками и гиацинтами. Старая пиния, перекинувшая свои мощные ветви через высокую ограду, звенела птичьими голосами. Мраморные амурчики протягивали пухлые ручки к струям веселого фонтана, а белая скамья, опоясавшая круглый бассейн, была влажной от ночной росы, и видно было легкое облачко пара, появившееся над ней вместе с лучами восходящего солнца.
Дорион, переписчик Овидия Назона, пришел в это святилище задолго до того как здесь появлялся его господин. Усевшись на скамье у мраморного столика с львиными ножками, Дорион принялся переписывать из книги Аристотеля его мысли о рабство. Обрывок пергамента был испещрен четкими строками, словно вышитыми бисером. Дорион экономил драгоценный пергамент. На нем надо было уместить возможно больше строк. Это был его пергамент, куда он записывал мысли великих философов древности.
Вот уже десять лет прошло с того дня, когда Дорион, сын Фемистокла, вольноотпущенник из Афин, прибыл в этот дом, чтобы стать переписчиком у великого Овидия Назона. Ему было пятнадцать лет, когда отец выкупил его и отправил в Рим. Все эти годы юноша каждый свободный час тратил на занятия философией. Каждый день с рассвета и до прихода господина Дорион заполнял свой пергамент, пользуясь библиотекой поэта. Размышления великих греков и римлян так захватили юношу, что прежнее увлечение поэзией затмилось. И хотя он охотно писал под диктовку Овидия Назона, и хотя запомнил сотни прекрасных строк, это занятие не было главным делом его жизни. Главным — стала философия и мечта о том времени, когда он будет настолько подготовлен, что сможет пригласить учеников.
Пока Дорион переписывал размышления Аристотеля о рабстве, большой красивый дом Овидия Назона просыпался. Слышно было, как хлопочет на кухне повар и как скрипит калитка, ведущая в хозяйственные помещения. Запах сдобных хлебцев напомнил об изысканном завтраке господина, и захотелось есть. За стеной перистиля, где был небольшой бассейн Фабии, жены Овидия, стало слышно, как трудятся пять юных рабынь госпожи. Дорион уже знал, что рабыни готовят притирание для Фабии, а это означало, что госпожа сегодня пожалует во дворец к императрице Ливии.
«Было бы хорошо, — подумал Дорион, — если бы вместе с госпожой во дворец пожаловал и Овидий Назон. Последнее время это случается редко, а вдруг сегодня! Тогда господин не задержится за работой, рано уйдет в термы, к цирюльнику, к массажисту. Потом станет долго примерять свой новый плащ и подбирать к нему драгоценную пряжку. Вот будет раздолье! Сколько новых записей появится на обрывке этого пергамента».
Пять юных рабынь Фабии готовили притирание. Одна растирала в ступке ячменное зерно, очистив его от шелухи и мякины. Просеянную ячменную муку она смешала со свежими сырыми яйцами, ловко скатала шарики и отнесла их сушить на солнце.
Другая рабыня усердно растирала дюжину луковиц нарцисса в мраморной чаше. Третья — просеивала на маленьком сите дорогостоящий порошок, полученный из растертого рога годовалого оленя. Четвертая — отправилась к эконому, чтобы принести для смеси желтого аттического меда. Самая старшая, Лампито, принесла розовую каменную чашу и стала в нее складывать все составные части умащения. К этому времени уже просохли шарики из ячменной муки. Их размололи на маленьких жерновах, смешали с растертыми луковицами нарцисса и порошком от рога оленя, прибавили аравийской камеди, меда и ладана. Юные рабыни по очереди старательно растирали эту смесь, передавая чашу из рук в руки. Смесь становилась все мягче и ароматней, и наконец Лампито испробовала притирание на своем лице.
К этому времени госпожа Фабия покинула свои покои и пришла к бассейну. Ее уже ждала Лампито с розовой чашей в руках. Госпожа уселась на скамье, покрытой мягким войлоком, и приказала заняться притиранием. Она терпеливо сносила хлопки и легкие удары своей массажистки, прикрыв глаза и слегка улыбаясь своим мыслям. Она вспомнила массажистку Ливии, растерянную от неожиданного предложения Фабии — выдать ей секрет приготовления редкостного притирания. Фабия тут же отдала в награду свой любимый браслет и торжествовала, когда ее рабыня Лампито усвоила способ приготовления. С тех пор она услышала столько приятных слов о своей молодости и свежести лица, что ни разу не пожалела о драгоценном браслете.
— Госпожа, — говорила Лампито, — твое лицо подобно лепесткам розы, это восхитительно!
Фабия улыбалась, а Лампито радовалась доброму настроению госпожи, она знала, что ее усердие будет вознаграждено подарками, которые стали предметом зависти всех рабынь в доме Овидия.
После купания в бассейне, притираний и массажа госпожа Фабия надела голубую тунику и пошла звать к завтраку Назона. Она предвкушала сегодня веселое пиршество в покоях императрицы Ливии и была в добром настроении. Несколько омрачало ее то обстоятельство, что Ливия не велела приводить Назона, хотя и знала, что гости были бы счастливы еще раз услышать дивные строки его стихов, прославившие Овидия Назона на всю Италию. Фабии это было неприятно, но в то же время заставляло гордиться своим положением. Получалось так, что во дворце она была заметней, чем знаменитый поэт. А это ей было лестно.
Став женой поэта, Фабия была уверена, что он будет постоянно ее сопровождать во дворец императора и станет вроде драгоценного украшения, на которое обращают внимание даже приближенные Августа. Так было прежде. А сейчас что-то изменилось. Почему? Фабия никогда не говорила об этом с мужем. Она была достаточно благоразумна, чтобы не вести разговоры, могущие испортить настроение господина. Она вполне примирилась с мыслью, что вся Италия видит и понимает то, чего не смогли понять во дворце императора Августа.
Фабии нравились стихи Овидия, но и огорчали. Она ревновала его к той женщине, которая была увековечена в звонких строках поэта. Вероятно, она была восхитительна, неотразима. Кто она, эта таинственная Коринна? Она пленила совсем юного Овидия и явилась источником вдохновения. Любители поэзии говорили о Назоне, что он превзошел лучших поэтов Рима, воспевая свою Коринну.
— Фабия, ты хорошеешь с каждым днем! — воскликнул Овидий, целуя руки жены. — Как случилось, что Ливия стерпела твое соперничество? У вас настоящее состязание с помощью умащения.
Фабия посмотрела на Овидия и подумала: «Как он хорош сегодня, такой свежий, бодрый и молодой в свои пятьдесят лет. Он в добром настроении, я не должна его огорчать».
— Мой друг, — сказала она, — мне кажется, что усердие твоей Фабии нужно прежде всего для того, чтобы понравиться своему господину. Я всегда помню о том, что мой Овидий Назон самый великий поэт Рима. А ведь нет на свете занятия, которое бы так украшало человека, как занятие поэзией. Боги покровительствуют тебе, мой Назон, а музы тебя лелеют.
— Пожалуй, что и так, — согласился Назон. — Иначе не было бы мне такого счастья — всю жизнь творить, всю жизнь говорить с музой, всю жизнь заниматься любимым делом. Это великое счастье, моя Фабия. Ты права. Даже представить себе трудно, что было бы со мной, если бы я внял мольбам моего отца и стал бы сенатором. Нет, этого не должно было случиться. Я вижу себя только в роли поэта. Стихи — моя радость, моя отрада, мое откровение. Как хорошо, Фабия, что ты это понимаешь. Однако ты не ответила мне на вопрос о соперничестве с Ливией.
— Ливия пока еще не узнала о том, что я постигла ее тайну, — говорила Фабия, едва сдерживая смех. — Боюсь, что она убьет свою массажистку, когда узнает, что та выдала мне секрет приготовления этого восхитительного умащения. Я отдала ей в награду свой любимый браслет с рубинами. Помнишь, его подарил мне отец в день нашей свадьбы? Я им очень дорожила. Но чего не сделаешь для того, чтобы сохранить молодость и красоту.
— Не пожалела? — рассмеялся Назон. — Впрочем, это лучший способ сохранить свое очарование. Ты права.
За завтраком Овидий много шутил, читал строки из «Метаморфоз», был спокойным, красивым и беспечным, как бывало прежде. Но вот Фабия призналась ему, что сегодня пойдет во дворец к Ливии без него, что императрица задумала пригласить только подруг. И тут Овидий преобразился. Куда девалась его приветливость. Исчезли шутки. Он нахмурился и, глядя на Фабию, строго и сурово спросил:
— Скажи мне, Фабия, что случилось? Вот уже третий раз я слышу о том, что меня не хотят видеть во дворце Августа. Цезарь избегает меня, словно я в чем-то провинился. Но в чем? Не скажешь ли ты мне, моя Фабия? О твоей дружбе с Ливией знает весь Рим. Что случилось?
— Право же, ничего не случилось, — пролепетала Фабия. Слой румян помог скрыть бледность лица. Но голос выдавал ее волнение. Она сама не знала причины. Она сама удивлялась тому, что последнее время Ливия ни разу и словом не обмолвилась о стихах Овидия, прославленных на весь Рим. Стареющий Август любил славословие, а Овидий Назон, зная об этом и будучи уверенным, что Август один из величайших правителей Рима, задумал посвятить ему свои «Фасты» — удивительно поэтичный римский календарь обрядов, праздников и древних сказаний. Отрывки этого произведения ходили по рукам.
— Но есть ведь причина тому, что признанный всеми поэт теперь не нужен? — спрашивал Назон. — Твоя дружба с императрицей дает тебе право спросить Ливию. Сделай это осторожно и разумно, как ты умеешь.
— Я все сделаю для тебя, мой друг. Великий Рим знает на память твои творения. Вчера я слышала на Форуме дивное чтение. Сын богатого всадника вдохновенно читал твои «Любовные песни», и ему внимала целая толпа. Разве это не признание твоего таланта, мой друг?
Дорион дописывал последние фразы из размышлений Аристотеля о рабах и с опаской поглядывал на дверь, ведущую во внутренние покои виллы. Его очень взволновали мысли Аристотеля о рабстве, и он проявил редкую рассеянность. Принявшись за завтрак, состоявший из хлебца и чаши воды, взятой в бассейне у фонтана, он не убрал пергамент со стола. Когда внезапно появился Овидий, пергамент привлек его внимание.
— Уж не стихи ли ты пишешь, Дорион? — удивился Назон. И протянул руку к пергаменту.
— Нет у меня божественного дара, — ответил хмуро Дорион. Он был раздосадован случившимся, особенно потому, что записи о рабах могли рассердить Овидия: его дом был полон рабов.
«Во всех ремеслах, — читал Овидий, — нужны бывают соответствующие для них инструменты… и из этих инструментов одни являются неодушевленными… раб же является в известной степени одушевленной частью собственности. Если бы каждый инструмент мог выполнять свойственную ему работу сам… если бы ткацкие челноки сами ткали… господам не нужны были рабы».
— Удивительно верно рассуждал великий мыслитель, — сказал Овидий. — Только так можно объяснить природу рабства. Однако принеси мне свиток «Политики» Аристотеля, я покажу тебе строки, которые убедительно объясняют происхождение рабства.
Дорион пошел в библиотеку поэта и быстро принес свиток, о котором говорил Овидий. Поэт развернул его и прочел вслух строки, которые были когда-то подчеркнуты им:
— «…есть люди, которые подчиняются царям, когда могли бы жить свободными, как греки, — это варвары; стало быть, в них от природы заложена потребность к повиновению; стало быть, пользоваться повиновением раба-варвара так же естественно, как душе пользоваться повиновением тела». Вот так Аристотель понимает природу рабства, — заключил Овидий. — Но почему эти рассуждения записаны на обрывке пергамента? Зачем?
Дорион стоял смущенный и взволнованный. Он боялся насмешки, боялся укоров. «Однако надо сказать господину обо всем, — подумал он, — Надо сказать о своем увлечении философией, о своих мечтах на будущее. Ведь я не раб, я свободный человек, имею же я право на свои привязанности?»
— Не удивляйся, господин, — прошептал Дорион. — Я давно стал собирать высказывания мудрых. Я начал это в тот год, когда покинул Афины и страдал от одиночества. Потом это занятие захватило меня. Прости меня, господин, я делал выписки, пользуясь твоими свитками. А обрывки папируса и пергамента я покупал в одной маленькой лавчонке вблизи Палатина. Ты спросишь, когда я это делал? Только на рассвете. Я вставал всегда вместе с солнцем.
— И многое ты успел?
— Много, ведь я занимаюсь этим делом уже десять лет.
— Как же ты воспринял размышления Аристотеля о рабстве?
Дорион молчал. Он не знал, можно ли сказать правду. Но решился:
— Я скажу правду, господин, а там что будет, то и будет.
— Не бойся! — рассмеялся Овидий. — Я не прогоню тебя за то, что ты думаешь не так, как думаю я. Каждый человек имеет свое суждение, основанное на его личном опыте. Он имеет на это право.
— По этому поводу у меня записаны прелюбопытнейшие строки, — оживился Дорион. — Но прежде я отвечу на вопрос господина. Аристотель великий мудрец, а вот в вопросе о рабстве он заблуждается. Человек есть живое существо, а не механизм. Надо думать, что и ему дано право на свободную жизнь, а несчастье лишило его этой свободы. Так неужто надо его считать равным топору или молотку? Мне горько было читать эти строки Аристотеля. Может быть, потому, что мой отец еще раб. А две младшие сестры тоже рабыни. И я, работая у тебя десять лет, господин, не трачу на себя и лишнего обола, чтобы собрать деньги на выкуп. Отец помог мне обрести свободу в пятнадцать лет. Честь ему и хвала! Теперь я уже вполне грамотен и, возможно, недалек день, когда смогу пригласить учеников. Собранные мною мудрые мысли великих греков и римлян могут пригодиться людям.
— Ты отважен, — сказал Овидий. — Любопытная получилась история, мне неведомая из-за твоей замкнутости. Такая целеустремленность похвальна. Поистине, ты заслужил того, чтобы исполнилась твоя мечта. Я прибавлю тебе плату для твоей великой цели. Но я думаю, что и отец сумел собрать деньги на выкуп.
Хороший переписчик в цене как в Риме, так и в Афинах. Однако займемся делом, у нас сегодня много работы. Продолжим «Метаморфозы».
Дорион взял в руки вощеную дощечку и стиль. Записи, сделанные под диктовку на дощечке, он потом переписывал на свитки пергамента или папируса.
Вот я и труд завершил, его ни гневный Юпитер,
Ни железо, ни огонь, ни давность изгладить не могут.
Пусть как захочет, тот день, что ничем, кроме этого тела,
Прав не имеет владеть, мой век неизвестный окончит.
Лучшею частью своей бессмертен, я вознесуся
Выше звезд, и мне нетленно останется имя.
Всюду, где римская власть разлилась по земле покоренной,
Буду в народных устах, и чрез столетия в славе,
Если правдивое есть в предсказаньях поэтов, пребуду…[1]
— Как это прекрасно и как верно, господин! — воскликнул Дорион и опустил голову в страшном смущении. Впервые в жизни он позволил себе высказать свое мнение. Как отнесется великий поэт к суждению ничтожного переписчика?
— Тебе понравились эти строки, Дорион?
— Очень понравились, но грустно мне стало. Какие-то они скорбные…
— Это не скорбь, не прощание, это скорее размышление поэта, прожившего пять десятилетий. Печальные мысли так естественны. Ведь жизнь наша вдоволь разбавлена печалями и разочарованиями. Радость — редкая гостья. Не правда ли?
Овидий умолк и снова призадумался над разговором с Фабией. Но он тут же поборол свое дурное настроение и, улыбаясь, сказал:
— Вернемся к нашему круговороту превращений. «Метаморфозы» обладают колдовской силой. Все в этой поэме преображается и меняется по законам волшебства. Но чудеса ведь происходят по воле богов. Не так ли?
— Святая истина! — воскликнул Дорион, преисполненный гордости. Впервые господин говорил с ним как с равным. Как это было хорошо! Просто удивительно!
В это утро они записали много прекрасных строк о Ниобе, царице Фив, дочери Тантала, которая родила семь сыновей и семь дочерей, но всех потеряла из-за своей непомерной гордости.
Овидий читал свои стихи вдохновенно, глаза его горели, Дориону казалось, что поэт излучает сияние богов, восседающих на Олимпе. Но вот они завершили работу сегодняшнего утра, и Овидий, вспомнив свою обиду, поник. Тревога не покидала его. Разговор с Фабией за завтраком мучил его, как заноза.
— Завтра мы поработаем в саду у Тибра, — сказал Овидий. — А теперь, Дорион, ответь мне на один вопрос. Почему ты никогда не говорил мне о своем интересе к философии? И откуда у тебя берется время на эти занятия, на развлечения?
— Могу сказать, господин. В Риме я ни часу не был бездельником. А развлечения недоступны мне. Я бедный вольноотпущенник, пожелавший постигнуть великие истины. Где уж тут развлечения?.. Почему я молчал? Боялся насмешки. Сын раба — и вдруг философия.
— История полна примеров, которые могут тебя воодушевить, — сказал Овидий. — Сын вольноотпущенника из Венусии, Квинт Гораций Флакк, стал знаменитым поэтом. Гораций любимый поэт римлян. Ты это знаешь. А великий мастер трагедии Акций, написавший пятьдесят трагедий — сын вольноотпущенника из Умбрии. Его ценили не только любители театра, но и грамматики. Он прославился как знаток истории поэзии. Изучай труды великих мыслителей, размышляй над древними свитками, и кто знает, может быть, и твое имя войдет в историю.
— Я напомню господину слова великого Платона. Как хорошо он сказал о молодых людях, у которых велика любознательность. «Молодой человек, — говорит он, — впервые вкусивший из этого источника, радуется так, как будто бы он нашел сокровище мудрости; он вне себя от восторга. Ему доставляет наслаждение вспоминать все речи, выбирать из них идеи и то смешивать их в одно, то разбирать их по частям и ставить тем в затруднение прежде всего и больше всего самого себя, а затем всех тех, кто окружает его, молодых, старых, сверстников, кто бы они ни были, не щадя ни отца, ни матери, никого из тех, кто его слушает». Мне некому выразить свой восторг от того, что открыли мне в своих творениях великие мыслители, но должен признаться, господин, я частенько бываю в состоянии такого восторга.
— О, ты достигнешь желаемого! — воскликнул Овидий. — Возьми в подарок большой свиток пергамента и займись любимым делом.
Дорион был ошеломлен неожиданным вниманием и щедростью господина. Он прибавил ему денег за переписку, подарил пергамент, а главное — обнадежил. Как это важно и как это нужно бедному одинокому человеку. В Риме Дорион не приобрел себе близких друзей, слишком был занят с рассвета до заката. Да и деньги экономил. Только и позволял себе купить маленький хлебец на завтрак и пергамент для переписки. Как только господин разрешит отлучиться, он отправится в Афины, чтобы передать деньги отцу и узнать, не собрал ли он для выкупа какую-то сумму. Нужно много денег, чтобы стали свободны и сестры. Десять лет он не видел маленьких сестер. Теперь они уже невесты. Как важно было бы сделать их свободными, чтобы они нашли себе достойных мужей, искусных ремесленников.
Дорион долго еще сидел в задумчивости, а когда вернулся в свою каморку, вытащил из ящика небольшой папирус и стал искать строки, которые должны были утвердить его в надежде на великое свершение.
«История знает подобные удачи, — повторял Дорион, развертывая свиток. — Помнится, я записал чей-то рассказ. Был на свете философ, некий Бион. Удивительная у него судьба. Вот она, запись: „Бион сам рассказал Антигону о себе. Когда его спросили, чем он занимался, пока не обратился к философии, он сказал, что отец его вольноотпущенник, из тех, кто локтем нос утирает. Это означало, что он был торговцем соленой рыбой, родом борисфенит. И было у него не лицо, а роспись по лицу, знак хозяйской жестокости. Мать — под стать такому человеку… Однажды отец его проворовался и был продан в рабство. Вместе с ним продали молодого и пригожего сына. Его купил один ритор. Потом он умер и оставил Биону все свое имущество. Прежде всего молодой Бион сжег все сочинения ритора, а потом наскреб денег, приехал в Афины и занялся философией“. Бион с иронией вспоминал начало своей карьеры, — думал Дорион, — но суть дела в том, что ничтожное происхождение не помешало ему достичь своей цели, стать ученым мужем. Значит, при усердии можно многого достичь. А что скажет отец, когда узнает, что его Дорион стал философом и помнит на память тысячи строк премудростей? Да и сам способен поразмышлять. Удивится отец».
Дорион извлек из-под войлочной подстилки мешочек с монетами и стал подсчитывать свои сбережения, приготовленные для выкупа отца. Он не знал, сколько потребует вдова господина Праксия, которой по наследству достался Фемистокл с дочерьми.
Дорион запомнил ее капризной и придирчивой. Какая она сейчас?
Прошло пять лет с тех пор, как не стало господина Праксия. Все эти годы Фемистокл работал на стороне, а деньги, полученные за переписку у ученых мужей Афин, он отдавал госпоже. Отец писал об этом коротко и скупо. А как он живет, можно было только догадываться. В письмах невозможно обо всем сказать. И он, Дорион, не написал отцу о самом главном — о своих занятиях и мечтах. Возможно, что отец считает своего Дориона бездельником, ищущим развлечения в великом Риме. А ведь это не так. Должно быть, настало время повидаться с отцом и сестрами. Прошла целая вечность с тех пор, как он мальчиком покинул дом. Завтра же надо поговорить с господином. Зная теперь тайну своего переписчика, Овидий, возможно, позволит отправиться в Афины. А может быть, и сам пожелает побывать в Греции, тогда Дорион будет сопровождать своего господина.
«„Займись любимым делом“, — сказал мне великий поэт. — Займусь, сегодня же! Как хорошо, что господин знает мою тайну и даже готов покровительствовать мне», — подумал Дорион и подсел к маленькому столику, стоявшему у открытой двери. Он был полон надежд и самых лучших планов.
«Однако у моего переписчика, нищего и обездоленного Дориона, больше надежд на лучшее будущее, чем у меня — прославленного поэта, — подумал Овидий Назон, размышляя над обидой, которую он почувствовал, не получив приглашения во дворец. — Возможно ли, что всему причиной император Август, который старается не замечать меня и явно хочет показать, что я для него не существую? Но так ли это? Не моя ли это мрачная фантазия? Сколько раз он с улыбкой слушал меня. Впрочем, тут нет и капли фантазии. Меня не зовут на придворные сборища, в комнате императрицы Ливии Фабия не видела ни одной книжки Назона, а ведь „Любовные песни“ существуют уже много лет. Их читают и перечитывают в каждом доме. Возможно ли, что императора раздражают мои любовные элегии? Почему? Какая тому причина? Прежде этого не было».
Овидий Назон стоял у своей любимой картины «Весна», которую совсем недавно написал знаменитый римский художник. Стена высокого просторного зала превратилась в зеленый луг. Прелестная молодая женщина в легкой золотистой тунике шла по лугу, рассыпая цветы. Ее длинные золотые косы были уложены в красивую прическу, а тонкий профиль, нежная шея, изящные руки и маленькие ноги говорили о том, как она молода и грациозна. Нельзя было лучше изобразить «Весну».
Овидий вспомнил то лето, когда он, отдыхая в Помпеях, заехал к своему другу в Стабии и, увидев на стене его комнаты эту «Весну», пожелал во что бы то ни стало иметь ее у себя. Он с трудом разыскал художника, который писал эту картину, и поручил ему повторить ее на стене своей нарядной круглой комнаты для гостей, где мраморные колонны с капителями делали ее похожей на изящный маленький храм.
«Чему я так печалюсь? — спрашивал себя Назон. — Надо ли принимать во внимание такой пустяк? Не пригласили во дворец… Где это Катулл писал: „…не будь высокомерным, чтоб тебе не отмстила Немезида…“».
И вдруг он вспомнил стихи своего любимого Катулла и успокоился лишь тогда, когда прочел их вслух:
— Друг Лициний! Вчера, в часы досуга,
Мы табличками долго забавлялись.
Превосходно и весело играли,
Мы писали стихи поочередно.
Подбирали размеры и меняли.
Пили, шуткой на шутку отвечали.
И ушел я, твоим, Лициний, блеском
И твоим остроумием зажженный.
И еда не могла меня утешить,
Глаз бессонных в дремоте не смыкал я,
Словно пьяный, ворочался в постели,
Поджидая желанного рассвета,
Чтоб с тобой говорить, побыть с тобою.
И когда, треволненьем утомленный,
Полумертвый застыл я на кровати,
Эти строчки тебе, мой самый милый,
Написал, чтоб мою тоску ты понял.
Берегись же, и просьб моих не вздумай
Осмеять и не будь высокомерным,
Чтоб тебе не отмстила Немезида!
В гневе страшна она. Не богохульствуй![2]
«В этих строках любовь и дружба, — думал Овидий. — И у меня есть любимый друг, Котта Максим. К нему я и пойду поговорить о наболевшем. И хоть он молод, но, как сын своего прославленного отца, Валерия Мессалы, также сердечен ко мне. Как тонко старик понимал начинающего поэта. Овидий Назон никогда тебя не забудет, добрый старый друг. Увы, умерший».
Публий Овидий Назон, прославленный римский поэт, современник императора Августа, после многих лет триумфа все еще переживал пору расцвета и славы. Десятки лет, начиная с двадцатилетнего возраста он черпал вдохновение в гуле восторженной толпы. Поистине путь его был усеян розами. Его поэтические строки знал на память каждый молодой образованный римлянин. Да и не только в Риме почитали поэта, воспевшего любовь, красоту женщины, искусство поклонения возвышенному чувству, что зародилось у Катулла и так присуще было Тибуллу и Проперцию. Однако это получило наиболее яркое воплощение у Овидия Назона.
Мысленно Назон возвращался к дням своей юности, когда, по настоянию отца, готовился к общественной деятельности. Отец его, богатый римский всадник, добился того, что еще совсем юный Овидий стал триумвиром по уголовным делам, потом заседал в судебной коллегии децемвиров. Отец уже мысленно видел его в тунике с широкой сенатской полосой, заседающим рядом с самыми богатыми и знатными римлянами, а сын объявил отцу, что никогда не будет сенатором. С юных лет он слагал стихи, и поэзия манила его, хоть и считалась делом недостаточно серьезным, чтобы сыну богатого и знатного человека стоило посвятить ей жизнь.
Огорченному отцу Овидий признался: «Что ни старался я сказать прозою, выходили стихи». И случилось так, что восемнадцатилетний Овидий уже с успехом выступал перед восторженными слушателями. Он получил образование, которое очень способствовало его наклонностям к литературе. Еще мальчиком он учился у грамматика, прочел труды великих греческих философов и писателей. Его интересовала история, астрономия и география, но больше всего — мифология.
«Благородный отец, как он заботился о моем образовании, как старался сделать из меня хорошего оратора, — вспоминал сейчас Овидий. — Бедняга, он хотел, чтобы мои речи в сенате запоминались на долгие годы. И все, чему меня учил ритор, все пошло на пользу моей поэзии. Ведь упражнялись в пересказах, в описаниях, сравнениях, декламировали на вымышленные темы. Это было прекрасно!»
Размышления поэта прервал Котта Максим. Он пришел к другу, чтобы пригласить его на веселую пирушку.
— А я собирался к тебе, мой друг! — воскликнул Овидий. — Мне что-то взгрустнулось и захотелось поговорить с милым человеком. Еще более я пожелал этого, вспомнив стихи Катулла: «Друг Лициний! Вчера, в часы досуга…» Помнишь?
— Как не помнить, Валерий Катулл мой любимый поэт. Однако мне не нравится твое дурное настроение. Я не вижу к тому причин. Насколько мне известно — нет в Риме поэта более любимого и более счастливого. Ты живешь в полном благополучии. Фабия — достойная тебя подруга. Как она любит тебя! А как хороша собой! Да еще тесно связана с домом императрицы Ливии. Все, о чем можно мечтать, — все к твоим услугам, друг мой Овидий Назон. Скажи мне, где причина для печали и дурного настроения? Может быть, ты обнаружил соперников? Я их не вижу, хоть и знаю, что в Риме сейчас насчитывается около тридцати поэтов. Подумать только! Десятки поэтов пишут и читают перед толпой, а не могут с тобой соперничать, ты выше их и всеми признан.
— Послушал я тебя, славный друг мой Котта Максим, и стало мне стыдно. Словно я провинился перед обществом. Может быть, и в самом деле что-то мною надумано? Подожди меня, я быстро соберусь, и мы пойдем пировать. Вспомним строки из моих элегий:
Все я безумства готов, все свои вины раскрыть,
Я ненавижу порок… но сам ненавистного жажду.
Ах, как нести тяжело то, что желал бы свалить!
Нет, себя побороть ни сил не хватает, ни воли…
Так и кидает меня, словно корабль на волнах!..[3]
Было время, и я смотрел снизу вверх на Горация и Вергилия, — ответил Овидий. — Тибулл и Проперций — мои учителя, рано меня признали. Всегда буду хранить добрую память о них. И не столько за признание, сколько за поэзию, которая воспевала любовь и которая пришлась по душе моему юному сердцу.
В этот вечер друзья долго пировали в веселой компании с венками цветущих роз на головах. Овидий Назон порадовал своих молодых друзей новыми отрывками из «Метаморфоз».
Прощаясь с Максимом, Овидий неожиданно проговорился:
— Я рад, что моя Фабия посетила Ливию в одиночестве. Так приятно мы провели вечер, друг мой Котта Максим!
— Вот оно что! — воскликнул Максим. — Тебя не позвали во дворец, и ты подумал, что тебя не ценят. О, великий Юпитер! Его любит весь Рим, его ценит вся Италия, а с ней и Греция, а ему все мало!
А в это время во дворце императора гости пировали в обществе самого Августа Цезаря. Фабия сидела поодаль от Ливии и оказалась по соседству с одной болтливой женщиной, которая была примечательна лишь тем, что повелевала своим старым мужем, богатым сенатором.
— Муж говорил мне, что сын Ливии — Тиберий — очень возвысился в последнем военном походе. Он завоевал небывалое доверие Цезаря, — говорила женщина, ничуть не стесняясь того, что ее услышат. — Он воевал с царем германского племени Марободом, а у него было несметное войско варваров. Они сражались как звери, а Тиберий пошел на них с двенадцатью легионами. Отвагой и хитростью он их победил. Мой муж купил рабов из пленников Тиберия, да еще собирается откупить обширные земли, которые ранее принадлежали богатым людям Далмации. Это был удивительный поход!.. Поверь мне, — сказала она уже тише, — после Августа императором будет Тиберий.
— Юпитер милостивый, о чем ты говоришь при живом Цезаре? — удивилась собеседница.
Обратившись к Фабии, она спросила:
— Знаешь ли ты, милая Фабия, что внучка Августа, любимая Юлия, сослана на необитаемый остров? Она сурово наказана, но по заслугам. Вела себя так вольно и непринужденно, словно она правит Римом, а не ее престарелый дед. Не угодила деду — и вот будет доживать свои дни в полном одиночестве, а ведь еще молода и хороша собой!
Фабия была смущена и удивлена. Ливия ничего не сказала ей о младшей Юлии, а ведь они виделись всего три дня назад. Однако старый сенатор куда более осведомлен о делах Цезаря, чем она, Фабия, любимая наперсница императрицы. Август стар, но он еще крепок и силен в своей власти. Ему покоряются многочисленные провинции, завоеванные в битвах. Ему подвластны Египет, Сирия, Испания и Галлия, ему поклоняется вся Италия, а есть люди, которые уже видят на его месте Тиберия. Непостижимо это!
Когда молодой красивый виночерпий стал разносить вино, доставленное с острова Хиоса, Фабия, подняв золотую чашу, обратилась к Ливии с добрыми пожеланиями:
— Пусть сбудутся твои мечты и надежды, благородная Ливия, — сказала Фабия. — Пусть долгие годы здравствует наш Цезарь. Я напомню тебе две строки из «Метаморфоз» Овидия:
…И родился человек. Из сути божественной создан
Был он вселенной творцом, зачинателем лучшего мира…[4]
Читая эти строки, я думаю об императоре Августе. Поистине он зачинатель нового мира.
— Благодарю тебя, Фабия. Строки Овидия прозвучали кстати. Я рада видеть тебя на своем пиршестве.
Ливия подняла свою золотую чашу, украшенную драгоценными камнями, и слегка поклонилась подруге. Однако Фабия видела холодность и отчужденность в ее взоре.
Фабия рассеянно слушала кифаристов и все более сожалела, что не нашла возможным поговорить с Ливией о муже. Ей очень хотелось выполнить просьбу Овидия, выяснить — есть ли причина для гнева. Сейчас, видя улыбающееся лицо Августа, она подумала, что Овидий неправ, придавая значение пустякам. Сегодня не пригласили во дворец, а завтра будут приглашать и радоваться его присутствию. Не каждый же раз можно слушать чтение поэта! Сколько забот у императора. Скольких людей он должен принять и выслушать. Вот и сейчас, на пиршестве, он терпеливо выслушал сенатора, который сообщил ему об окончании строительства храма Юпитера Громовержца на Капитолии. Цезарь был доволен сообщением и улыбнулся старому сенатору. Она вспомнила разговор Овидия с Котта Максимом года три назад, когда начали строить храм. Все говорили о том, что император был необычайно щедрым и отпустил громадные деньги на украшения храма. Котта рассказал тогда, что Август посвятил храм Юпитеру Громовержцу в память избавления от опасности, когда во время кантабрийской войны при ночном переходе молния ударила прямо перед носилками и убила раба, который шел с факелом.
Август был очень суеверен и больше всего боялся грома и молнии.
«Не забыть бы рассказать Овидию о храме», — подумала Фабия. Обернувшись к парадной части дворца, освещенного факелами, сверкающего белым мрамором, разглядывая пирующих, Фабия снова посмотрела на императора Августа, который возлежал на своем ложе. Рядом с ним стояли иноземные послы. Низко склонившись, они приветствовали всемогущего правителя великого Рима.
— Ему не до нас! — прошептала Фабия. — Напрасны тревоги Овидия. — И, поднявшись, чтобы незаметно покинуть пиршество, она направилась к своим носилкам.
Покачиваясь в носилках, Фабия вспоминала все новости, услышанные во время приема во дворце. Она была довольна тем, что сообщит Овидию занятные истории и утешит его. Она привыкла видеть его веселым и общительным. Зато в дурном настроении он замыкался и целыми днями сидел в своем круглом зале, что-то записывая. В такие дни он предпочитал завтракать в одиночестве, не принимал гостей и сидел за книгами. Фабия заметила, что в такие дни мифы были его утешением и развлечением.