13

Когда Чарльз Маллисон вернулся домой в сентябре 1945 года, в Джефферсоне уже сидел новый Сноупс. Их самолет сбили («Чего и надо было ожидать», — всегда добавлял Чарльз, рассказывая, как это случилось), но никакой катастрофы не произошло. Пилотом был Плексиглас, Плекс. На самом деле его звали Гарольд Баддрингтон, но он был помешан на целлофане, который называл плексигласом, у него это доходило до мании, при одной мысли, даже при одном виде новой пачки сигарет, новой рубашки, которые теперь продавались запечатанные в невидимую, непроницаемую оболочку, он впадал в такое же безудержное, истерическое неистовство, в какое, Чарльз сам это видел, впадали при одном упоминании о немцах или японцах многие штатские, особенно те, кому было за пятьдесят. Он, Плекс, придумал свою систему — как победить в этой войне при помощи целлофана: вместо бомб, самолеты 17 и 24, а также британские «бленхеймы» и «ланкастеры» должны были сбрасывать запечатанные в целлофан пачки табаку, пакеты нового белья и одежды, и пока немцы будут строиться в очередь, их можно будет безнаказанно бомбить, а еще лучше скопом брать в плен при помощи парашютных десантов.

Выбрасываться с парашютами их экипажу не пришлось: Плекс блестяще посадил машину на одном моторе. Беда была в том, что для посадки он выбрал деревушку, которую немецкий патруль уже наметил в это утро для освоения на практике нового способа оккупации, для каковой операции они только что получили соответствующие директивы, так что, не успев опомниться, весь экипаж самолета очутился в лагере для военнопленных в Лимбурге, причем тут же выяснилось, что это самое опасное место из всех мест, где им пришлось воевать: лагерь находился рядом с той самой узловой станцией железной дороги, которую англичане регулярно бомбили каждую среду вечером с высоты не более тридцати — сорока футов. Шесть дней они следили, как дни на календаре неуклонно подползали к среде, когда с хронометрической точностью начинался рев моторов, грохот взрывов и воздух пронизывала лучи прожекторов, пулеметные очереди и визжащие осколки зенитных снарядов; весь барак прятался под койки, подо что угодно, лишь бы отгородить себя хоть дюймом чего-нибудь твердого, и у всех было бешеное желание, потребность, необходимость выскочить наружу и, дико размахивая руками, орать прямо в пекло, бушевавшее над головой: «Эй, ребята! Побойтесь бога! Это мы! Мы!» Если бы это была кинокартина или роман, а не просто война, говорил Чарльз, они обязательно удрали бы из лагеря. Но сам он никогда не встречал ни одного человека, который действительно убежал бы из настоящего подлинного сталага, так что ему пришлось дожидаться обычного стандартного освобождения, после чего он вернулся домой и застал там, в Джефферсоне, еще одного, нового Сноупса.

Но все же они, джефферсонцы, не сдавались. Именно в то лето 1945 года, когда Джефферсон заполучил нового Сноупса, Рэтлиф изничтожил Кларенса. Нет, Рэтлиф его не подстрелил, ничего подобного: он просто изничтожил Кларенса, зачеркнул его как действующий фактор в том, что дядя Чарльза, Гэвин, называл «наш постоянный сноупсихоз и сноупсобоязнь». Случилось это во время предвыборной кампании, перед августовским выдвижением кандидатов. Чарльз только через месяц вернулся домой, и его дядя Гэвин, собственно говоря, тоже не присутствовал на пикнике, где все это фактически произошло, где Кларенс Сноупс фактически провалился на выборах в Конгресс, хотя эти выборы, в которых принимала участие вся страна, должны были состояться только в будущем году. Чарльз имел в виду именно этот случай, говоря, что Рэтлиф изничтожил Кларенса. Он сидел в кабинете своего дяди, и на этот раз сам Гэвин припер Рэтлифа к стенке и стал его допрашивать:

— Ну, хорошо. Теперь расскажите точно, что именно произошло в тот день?

Сенатора Кларенса Эгглстоуна Сноупса называл просто «Клансом» каждый свободный белый йокнапатофский американец, чьим правом и обязанностью было пойти на выборы и поставить крестик там, где ему велит старик Билл Уорнер: он звался просто сенатор Кларенс Сноупс те первые несколько лет, когда старик Уорнер назначил или откомандировал, — словом, каким-то образом перевел его в верхнюю палату Конгресса штата в городе Джексоне; там сенатор уже стал обрастать жирком (был он высокий, неуклюжий мальчишка, потом юнец, в меру решительный и даже подвижный, несмотря на некоторую неуклюжесть, а потом от сидячей умственной жизни, которую пришлось вести в качестве избранного народом отца, наставника и защитника интересов Йокнапатофского округа, у него побагровел нос, отвисли щеки и раздулся живот), как вдруг, в июльский день, в середине двадцатых годов, когда ни на одном жителе Джефферсона и всего Йокнапатофского округа моложе шестидесяти лет не было пиджака, Кларенс появился на площади в белоснежном полотняном костюме, при черном галстуке бабочкой, и в те же дни, может быть, до или сразу после этого появления, люди с изумлением заметили, что он подписывается «сенатор К.-Э.Сноупс», и дядя Чарльза, Гэвин, спросил:

— А откуда у него взялось еще и "Э" оборотное? — И Рэтлиф объяснил:

— Может, он его подобрал вместе с этим самым белым свадебным костюмчиком, когда проезжал Мемфис по дороге на службу в Джексон. А почему бы и нет? Разве даже у выборного законного сенатора нет тех же личных прав, какие есть у любого свободного избирателя?

Но Чарльз считал, что уже тогда Кларенс всех их несколько сбил с толку, как боксер, который измотал противника, но еще ни разу не ударил как следует. Так что все избиратели кротко и покорно приняли известие, что их собственный личный Цинциннат [40] уже зовется сенатор Эгглстоун Сноупс; дядя Гэвин только спросил:

— Эгглстоун? Почему именно Эгглстоун? — А Рэтлиф только ответил:

— А почему бы и нет? — И тогда дядя Гэвин тоже сказал:

— Верно, почему бы и нет? — Так что, в сущности, никто и не заметил, когда он вернул себе инициал "К" — теперь он стал сенатор К.Эгглстоун Сноупс, и у него определенно вырос животик, набрякли мешки под глазами и нижняя губа отвисла от речей, от ораторского искусства. Потому что Кларенс теперь произносил речи когда угодно, где угодно, на собраниях акционеров, в женских клубах, в любом месте, по любому поводу, лишь бы публика не могла разойтись; Чарльз все еще был в немецком лагере для военнопленных, когда его дядя Гэвин и Рэтлиф уже поняли, что Кларенс собирается выставить свою кандидатуру в конгресс в Вашингтон и что старый Билл Уорнер, вполне возможно, добьется, чтобы выбрали именно его — того самого Кларенса Сноупса, который медленно, но верно делал карьеру, — сначала занимал пост полисмена, лично и тайно охранявшего Уорнера на его личном собственном втором участке, затем стал старшим констеблем района, потом был выбран представителем округа в Джексоне благодаря умению старого Билла применять в самых широких масштабах ростовщический шантаж и, наконец, теперь, в 1945 году, при поддержке и взаимном сговоре всех Уорнеров избирательного округа, при помощи подтасовки голосов был выдвинут в самую палату представителей в Вашингтоне, где, попав в лапы не какого-нибудь Билла Уорнера местного или окружного значения, а в лапы Билла Уорнера общенационального или даже интернационального масштаба, он мог бы наделать бог знает что, если только кто-нибудь, как-нибудь не примет заранее какие-то меры. Так было до того знаменательного дня в июле, во время ежегодного пикника на мельнице Уорнера, когда, по обычаю и традиции, в предвыборную кампанию включались не только местные кандидаты на городские и окружные должности, но и кандидаты на должности в административных учреждениях штата или даже всей страны, например, такие люди, как Кларенс, хотя сами выборы должны были состояться только в будущем году. И вот тут Кларенс даже не выступил с ораторской трибуны, чтобы объявить о своей кандидатуре, словом, исчез с глаз еще до того, как был подан обед. И на следующий день по всей округе пошел слух, что Кларенс не только решил не выставлять свою кандидатуру в Конгресс, но и вообще собрался навсегда удалиться с политической арены, как только его срок в законодательном собрании штата истечет.

Но дядя Гэвин больше всего интересовался не тем, что случилось с Кларенсом, а тем, что же стряслось со стариком Биллом Уорнером. Ведь для того чтобы вышибить Кларенса из состязания за место в Конгрессе, надо было ударить не по Кларенсу, а по старому Биллу; в сущности, Кларенса не стоило трогать. Никто по-настоящему и не обращал внимания на Кларенса, так же как не обращаешь внимания на динамитную шашку, пока к ней не прилажен запал; а без запала Кларенс вообще был просто кучкой опилок и грязной бумаги, которая и гореть-то как следует не станет, даже если ее поджечь. Конечно, он и сам был достаточно лишен совести и всяких моральных устоев, но без той руки, без того мозга, которые его направляли, вели и отпускали ему грехи, Кларенс мог бы стать чьей угодно игрушкой, потому что сам он обладал только слепым инстинктом садизма и мошенничества и был опасен только тому, над кем у него было моральное и умственное превосходство, а из всего населения земного шара таким человеком мог быть только другой Сноупс, да и во всей сноупсовской породе нашелся только один такой. В данном случае таким оказался младший брат Кларенса — Дорис, оболтус лет семнадцати, похожий на Кларенса не только ростом и видом, но и умственной отсталостью, при моральных устоях гиены, с той единственной разницей, что Дориса пока еще не выбрали в законодательные органы штата. Давно, в конце двадцатых годов, Байрон Сноупс, который ограбил банк полковника Сарториса и удрал в Техас, прислал наложенным платежом четырех ребят полусноупсов, полуиндейцев-апашей, — и Кларенс, проводивший лето дома меж двух сессий, избрал их мишенью для всяких шуток и издевательств. Но, занимая пост сенатора штата, Кларенс должен был поддерживать свой престиж не ради своих избирателей, конечно, а потому, что он отлично знал, что со стариком Уорнером шутки плохи, и не дай бог никому задеть его amour-propre [самолюбие (франц.)]. Так что Кларенс только придумывал шутки, а выполнял их его брат Дорис, пока четверо маленьких индейцев не подкараулили Дориса на нейтральной территории: они поймали его, связали, положили на кучу хвороста в лесу и даже успели зажечь костер, когда кто-то услыхал вопли Дориса и спас его в последнюю минуту.

Но самому Кларенсу теперь было за тридцать, и он уже занимал место сенатора штата; его карьера началась задолго до того — когда ему было восемнадцать — девятнадцать, — в лавке Уорнера, где он командовал (он был высокий, сильный, в, по словам Рэтлифа, любил драться, если только противник уступал ему в росте) бандой родственников и подхалимов, и все они дрались, резались в карты, пьянствовали, избивали негров, наводили ужас на женщин и молодых девушек во всей Французовой Балке, а потом (как рассказывал Рэтлиф) старого Уорнера это стало так раздражать и сердить, что он прекратил общественную деятельность Кларенса, приказав мировому судье назначить его своим личным констеблем. Вот тогда вся жизнь Кларенса, все его существование, его судьба наконец определились, как определяется судьба фейерверка, когда к нему подносят спичку.

Однако его продвижение пошло вовсе не так быстро, во всяком случае, не сразу. А может быть, он сам не сразу вник, не сразу понял, какая его ждет карьера. Сначала он только осматривался, ориентировался, разбирался — где же это он очутился; и только потом с некоторым недоверчивым изумлением разглядел открывшуюся перед ним дорогу. Сначала он только удивился, а потом пришел в восторг от безграничных перспектив, о которых ему никто раньше не говорил. И сперва он даже повел себя вполне пристойно. Сперва все думали, что если он раньше держался так нагло, опираясь только на свою беззаконную банду, то уже теперь, при поддержке неоспоримого величия закона в лице самого Билла Уорнера, он совсем распояшется. Но он всех обманул. Вместо этого ом стал оплотом и защитником гражданских прав и общественного спокойствия во Французовой Балке. Но, разумеется, первые же негры, с которыми он столкнулся при исполнении служебных обязанностей, жестоко поплатились. Хотя теперь даже в жестоком обращении с неграми чувствовалось какое-то равнодушие. Раньше, до его вознесения, до его канонизации, он и его шайка избивали негров из принципа. Не в наказание за какой-нибудь проступок и даже, по словам дяди Гэвина, не за то, что они принадлежали к чуждой им расе, не похожей на них и поэтому враждебной им per se [сама по себе (лат.)] (причем дядя Гэвин говорил, что и сам Кларенс, и вся его шайка не понимали этого, потому что не смели себе в этом сознаться), но из страха перед этой расой. Они боялись ее не потому, что она была черная, а потому что они сами белые люди, превратили этих черных людей в угрозу своему расточительному, неразумному способу хозяйствовать; сами белые заставили черных научиться, как использовать лучше и умнее всякую малость, все худшее, если черный хотел выжить в окружении белых, — научиться лучше обрабатывать землю самыми несовершенными орудиями, которых к тому же не хватало, обходиться и довольствоваться самыми примитивными жизненными удобствами, беречь и не растрачивать ничего, что помогает выжить. Но теперь Кларенс относился к неграм иначе. Теперь, когда он избивал негра дубинкой или рукояткой пистолета, который был ему официально положен, он делал это с каким-то хладнокровием, будто перед ним была не черная кожа и даже не живое человеческое тело; просто власть закона над этим человеком Кларенс использовал для проверки, для подтверждения, для того чтобы еще и еще раз доказать себе, может быть, даже поддержать в себе уверенность в том, насколько велики его официальные права и его законная неприкосновенность и насколько он все еще силен физически, несмотря на неизбежный ход времени.

Да и не всегда это были негры. Собственно говоря, первой жертвой новой власти Кларенса был его адъютант, вместе с ним командовавший той старой шайкой; пожалуй, Кларенс даже проявил на этот раз еще большую жестокость, потому что тот пытался сыграть на их прежних взаимоотношениях, на прошлом; казалось, Кларенс потому затратил столько усилий, что хотел придать проявлениям своей прежней, естественной, инстинктивной жестокости и трусости вид неподкупности и честности, и заплатил он за эту маску неподкупности и честности такой дорогой ценой, что теперь должен был охранять ее изо всех сил, во что бы то ни стало. Словом, он очень изменился, и дядя Чарльза говорил: так же как прежде, до того как на Кларенса снизошла благодать, все считали, что он неисправим, так и теперь все сразу поверили, что его новый облик останется неизменным навсегда, до конца его жизни. Они все еще верили, даже узнав (и это были не пустые слухи — Кларенс бахвалился, хвастался этим сам), что Кларенс стал членом Ку-клукс-клана, когда эта организация появилась в наших местах (у нас она не привилась и просуществовала недолго, да и вообще все считали, что если бы не Кларенс, ее бы и вовсе не было), но клан принял его, потому что нуждался в нем, или, во всяком случае, мог его использовать, или, как говорил дядя Гэвин, потому что не было таких сил на земле, которые могли бы удержать его от вступления в клан, потому что он был создан для клана, как клан был создан для него. Он вступил туда прежде, чем стал констеблем во Французовой Балке; это было, так сказать, его первым непорочным дебютом в общественной жизни, первым рыцарским посвящением и общественным признанием, пока еще сравнительно безобидным, потому что даже такая организация, как Ку-клукс-клан, понимала, что очень рассчитывать на Кларенса все же не стоит; он оставался для них просто послушным орудием, мускульной силой, тем, что потом стали называть вышибалой, — до тех пор, пока старик Уорнер в приступе раздражения или недовольства не сделал его старшим констеблем, после чего примерно через год пошли слухи, что он стал одним из членов их совета, «клаверна», или как они его там называли, а еще через два года стал самым главным местным «драконом» или «орлом» клана: старый Уорнер назначил его стражем общественного спокойствия, а он сам провозгласил себя также арбитром общественной морали.

Очевидно, тогда же он по-настоящему увидел те широкие и блестящие перспективы, какие открыла ему судьба, и с удивлением и недоверием смотрел он на эти, казалось, неограниченные возможности и — кто знает? — может быть, робел при мысли, что он признан достойным, избран для того, чтобы неограниченно проявлять на этом поприще свои способности и таланты, свое умение не только избивать людей до бесчувствия, до полного подчинения, но и заставлять их работать на себя; не только расходовать этих людей, как патроны, или пожирать их, как свиней или овец, но использовать их для работы, как мулов или быков, непрестанно, из года в год, прокладывая с их помощью все новые борозды; использовать не только их умение поставить в избирательном бюллетене свою подпись-крестик — там, где велит старый Билл Уорнер, — но и воспользоваться их скупостью, их жадностью, их вечной боязнью, использовать все это так умело, словно он, Кларенс, всю жизнь был политиканом, а не просто сельским констеблем, да и то лишь в последние годы. И, как говорил дядя Чарльза, руководил им простейший безошибочный инстинкт, а не какой-нибудь наставник или чей-то пример. Ведь все это происходило задолго до того, как Хью Лонг поднялся на ту высоту, откуда он смог показать их земляку Бильбо, сенатору от штата Миссисипи, что может натворить человек с малой толикой денег и дерзости и без всяких задерживающих центров.

Так что когда Кларенс выставил свою кандидатуру в законодательные органы штата, они — то есть весь округ — знали, что политической платформой ему будет служить имя дядюшки Билла Уорнера. В сущности, все сразу решили, что мысль о кандидатуре пришла в голову не Кларенсу, а дядюшке Биллу, что раздражение дядюшки Билла дошло до той степени, когда надо было бы вообще убрать Кларенса с глаз долой. Но оказалось, что все ошиблись. У Кларенса была своя политическая платформа. И тут наступил момент, когда некоторые люди, как, например, Рэтлиф, и дядя Чарльза, и некоторые мальчишки, вроде самого Чарльза (ему тогда было всего лет восемь-девять), которые их слушались (или, как Чарльз, должны были слушаться), поняли, что надо остерегаться Кларенса — бойся и трепещи! Платформа у него была своя собственная. На такую платформу мог встать только человек аморальный и предельно наглый, потому что этим он изменял своим избирателям; то ничтожное количество голосов, которое решило исход выборов в его пользу, он набрал среди людей, не только не подчиненных самодержавной власти Балла Уорнера, но тех, кто при других условиях охотнее голосовал бы за любого жителя земного шара, чем за него, но он выступил против Ку-клукс-клана. Он сам был их главным местным «орлом», «драконом», — словом, как у них там называлось их начальство, — до той минуты, как выставил свою кандидатуру, во всяком случае, так все считали. И вдруг он стал смертельным врагом Ку-клукс-клана и вообще занимался предвыборной кампанией как бы мимоходом, ибо его главной миссией было уничтожить эту гидру; и он победил на выборах благодаря тем немногим избирателям в Джефферсоне, которые вдруг подали голос за него, — то были учителя, молодые врачи в адвокаты, женщины, — словом, те начитанные и наивные либералы, которые верили, что порядочность, и честность, и личная свобода победят, потому что сами они были людьми порядочными и честными; но у них не было никакого единодушия в политических убеждениях, пока Кларенс их не объединил, они даже не всегда голосовали; и вдруг у них появился защитник от того, чего они боялись, что ненавидели. И Кларенс явился в Джексон не просто удачливым кандидатом, избранным на политическую должность, но как признанный паладин и защитник добра, и вошел он под сень законодательных органов (как говорил дядя Чарльза) в ореоле Белого Рыцаря чистоты и невинности, провожаемый растерянными и перепуганными взглядами своих бывших соратников, от которых он явно откололся и отрекся. И он действительно уничтожил Ку-клукс-клан в Йокнапатофском округе, и один из ветеранов клана высказался так: «Раз мы не смогли побить на выборах какую-то жалкую кучку дрянных учителей, редакторов и всяких директоров воскресных школ, какого же черта теперь надеяться, что мы сможем одолеть целые нации — всяких там негров, католиков и евреев?»

В общем, Кларенса выбрали. Попал в яблочко, как говорили сверстники Чарльза. Два года до следующих выборов он мог спокойно осматриваться, выискивать, куда ступить дальше, как альпинист, повисший на выступе скалы. Это дядя Чарльза так определил: как высокогорный альпинист. Но альпинист поднимается на гору не только для того, чтобы добраться до вершины. Он будет упорно лезть, даже зная, что туда не добраться. Он карабкается в гору ради единственной тихой радости, ради удовлетворения сознавать, что между ним и гибелью стоит только лишь его личная выдержка, воля и мужество. А Кларенс даже не сознавал, что лезет в гору, потому что ему некуда было падать, его можно было только спихнуть оттуда, и неизвестно, хватит ли у кого-нибудь силы и ловкости спихнуть Кларенса Сноупса откуда бы то ни было.

Так что сначала у всех в округе создалось впечатление, что Кларенс просто притих, изучая и запоминая правила новой игры. Никто не знал, что он главным образом учился использовать каждый удобный случай, как только он подвернется. И он все выжидал такого случая, даже когда начал выступать, говорить речи на заседаниях, все еще в роли Белого Рыцаря, истребившего фанатизм и нетерпимость в Йокнапатофском округе, как считали те наивные идеалисты, чьи голоса, хоть и в малом количестве, перевесили на выборах и помогли пройти Кларенсу, несмотря на то что весь остальной округ уже давно понял, что Кларенс всегда исповедовал ненависть к неграм, католикам и евреям — то есть доктрину той самой организации, на изничтожении которой он сделал себе карьеру: когда появились «Серебряные рубашки», Кларенс один из первых в штате Миссисипи вступил туда, и вступил не потому, как говорил дядя Чарльза, что разделял установки этих «Серебряных рубашек», а, должно быть, потому, что просто решил: эта организация будет куда прочнее, чем чисто местный клан, уничтоженный с его помощью. Вообще к этому времени его курс стал ясен: вступать куда угодно, в любое общество, в любую организацию, которой он может помыкать, командовать, управлять, разжигая религиозные или патриотические чувства или обыкновенную жадность, алчное желание урвать кусок политического пирога; с самого рождения он принадлежал к баптистской церкви во Французовой Балке; теперь он ходил в ту же церковь в Джексоне, где его дважды переизбирали, преподавал в церковной школе; в то же лето по округу пошел слух, что он решил на время отказаться от своего поста в законодательных органах штата, чтобы прослужить в армии или на флоте ровно столько, сколько необходимо, чтобы быть потом принятым в Американский легион.

Кларенс попал в яблочко. Он сделал карьеру. Чарльз чуть не сказал про него, что он «разделил» весь округ, но слово «разделил» подразумевает хоть какое-то равновесие, хотя бы неустойчивое, даже если одна чаша весов безусловно легче и неуклонно лезет кверху. Но если уж говорить о Кларенсе и нашем округе, то более легкая чаша весов не то что поднималась кверху, она просто взлетела куда-то в безвоздушное пространство, и оттуда кто-то пытался воззвать гласом вопиющего в пустыне. Кларенс просто-напросто заглотал весь наш округ целиком, с потрохами, как глотают пищу сычи и киты, а потом выплюнул туда, на эту верхнюю чашу весов, все непереваренные остатки, кожу и кости — то есть ту кучку обреченных неудачников, начитанных, либеральных, плохо оплачиваемых работников умственного труда, которые голосовали за него, потому что считали, что это он уничтожил Ку-клукс-клан; к ним надо добавить еще меньшую кучку таких идеалистов, как дядя Гэвин и Рэтлиф, которые тоже голосовали в тот раз за Кларенса, как за меньшее зло, так как он выступил против Ку-клукс-клана; они-то и были обречены на еще большую неудачу: если школьные учителя, и преподаватели музыки, и все другие наивные интеллигенты, учившие наизусть речи президента Рузвельта, каждый раз заново верили, что честность, справедливость и порядочность возьмут верх, потому что сами они — люди честные, справедливые и порядочные, то ни дядя Гэвин, ни Рэтлиф никогда в это не верили и верить не могли.

Но Кларенс их не тронул. Их было слишком мало. Их было настолько мало, что он мог из года в год посылать им всем поздравительные открытки массового производства — по слухам, открытки ему подносила фирма, которой он ежегодно помогал получать контракт на поставку жестянок для автомобильных номеров. Что же касается остальных избирателей, то они только дожидались, чтобы Кларенс им указал, где поставить крестик, и тем самым избрать его на любой пост, какой ему будет угодно, вплоть до самого высокого поста в штате, к которому, по мнению всего округа (включая и кучку идеалистов типа дяди Гэвина), он стремился: поста губернатора штата. Хью Лонг уже маячил на горизонте, как образец для каждого политикана штата Миссисипи, и всему округу казалось вполне естественным, что их собственный кандидат тоже может последовать его примеру; и даже когда Кларенс подхватил боевой лозунг Хью Лонга: «Жми деньгу из богачей», как будто он сам, Кларенс, это придумал, даже тогда дядя Гэвин и Рэтлиф еще верили, что Кларенс целит не выше, чем в губернаторский особняк. И хотя в те годы — 1930-1935 — в Миссисипи «жать деньгу» было, в сущности, не из кого, ввиду отсутствия настоящих богачей — так как ни сколько-нибудь значительной промышленности, ни нефти, ни природного газа там еще не добывали, — но одна мысль, что можно у кого-то отнять то, чего у тебя нет, а у него есть, причем он этого явно не заслуживает, потому что он ничуть не умнее, не трудолюбивей, чем ты, а просто ему больше повезло, — эта мысль доходила до глубины избирательского сознания каждого издольщика, каждого арендатора не только в Йокнапатофском округе, но и во всем штате Миссисипи; Кларенса могли избрать губернатором Миссисипи, даже если бы он выдвинул лозунг — жать деньгу из богачей где-нибудь в Луизиане, Алабаме, Мейне или Орегоне.

Так что эту крошечную ячейку неисправимых идеалистов, состоявшую из дяди Гэвина и Рэтлифа, не так поразил слух, будто Кларенс одно время собирался стать во главе Американского легиона в Миссисипи, как то, что они узнали три года назад (сам Чарльз в это время отсутствовал: он уже отбыл из нашего округа в проходил предварительное обучение для последующего десятимесячного стажа в немецком лагере для военнопленных); будто бы самая мощная политическая фракция штата, та фракция, которая с уверенностью могла провести своего кандидата в губернаторы, предложила Кларенсу выставить свою кандидатуру на пост вице-губернатора и что Кларенс отказался. Никаких объяснений он не дал, но это и не было нужно, так как теперь уже весь округ — не только маленькая группка дяди Гэвина, но и все избиратели — понял, какую цель наметил себе Кларенс: Вашингтон, Конгресс. Это потрясло только обитателей катакомб, расположенных около самого бестиария, — для всех остальных это был триумф в восторг: тот, кто, цепляясь за фалды Кларенса, подъехал к правительственной кормушке в Джексоне (сравнительно небольшой), уже видел ясный путь к огромной, неисчерпаемой кормушке в Вашингтоне.

Но дядю Гэвина и Рэтлифа это не просто потрясло и поразило, это их напугало, привело в ужас перед тем человеком, который использовал Ку-клукс-клан для своих целей, "а потом использовал их собственную наивность, чтобы изничтожить Ку-клукс-клан, когда он ему стал не нужен, перед человеком, который использует баптистскую церковь, пока она ему служит, использовал и ВПА, и НРА, и ААА, и ССС [41], и все другие организации, созданные теми, кто мечтал или надеялся избавить людей от страданий, а если уж во время потрясений и катастроф страдания неизбежны, то пусть, по крайней мере, все страдают одинаково; перед человеком, который то был за организацию, то против нее, смотря по тому, куда дул политический ветер, — так, он в конце тридцатых годов выступал против партии, породившей его, а теперь под сводами, еще сохранившими отзвук выступлений знаменитых государственных деятелей и гуманистов, гремел его голос, полный расовой, экономической и религиозной нетерпимости (раньше самым сильным пунктом в его политическом кредо было нападение на богачей, теперь громче всего звучал страх перед организованными рабочими массами), и ничто не могло стать поперек его пути в конгресс, кроме этой ничтожной горсточки наивных людей, все еще веривших, что зло может быть уничтожено просто потому, что оно — зло, — людей, которых Кларенс настолько не боялся, что до сих пор посылал им дешевые поздравительные открытки к рождеству.

— Но этих людей слишком мало, — сказал дядя Чарльза, — они всегда играют слишком малую роль в жизни страны. Даже если бы их стало в десять тысяч раз больше, все равно он бы их опять одурачил.

— Возможно, — сказал Рэтлиф (это передал Чарльзу его дядя Гэвин, рассказывая ему обо всем, что произошло до его возвращения домой в сентябре, когда все уже было кончено и Кларенс, так или иначе, был побит и вынужден снять свою кандидатуру после того случая на пикнике у старого Билла Уорнера, в июле, а разговор между дядей Гэвином и Рэтлифом происходил до того, еще в апреле). — Нам нужно было бы вернуть сюда нашу молодежь, хотя бы на два-три дня, лишь бы это было до семнадцатого августа [42] будущего года. Безобразие, что люди затеяли эту войну и призвали всех молодых избирателей, не подумав, что нам нужно их задержать хотя бы для того, чтобы не допустить Кларенса Сноупса в Конгресс.

— Вам нужно? — переспросил дядя Гэвин. — Кому это вам?

— Вы как будто сейчас сказали, что старикам вроде нас о вами никак не справиться с Кларенсом, — мол, нам только и остается сидеть сложа руки и сокрушаться.

— Да, не справиться, — сказал дядя Гэвин. — Нас, конечно, не так мало. Люди нашего с вами возраста и поколения проделали немалую работу — добивались того хорошего, что у нас есть сейчас. Но теперь наше время ушло, теперь мы уже ничего не можем, а то и побаиваемся снова во все вмешиваться. Вернее, не боимся, а стесняемся. Нет, ничего мы не боимся: просто мы слишком постарели. Видно, мы устали, настолько устали, что уже не боимся ничего, даже проигрыша. Только ненавидеть зло сейчас мало. Вы — а может, кто-то другой — должны с этим злом бороться. Видно, теперь это придется делать кому-то другому, но даже если японцы сдадутся до августовских выборов, домой вернется слишком мало этих «других». А мы уже ничего поделать не можем.

— Пожалуй, — сказал Рэтлиф.

И дядя Гэвин был прав. А может быть, и Рэтлиф тоже был прав. Первым бросил вызов Кларенсу и выступил против него на выборах один из тех «других», про которых говорил дядя Гэвин, — человек с дальней окраины штата, немногим старше Чарльза, только, как сказал сам Чарльз, много храбрее. Его кандидатура в Конгресс была выставлена еще раньше, чем кандидатура Кларенса. Выборы были назначены на будущий, 1946 год, и времени оставалось достаточно. Но Кларенс так поступал всегда: он дожидался, пока другой кандидат или другие кандидаты заявят, или сообщат, или хотя бы намекнут, какая у них политическая платформа. И Кларенс показал Йокнапатофскому округу, почему он так делал: выступая самым последним, он и не должен был выдумывать для себя политическую платформу, потому что к тому времени его главный и самый опасный конкурент уже снабдил его такой платформой. А теперь вышло так, что Кларенс воспользовался положением этого человека, использовал его мужество как оружие против него самого.

Звали этого человека Деврис, в нашем округе о нем ничего не знали до 1941 года. Но с тех пор слыхали много. В 1940 году он был первым в Резервном офицерском корпусе своего университетского выпуска, окончил университет, получил офицерский чин и в новом, 1942 году уже был за океаном; в 1943-м, когда его вернули в Соединенные Штаты, чтобы он «создавал атмосферу» в кампании по подписке на заем, он уже был майор, и (так говорил Чарльз) орденских ленточек на нем было столько, что из них можно было бы сделать длинный галстук; он получил эти ленточки, командуя негритянской пехотой: назначен он был в части, сформированные из негров, по решению какого-то меднолобого теоретика в отделе личного состава, решившего, что раз он южанин, значит, он, несомненно, «понимает» негров; и (как предполагал Чарльз) он, несомненно, блестяще командовал своим полком по той же причине: будучи южанином, он отлично знал, что ни один белый никогда не понимал негров и не будет их понимать, если он, белый, будет видеть в негре сначала негра и только потом — человека, потому что непроницаемая стена, разделяющая их, — это единственная защита черного человека, за которой он прячется, чтобы выжить. Возможно, что распространять заем Деврис не умел; во всяком случае, он, очевидно, никаких усилий к этому не прилагал. И, по словам окружающих, не успела семья обрадоваться его приезду, как он снова уехал на фронт, и в третий раз он вернулся домой заслуженным полковником, чуть ли не кавалером всех орденов и с протезом вместо ноги; и пока он ехал в Вашингтон, где его должны были наградить самым последним, самым высшим орденом, дома узнали, что в тот день, когда он во второй раз отвоевался и уже был назначен к отправке домой, генерал прикрепил к его груди предпоследний орден. Но вместо того чтобы ехать домой, он положил орден в вещевой мешок, снова надел фронтовую форму и до тех пор изводил штаб, пока его опять в третий раз не послали на фронт, где однажды ночью он передал командование остатками полка своему помощнику и вместе с сержантом-негром и связным пополз туда, где остатки соседнего батальона были отрезаны ураганным огнем, и, отправив этих солдат со связным в качестве проводника, они вдвоем с сержантом отбили противника, а потом выбрались из ловушки, причем он, Деврис, нес на себе раненого сержанта, пока его тоже не стукнуло, и тут неуклюжий великан-негр, хлопковод из Арканзаса, подполз к ним и, подхватив обоих, вынес к своим. И когда он, Деврис, после наркоза очнулся с одной ногой, он до тех пор изводил всех кругом, пока они не прислали к нему того негра-хлопковода, и он, Деврис, заставил санитарку вынуть орден из его мешка, сказал негру: «Подыми-ка меня, орясина ты этакая!» — и приколол орден ему на грудь.

Он-то и был соперником Кларенса на выборах в конгресс. Ведь даже если в армии никого другого не было, кто, по мнению специалистов, умел бы «понимать» негров, то Деврис (как рассказывал Чарльз) все равно никак не мог уговорить начальство послать его, одноногого, на фронт. И теперь ему только и оставалось уговаривать штатских послать его куда-нибудь, а кроме Конгресса, он ничего придумать не мог. И, конечно (это все рассказывал Чарльз), может быть, только такой человек, который по недомыслию дважды добровольно отправлялся на фронт, мог набраться смелости и бросить вызов столь давнишнему капиталовложению, как Кларенс Сноупс. И даже если бы все пошло более правильным путем: скажем, если бы события 1944 года произошли в 1943-м, или если бы выборы перенесли на год позже, или, наконец, если бы японцы сдались до 1945 года и все искалеченные ребята вернулись бы домой вовремя, — их все-таки было бы маловато, и в конце концов Деврису пришлось бы опереться на наследников все тех же неорганизованных политических идеалистов, достаточно наивных, чтобы верить, будто демагогия, ханжество и нетерпимость не должны, не могут и не станут существовать только потому, что это демагогия, ханжество и нетерпимость, — тех идеалистов, которых Кларенс уже использовал и вышвырнул вон двадцать с лишним лет назад; и дядя Гэвин сказал Рэтлифу:

— Они всегда будут неправы. Они думают, что борются против Кларенса Сноупса. Вовсе нет. Перед ними совсем не отдельная личность и даже не определенная политическая ситуация; они разбивают себе голову о незыблемую скалу — основу нашего национального характера. Заключается она в предпосылке, что политика и политические институты не являются и никогда не являлись тем способом и средством, которым мы можем управлять своей страной мирно, достойно, честно и безопасно, но, наоборот, представляют собой национальное прибежище для тех бездарностей, которые провалились на всех других поприщах и нашли в политике занятие, обеспечивающее их и их семьи, в результате чего мы обязаны кормить, одевать и содержать этих политиканов на средства из своего собственного кошелька. Самый верный путь для того, чтобы попасть на выборную должность в Америке, — это завести человек семь-восемь детей и потом потерять руку или ногу в аварии на лесопилке; а ведь такой беспардонный оптимист, который завел семь-восемь ребят, когда их нечем прокормить, кроме как работой на лесопилке, такой безмозглый растяпа, который подставляет руку или ногу прямо под движущуюся пилу, — такого человека уже в силу его характера надо было бы на веки веков лишить даже тени общественного доверия. Нет, Кларенса им не побить. Его выберут в Конгресс по той простой причине, что, если он провалится, он не сможет делать ничего такого, за что бы хоть один человек в мире платил ему жалованье по субботам, а старый Билл Уорнер и вся сноупсовская семейка вкупе с их дружками никак не намерены всю жизнь кормить и содержать Кларенса. Вот увидите сами, что произойдет.

Было похоже, что дядя Гэвин окажется прав. Наступил май, наступило время начинать политическую кампанию, она обещала стать успешной, после того как немцы окончательно капитулировали. И все же Кларенс официально еще не выставлял свою кандидатуру. И, разумеется, все понимали — почему. Но никто не мог себе ясно представить, как именно Кларенс собирался использовать заслуги Девриса для своей, Кларенсовой платформы; каким путем Кларенс намеревался воспользоваться военной славой Девриса, чтобы побить его на выборах в Конгресс. И когда наконец его план стал проясняться, весь Йокнапатофский округ, по крайней мере, многие его жители, еще кое-что узнали о том Кларенсе, с которым они, в счастливом неведении, прожили последние двадцать лет. А именно: до какой степени Кларенс был опасен своей способностью использовать нормальную, можно даже сказать, в общем безвредную человеческую подлость для получения голосов. И на этот раз он заставил тех, чьим защитником он собирался стать, чтобы они сами пришли умолять его быть их защитником, и не просто умолять стать их рыцарем, но они должны были сами придумать или, во всяком случае, указать ему то дело, для защиты которого он им понадобился.

Дядя Гэвин рассказал Чарльзу, как однажды в мае или в начале июня весь округ узнал, что Кларенс не только не собирается выставлять свою кандидатуру в Конгресс, но и вообще хочет отойти от общественной деятельности; официально, вслух он об этом не заявлял, а просто нашептывал потихоньку на ухо то одной, то другой овечке из уорнеровского стада избирателей, которое вот уже двадцать пять лет покорно следовало за Кларенсом на избирательный участок; и говорил он об этом (по словам дяди Гэвина) тихо, даже немного грустно, словно недоумевая, как же они сами этого не понимают:

— Что ж, я уже человек старый, — говорил Кларенс (ему едва перевалило за сорок). — Пора мне и уступить место другому. Особенно раз у нас есть такой храбрый молодой человек, такой капитан Деврис…

— Полковник Деврис, — поправляли его.

— Полковник Деврис, он отлично может представлять ваши интересы, продолжать мою работу, я ведь всегда старался сделать как лучше для наших людей, для нашего округа.

— Значит, вы собираетесь выставить его кандидатуру? Вы будете его поддерживать?

— Конечно, — говорит Кларенс. — Мы, старики, сделали для вас все, что могли, пора нам и на покои. Нам в конгрессе теперь нужна молодежь, особенно та, что храбро воевала. Конечно, этот генерал Деврис…

— Полковник Деврис, — поправляли его.

— …полковник Деврис немного моложе, чем следует, я бы лично выбрал кого-либо постарше. Но время и это исправит. Конечно, есть у него взгляды, с которыми я лично никогда не соглашусь, да и другие старики, вроде меня, и в Миссисипи, и на всем Юге тоже вряд ли их примут. Но, может быть, мы все устарели, отстали от века и то, во что мы верили, за что боролись, а если надо было — и страдали, все это уже отошло, никому не нужно, может, эти его новые взгляды как раз и необходимо провести в нашем округе, и в штате Миссисипи, и вообще на Юге…

И тут, разумеется, каждый спрашивал:

— А что это у него за новые взгляды?

И все. Дело было сделано. Кларенс каждому рассказывал: этот человек, полковник Деврис (теперь он уже не ошибался чином), так полюбил своих негров, командуя ими в боях, что дважды возвращался к ним на фронт добровольно, может быть, даже по протекции (ведь все знали, что он достаточно воевал за родину и демократию и мог бы, больше того — имел полное право дальше не воевать), и возвращался он на фронт исключительно для того, чтобы водиться с неграми; он даже рискнул жизнью, чтобы спасти какого-то черномазого, да и ему самому спас жизнь негр. Человек он храбрый (и правительство его родины закрепило и подтвердило это, наградив его всеми орденами, вплоть до самого высшего), человек он честный (ордена и это доказывают, их дают только за честную службу), но неизвестно, какой курс он изберет, может избрать, осмелится избрать, если его выберут в тот самый конгресс, который уже проводит мероприятия, которые могут навсегда сломать, уничтожить естественные, законные (законные? Да, сам господь бог установил и узаконил их!) границы между белыми и черными людьми. И так далее. И дело было сделано: как говорил дядя Гэвин, можно было считать, что Кларенс уже выбран, ни штату, ни округу не стоило даже тратить деньги на оборудование избирательных участков и подсчет голосов; почетный орден, полученный Деврисом от государства в награду за то, что он, рискуя жизнью, защищал принципы, на которых и было построено это самое государство, благодаря которым оно существовало, этот орден навеки подорвал все шансы Девриса работать в том самом конгрессе, который провозгласил его героем.

— Понятно вам? — сказал дядя Гэвин Рэтлифу. — Кларенса ничем не побьешь.

— По-вашему, тут и придумать ничего нельзя? — сказал Рэтлиф.

— Нет, можно, — сказал дядя Гэвин. — Надо поддержать его.

— Его? — сказал Рэтлиф.

— Это самый надежный, самый старый — о, да! — и, безусловно, первый, — самый первый из всех политических принципов еще с тех темных времен, когда два пещерных человека объединились против третьего.

— Поддержать его? — сказал Рэтлиф.

— Ну не надо, — сказал дядя Гэвин. — Тогда вы мне скажите, что делать. Я вас поддержу.

Дядя рассказывал Чарльзу, как Рэтлиф посмотрел, поморгал:

— Нет, надо найти какой-то выход попроще. Задача тут простая и ясная, значит, и ответ надо найти простой и ясный. У Кларенса намерение тоже простое и ясное — попасть в Конгресс, все равно, каким образом. Значит, тем, кто просто и ясно не желает его туда пускать, надо найти простой и ясный способ, все равно какой, сказать «нет».

Дядя Чарльза сказал:

— Отлично. Найдите способ, я к вам присоединюсь. — Но, очевидно, для Рэтлифа все было не так просто и ясно, как для Кларенса. Дядя рассказал Чарльзу, что Кларенсу даже не надо было проводить предвыборную кампанию, агитировать; что ему нужно только подняться на трибуну для ораторов во время пикника, устроенного старым Биллом Уорнером у себя на мельнице, ровно настолько, чтобы удостовериться, что все те, кому исполнился двадцать один год и кому Билл Уорнер давно внушил, за кого подавать голос, — что все они сумеют прочесть слово «Сноупс» на бюллетене. Собственно говоря, Деврис мог уже сдаться, и, по словам дяди Гэвина, нашлись люди, считавшие, что так он и должен сделать. Но разве он мог сдаться при всех своих орденах — а их было пять или шесть в чемодане на чердаке или где он их там держал, полученных именно за храбрость, за выдержку? Деврис даже приехал в Джефферсон, в собственную вотчину Кларенса, и произнес там речь как ни в чем не бывало. Но тут-то и была загвоздка. Мало еще вернулось солдат, которые могли бы понять, за что он получил свой главный орден. И хотя выборы были назначены только на будущий год, никто не мог предвидеть, что японцы сдадутся в этом же году. А для всех других родителей и четвероюродных кузенов, которым солдаты прислали доверенности на голосование, Деврис был только негритянским прихвостнем, которого янки, засевшие в правительстве, именно за это и наградили. Больше того, сейчас уже пошел слух, что Деврис получил высший орден за то, что, когда ему пришлось выбирать, кого спасти — негра или белого, — он выбрал негра и оставил белого парня погибать. Впрочем, дядя сказал Чарльзу, что этот слух был пущен не самим Кларенсом, надо было хоть в этом отдать ему справедливость. И не то чтобы Кларенсу совесть не позволила распускать такие слухи: ему просто не понадобилось тратить лишние боеприпасы; дело не в том, что он долго занимался политикой, он просто долго был Сноупсом и отлично знал, что только дурак платит за голос на выборах два доллара, когда его можно купить за пятьдесят центов.

Конечно, все это было как-то грустно: человек заранее уже был побит из-за того самого ордена за храбрость, который не позволял ему отступить и сейчас. Нет, это было больше чем грустно. Дядя Гэвин рассказал Чарльзу, как вскоре даже те, у кого никогда не было искусственной ноги и, по всей видимости, если повезет, никогда и не будет, начали понимать, что значит иметь протез, жить с ним, а тем более стоять и двигаться на нем. Деврис не сидел в машине на площади или даже у дороги, чтобы граждане его округа, его избиратели, толпились вокруг машины, подходили пожать ему руку, послушать его — таков был с незапамятных времен успешный способ предвыборной агитации самого Кларенса. Вместо этого Деврис выходил из машины, слегка волоча за собой этот мертвый механический придаток, или, опираясь на него, целый час стоял на трибуне и выступал, пытаясь завоевать голоса и заранее зная, что он их уже потерял; при этом он изо всех сил старался, чтобы по его лицу не догадались, как натертая, наболевшая культя все время напоминает о себе. И в конце концов даже тем, кто хотел отдать ему свой голос, как говорил дядя Чарльза, становилось трудно на него смотреть, не показывая виду, что и они помнят про его культю; и потому все только и ждали, чтобы это наконец кончилось, поражение завершилось, только и думали (по словам дяди Гэвина), как бы помочь ему, отпустить его, отправить поскорее домой, чтобы он выкинул протез, разломал его на куски и спокойно привыкал к своей инвалидности.

И тут подошел день ежегодного пикника, который устраивал старый Билл Уорнер в предвыборную кампанию, где по традиции все кандидаты на выборные должности в управлении округом, штатом или государством выступали перед избирателями; Кларенс тоже должен был официально объявить о своей кандидатуре, и дядя Гэвин рассказывал, что они схватились и за эту соломинку; как только Кларенс официально выставит свою кандидатуру в Конгресс, Деврису, быть может, станет ясно, что ему лучше ретироваться и тем самым избежать позорного провала.

Но ретироваться ему не пришлось. После обеда, когда ораторы собрались на трибуне, оказалось, что Кларенса между ними нет: вскоре разнесся слух, что он совсем уехал с пикника, а на следующее утро весь округ узнал, что он не только снял свою кандидатуру в Конгресс, но и вообще сообщил о своем окончательном отходе от общественной жизни. И на этот раз так оно и было, потому что не Кларенс, а сам старик Уорнер во всеуслышание объявил, что с Кларенсом покончено. Случилось это в июле 1945 года, а ко времени выборов японцы давно сдались, и Чарльз, а с ним и многие из тех, кто понимал, что значат ордена Девриса, уже вернулись домой, чтобы голосовать лично. Но они просто добавили свои голоса к тем, кто голосовал за Девриса; ордена ему теперь и не понадобились, потому что Рэтлиф уже изничтожил Кларенса Сноупса. Настал сентябрь, Чарльз уже давно был дома, и на следующий день после выборов дядя Гэвин поймал Рэтлифа на площади, привел к себе в кабинет и сказал:

— А теперь расскажите подробно, что именно случилось там в тот день?

— В какой день и где — там? — спросил Рэтлиф.

— Да вы отлично понимаете, о чем я. На пикнике дядюшки Билла Уорнера, когда Кларенс снял свою кандидатуру в Конгресс.

— Ах, тогда, — сказал Рэтлиф. — Ну, это, можно сказать, был перст божий, хотя ему чуточку помогли близнецы, племянники полковника Девриса, дети его сестры.

— Интересно, — сказал дядя Гэвин, — а почему Деврис вдруг привез сестру со всем семейством из самого Камберленда, неужели только для того, чтобы они услыхали, как он выставляет свою кандидатуру, заранее зная, что провалится?

— Да и это перст божий, я же вам говорю, — сказал Рэтлиф. — Иначе каким же образом полковник Деврис мог там, у себя в Камберленде, услыхать, что за мельницей дядюшки Билла есть такой заброшенный, запущенный участок, заросли такие, роща, что ли.

— Ну, хватит, хватит, — сказал дядя Гэвин. — Роща. Близнецы. Вы лучше расскажите все как было.

— Близнецы близнецами, а роща-то была собачья, — сказал Рэтлиф. — Вы с Чиком сами знаете, что такое близнецы-мальчишки, я чуть не сказал — знаете, что такое собачья роща. А потом подумал: нет, наверно, не знаете, потому что я сам не знал, что это такое, пока не увидел эти заросли, — там рос молодняк, ясень, орех, дубки, — на берегу, как раз за уорнеровским прудом, для удобства клиентов — ну, знаете, как в городских отелях стоит бутыль с чернилами для самописок рядом со столом для писем, чтоб каждый мог пользоваться, когда надо…

— Погодите, — сказал дядя Гэвин. — Собачья роща. Говорите толком. Если у вас никаких дел нет, так у меня их достаточно.

— Да я же вам и хочу все рассказать, — говорит Рэтлиф. — В роще была собачья станция. Вроде собачьей почты, что ли. Каждый пес со Второго участка хоть раз в день наследил там, в этих зарослях, да и каждая собака со всего избирательного округа, не только из Йокнапатофского, хоть раз в жизни подымала там лапу и оставляла визитную карточку. Ну, вы же знаете: бегут себе два пса, принюхиваются, и Первый говорит: «Легавый я буду, если старый куцый овчар с Уайотт-Кроссинга тут не побывал. Как ты думаешь, что ему понадобилось?» — «Да это не он, — говорит Второй, — тут шлялся тот, муругий, которого Рес Грир выменял у Солона Квика на полдня работы, когда они церковную крышу крыли, неужто не помнишь?» А Первый ему говорит: «Нет, тот муругий позже приходил, а вот тут пробежал старый овчар с Уайотт-Кроссинга. Я-то думал, он побоится сюда бегать после того, что с ним сделал тот пес миссис Литтлджон, знаешь, помесь дворняги с эрдель-терьером?» В общем, понимаете, как это бывает.

— Понимаем, — сказал дядя Гэвин. — Дальше что?

— Ничего, — говорит Рэтлиф. — Начался этот самый, так сказать, выпускной бал дядюшки Билла Уорнера для всех кандидатов, и собрались избиратели и кандидаты за сорок миль в округе; у кого был «пикап», кто выпросил, чтоб его подвезли в машине, а кто приехал и на упряжке мулов, если другого ничего не было, и все эти независимые избиратели гуляли по роще, и сам сенатор Кларенс Эгглстоун Сноупс циркулировал между ними, пока не подошло время ему выступить с речью и объяснить, за кого ставить крестик. Представляете себе: все чинно, мирно, прилично, все законно, как всегда, пока какой-то неизвестный хитрюга, не скажу подлец, может, это и был сам полковник Деврис, кто же еще мог знать про этих двух мальчишек, про близнецов, и зачем они сюда приехали из самого Камберленда, уж не говорю, кто мог знать и про этих близнецов и про те кусты тоже, так вот этот неизвестный хитрюга, кто бы он там ни был, подговорил мальчишек попробовать — а что выйдет, если двум таким мальцам выгнать псов из ихних кустиков, нарезать прутьев пониже того места, куда нацеливались псы, да с этими прутьями пробраться за спиной у сенатора К.Эгглстоуна Сноупса, когда он начнет речь держать, и этак легонько, чтобы ему не мешать, провести сырыми прутьями по его брюкам. Легонько, тихонько, чтобы никого не потревожить. Потому и вышло, что ни Кларенс, ни остальные даже не заметили первых шесть-семь собак, а потом Кларенс вдруг почувствовал, что у него сзади брюки намокают, что-то ему свежо становится, он покосился одним глазом через плечо и увидел, что за ним выстроилась собачья очередь, стоит, решает его политическую судьбу; тут он как побежит к первому попавшемуся автомобилю, где можно бы укрыться, а сам косится назад и видит, что за ним, как хвост за змеем, несется эта собачья очередь; он как вскочит в машину, стекло поднял, а вокруг машины все псы кружат, как лебеди и лошадки на карусели, — помешали им, понимаете, они так и бегают на трех лапах, четвертую задрали, нацелились, взвели, так сказать курки. Наконец кто-то поймал владельца машины, взял у него ключ и отвез Кларенса домой, последний пес только и отстал мили через две; доехали до двора бывшего сенатора, где его никто не тронул, — видно, его, Кларенса, пес тоже был на пикнике, — и кто-то пошел в дом и вынес пару сухих брюк — переодеться бывшему сенатору. Вот именно — бывшему. Потому что он и в сухих штанах на пикник не вернулся, видно, сообразил, что это малость рискованно, напряжение чересчур большое. Я про то, что ему пришлось бы слишком напрягаться — тут надо свою кандидатуру снимать, а здесь еще оглядывайся все время через плечо — вдруг какой-нибудь пес вспомнит твою физиономию, хоть брюки у тебя свежие и ничем интересным не пахнут.

— Черт меня побери! — сказал дядя Чарльза. — Нет, это слишком просто, даже не верится.

— Видно, он сообразил, что убеждать народ голосовать за него в при этом то и дело брыкаться одной ногой, отгонять собак — такого даже избиратели Миссисипи не потерпят, — сказал Рэтлиф.

— А я вам все равно не верю, — говорит дядя Гэвин. — Даже если бы все, кто был на пикнике, это видели и знали, не такой он человек, чтобы из-за этого снять свою кандидатуру. Вы же сами только что мне сказали, что его кто-то сразу посадил в машину и тут же увез домой. — И вдруг дядя Гэвин замолчал. Он посмотрел на Рэтлифа. Тот стоял, глядя на него как ни в чем не бывало. Гэвин сказал:

— А может быть, это…

— Правильно, — сказал Рэтлиф. — Такое было условие.

— Какое условие? — спросил дядя Гэвин.

— Видно, тут тоже был замешан тот же самый хитрец, неизвестный мошенник, — сказал Рэтлиф. — Словом, кто-то поставил условие, что если сенатор Сноупс снимет свою кандидатуру на этих самых выборах в Конгрессе, то все, кто видел, как собаки агитировали за Девриса, забудут об этом, а кто не видел, тот никогда и не узнает.

— Он и это обошел бы, — сказал дядя Гэвин. — Неужто Кларенса Сноупса может остановить или на секунду удержать то, что какие-то собаки подняли на него лапу? Черт, да это кончилось бы тем, что он все собачьи номера посчитал бы за поданные заочно бюллетени.

— Ах, вы про Кларенса, — сказал Рэтлиф, — а я думал, вы про дядю Билла Уорнера.

— Про Уорнера? — спросил дядя Гэвин.

— Вот именно, — сказал Рэтлиф. — Тот бессовестный тип, как видно, договорился с самим дядюшкой Биллом. Во всяком случае, именно он, дядюшка Билл, в тот же день объявил всем, что сенатор Кларенс Эгглстоун Сноупс снял свою кандидатуру в Конгресс; и как будто он даже не потрудился сообщить об этом самому бывшему сенатору. Да, припоминаю, люди говорили дяде Биллу то же самое, что вы сейчас сказали: что, мол, Кларенс все обойдет, что ему все нипочем; они даже насчет собак говорили вашими словами, только выражались чуть покрепче… Но дядя Билл сказал:

— Нет, на Втором участке никакой Кларенс Сноупс никуда баллотироваться не будет.

— Но разве он только на Втором участке баллотируется? — говорят. — Он же теперь даже не в нашем Йокнапатофском округе баллотируется. Он выставляет свою кандидатуру на одной восьмой всего штата Миссисипи. — А дядюшка Билл им отвечает:

— К чертовой матери все сто восьмых штата Миссисипи и весь Йокнапатофский округ. Не разрешу я, чтобы наш поселок представлял человек, которого всякая дворняга принимает за столб от забора.

Дядя Гэвин посмотрел на Рэтлифа. Он посмотрел на него очень пристально.

— Значит, этот неизвестный интриган, про которого вы рассказывали, знал не только про близнецов-племянников Девриса и про собачьи кустики, он и про старого Билла Уорнера все знал.

— Похоже, что так, — сказал Рэтлиф.

— Значит, сработало, — сказал дядя Гэвин.

— Похоже, что так, — сказал Рэтлиф.

Чарльз и его дядя посмотрели на Рэтлифа, который сидел спокойный, аккуратный, чуть помаргивая, очень мягкий и сдержанный, в своей чистенькой голубой рубашке — он шил их сам и всегда носил без галстука, хотя Чарльз знал, что у него дома их было два, он заплатил за них Аллановне по семьдесят пять долларов за штуку, когда они с дядей Гэвином десять лет назад ездили в Нью-Йорк на Линдину свадьбу, но Рэтлиф их никогда не носил.

— О Цинциннат! — сказал дядя Гэвин.

— Что? — сказал Рэтлиф.

— Ничего, — сказал дядя Чарльза. — Интересно, кто же это мог сказать близнецам про собачьи кустики?

— Да, наверно, сам полковник Деврис, — сказал Рэтлиф. — Он на войне воевал, столько орденов получил, три года практиковался на немцах, на итальянцах, на япошках, что же ему стоило придумать такой пустячный стратегический ход в политике?

— Да то были просто обыкновенные убийцы или врожденные садисты без стыда и совести, — сказал дядя Гэвин. — А Кларенс прирожденный, натасканный, мелкотравчатый американский политикан.

— Может, эти политиканы и не такие вредные, надо только смотреть за ними в оба да делать все, что в твоих силах, и как можно лучше, — сказал Рэтлиф. Потом он сказал: — Значит, так, — и поднялся, сухощавый, спокойный, абсолютно вежливый, абсолютно непроницаемый, и, обращаясь к Чарльзу, сказал: — Помнишь, майор, то большое поле, где овес посеян, в излучине, за пастбищем дядюшки Билла? Говорят, там всю зиму дикие гуси водились. Почему бы нам не съездить туда поохотиться? Полагаю, что дядя Билл нам охотно разрешит.

— Большое спасибо, — сказал Чарльз.

— Значит, договорились, — сказал Рэтлиф. — Всего доброго, джентльмены. — И Рэтлиф ушел. Чарльз посмотрел на своего дядю, а тот пододвинул к себе лист бумаги и стал писать, не торопясь, но с чрезвычайно занятым видом.

— Итак, открыть кавычки, — сказал Чарльз. — «Придется поработать вам, молодежи», кавычки закрыть. Наверно, так говорили и тогда, летом тридцать седьмого года, когда мы, моралисты, даже пытались провалить самого Рузвельта, лишь бы добраться до Кларенса Сноупса?

— До свиданья, Чарльз, — сказал его дядя.

— Потому что, открыть кавычки: «Не нам за это дело браться, — сказал Чарльз. — Мы слишком стары, мы устали, потеряли веру в себя…»

— О, черт! — сказал его дядя. — Я же тебе говорю — до свиданья!

— Сейчас, сэр, — сказал Чарльз. — Можно еще минутку? Потому что, открыть кавычки: «Соединенные Штаты, Америка — величайшая страна в мире, если только мы сможем все время держаться», закрыть кавычки. Только давай вместо «держаться» читать «надеяться на бога». Потому что на этот раз именно господь бог спас всех нас, хотя своим орудием он, безусловно, избрал В.К.Рэтлифа. Но ведь в следующий раз Рэтлифа может тут не оказаться, может, он будет разъезжать, продавать швейные машины или радиоприемники (да, действительно, Рэтлиф теперь представлял фирму по продаже радиоприемников, и приемник теперь стоял в том самом игрушечном домике, в его «пикапе», где раньше стоял образец швейной машины; а через два года на миниатюрном домике появится миниатюрная антенна телевизора), и сам господь бог его не сможет вовремя найти. В сущности, надо нам все наладить, чтобы бог хоть немного мог на нас положиться. Тогда ему не придется тратить время и все делать за нас. — И тут его дядя посмотрел на него, и Чарльз вдруг подумал: "Конечно, я и отца всегда любил, но отец только разговаривал со мной, а дядя Гэвин умел слушать, даже если я болтал такие глупости, что сам в конце концов начинал понимать, как это глупо, а он все-таки выслушивал меня до конца, а потом говорил: «Право, не знаю, выйдет оно или не выйдет, но я знаю отличный способ, как проверить. Давай мы с тобой попробуем». Именно не ты попробуй, а мы попробуем.

— Да, — сказал его дядя. — Я тоже так думаю.

Загрузка...