В 1958 году москвичке Ире Лейкиной исполнилось девятнадцать лет. Она окончила второй курс института и летние каникулы решила провести со своей подругой Зоей в Крыму в Феодосии.
Накупавшись днем, по вечерам Ира с Зоей гуляли по набережной города, носившей тогда название проспекта имени Ленина (сейчас это проспект Айвазовского). Во время одной из таких прогулок к ним подошли местные молодые люди. Обменялись с девушками шутками — и удалились по своим делам.
Тем же вечером Ира предложила Зое пойти на танцплощадку в санаторий для военных, где она пару лет назад отдыхала с родителями. В далекие пятидесятые танцплощадка служила советским гражданам одновременно и дискотекой, и клубом знакомств. Вот только девушек на танцы не пустили: танцплощадка была ведомственной, то есть предназначалась исключительно для отдыхающих в санатории. Посетителям со стороны вход был закрыт — кроме тех, кто… знал, где находится лазейка в ограде.
Ира — знала. Она нашла ее давно, еще когда оказалась здесь впервые. С тех пор никто дыру не заделал. И подруги решили таким путем пробраться в санаторий. Первой полезла Зоя.
— Ай-ай-ай! — внезапно раздалось у нее за спиной, — Как же вам не стыдно?
Обернувшись, она увидела тех самых парней, которые днем встретились им на набережной. Оказывается, про тайный ход на танцы знали и они.
— Комсомолки, наверное, студентки — а лезете через забор! — сказал один из них с напускной серьезностью.
— И студентки, и комсомолки! — согласилась Зоя и первой проникла на танцплощадку. Следом пробралась Ира, а за ней и молодые люди.
Вскоре один из них пригласил Иру на медленный танец. Потом — еще на один, после которого представился: Борис.
После танцев Ира и Борис сидели на скамейке и болтали почти до часу ночи. Проводив девушек до дома, он предложил Ире встретиться на следующий день.
А еще через день Борис, мой будущий папа, сделал предложение Ирине — моей будущей маме.
И она его приняла!
Моя мама до сих пор не может логично объяснить, почему она сразу, почти не раздумывая, дала свое согласие на брак.
Родители к решению молодых людей отнеслись с понятным сомнением. Отец Бориса попросил привести эту московскую девушку к ним домой, где достаточно сурово расспросил о ее семье. Тогда же выяснилось, что родители Бориса — евреи, Иосиф Борисович и Рахиль Захаровна Невзлины, так же, как и мамины — Марк Исаакович и Евгения Семеновна Лейкины. Во многом благодаря этому обстоятельству лед в их отношении к Ире растаял довольно быстро.
Уже на следующий день Ирина позвонила в Москву и огорошила своих родителей неожиданным известием. Ее мама — Женя, моя будущая бабушка, — была взволнована. Крайне разнервничался и мамин папа — мой будущий дедушка Моня. Они поехали в Феодосию знакомиться с будущими родственниками. При встрече отцы перешли на идиш — на этом языке в те годы еще говорили евреи, родившиеся в начале XX века.
Скоро из разговора выяснилось, что оба родом из Беларуси, из еврейских местечек Иосиф — из Дубровно, а Марк — из Климовичей. Между ними и расстояние-то было невелико, чуть больше ста километров. Очень скоро эти земляки стали близкими друзьями.
Ирина Лейкина и Борис Невзлин получили родительское благословение. Молодой человек переехал в Москву, 28 сентября 1958 года они расписались в ЗАГСе[1], еще через неделю сыграли свадьбу.
А через год, 21 сентября 1959 года, в московском роддоме № 25 родился я.
Многие годы я рос и жил с ощущением, что я прежде всего — коренной москвич. Беларусь, где на протяжении веков жили мои предки, казалась далекой провинцией и особого интереса у меня не вызывала. Тем более что после войны там из родственников не осталось почти никого. Но сегодня благодаря исследованиям по истории Беларуси, и в первую очередь упомянутому двухтомнику «История семьи Леонида Невзлина», я гораздо лучше представляю себе жизнь моих предков и с удовольствием на примере одного местечка, из которого вышли Невзлины, расскажу об истории Дубровно.
Восточная Беларусь начиная со Средних веков была пограничной территорией: когда-то здесь сходились владения Великого княжества Литовского и Великого княжества Московского. В 1569 году Литва объединилась с Польшей в Речь Посполитую, а Московское княжество стало Московским царством, и вновь Восточная Беларусь оказалась меж двух держав. Во второй половине XVIII века три государства: Австрия, Пруссия и Россия — начали постепенный раздел территории Речи Посполитой между собой, и в 1772 году Восточная Беларусь вошла в состав Российской империи. При этом она оказалась на внутреннем рубеже между чертой оседлости, в пределах которой, согласно законодательству Российской империи, разрешалось жить евреям, и остальной Россией, закрытой для иудеев.
Евреи пришли в Восточную Беларусь достаточно поздно — примерно во второй половине XVI века. Вначале еврейские общины возникали в крупных городах: Витебске, Могилеве, Орше, Мстиславле, а в XVII веке стали появляться также в малых городах и местечках. Кстати, польское слово «мястечко», «miasteczko» («штетль» на идиш) буквально и означает «маленький городок».
Когда точно на левом берегу Днепра у впадения в него речки Дубровенки возникло «мое» местечко Дубровно (бел. Дуброуна), неизвестно. В начале XVI века великий князь Литовский Александр подарил местечко Дубровно с деревянным замком смоленскому воеводе Юрию Глебовичу, роду которого оно принадлежало до конца XVII века. В 1630 году его потомок Николай Глебович построил в местечке костел и монастырь бернардинцев.
Наиболее важным событием в истории Дубровно была осада местного замка русскими войсками в 1654 году. Тогда царь Алексей Михайлович поддержал восстание Богдана Хмельницкого, что привело к Русско-польской войне 1654–1667 годов. В самом начале войны, в июле 1654 года, русские войска осадили Дубровенский замок. Защитники упорно отбивались, и осаждавшие смогли его занять только через четыре месяца, после чего гарнизон и жители Дубровно были отправлены в Россию, а замок и местечко сожжены.
Московское царство не допускало в свои пределы некрещеных евреев, поэтому всех евреев-пленных, захваченных во время войны, заставляли креститься. Показательна судьба, например, местного еврея Якушки Яковлева, который перед высылкой в Москву вместе «з женишкою и з детишками и з невестками», всего 20 человек, был окрещен в русское православное христианство. И это было еще не самым плохим вариантом. Московские войска с крайним подозрением относились к евреям, оказавшимся на захваченной ими территории. Например, в 1655 году именно русские войска, а не казаки Богдана Хмельницкого вырезали все еврейское население Могилева.
По окончании войны в 1667 году Дубровно было возвращено Речи Посполитой, и, вероятно, тогда же в него вернулись евреи. Во всяком случае проезжавший спустя тридцать лет через местечко приближенный российского царя Петра I Петр Толстой в записках о поездке по Могилевскому краю писал про Дубровно: «В том же городе немало жидов пребывают домами».
Среди еврейских обитателей Дубровно находились и предприимчивые люди, готовые на серьезные риски, понимавшие, какие возможности энергичному человеку дает близость России. Впрочем, зачастую истории экономического взлета еврейских коммерсантов заканчивались подлинной трагедией. Как это произошло, например, с евреем Ворохом Лейбовым из Дубровно. Будучи подданным Речи Посполитой, он успешно вел дела на территории России: арендовал откуп налогов и таможенных пошлин, в 1725–1727 годах держал в откупе «смоленские таможенные и кабацкие сборы», а в 1730-х находился по делам то в Смоленске, то в Москве, то в Санкт-Петербурге.
Можно было предположить, что дубровенский бизнесмен Борох и дальше будет увеличивать свое состояние, но как-то раз в Москве он встретился с отставным поручиком Александром Возницыным. Между ними завязался спор о преимуществах веры каждого собеседника, после которого… русский поручик решил перейти в иудаизм! А зимой 1737 года новообращенный иудей Возницын приехал в Дубровно, где ему сделали обрезание.
Увы, супруга Возницына не пожелала идти по его стопам, а произошедшую с поручиком трансформацию от нее скрыть не удалось. Жена написала донос на своего мужа. Понятно, что если на предпринимательскую деятельность иностранных евреев власти смотрели сквозь пальцы, тем более когда имели в ней свои интересы, то идеологические диверсии они не собирались прощать никому. Возницын и Лейбов были арестованы, и 15 июля 1738 года по повелению императрицы Анны Иоанновны обоих сожгли на костре в Санкт-Петербурге: Александр Возницын был казнен за «богохуление на Христа Спасителя нашего и отвержение истинного христианского закона и принятие жидовской веры», а Ворох Лейбов — за «совращение его чрез прелестные свои увещевания в жидовство».
Последствия этой истории оказались весьма драматичными не только для семьи Лейбова, но и для всех евреев, живших в некоторых районах Российской империи: в 1740 году евреи были изгнаны из Малороссии (нынешняя территория Северо-Восточной Украины), а через два года и из России.
Впрочем, в самом Дубровно еврейская жизнь продолжалась. Перепись 1764 года зарегистрировала в еврейской общине (кагале) этого местечка 800 человек. Тогда же появилась первая запись о моем далеком предке: «Jewzel Leybowicz, Syn (сын) Mejer, Zona (жена) Rochla, Corka (дочка) Cywia, Syn (сын) Szmuil».
Наверное, здесь самое место рассказать о происхождении фамилии Невзлин. Встречается она в основном в уже знакомом вам Дубровно и, вероятнее всего, восходит именно к этому Меиру, упомянутому в переписи 1764 года.
Отца Меира звали Йевзель — так библейское имя Иосиф звучит на идише. Поскольку, за исключением самых родовитых, восточноевропейские иудеи обычно не имели фамилий, то, когда в 1804 году российские власти потребовали от евреев принять постоянные фамилии, Меир, скорее всего, стал Евзлиным. К слову, отсутствие фамилий не было признаком именно еврейского населения: многие христиане в этом регионе также не имели фамилий. В дальнейшем фамилия Евзлин записывалась по-разному: отдельные буквы то выпадали, то добавлялись, ведь ни раввины, составлявшие метрические книги, ни русские чиновники, готовившие различные списки и документы, не отличались особой грамотностью. В какой-то момент к фамилии Евзлин добавился звук «н» в начале, что характерно для северобелорусского идиша. И, таким образом, Евзлин стал Невзлиным.
Но вернемся к историческому повествованию. В 1772 году, после первого раздела Польши, Восточная Беларусь вместе с Дубровно перешла под власть России, и вскоре тогдашний владелец местечка Александр Михаил Сапега, крупный литовский государственный и военный деятель, продал Дубровно князю Григорию Потемкину.
Григорию Александровичу, как впоследствии и многим российским чиновникам, хотелось кардинально изменить традиционный образ жизни евреев. Рассказывают, что Потемкин решил построить в своих новых владениях ткацкую фабрику и заставить местных евреев на ней работать. Увы, мои стародавние земляки никак не приветствовали намечавшиеся нововведения. «Евреи восприняли такую перспективу как страшное бедствие, собрали общинный сход и решили пойти к самой императрице с жалобой на ее фаворита. Долго думали евреи Дубровно, как повлиять на Екатерину, и решили дать ей крупную взятку. Выбрали двух депутатов и отправили в Петербург. Представ перед императрицей, депутаты обещали ей „дать десять тысяч рублей, а то и больше“, лишь бы в Дубровно не строили фабрику. „Дураки!“ — воскликнула просвещенная императрица, но решение о постройке фабрики все-таки велела отменить»[2].
Дубровно недолго принадлежало князю-реформатору. В 1787 году Потемкин обменял свои земли вместе с этим местечком на владения польского князя Франтишека Ксаверия Любомирского на правобережной Украине. В результате Любомирский стал не просто владельцем большинства местечек района: Дубровно, Ляды, Любавичи, Баево и других, но и российским помещиком. А в Дубровно расположилась одна из главных резиденций князя. Его дворец не сохранился, но княжеский парк существует до сих пор.
Помните, я упомянул католический монастырь бернардинцев, который построили в Дубровно в 1630 году? В эпоху российского правления его передали ордену пиаристов[3], который в 1785 году открыл в Дубровно коллегиум — бесплатную школу для христианских детей. Но в самом конце XVIII века в Дубровно произошла очередная трагическая история, словно сошедшая со страниц романтических повестей той эпохи. Дочь князя Ксаверия Любомирского решила, не получив благословения батюшки, выйти замуж за бедного шляхтича, и возлюбленные тайно обвенчались в монастыре пиаристов. Говорят, что князь в гневе был страшен и крут на расправу. Вскоре монастырь «неожиданно» сгорел, а двух монахов, проведших венчание, нашли утопленными в Днепре. Бедных пиаристов изгнали, а на их место князь пригласил в монастырь траппистов[4].
После революции 1917 года всех монахов разогнали — не зря тогда пелось: «Долой, долой монахов, раввинов и попов». В жилом корпусе монастыря открыли фабрично-заводское училище при фабрике «Днепровская мануфактура», и в нем на курсе инструкторов в 1930 году учился, а позднее работал его заведующим мой дед Иосиф.
Здание этого монастыря сохранилось и поныне.
Говоря о духовном, нельзя не рассказать о хасидизме — мистическом течении в иудаизме. Основателем хасидизма считается легендарный Бешт (Баал-Шем-Тов, 1698–1760) из Меджибожа, что в Подолье. А в Дубровно в те годы проживал рав Элиягу-Иерухам, которого называли «серафимом» (огненным ангелом). Как передавали современники, «во время его молитвы вся синагога дрожала». Услышав о Беште, дубровенский рав отправился в Меджибож за 750 километров и стал последователем хасидизма. После кончины Бешта рав Элиягу-Иерухам неоднократно посещал двор Дов-Бера из Межирича (Великий Магид, 1704–1772) — второго лидера хасидского движения и наследника Баал-Шем-Това.
В 1803 году рабби Шнеур-Залман — основатель движения Хабад[5] и признанный глава хасидов Беларуси — поселился в местечке Ляды, всего в сорока километрах от Дубровно. Еще до этого, в 1796 году, Дов-Бер из Дубровно занимался, по поручению раввина Шнеура-Залмана, сбором денег для хасидов в Земле Израиля, а Биньямин из Дубровно был одним из приближенных ко двору ребе Шнеура-Залмана в Лиозно в конце 1790-х годов.
Среди хасидов, приближенных к ребе Шнеуру-Залману, был и Меир Евзельс из Дубровно — уже знакомый вам родоначальник семейства Евзлиных-Невзлиных.
Скорее всего, многие читатели видят эти имена впервые и они им ни о чем не говорят. Но уверяю вас, что для религиозных евреев, многочисленных хасидов и хабадников, разбросанных по всему миру, эти имена так же дороги и священны, как для христиан — имена апостолов и их учителя. А в Израиле их именами названы улицы и проспекты.
Несомненно, мои дубровенские земляки отличались истовой верой и богобоязненностью, но не надо думать, что они проводили все дни и часы за изучением Торы. В отличие от многих израильских ультраортодоксов[6], они не могли себе позволить постоянно сидеть в иешивах[7] и изучать Писание. Возможно, они мечтали об этом, как Тевье-молочник из рассказов Шолом-Алейхема[8], но в реальности евреям в Дубровно приходилось тяжело работать с утра до поздней ночи.
В дореволюционной России евреям запрещалось заниматься сельским трудом, и большинство из них были вынуждены выбирать традиционные еврейские профессии кустарей — мелких ремесленников: они становились сапожниками, кожевниками, красильщиками, но зачастую, в зависимости от сезона, брались за любую работу. Так, например, летом, когда у крестьян шли полевые работы, большинство сапожников в поисках заработка становились музыкантами, барышниками, тряпичниками и даже тайно продавали вино в те дни, когда были закрыты казенные винные лавки, занимавшиеся этим официально.
Таким работником был и мой прадед Борис Соломонович Невзлин, который в летнее время крыл крыши гонтом (дранкой), а зимой чинил галоши.
В еврейском мире кустари считались наименее престижной социальной группой. Не только из-за нищенского заработка, тяжкого труда и постоянной зависимости от владельцев магазинов и перекупщиков. Им приходилось тяжело работать по шестнадцать-восемнадцать часов, поэтому у них просто не было времени изучать Тору! А в традиционном еврейском обществе именно еврейская ученость, начитанность ценились не менее богатства.
Рассказывая о том, чем занимались жители Дубровно, нельзя не упомянуть специфические еврейские профессии. Тут трудились переписчики Торы, изготовители тфилинов[9] и, что было особенно характерно для этого местечка, мастера, ткавшие талесы (талиты)[10]. Дубровно был общепризнанным центром производства талесов. Еще в 1840-х годах дубровенские талесы рекомендовал рабби Исраэль Салантер (1810–1883) — основатель движения «Мусар»[11] в среде литовского еврейства и один из наиболее влиятельных раввинов середины XIX века.
Производились талесы в Дубровно как на фабриках, так и на дому. Причем основное их производство было сосредоточено именно у кустарных ткачей, работавших на собственных ткацких станках. Более того, многие ткачи сознательно не шли на фабрику, предпочитая оставаться «независимыми хозяевами». Но труд это был тяжелый, изнуряющий, в страшных антисанитарных условиях.
Бедственное положение дубровенских ткачей привлекало внимание еврейских общественных деятелей. К концу XIX века в России уже существовали многочисленные филантропические, социальные и просветительские организации, занятые улучшением жизни российских евреев. Были и свои богатые и влиятельные меценаты. Среди них, например, выходец из Беларуси и уроженец Дубровно московский банкир и промышленник Лазарь Поляков. Причем уже в те времена российские еврейские филантропы были связаны и с международными еврейскими организациями. Так, Лазарь Поляков был заместителем Мориса де Гирша (1831–1896) — австрийского финансиста и филантропа, который в 1891 году создал Еврейское колонизационное общество (ЕКО) с целью переселения евреев из России в сельскохозяйственные колонии в Аргентине.
По предложению молодого инженера Семена Розенблюма было решено построить в Дубровно ткацкую фабрику, на которой будут изготавливаться не талесы, а бумажные и шелковые ткани. Она должна была дать дубровенским ткачам, уже умевшим ткать вручную, работу по специальности, но на механических станках. И производить они должны были материю, пользующуюся спросом на рынке.
С самого начала строительство фабрики в Дубровно представляло собой не просто благотворительный, а коммерческий проект, реализуемый акционерным обществом с уставным капиталом в 1 миллион 200 тысяч рублей. Из них 800 тысяч вложило ЕКО, а 400 тысяч — российские бизнесмены: Лазарь Поляков, Гораций Гинцбург, Ипполит Вавельберг, Исраэль Познанский и другие. Предприятие должно было приносить прибыль четыре процента.
Так что я с гордостью могу сказать, что мое местечко некогда стало своего рода полигоном для первых международных бизнес-проектов, способствующих улучшению жизни еврейских масс.
К августу 1902 года здание ткацкой фабрики «Днепровская мануфактура» было построено и первые механические станки запущены в эксплуатацию. «Днепровская мануфактура», на которой трудились более пятисот человек, была первой и единственной фабрикой в России, построенной исключительно для еврейских рабочих еврейскими капиталистами и крупной благотворительной организацией. Даже при ее строительстве были задействованы только строители-евреи, а над строящейся фабрикой торжественно возвышался маген-давид[12]. Возглавлял фабрику тот самый инженер Семен Розенблюм, который когда-то предложил ее возвести. Фабрика была закрыта по субботам и еврейским праздникам, а ее руководство старалось совместить доходность предприятия с созданием удовлетворительных условий жизни для рабочих. Здесь пытались заботиться и о просвещении работников — при мануфактуре работала общедоступная библиотека.
Наверное, вы удивитесь, почему я столько места уделяю этой «Днепровской мануфактуре»? Причина проста: для моих бабушки и дедушки она стала той самой «заводской проходной», что вывела их в люди. Здесь в 1926 году мой дед Иосиф начал работать ткачом, когда ему было всего пятнадцать лет. Здесь он вступил в комсомол[13], а потом в Коммунистическую партию и даже успел недолго поработать секретарем Дубровенского райкома комсомола. В 1931 году деда мобилизовали в армию, и так закончился дубровенский период его жизни. И бабушка моя Рахиль Гутина с шестнадцати лет работала на этой фабрике. Она тоже здесь вступила в комсомол. Как я могу предположить, на одном из комсомольских собраний увидела молодого комсомольца Иосифа Невзлина и влюбилась в него…
Для понимания того, какими были навсегда ушедшие еврейские местечки, очень важно подчеркнуть, что евреи, проживавшие в Дубровно, не просто составляли половину его населения, но образовывали некое сообщество, существовавшее по своим законам и традициям. При этом еврейская община не была изолированным и застывшим мирком. Напротив, она была открыта ветрам перемен, которые носились в конце XIX века над всей планетой. Помимо традиционных общинных институций — таких как синагоги, похоронные общества, еврейские начальные школы-хедеры — в Дубровно со второй половины XIX века появляются и новая казенная еврейская школа, где обучали русскому языку, и еврейское ремесленное училище, и благотворительное общество «Лехем евьёним» («Хлеб бедняков»), заботившееся о пропитании бедных…
Очень важно подчеркнуть, что все общинные институты существовали на деньги самих же евреев. Люди побогаче жертвовали в общую кассу десятки и сотни рублей, бедняки — сколько могли. При этом, естественно, все платили налоги государству Российскому, которое никоим образом в еврейской жизни не участвовало.
Да и политическая жизнь в еврейском сообществе Дубровно бурлила вовсю. Если в начале XIX века одним из главных конфликтов в местечке были споры между хасидами и миснагедами (приверженцами традиционного иудаизма), то в начале XX начались идеологические войны между сионистами и антисионистами, местной буржуазией и еврейскими социалистами.
Так что в политических взглядах дубровенские евреи не были едины. Но надо отдать должное моим землякам: перед лицом смертельной опасности они смогли объединиться. В 1905 году, во время Первой русской революции, после публикации царского Манифеста 17 октября, обещавшего гражданские свободы и создание парламента, в стране начались и радостные манифестации сторонников революции, и выступления монархистов, которые быстро переросли в погромы. В самом Дубровно погрома не произошло, но 21 октября 1905 года он разразился в соседней Орше. Получив извещение об убийстве еврейской семьи Блюмкиных-Миндлиных, дружины самообороны «Бунд» и «Поалей Цион» из Дубровно вместе отправились в Оршу для оказания помощи местным евреям. Однако они попали в засады, устроенные погромщиками и полицией. Из сорока одного человека, вышедшего из Дубровно, шестнадцать были зверски убиты, остальные ранены. Среди погибших было одиннадцать членов «Бунда», три активиста «Поалей Цион» и двое беспартийных.
После погрома в Оршу из Дубровно приехал управляющий «Днепровской мануфактуры» Семен Розенблюм, с которым до этого «Бунд» боролся как с буржуазным эксплуататором. Он добился освобождения арестованных членов дубровенской самообороны, организовал похороны погибших и медицинскую помощь раненым.
Последующие годы в Дубровно стали столь же активными. Действовали политические партии и сионистские организации, на «Днепровской мануфактуре» был организован профсоюз. Сначала вся эта бурная деятельность проходила в условиях многочисленных запретов, наложенных на евреев царским законодательством. Но Февральская революция 1917 года отменила все антиеврейские ограничения и правительственный контроль, а также обеспечила полную свободу общественной и политической деятельности.
Естественно, в те дни мои земляки не могли оставаться в стороне от выборов во Всероссийское учредительное собрание. Дубровенские евреи поддержали несколько списков — и список «Бунда», и Объединенный национальный список, куда входили и сионисты, и религиозные ортодоксы. Большинство еврейских голосов в Дубровно получил именно Объединенный список.
Мы можем по-разному представлять себе, каким стало бы будущее еврейской общины в демократической буржуазной России, если бы в 1917 году в Петрограде не произошел Октябрьский переворот. Но Учредительное собрание было разогнано, затем началась Гражданская война, и вскоре во всей стране установился большевистский режим.
Новые власти стали действовать, руководствуясь логикой всех авторитарных режимов, стремящихся к единомыслию и уничтожению любой оппозиции. Вскоре была ограничена, а затем и полностью запрещена деятельность всех политических партий, включая социалистические. В это же время практически все еврейские социалистические партии раскололись, их левые крылья присоединились к большевикам. Так что через пару лет после революции еврейские политические страсти и дебаты в Дубровно сошли на нет.
Но говорить о каких-либо революционных переменах в образе жизни местных евреев в 20-х — начале 30-х годов XX века не приходится. По-прежнему многие из них, даже в кооперативах, не работали по субботам и праздникам, продолжали ходить в одну из 14 здешних синагог, а перед Песахом выпекали мацу. В те годы в Дубровно продолжали действовать еврейские благотворительные организации и похоронное братство «Хевра Кадиша». К новой власти большинство дубровенских евреев относились не столько враждебно, сколько равнодушно. В советской общественной жизни старались не участвовать, на выборы ходили неохотно.
Наверное, подлинным оплотом советской власти была «Днепровская мануфактура», где работали молодые Невзлины. Там действовали свои большевистская и комсомольская организации, проводились собрания, а местные активисты (в том числе и мой дед) посылали заметки в фабричную газету «Паганялка», выходившую на белорусском языке.
В январе 1929 года было принято секретное постановление ЦК ВКП(б) о начале массового наступления на все религиозные институты и о борьбе против религиозных активистов. Началась война с «религиозным засильем» всех вероисповеданий. В Дубровно стали закрывать еврейские религиозные школы-хедеры, здания пяти синагог передали домам культуры и другим учреждениям. Городские власти, вероятно, таким образом попутно решали проблему нехватки муниципальных помещений. Действительно, в те годы было проще конфисковать, нежели строить, и поэтому два года спустя у зажиточных евреев Дубровно отобрали двенадцать домов в пользу городского жилфонда. А «Днепровскую мануфактуру» национализировали еще в 1928 году.
Да и евреев в Дубровно становилось все меньше. Они начали уезжать отсюда еще в самом начале XX века. Если в 1897 году в этом местечке проживали 4364 еврея, то в 1923-м — только 3199. До революции они переезжали в более крупные города, где дозволялось проживать евреям, эмигрировали в США или Южную Америку. А после Октября 1917-го отправлялись в Москву или Ленинград. Как всегда, насиженные места покидали самые активные и неугомонные. Они оставляли в местечке свои дома, в которые перебирались крестьяне из окружающих деревень, устраивавшиеся на работу на местной фабрике. В июне 1941 года, когда гитлеровцы напали на СССР, здесь жили 2100 евреев.
Немцы вошли в Дубровно 16 июля 1941 года.
К тому времени большинство местных евреев все еще оставались в городе. Часть из них были эвакуированы вместе с фабрикой в Барнаул, другие — призваны в Красную армию или ушли в ополчение, но большинство не понимали, какую смертельную угрозу несет нацистская власть. Они не были готовы бросить все и бежать на восток.
Уже в первый период оккупации местное немецкое руководство ввело для евреев ограничения на передвижение, запретило им выходить из дома после шести часов вечера и обязало носить черные повязки с желтой шестиконечной звездой. Позже всех евреев собрали в двухэтажном здании на улице Левобереговой. Взрослых мужчин под конвоем водили на принудительные тяжелые дорожные работы и на работу в автомастерскую.
В избиениях евреев и издевательствах над ними активно участвовали местные полицейские. А 6 декабря 1941 года немцы и полицаи «стали заставлять рыть общие могилы, и за фабричным двором Дубровенской фабрики в общую могилу согнали и расстреляли 1500 человек. В могилу загонялись полураздетые дети, подростки, взрослые и старики, укладывались и пристреливались в затылок. Картина ужаса, слез, воплей и стонов не поддается описанию»[14].
«Вторую очередь оставшихся специалистов и их семей, около 300 человек, расстреляли в феврале 1942 года теми же способами и методами. Кроме массовых расстрелов, еще группами и одиночками расстреляно 185 человек. Всего по городу расстреляно 1985 человек»[15].
Я увидел Дубровно впервые в 2019 году. Увидел глазами оператора и режиссера, которые снимали здесь фильм о белорусских корнях моей семьи. Сейчас это типичный белорусский городок. Маленький, аккуратный, чистенький. К счастью, в городе живут энтузиасты-краеведы, которые знают и помнят еврейские страницы местной истории, ухаживают за еврейскими могилами, возлагают цветы к памятнику на месте расстрела дубровенских евреев[16].
Сколько сейчас евреев живет в Беларуси, никто точно не знает. Одни говорят — десять тысяч, другие — пятнадцать… В Дубровно остались лишь две немолодые еврейские женщины.
«Днепровская мануфактура» так и не вернулась после войны из Барнаула. В послевоенное время здесь возник Дубровенский льнозавод, который занял часть принадлежавших ей помещений. В одном из зданий мануфактуры открыли банкетный зал. Единственным свидетельством тому, что в Дубровно когда-то действовала фабрика еврейских ткачей, остался железный маген-давид на кирпичном здании водонасосной станции на берегу Днепра.
Так завершилась четырехвековая история евреев местечка Дубровно, из которого вышли такие знаменитые евреи, как:
• фабриканты и филантропы братья Самуил, Лазарь и Яков Поляковы;
• сионистский лидер и один из отцов-основателей Государства Израиль Менахем Усышкин (1863–1941);
• французский философ и писатель Осип Лурье (1868–1955);
• судья Верховного суда Квебека Гарри Батшев (1902–1984);
• первая в Европе женщина — профессор философии, получившая это звание в 1909 году, Анна Тумаркина (1875–1951);
• знаменитый американский скрипач Цви Цейтлин (1923–2012);
• пионер израильского кино Натан Аксельрод (1905–1987) и многие другие.
Глава 2.
Марк, Женя и «КАТЮША»
Дедушку Моню, маминого папу, я помню ровно столько, сколько помню свой мир. В паспорте он был записан так: Мордух Айзикович Лейкин — вот уж точно идишское, местечковое имя! На работе его звали Марк Исаакович, что, может быть, звучит менее местечково, но все равно очень по-еврейски.
Голубоглазый, нос картошкой, волосы светлые, зачесанные назад, — мне именно такими представлялись евреи из местечка. Кому знаком такой еврейский тип, сразу поймет. Кому не знаком, решит, что русский. Хотя русского в нем ничего не было, кроме языка. А говорил он, между прочим, на прекрасном литературном языке и без акцента.
Часто можно слышать: «мой кумир, мой идеал». У меня в жизни никогда никакого кумира или идеала не было. То есть не было в моей жизни человека, которому я был готов слепо верить и поклоняться. Но если говорить о некотором образце человеческих качеств и поведения — то это, несомненно, дед Марк. Есть люди, которых я очень уважаю, с которыми мне интересно и которые занимают в моей душе определенное место. И если строить пирамиду, иллюстрирующую мою оценку людей, то на самой вершине будет мой дедушка.
Мордух Лейкин родился в небольшом белорусском местечке Климовичи. Жизнь в традиционных местечках протекала бедно, скучно и предсказуемо. Вырваться из нее молодому человеку, который не хотел идти по стопам предков, было очень сложно. Особенно тому, кто родом из бедной семьи.
Но в феврале 1917 года в Российской империи произошла революция, после которой все царские законы, ограничивавшие права евреев — а их насчитывалось более ста пятидесяти! — были отменены. Наконец-то евреи получили возможность жить, где хотят, учиться в любых учебных заведениях, работать, где им угодно.
Сразу после окончания школы в 1923 году Марк Лейкин едет в Москву и устраивается на работу грузчиком на Казанском вокзале. Потом он три года работает рабочим на деревообрабатывающем заводе. Там же, на заводе, вступает в комсомол.
В 1927 году Марка призывают в Красную армию, и он оказывается за девять тысяч километров от Москвы, в пехотной школе имени Коминтерна во Владивостоке. После демобилизации возвращается в Москву на свой родной завод, а осенью 1929 года поступает на первый курс химического факультета Московского высшего технического училища. В 1932 году Марка вместе со всеми студентами его курса перевели в Военную химическую академию. Хочешь или нет — не спрашивали. Действовали по-военному. Так дед, помимо своей воли, начал военную карьеру.
После окончания академии его как военного инженера-химика отправили на Дальний Восток, в Читу. Прослужил он там пять лет, в 1939-м вновь вернулся в Москву и начал работать в той же военной академии. Только называлась она теперь Военная академия химической защиты.
Я не знаю наверняка, но почти уверен в том, что перед войной и во время нее дед Марк занимался разработкой твердого топлива для секретной ракетной установки залпового огня. Эту установку БМ-13 в начале Великой Отечественной солдаты, а потом и все советские люди окрестили «катюшей». Почему именно так, доподлинно неизвестно. По одной из версий, по названию знаменитой песни про девушку, которая ожидала своего возлюбленного, ушедшего на фронт.
Кстати, впервые эта установка была опробована в боевых условиях в июле 1941 года при обороне белорусского города Орши, который находится всего в семнадцати километрах от Дубровно — родины много деда Иосифа Невзлина.
«Катюша» оказалась очень эффективным, передовым оружием. Обычно она использовалась против живой силы противника. Несколько установок одновременно выпускали большое количество реактивных снарядов, которые оглушительно взрывались на местности. Грохот и огненные смерчи вызывали панику в фашистских войсках. Этот миномет был предметом гордости советских людей. В первые годы войны, когда советская армия терпела поражение, миллионы солдат и офицеров попадали в плен, а фашистские войска стремительно продвигались в глубь СССР, «катюша» вселяла в советских людей надежду на победу. И я всегда гордился, да и сейчас горжусь, что мой дед участвовал в ее разработке.
За «катюшу» он получил орден Красной Звезды, а в 1945 году его произвели в полковники.
После войны Марка Лейкина перевели в ГАУ (Главное артиллерийское управление). Там он получил важное военное задание — перевезти из Германии немецкий завод, производивший жидкое топливо для ракеты «Фау-2». Практика репараций, то есть экономических наказаний страны, проигравшей войну, была общепринятой в XX веке. С производства немецких «Фау-2» русские забрали завод и остатки ракет, а американцы получили разработчика этих ракет Вернера фон Брауна, его команду и чертежи.
В послевоенные годы «борьбы с космополитами», о которых я расскажу подробнее в следующей главе, Марку Лейкину повезло: его не разжаловали, не понизили в звании, не уволили, а просто перевели из ГАУ в военное представительство, и он служил представителем армии на разных предприятиях.
Впрочем, и у него был вполне реальный шанс оказаться в ГУЛАГе. Однажды дед мне рассказал, как чуть не погорел во время сталинских чисток в конце тридцатых годов. Оказывается, как-то раз мой дедушка не удержался и рассказал анекдот про вождя! Почти мгновенно в органы поступило два заявления на этот счет, но им не дали хода. Возможно, потому, что дед был нужен и не имело смысла сажать его или вызывать на «профилактическую» беседу — выгоднее было забыть о случившемся на время.
Другим везло меньше. Перед войной был арестован сокурсник и друг деда по Академии химзащиты. Он погиб в лагере. Когда во второй половине 50-х годов началась реабилитация несправедливо осужденных, мой дед обратился в прокуратуру, просил о посмертной реабилитации этого человека. Следователь отыскал папку осужденного, полистал ее, затем посмотрел на деда и сказал: «Вот вы просите за него, а ведь он написал на вас донос!» Дед вернулся домой подавленный и расстроенный, рассказал обо всем своей жене — моей бабушке. Они долго сидели в комнате и молчали…
В 1951 году Марк Лейкин начал работать военным представителем Научно-исследовательского института № 94 Министерства химической промышленности. НИИ № 94 специализировался на авиационном и ракетном топливе, в создании которого Марк принимал участие, а также занимался разработками для космоса. В 1957 году Марк Лейкин был награжден орденом Красной Звезды за создание и запуск первого в мире искусственного спутника Земли. В 1967 году ушел в отставку из армии, но не оставил науку. С 1972 года он — уже не военный представитель, а старший инженер этого же НИИ-94. На пенсию он вышел в 1976 году.
Дед Моня был единственным человеком, с которым я мог подолгу ходить, серьезно беседовать, задавать вопросы. Родителям вечно не хватало времени на разговоры со мной. К тому же все остальные взрослые по сравнению с дедом казались мне скучными.
Дед очень много читал и собирал книги. Он хорошо знал идиш, и у нас в доме было много книг на этом языке. А на русском дедушка собирал все, что касалось евреев, начиная с Шолом-Алейхема, который был сильно цензурирован при переводе. Он очень дорожил своей библиотекой и трепетно к ней относился. После его смерти библиотека перешла к моим родителям, а они незадолго до отъезда в Израиль передали ее в Еврейский культурный центр в Москве.
Другим очень важным аспектом его еврейской самоидентификации, как сказали бы мы сейчас, было отношение к Израилю. Дед любил Израиль и гордился тем, что у евреев есть свое государство. Он интересовался жизнью в Израиле, ему было интересно все, включая кибуцное движение[17]. Единственным источником новостей про эту страну была радиостанция «Коль Исраэль» («Голос Израиля»), которую дед слушал регулярно.
Тут стоит сделать небольшое отступление и рассказать, что в СССР все средства массовой информации без исключения: телевидение, радио, газеты, журналы, книги и брошюры — принадлежали государству, которое контролировало абсолютно все — от обязательной публикации сообщений о заседаниях Политбюро КПСС до выпусков прогноза погоды и детской передачи «Спокойной ночи, малыши!». Ни одно слово не могло появиться в СМИ без одобрения соответствующих органов. Целая армия людей, работавших в идеологических отделах КПСС, государства, армии и т. д., следила за тем, чтобы советские граждане получали только идеологически выверенную информацию.
Естественно, в таких условиях думающие и внутренне свободные люди, к числу которых принадлежал и мой дед, искали источники альтернативной информации о происходящем в мире и в СССР. Практически с самого начала холодной войны, вскоре после окончания Второй мировой, это поняли на Западе и занялись организацией радиовещания на русском языке. Первой на нем заговорила Би-би-си в 1946 году, на следующий год на русском стал вещать «Голос Америки», а с 1 марта 1953 года, почти одновременно со смертью Сталина, в эфире появилось «Радио Освобождение», которое с мая 1959-го стало называться «Радио Свобода». «Голос Израиля» начал вести передачи на русском языке с начала пятидесятых годов.
Советская власть активно боролась с этими «подрывными радиостанциями». Еще с 1948 года в СССР стали глушить передачи «Голоса Америки» — на официальном языке это называлось «радиозащитой» и «радиоэлектронной борьбой». Было построено больше тысячи специализированных станций, которые позволяли заглушать до сорока-шестидесяти процентов трансляций. Страшно подумать, сколько денег и энергии уходило на эту идеологическую борьбу!
Но советские граждане научились пробиваться к этим «вражеским голосам». Например, за городом глушилки работали менее эффективно: их не хватало на всю огромную страну, приходилось концентрироваться на крупных городах. Но и в городах можно было слушать западные радиостанции: выяснилось, что короткие волны — 19, 16, 13, 11 метров — глушить было сложнее, и на них «враждебная пропаганда» звучала достаточно внятно. Правда, в СССР не выпускались приемники с подобным диапазоном, но и здесь был найден выход. Например, самый популярный транзисторный радиоприемник — выпускавшаяся в Риге «ВЭФ-Спидола» — легко перестраивался или, как тогда говорили, «перематывался» радиомастером или опытным радиолюбителем на нужные диапазоны.
В результате западные передачи слушали миллионы, если не десятки миллионов советских граждан. У моего деда были переносной «ВЭФ-Спидола» и стационарный приемник «Ригонда». Оба он отдавал каким-то мастерам-умельцам «в намотку», после чего качество приема резко улучшилось.
Программу антисоветских передач, конечно, не печатали. Но это никого не останавливало. Дедушка фиксировал расписание или в голове, или в тетрадке. Выстраивал себе график, особенно в выходные, ловил радиоволну и внимательно слушал Би-би-си, «Голос Америки», «Немецкую волну», «Голос Израиля», «Свободу»… Это был ритуал.
Я тоже мог присесть рядом, но старался не мешать и не задавать вопросов. Дед комментариев не давал, кроме одного: надо узнавать новости с разных точек зрения. С особым вниманием дед слушал «Голос Израиля».
Уже само по себе это было отважным поступком. В 1967 году после победы Израиля в Шестидневной войне СССР встал на сторону арабских стран, разорвал дипломатические отношения с Израилем и объявил сионизм страшным врагом человечества.
Но в то же время победа Израиля вдохновила многих советских евреев, большинство которых, несомненно, были законопослушными людьми. Более того, некоторые из них даже захотели уехать из СССР в Израиль! Самые ужасные подозрения советской власти подтвердились. Евреи — особая категория граждан, с которой надо обращаться соответствующим образом. Были придуманы новые секретные правила и распоряжения, с которыми, впрочем, уже пришлось иметь дело не моим дедам, а мне…
Как ко всему этому относился мой дед Марк?
Несомненно, он все понимал и все знал. Возможно, он считал эту антисемитскую мерзость отклонением от коммунистических идеалов, пережитками прошлого, которые со временем исчезнут. Дед был очень чистым и правильным человеком. Он не мог вести двойную жизнь — на работе быть верным коммунистом-ленинцем, а дома тайком на кухне ругать советскую власть. И меня не хотел воспитывать подобным образом. Меня растили абсолютно лояльным системе, потому что боялись, что ребенок по наивности может что-то сболтнуть. Бывало, что дети выносили из дома кухонные разговоры, чем создавали проблемы… Но я был достаточно разумным мальчиком. Сколько себя помню, семья для меня всегда была важнее любой идеологии. И внутренних противоречий после таких сеансов связи с западным миром во мне не возникало.
Мы гуляли с дедом и разговаривали. Разговаривали обо всем. Я задавал вопросы, которые меня тогда интересовали, и получал вполне понятные ответы. Обязательно мы посещали несколько магазинов, и в первую очередь «Кинолюбитель» — если не лучший, то один из лучших фотомагазинов в столице. Там продавали советские фотоаппараты «Зоркий», «ФЭД», «Ленинград» и запчасти к ним. Я не мог оторвать глаз от витрин. Ванночки для проявления, прищепки для развешивания фотопленки, красные лампы, штативы, реактивы, уголки для наклеивания фотографий… Дедушка очень любил фотодело — все-таки профессиональный химик! — и меня приобщал. Темная комната, красный свет, гирлянды фотопленок…
Затем на пути следования были книжные магазины. Мы заходили в них непременно, включая главный для нас с дедом «Букинист». Там продавались настоящие раритеты, изданные и пятьдесят, и сто лет назад. Они стоили очень дорого. Например, пятьдесят рублей — это половина зарплаты молодого специалиста!
В результате этих походов в «Букинист» и оттого, что дома все читали, у меня тоже появился интерес к книгам. Кроме того, моя мама — учительница русского языка и литературы. Благодаря деду и маме дома была собрана хорошая библиотека, а запретов не было. «Это можно читать, а это нет» — такого я никогда не слышал. Все, что было в доме, можно было читать. Мопассана, например. Один из моих любимых писателей.
Спрашивать дедушку можно было о чем угодно. Правда, не на все вопросы он отвечал из-за подписки о неразглашении государственных тайн. О том, как летают ракеты и кого отправляют в космос, я даже не спрашивал. Зато на другие серьезные темы мы могли разговаривать часами.
Дед Марк был настоящим главой семьи. На нем держался весь дом. Имея звание полковника, он до выхода на пенсию хорошо зарабатывал, да и на пенсии получал больше, чем многие инженеры. Эти деньги были несравнимы с зарплатами мамы и папы, их хватало на всю семью. Обеспеченная интеллигентная семья полковника Лейкина позволяла себе выезды в санатории, пользовалась услугами домработницы, устраивала большие домашние посиделки, собиравшие по тридцать-сорок человек. Приходили его родной брат Иосиф, очень похожий на деда Моню, и племянница с мужем, еще были живы дедушкины дядя и тетя. В этой компании дед не выделялся, но все понимали, кто здесь центр семьи и источник благополучия. Пока дедушка был жив, такие собрания случались часто. Говорили о политике, истории, литературе.
Я до сих пор чувствую связь с ним, некую параллель. Правда, он был более собранным и менее эмоциональным, чем я. Все держал внутри, а внешне оставался спокойным и сдержанным, как и положено настоящему офицеру. Но он всегда умел слушать, и этим я похож на него.
Дед был человеком, который жил для того, чтобы делать хорошо другим. Задача — заботиться в первую очередь о родных и близких, а потом уже о себе — была для него приоритетной. Для бабушки, для дочери, для зятя, для внука — и только потом для себя. Интересы остальных первичны, а себе — то, что останется. Ресурсы его доброты и великодушия были неисчерпаемы. И самое важное, на мой взгляд, то, что дед никогда ничего и никому не прививал. Модель такого общения, или, если хотите, воспитания, — это пример. Личный пример.
Баба Женя (полное имя Геня Симховна Коган), жена деда Мони, была домохозяйкой. То есть на работу она не ходила. В Советском Союзе, как правило, в семьях работали и муж, и жена. Однако в семьях военных жены очень часто не работали, и не только потому, что хватало зарплаты мужа-офицера, но еще и потому, что приходилось переезжать за своим супругом из одной воинской части в другую. В таких условиях находить работу по специальности непросто. Так, в 1937 году она вместе с мужем уехала в Читу, куда отправили служить деда Моню. Там и родилась моя мама.
Естественно, неработающая супруга считала своим долгом содержать дом в чистоте и порядке и воспитывать детей. Иногда приходила женщина помогать бабушке убираться, но все остальное баба Женя делала сама. В том числе и покупки в магазинах. А в Советском Союзе ходить за покупками было настоящим искусством.
В советскую эпоху очень распространенным было слово «дефицит». В стране недоставало всего: еды, одежды, обуви, книг, сигарет, железнодорожных билетов, автомобилей, туалетной бумаги… Всегда в Советском Союзе с его плановой экономикой чего-нибудь не хватало! А в особо тяжелые годы в магазинах не было почти ничего, поэтому самые необходимые товары власть распределяла по специальным карточкам. Мои родители застали эти карточки в военные и послевоенные годы, а я — в конце 80-х.
Важно заметить, что в Советском Союзе товары не только продавали, но и распределяли в соответствии с решениями властей. Например, в Москву и Ленинград направлялось гораздо больше продуктов и товаров, чем в провинциальные города. И не потому, что в Москве проживало больше народу, а потому, что магазины в столице были обязаны демонстрировать всему миру если не изобилие, то хотя бы благополучие. Пусть и весьма относительное.
Поэтому в Москву приезжали за едой и товарами со всего Союза. Например, в наших продуктовых магазинах всегда продавалась недорогая вареная колбаса. Правда, она с каждым годом становилась все менее съедобной, но в других городах и такой не было! Поэтому каждый день, каждый месяц и каждый год в Москву на электричках и поездах прибывали тысячи людей из других городов и окрестных деревень, чтобы скупать здесь «дефицит» — колбасу, а также масло, мясо, сыр, рубашки, сапоги, радиоприемники… Этот список можно продолжать бесконечно.
Но и магазинов, как и товаров, на всех не хватало. Даже в Москве. Поэтому практически всегда надо было стоять в очереди. Надо было ждать. Иногда пять-десять минут, а иногда часами.
Очередь и дефицит, дефицит и очередь были повседневными реалиями советской жизни. Такими же, как памятники Ленину или красные транспаранты с лозунгами «Миру — мир!». Мне страшно представить, сколько сотен и тысяч часов своей жизни растратили люди в очередях за годы советской власти…
Советский человек должен был научиться приспосабливаться к такой жизни. Он должен был уметь ориентироваться в окружающем мире и окружающих магазинах, если хотел найти и «достать» что-то вкусное. Моя бабушка Женя была просто мастером «магазинного ориентирования». Тем более что место, где мы жили, давало некоторые преимущества: вокруг было чуть больше дорогих торговых точек, в них продукты иногда задерживались на прилавках из-за высокой цены. Например, у нас достаточно часто на столе была дичь, потому что напротив, буквально в нескольких минутах ходьбы, на другой стороне Ленинского проспекта располагался магазин «Центросоюз» с огромной секцией «Дары охоты», а там — перепела, куропатки, тетерева, фазаны, медвежатина, мясо зубра, лосятина, оленина… Для приезжих эти слова были символами сказочного изобилия.
Бабушка «выскакивала» в магазин и обратно по несколько раз в день. Она была в очень хорошей форме для этого вида «спорта». Невысокого роста, худощавая, энергичная, всегда очень аккуратная, мало ела, следила за собой. Мы с дедушкой ей помогали, втроем пешком ходили на Черемушкинский рынок — там покупали овощи и фрукты, тащили домой тяжелые сумки.
А на полпути от дома до рынка, на Ломоносовском проспекте, стояла чебуречная «Ингури». Это было типовое двухэтажное здание, такие в народе из-за больших стеклянных окон называли «стекляшками». На втором этаже был кавказский ресторан, казавшийся мне тогда шикарным, а на первом — обычная столовка, где за чебуреками тоже надо было стоять в очереди. Зато отстоял, купил и сразу съел! Какими же вкусными они казались! Спустя годы, уже студентом, я поднимался с друзьями и на второй этаж — в ресторан. Там мы заказывали и чебуреки, и шашлык…
Еще бабушка Женя была носительницей еврейской традиции в нашей семье, как минимум — в приготовлении пищи. Она росла в белорусском местечке, где и научилась кухне восточноевропейских евреев. Гефилте фиш, цимес, гусиное горло, редька с гусиными шкварками, паштет из куриной печени, форшмак. Мое любимое детское блюдо — куриный бульон с клецками из мацы.
Говорят, что когда-то мацу пекла мама бабушки Жени — прабабушка Злата. Но я ее застал уже совсем старенькой. У нее была болезнь Альцгеймера, она тяжело уходила… А мацу я до сих пор обожаю и готов ее есть хоть каждый день!
Бабушка Женя в молодости была красавицей. Мама моя рассказывала, что у бабушки был прекрасный голос, она хорошо пела и даже выступала с хором художественной самодеятельности. Дед всегда смотрел на нее с восторгом. И жили они всю жизнь в любви и согласии. Не помню никаких скандалов, даже голос друг на друга не повышали.
Бабушка, как беспартийная большевичка — так в годы советской власти называли тех, кто в Коммунистическую партию не вступил, но вполне разделял господствующие в стране идеологические взгляды в повседневной жизни, держалась от политики подальше, вражеские голоса, то есть западные радиостанции, не слушала, совершенно искренне верила в коммунистические идеалы и считала, что человек человеку друг, товарищ и брат. Она всегда была готова поспешить на помощь друзьям и родственникам, навестить больных — дома ли, в больнице… Или оббегать пол-Москвы в поисках нужных лекарств, которые, естественно, тоже были дефицитом.
Баба Женя для меня — образец чистого, бескорыстного человека. И хотя я к тем «коммунистическим идеалам» отношусь скептически, всегда вспоминаю бабушку, когда пытаюсь кому-нибудь помочь…
Смерть деда и бабушки стала для меня настоящей трагедией. В последние годы своей жизни дедушка Моня все больше и больше мучился астмой. Думаю, это следствие профессиональной деятельности. Скорее всего, надышался на испытаниях ракетным топливом, в состав которого входят крайне опасные компоненты. Дед пытался лечиться, но астма прогрессировала. В Москве он задыхался и кашлял, а летом уезжал в Феодосию, где море и степь, и все моментально проходило. Но решиться на окончательный переезд в Крым дед не мог. Сейчас я думаю, ему бы очень подошел иерусалимский воздух. Но тогда даже мечтать об этом было нельзя.
Болезнь не отступала, и в конце концов перешли на лечение гормонами. И те за несколько лет его просто убили. Тогда еще не было современных суперстероидов, лечили его преднизолоном. Начались отеки, одышка. Астма отступила, но из-за гормонального лечения начала развиваться миеломная болезнь — это рак костного мозга. Пытались лечить дома, несколько раз забирали в больницу. Но даже транспортировка кончалась переломами. До сих пор безумно больно вспоминать. Он мучился почти полтора года. Просто уходил на наших глазах. Последние шесть месяцев были самыми мучительными. Когда родилась моя первая дочь Ира, мы не смогли показать ее прадеду. Пятнадцатого января 1979 года он умер, не приходя в сознание…
Бабушке тогда было шестьдесят восемь. По нынешним временам совсем немного. Но после похорон она стала ходить, почти задевая носом землю, будто с грузом на плечах. Уход самого близкого и дорогого ей человека просто согнул ее дугой…
Я сохранил от деда две вещи. Первая — это серебряный портсигар с рельефом Медного всадника на крышке и с дарственной надписью от сослуживцев. А вторая — часы «Полет» на пятидесятилетие — золотые, тонкие, механические, тоже с дарственной надписью. Их я с собой из России увез, а награды и орденские книжки до сих пор в Москве.