Михалыч служил врачом в чернской больнице. Он не только заведовал ею, но вообще был единственным врачом и в больнице, и в городе, да, кажется, и вообще во всём Чернском уезде. (Уезд — это по территории примерно то же, что теперь район. В наши дни в Чернском районе работает несколько десятков врачей.)
Только много лет спустя, когда я стал старше, я понял, какую огромную и сложную работу приходилось выполнять Михалычу в нашей маленькой городской больнице. Не только из города, но и со всего уезда привозили туда больных. Михалыч должен был лечить от всех болезней и делать самые сложные операции; и всё это один, не имея возможности даже ни с кем посоветоваться.
И я могу с гордостью за него сказать, что он был замечательный врач; никакой не знаменитый, зато настоящий деревенский врач, которого сама жизнь научила умно и тонко разбираться в человеческих недугах и страданиях.
Но самой своей основной, самой любимой специальностью он всегда считал хирургию.
— Как тебе не страшно? — иной раз говорила ему мама. — Разрежешь человеку живот, копаешься там, что-то подрежешь, что-то подошьёшь… а если ошибёшься? Ведь это же смерть! Я бы ни за что не смогла.
Михалыч слушал, улыбаясь, и спокойно отвечал:
— Так ведь я подрезаю и подшиваю не для того, чтобы умер, а чтобы жил человек, чтобы снова сделался здоровым.
И это спокойствие, эта уверенность в себе, в необходимости своего дела очень помогали Михалычу. Большинство его операций проходило удачно. Конечно, не все, бывали иногда и очень печальные случаи, и Михалыч ходил после них как в воду опущенный, однако чаще больной выздоравливал. И, отправляя его домой, Михалыч возвращался из больницы такой довольный, счастливый, будто сразу помолодевший.
Во всём уезде Михалыч как врач пользовался большой известностью и любовью. Ценили его и местные богатей. Его постоянно приглашали в свои имения соседние помещики.
Но заниматься частной практикой, особенно разъезжать по «знатным барынькам», как Михалыч иронически заявлял, он не любил и делал это довольно редко. К тому же «знатные барыньки» частенько вызывали доктора к себе в имение не из-за серьёзной болезни, а из-за всяких пустяков.
— Трясся по ухабам, по буеракам тридцать вёрст, а у неё, видите ли, насморк или в бок кольнуло! — возмущался Михалыч. — Заняться не знает чем, вот и дурит от безделья!
Приедут, бывало, из какого-нибудь имения приглашать Михалыча к больным, а он говорит, что сам нездоров или занят, и отправляет посланного к старому опытному фельдшеру Лупанову. Вот уж тот — ночь, полночь — никогда от практики не отказывался.
— Зато и денежки имеет, — с грустью говорила мама. — И домик себе выстроил, и пара лошадей, даром что не врач, а только фельдшер. А у нас ни дома, ни собственной лошади, всё нанятое, всё чужое.
Такие разговоры Михалыч очень не любил.
— Все сыты, одеты, обуты, никто, кажется, ни в чём не нуждается, чего же ещё нужно? — обычно отвечал он. — Всё равно всех денег не соберёшь.
Это была его любимая поговорка, и нужно отдать справедливость, что ей он неуклонно следовал всю жизнь.
— А у нас зато зайцы, и ежи, и лисята, и птицы разные — всё есть, а у Лупановых даже кошки нет! — с жаром поддерживал я Михалыча.
— Вот разве что зайцы да лисята, — вздыхала мама.
— А разве это плохо, что у нас в доме разная живность водится? чувствуя во мне надёжного союзника, отвечал Михалыч. Он доставал папиросу, закуривал и задумчиво продолжал: — В жизни, друзья мои, нужно и работать с любовью, и с любовью уметь пожить, уметь поглядеть, что вокруг творится: как весна наступает, как лето приходит… Эх, хорошо, братцы, на свете жить тому, кто жизни радоваться умеет!
Эти слова о том, что надо «уметь радоваться жизни», я слышал от Михалыча не один раз.
Михалыч был не только прекрасный врач-хирург, по-настоящему любящий своё нелёгкое дело, но, кроме того, он был ещё в душе и немножко поэт, особенно поэт родной природы.
Но всё это я понял, а главное, оценил уже много позже, когда стал не ребёнком, а юношей. В детстве же я смотрел на Михалыча просто как на своего закадычного друга-товарища, такого же весельчака и такого же, как мы, ребята, выдумщика и проказника. В его работе я, конечно, ничего тогда не понимал. И мне бывало даже очень досадно, что он так много времени проводит со своими больными, вместо того чтобы побольше побыть вместе с нами.
С Михалычем мы всегда жили душа в душу. Я, бывало, никак не дождусь, когда же он наконец вернётся из больницы. Приходил он обычно к самому обеду. После обеда ложился на часок отдохнуть, как он говорил: «Не спать, а так кое-что обдумать». При этом «обдумывании» весь наш домик дрожал и сотрясался от богатырского храпа. Потом Михалыч вставал. И тут-то начиналось самое интересное: налаживание удочек для рыбной ловли, набивка патронов на охоту или чистка и смазывание ружья. Всё это Михалыч обставлял как-то особенно занимательно. Разложит, бывало, по столу лески, крючки, поплавки и не сразу начнёт их привязывать к удилищам, а сперва полюбуется, как настоящий художник редким произведением искусства.
— Хорош поплавочек! Ах, хорош! Вы только, друзья, представьте себе: стоит он этак красным столбиком на воде, около тростничка, и вдруг будто ожил, вздрогнул, зашевелился и вниз, вниз… Тут уже не зевай, тащи. Дёрнешь — удилище в дугу, леска в струну натянута, так по воде и чертит. А там, в глубине, ходит, точно на привязи, этакий окунище. Спина горбатая, тёмная вся…
Мы с Серёжей слушали затаив дыхание и, кажется, не только слышали, но даже как будто и видели, как Михалыч тащит на берег огромного крутоспинного красавца окуня.
Потом Михалыч аккуратно, не торопясь, привязывает к леске крючок, приделывает грузило и надевает поплавок.
— А ну, ребята, живо тащите из кухни ведро воды, — командует он, — да пополнее, только не расплескайте!
Мы с Серёжей стремительно бросаемся в кухню, наливаем ведро воды и тащим в кабинет Михалыча. Несём оба, так легче, а главное, никому не обидно.
У обоих штаны, чулки, башмаки — всё мокрое. По полу, следом за нами, тянется целый ручей, но зато мы точно выполнили задание — налили ведро до самых краёв.
Завидя нас изрядно намокших, Михалыч смущённо качает головой:
— Вот уж постарались, достанется нам теперь от Самой, ох достанется! Ну, что поделать, пока она не пришла, скорей за работу.
Михалыч погружает леску с крючком и грузилом в ведро воды так, чтобы они опустились к самому дну. При этом мы смотрим, потянет ли груз под воду поплавок или тот удержится на поверхности. Если потянет, груз приходится уменьшать до тех пор, пока он не перестанет топить поплавок.
При этих опытах вода целыми струями стекает с лески и с наших рук прямо на пол. Она образует там причудливые заливчики и озёра. А мы с Серёжей, бегая и суетясь возле стола, превращаем их в настоящее болото. Но в пылу творчества никто из нас этого не замечает.
Кончается тем, что в кабинет заглядывает мама и приходит в ужас.
— Боже мой, какой свинушник! — И она гневно обращается к Михалычу: Ну, они ещё дети, а ты-то хорош, неужто не видишь — ведь вы поплывёте скоро!..
Михалыч пытается защищаться:
— Какой там свинушник! Вы, мадам, ничего не понимаете в наших мужских делах.
— Да что там еще понимать! Уходите сейчас же отсюда! Я Дарью пришлю пол подтереть.
Тётка Дарья — наша домашняя работница. Её я помню с тех пор, как помню себя. Все у нас в доме, даже мама и Михалыч, её побаивались за решительный, непреклонный характер. И вот она является в кабинет с огромной половой тряпкой.
— Ишь, набезобразничали! — сурово ворчит она. — Марш отсюда, а то вот я вас всех тряпкой!
— Сейчас, сейчас удалимся, — миролюбиво говорит Михалыч, пряча в ящик все наши доспехи.
И мы отступаем в другую комнату, оставляя поле сражения в руках грозного победителя.