4. ФОНТАНКА И ОКРЕСТНОСТИ

Однажды, в те далекие морозные и счастливые дни, когда хотелось сделать что-то невероятное, перебегал по льду через Фонтанку наискосок в Дворец пионеров, и провалилась вдруг правая нога, оказалась подо льдом, и ее как-то стало тянуть в сторону течением, словно река хотела оторвать ее от меня. За спиной ремонтировался дворец Белосельских-Белозерских, там стояли рабочие, но я постеснялся кричать, медленно выполз и осторожно дополз до противоположного спуска. И вбежал по мраморной лестнице в огромный резной шахматный зал Дворца, насквозь просвеченный ярким солнцем, и пошел по паркету, оставляя мокрый след одной только правой ногой. И все заметили это. И то был единственный раз, когда я был там героем. Все кинулись ко мне, бросив шахматы, — и преподаватели, и ребята. То был единственный миг моей славы в шахматном спорте. Я очертя голову кинулся играть. И с лету выиграл три партии! И если б того не было — чем бы гордился я? Сильный мороз подбивает русского человека к лихости и веселью. И сейчас я вдруг заметил, что лихо и весело перехожу мост и в нагретую булочную врываюсь с такой радостью, какой не испытывал уже давно.

Студенческая Публичка на Фонтанке

Как бы ни был богат город памятниками, воспевающими подвиги — он не станет своим без собственных твоих побед. И если вспомнить их, жизнь уже покажется прожитой не напрасно. Больше того — прекрасно прожитой!

После школы, бывшей гимназии, удалось овладеть следующей крепостью — студенческой — Публичной библиотекой на Фонтанке. Взмахнуть пропуском и пройти, получив контрольный листочек, в храм мудрости, куда входят умнейшие, — что может быть слаще для тщеславного юнца? Огромный чинный зал, сотни голов, и перед каждой — солидный зеленый абажур, символ мудрости. Сесть за длинный старинный стол (сколько гениев тут сидело) и, оглянувшись, вдруг увидеть Ее! Назад оборачиваться не принято... но если как бы по делу, ища сокурсника? Ага — она пошла вперед, сдавать книги. Лучшего момента не будет. Сдает у стойки книгу, отмечает контрольный листок и как-то уж слишком демонстративно, не оборачиваясь, идет к двери. Далеко не уйдет! Я сунул листок вместе с книгой библиотекарше: «Отметьте!»

— Вы куда? — говорит библиотекарша. — Пришел ваш заказ!

Да, я заказывал — сразу все книги, что нужно было прочитать за семестр. Прибыли?

Дежурная уходит вглубь помещения и выкатывает тележку с заказом. С кипой книг на скрещенных ладонях, пытаясь удерживать верхние от падения подбородком и лбом, порой пытаясь даже гримасами сохранить равновесие этой «пизанской башни», я возвращаюсь на свое уже покинутое было место. Загнав один глаз почти на затылок, я умудряюсь увидеть уходящую девушку. Она оборачивается, усмехается: мол, глубоких вам знаний! Я ставлю пачку на старинный длинный стол, из книг выдыхается облачко пыли. Правда — еще одна девушка в ближнем ряду смотрит на принесенную мной гору знаний с сочувственной улыбкой. Но и перед ней стоит кипа не меньше. Вылезем мы из под этих груд не раньше закрытия, обменявшись улыбками, мы опускаем глаза наши в книги... Ч-черт! Сколько же гениев было на свете во все века — на каждой странице их несколько. Захватывает дух — и это в такой якобы скучной науке, как сопромат. Как все четко, остроумно, мощно — все эти их приборы, формулы. Да и лица их потрясают — сначала в кружевах, париках, потом в шляпах, кепках, академических ермолках. Чтоб только посмотреть на них и вдохновиться — уже стоило прийти сюда!

Когда я, наконец, закрыл последнюю книгу и с наслаждением потянулся, — огромный зал был уже почти пустой, горело только несколько ламп. У одной из них, в самом конце, вроде бы девушка. Ну и пусть. Ты не за этим сюда пришел. То, что она видит в книге, поважней, наверное, твоей рожи. Не лезь. И сам не расплещи то блаженство, которым наполнили тебя эти тома, — есть, оказывается, кое-что и поинтереснее девушек.

У выхода зашел в туалет. В холоде и табачном удушье хрипели последние, самые отчаянные спорщики. Судьбы мира тут решают постоянно и до хрипоты — но эти почему-то во мнениях до конца так и не сошлись.

— Первый минский съезд не имел никакого значения! Вот второй, лондонский!..

В гардеробе приятно пахнет легкой затхлостью, как и во всей библиотеке — но уже стало привычкой хоть раз в неделю эту затхлость вдыхать. На Фонтанку выхожу медленно, тяжелой походкой потрудившегося человека. Эта сладость стоит многих других.

Стою на высоком крыльце, между могучими колоннами, чувствую себя старым петербуржцем, дышу историей. Ведь не всегда здесь только студенческая Публичка была. Это — Екатериниский Институт благородных девиц, как и Смольнинский институт благородных девиц, построенный самим Джакомо Кваренги при Екатерине II. Строгая императрица вместо вольного «барокко», характерного больше для междуцарствий, для неустойчивого времени интриг и переворотов, утвердила свой «регулярный», однообразный, устойчивый классицизм — демонстрируя регулярность, устойчивость, неизменность своего царствия, а также монархии и государства в целом. И хотя сама она пришла к власти путем заговора, переворота и даже убийства собственного мужа, законного государя Петра III, тем не менее с дворцовыми заговорами и переворотами ей удалось покончить на все время своего царствования. Хотя народные бунты, как мы знаем, были — то же восстание Пугачева, но народ — сила темная, на него изменением архитектурного стиля не повлиять. А теперь ты стоишь на этом крыльце как продолжение нашей истории.

Итальянская улица

Кваренги родился в Бергамо и вся его юность прошла в Италии. Сколько гениальных итальянцев стали знаменитыми русскими архитекторами, принесли тысячелетнюю культуру солнечной Италии в наш хмурый город. И этот дворец Кваренги вскоре назвали в народе Итальянским, и перспективу, уходящую от него, начинающуюся с того берега Фонтанки, назвали Итальянской улицей, как она называется и сейчас.

Эта не очень длинная улица — одна из главных в петербургской культуре, сравнимая по своему значению разве что с Невским. Во всяком случае, по числу «наших мест», определивших нашу жизнь и культуру, Итальянская — самая щедрая. Если это не первая, то уж точно вторая, после Невского, и проходящая параллельно ему, смысловая ось города.

Отходя перпендикулярно берегу Фонтанки, создавая по мере удаления от берега все лучший и лучший вид на Итальянский дворец, Итальянская вскоре растекается в уютную Манежную площадь с красивым сквером посередине. Много раз в своей жизни я сидел в этом сквере, напряженно соображая, как же извернуться, подняться после очередного падения. Сидел, думал — и поднимался. Во всяком случае — поднимался со скамейки и шел, собрав всю волю, в один из домов на этой площади, где в очередной раз решалась моя судьба.

Первое такое здание — старинный розовый Михайловский манеж, в советское время более известный, как Зимний стадион. Здесь, на просторной гулкой светлой арене я начинал и, надо сказать, закончил заниматься спортом. Сперва мы сюда пришли с одноклассниками записываться на баскетбол. Разбились на команды, стали играть. Дважды тяжелый мяч попал в мои руки, и — неточный пас, потом — бросок мячом в щит, и мяч отскакивает мимо корзины. Все! Тяжело дыша, выстраиваемся в шеренгу. С высоты, откуда льется на нас ослепительное сияние, не позволяющее что-нибудь разглядеть там, гулкий голос читает фамилии, и моей среди них нет. Потом, в самый первый раз я с отчаянием сижу на этой площади с узелком спортодежды, специально купленной мне бабушкой для этого случая, и боюсь идти домой. «Так на что же я гожусь? Все остальные как-то сумели там зацепиться, остаться — ушел один я. Неужто мне и дальше так же — быть несчастливее всех? Нет ничего страшнее таких мыслей в десять лет, когда ты действительно о своей судьбе ничего еще не знаешь!

И вдруг на первом курсе Электротехнического института выясняется, что я бегаю быстрее, а прыгаю выше всех моих однокурсников. И Зимний стадион становится моим домом — целых три раза в неделю. «Вот так вот!» — высокомерно думаю я, выходя из раздевалки на гулкий простор Манежа, в элегантнейшей, как мне казалось тогда, спортивной одежде. Потом меня начинают «гонять», выковывая чемпиона, требуя ради этого все новых жертв, заставляя отказываться от уютных полюбившихся привычек, в частности, от долгого сна. «Ради спорта от всего стоит отказаться!». «Ну нет!» — и я выхожу из строя. Это поражение стоит победы — я сохранил себя, не разменял в первой же лавке.

Оставив спорт, уже без всякого сожаления и даже с чувством некоторого удовлетворения и превосходства я тем не менее не раз с удовольствием проходил здесь: это дом «моей маленькой победы». Мое дело — не спорт, — понял здесь я. Мое дело — слово. И написал об этом рассказ, как из меня пытались сделать «стального». Помню, как я однажды встретил у этого манежа двух молодых красавцев. Одного огромного — Сергея Довлатова, другого хрупкого и изящного — Анатолия Наймана. Было лето, было тепло. Левой мощной рукой Сергей небрежно, но уверенно катил крохотное кресло с младенцем (видимо, дочкой).

— Привет! — сказал Довлатов.

— Привет! Ты куда?

— Я в Летний Сад! — сказал Довлатов.

— А я — на Зимний стадион!

Быстро, на лету сверкнули слова, даже игра слов, как было тогда принято — все сверкали тогда остроумием, иначе было нельзя. Слова хоть и не алмазные, но вполне пригодные для мемуаров.

Совсем недавно я приметил на углу Манежа табличку «Построен в 1798 году архитектором Бренна. Перестроен Росси в 1823–24 годах». По бокам высоких дверей — военные топорики, шлемы, латы. Михайловский манеж. Зимний стадион.

Дом кино

По другую сторону площади стоит другой «замок», который тоже надо было завоевывать. Высокий, темно-серый Дом кино. Помню, как однажды сам великий Товстоногов рвался туда сквозь строй дружинников, перегородивших лестницу, и кричал кому-то наверх из своих: «Скажи там — Товстоногов пришел! Объясни им!». Бывать там в ушедшие десятилетия было чрезвычайно престижно, а для человека, который очень хотел быть — просто необходимо. Потому и препятствия, выставленные на входе, были чрезвычайными. Пробравшись через кордоны (особенно жесткие в дни иностранных премьер), счастливчики приводили себя в порядок в гардеробе второго этажа, поправляли съехавшие в борьбе галстуки и брошки и поднимались наверх. Тут уже все были из высшего света — царили замша, бархат, блистала кожа модных пиджаков, и какой-нибудь директор мебельного магазина или модный зубной врач ничуть не уступал в представительности и элегантности модному режиссеру, а порой даже и превосходил его. Но хозяева все равно смотрели свысока — изящный, ядовито-рыжий сценарист Никодим Гиппиус, мощный, уверенный режиссер Владимир Шредель, изысканно бледный, болезненно томный, но чрезвычайно цепкий и удачливый Александр Шлепянов, писатель и биллиардист. Появлялись другие — помоложе, но попроще. Чтобы ходить сюда, я окончил сценарное отделение ВГИКа, пять лет учился сценарному ремеслу — и достиг. Правда — только ремесла и достиг, но зато стал своим в этой элегантной толпе, оказавшейся при ближайшем рассмотрении, как и любая толпа, состоящей вовсе не из одних гениев. И чтобы понять это, стоило мучиться? А как же! Принадлежать к бомонду, к людям, допущенным к самому тайному: просмотру зарубежных фильмов, противоречащих нашей идеологии, — это стоило дорого. Ты — в элите, братстве приближенных и посвященных. Власть наша через Дом кино очень выборочно и дозированно дарила это счастье людям. Теперь это трудно понять — все перевелось в у.е., все Олимпы сравнялись с почвой. Но тогда!.. На «самых закрытых» просмотрах, где показаться перед другими такими же было небывалой радостью, появлялся порой даже секретарь обкома по идеологии — помню железную улыбку (железные зубы) одного из них.

Гас свет, и зал замирал. Вот потерявший все моральные устои артист в исполнении Дастина Хофмана лежит с молодой женой. На экране — почти полная тьма. Но дело не в этом. «Я приведу Эвелин!» — шепчет Дастин. Эвелин, кажется, общая их подруга и любовница Дастина. «Нет!» — робко возражает жена. И после этого — десять минут полной тьмы и тишины, и на экране, и в зале. Никто не осмеливается скрипнуть стулом или даже сглотнуть, чтобы не показать, что он так уж волнуется. Десять минут неподвижности. Сейчас кто-нибудь сглотнет, и все над ним засмеются: волнуется, как мальчик. Напряжение становится невыносимым! И вдруг — спасение, облегчение, смех — откуда-то сзади доносится громкий храп! Все блаженно расслабляются, скрипят стульями, громко глотают слюну. Магия кино чуть-чуть отпускает, дает передохнуть. Дастин, кажется, приводит-таки Эвелин, но «саспенс», напряженное ожидание, на котором все кино держится, уже позади. «Эка удивил»! — кто-то насмешливо оценивает происходящее на экране. Думаю, для избалованных жизнью посетителей Дома кино происходящее на экране экзотикой не было: то было у нас самое вольное время. И многие смелые замыслы этого направления созревали именно тут, в Доме кино — то была ярмарка искушений. Холеные, томные, многоопытные дамы, которые вполне могли себе позволить и позволяли, молоденькие нимфетки, которые заради успеха шли на все или просто — оттачивали технику! Все побывали тут! Жизнь прошла не мимо... Виртуозы-кинематографисты, овладевшие искусством соблазнения в бесконечных южных киноэкспедициях, где все красавицы города рвались «на пробы», начинали неторопливо, с коньячка... Такого томления в воздухе, как в полутемном баре Дома кино в те годы, не видел я больше нигде и никогда, ни за какой заграницей! Мы явно шли впереди!

Помню — была и моя пора. Какая-то немолодая красавица, разгоряченная алкоголем, однажды кинулась ко мне с признаниями, касающимися моих уже ныне забытых книг. Мы устремились к ней в гости (на чашечку кофе, как это называлось тогда), но в гардеробе она вдруг спохватилась, что забыла сумочку в баре. Когда я поднялся, за нашим столом сидели какие-то люди, слишком элегантные и уверенные даже для самых блистательных представителей кино. И я не ошибся — главным тут был директор мебельного с его поклонниками и поклонницами. Я умело навел мосты (как раз обещал бате помочь с гарнитуром для новой квартиры, тогда это было престижно и сложно). Разговор удачно пошел, но несколько затянулся. В результате моя возмущенная дама поднялась к нам, вырвала из моих рук свою сумочку, о которой я как-то запамятовал, и возмущенно ушла. Пришлось мне продолжить мебельный разговор. Таковы уж были традиции Дома кино — сугубо творческие моменты переплетались тут с деловыми.

Сейчас прилежная молодежь смотрит тут самые продвинутые, но политкорректные фильмы, и прежнего угара тут как-то не наблюдается.

Дом радио

Второе огромное здание на этой же площади известно в наши дни как Дом радио. Жизнь многих из нас была связана с этим зданием — там можно было заработать. Типичная пышная эклектика эта было воздвигнута в 1912 году архитекторами братьями Колякиными для Благородного собрания. Но, как вы сами понимаете, статус этот сохранялся недолго: совсем другие люди пришли. Но это дому повезло: всегда в нем теплилось какое-то важное дело, серьезные люди делали что-то уникальное. В 1918 году здесь был открыт Дворец пролетарской культуры. В 1930 тут открылся «Межрабпромфильм», начавший наше кино и вскоре ставший «Ленфильмом», породившим «Чапаева». Во время блокады дом этот стоял, как утес. Многих измученных ленинградцев только радио, звучавшее в холодных и голодных домах, приводило в сознание. Если радио молчало — из черных тарелок репродуктора стучал метроном, и его ритм помогал людям двигаться.

В пятидесятые годы на радио кормились многие — нищие журналисты, артисты, писатели делали тут потрясающие радиопостановки. В дни выплат тут стояла длинная, но веселая очередь — все заранее уже сбивались в компании и договаривались — где и что. Если по-быстрому — они шли в подвальчик на Невском возле Садовой. Царил там великий комик Сергей Филиппов, с великолепным его носом и пронзительным голосом: он был центром, все старались пробиться и чокнуться с ним. Как сказано у Маршака: «Каких людей я только знал! В них столько страсти было!».

И дальше Итальянская улица вся сплошь стоит на искусстве. Недалеко от Дома радио — древнее, обшарпанное бело-голубое здание самого настоящего, а не поддельного барокко, построенное самим Чевакинским. Этому зданию как-то не повезло, выглядит оно здесь неуместно и всегда обтрепано, как впавшая в нищенство представительница знатного рода, несколько взбалмошно и неопрятно одетая, среди юных насмешливых принцесс. Барочный дом должен стоять в одиночку! Сейчас тут почему-то размещается «Музей гигиены».

Зато сразу несколько домов, построенных Росси или по его эскизам, делают улицу благородной и респектабельной. В одном из этих домов, помнится, был пищевой технологический техникум, где однажды выступали мы с Александром Городницким — он пел, а я читал короткие рассказы. После выступления нас угостили, но как-то странно: сперва накормили пирожными, а потом дали борщ. Видно, испытывали на нас какие-то новые пищевые технологии.

И тут мы выходим на великолепную площадь Искусств. Здесь стоит лучший в мире памятник Пушкину, созданный Аникушиным: и в советские времена создавали шедевры! За спиной Пушкина виден сквозь решетку Михайловский дворец, он же Русский музей. С ним тоже у нас связано много волнений. Довелось ему быть жертвой разных идеологий и пришлось ему скрывать шедевры, которые так жаждало видеть человечество. Помню, еще в детстве мы испуганно глядели сквозь узкую щель в заборе на запрещенный громоздкий памятник Александру III на мощном битюге. Творение Паоло Трубецкого от нас скрывали. И долго еще там от нас что-то прятали, и всегда страстные взгляды прогрессивной общественности были устремлены к запасникам музея. Уже можно было туда проникнуть по большой протекции, и было шикарно сказать в изысканной компании: «Да! Лучшее, увы, пылится в запасниках». То есть — только для особых, уважаемых и со связями. Лично я оказался в запасниках где-то уже в девяностые, с бывшим родственником, «мужем сестры мужа сестры», работником идеологического отдела ЦК КПСС, который, создавая запреты, сам с упоением их нарушал и делился этой радостью с близкими.

Помню, я там увидал «Пир победителей», страшную картину Павла Филонова. Картина меня потрясла, хотя я бы не сказал, что это самое лучшее в русском искусстве, которое в этом музее представлено роскошно. Мой родственник, помнится, упивался своей ролью тайного либерала, тряс ладонями в сторону номенклатурных полотен Шилова и говорил капризно: «Умоляю, уберите это отсюда!» — хотя, наверное, сам «это» сюда и прислал. Любит русский человек покуражиться!

Другое важное в нашей — и не только в нашей жизни заведение — строгое здание Филармонии, бывшего Дворянского собрания, — через площадь от Русского музея. Здесь в 1942 году дирижер Элиасберг в разгар блокады дирижировал Седьмой симфонией Шостаковича, выражающей суть того, что тогда происходило, — вражеского нашествия и нашего сопротивления.

И в наши годы это здание много значило для всех нас. Из пыли и суеты можно всегда прийти сюда, в строгий зал с мраморными колоннами и — вместе с прекрасной музыкой — подняться. И понять, что совершенство существует, и ты должен соответствовать ему. Лучше всего об этом написал Александр Кушнер: «...Неуловима и бессмертна, не уменьшаясь от смертей, толпа расходится с концерта. И ты здесь проходил не раз, читая красные афиши, — теперь ты видишь — мир без нас еще прекрасней стал и тише. Лишь запоздалый грузовик, как легкий ангел, без усилья, по лужам мчится напрямик, подняв серебряные крылья».

Снова «Европейская»

Уходя из Филармонии, идешь по красивой Михайловской улице, вдоль фасада «Европейской», тоже сыгравшей в нашей жизни немалую роль. В шестидесятые годы не было в городе более светского и популярного места, чем гостиница «Европейская». Входишь в шикарный мраморный холл (швейцар кланяется и открывает дверь) и чувствуешь себя успешным, элегантным завсегдатаем знаменитого клуба, посещаемого знаменитостями. Вон ждет кого-то Василий Аксенов, а вот спускается по лестнице Николай Симонов с дамой. И ты — еще студент — полон гордости: попал в лучшее общество. Середина шестидесятых вспоминается как годы вольности и разгула. Свобода мысли тогда счастливо сочеталась с тоталитарной жесткостью цен, и сходить пообедать в «Европейскую» можно было запросто. Атмосфера комфорта, уюта и благожелательности начиналась с гардеробщика, добродушнейшего Ивана Павловича. Лишь самые знаменитые здоровались с ним за руку, но он помнил и нас, юных пижонов, и встречал всегда радушно. Привыкать к светской жизни надо с молодости — если упустил время, то уже никакие деньги не помогут.

Раздевшись и оценив себя в зеркалах, мы поднимались по лидвалевской мраморной лестнице. На площадке второго этажа раскланивались со знакомыми. Более элегантных женщин и, кстати, мужчин, чем тогда в «Европейской», я больше нигде и никогда не встречал. Откуда в конце пятидесятых вдруг появилось столько красивых людей — уверенных, элегантных, изысканных, входивших в роскошный зал ресторана спокойно, как к себе домой? Впрочем, «Европейская» всегда была оплотом роскоши, вольномыслия и некой комфортной оппозиции — и при царе, и в революцию, и в годы военного коммунизма, и в сталинские времена. Мол, вы там выдумывайте свои ужасы, а мы здесь будем жить по-человечески: элегантно, вкусно, любвеобильно и весело — и нас уже не переделать, можно только убить. Когда в молодости оказываешься среди таких людей — и сам получаешь запас оптимизма и уверенности на всю жизнь. Тем, кто пировал тогда в «Европейской» — Бродскому, Довлатову, Барышникову и многим другим, я думаю, эти «университеты» помогли самоутвердиться.

Если в ресторане тебя просили немного подождать, то делали это уважительно, без нажима, никаких «местов нет!» и «куда прешь!». И вот входишь в любимый зал с высоким витражом над сценой, где сам Аполлон летит на тройке по розовым облакам, кругом — мрамор, яркие люстры, старая зеленоватая бронза, огромные яркие китайские вазы. Ножи, вилки, икорницы и вазочки для жюльенов из тяжелого светлого мельхиора, рюмки и фужеры из хрусталя. Говорю абсолютно серьезно: окунуться в эту атмосферу, почувствовать себя здесь уважаемым и желанным — не было лучшего воспитания для студента.

На сцене под Аполлоном царствовал красавец с пышными усами — руководитель оркестра Саня Колпашников, всеобщий друг и любимец. Играли они зажигательно, и кто из городских знаменитостей только не плясал под его дудку!

Расскажу о празднике своего первого гонорара в ресторане «Европейской». Гонорар тот был — как сейчас помню — сорок рублей, за короткий детский рассказ. Что сейчас позволишь себе на эту сумму? А тогда — удалось снять отдельный кабинет, ложу, нависающую над залом, туда вела отдельная узкая деревянная лестница. Приглашены были друзья — писатель Андрей Битов, физик Миша Петров — скромный, слегка заикающийся человек, впоследствии знаменитый ученый, дважды лауреат Госпремии, и пять красавиц-манекенщиц из дома моделей. Мысли о том, что сорока рублей может не хватить, и не возникало. Их хватило вполне, и даже слишком.

— Раскиньте же нам, услужающий, самобранную скатерть как можно щедрее — вы мои королевские замашки знаете! — этой фразой из любимого нами Бунина мы обычно предваряли наш заказ, и официанты нас понимали. Какая жизнь была в этом ресторане когда-то, и неужели мы ударим в грязь лицом перед великими, что пировали до нас?! На столике появлялась горбуша с лимоном, обезглавленные, слегка хрустящие маринованные миноги, лобио из розовой, в мелких точках фасоли, размешанной с молотым грецким орехом... ну — бутылочек восемь гурджаани...

— Бастурму попозже? — понимающе мурлыкал официант.

— М-м-мда!

Насытившись и слегка захмелев, мы благожелательно осматривали зал. Красавицы наши, измученные модельным аскетизмом, слегка оживали, на их впалых щечках играл румянец.

— Хересу! Бочку хересу! — крикнул я официанту, и бочка приплыла. Погас свет, во тьме заходил лучистый прожектор. И со сцены ударила песня «Вива Испания» — самая удалая, самая популярная в том сезоне, и все, вскочив с мест, выстроились и запрыгали цепочкой, вместе с Колпашниковым, выкрикивая в упоении: «Э вива Испания!». Не знаю, были ли в зале испанцы — вполне хватало нас. В те славные годы иностранцы еще не повышибали нас из всех кабаков, как это случилось в семидесятые. «Вива Испания!»

Мы еще не отдышались, как рядом появился гардеробщик Иван Палыч:

— Там вашего писателя вяжут! — дружески сообщил он.

Мы кинулись вниз по знаменитой лестнице архитектора Лидваля. Андрей был распростерт на мраморном полу. Четыре милиционера прижимали его конечности. Голова же его была свободна и изрыгала проклятия.

— Гады! Вы не знаете, кто такой Иван Бунин!

— Знаем, знаем! — приговаривали те.

Доброжелательные очевидцы сообщили подробности. Андрей, сойдя с лестницы, вошел в контакт с витриной, осерчавши, разбил ее и стал кидать в толпу алмазы, оказавшиеся там. Набежали милиционеры, и Андрей вступил, уже не в первый раз, в неравный бой с силами тоталитаризма.

— Небось, Бунин Иван Алексеич не гулял так! — сказал нам интеллигентный начальник отделения, куда вскоре нас привели.

— Ну как же! — воскликнул я. — Вспомните: в девятом томе Иван Алексеич пишет, что однажды Шаляпин, Федор Иваныч, на закорках из ресторана нес его!

— Ну тогда другое дело! — воскликнул начальник.

И тут в это невыразительное подвальное помещение вошли, сутулясь и слегка покачиваясь (видимо, от усталости), наши спутницы.

— Вот девушки хорошие у вас! — окончательно подобрел начальник.

И мы вернулись за наш столик! Увидев нас, Саня Колпашников радостно вскинул свой золотой саксофон.

— Моим друзьям-писателям и их очаровательным спутницам!

И грянуло знаменитое «Когда святые маршируют»! Мы снова бросились в пляс. Чем заслужили такое счастье тогда? Наверное, это был аванс, и мы потом постарались его отработать.

Удивительно, что писатель Аксенов, Василий Павлович, тоже оказался участником тех событий. В тот самый вечер он тоже находился в «Европейской», но в ресторане «Крыша», расположенном на пятом этаже, и сделанном точно самим Лидвалем. Ресторан этот тоже был знаменит, но считался попроще. Василий Павлович спускался уже вниз со знаменитой Асей Пекуровской, первой женой Сергея Довлатова, бывшего тогда в армии и в разводе с Асей... Аксенов и Ася спорили о том, остались ли писатели в Питере, или уехали все в Москву.

— Назовите кого-нибудь! — требовал Аксенов.

И тут они увидели распластанного Битова.

— Вот, пожалуйста, один из лучших представителей петербургской прозы! — указала Ася, и они пошли на такси. Об этом я узнал через много лет из уст Аксенова и снова восхитился: какая же бурная тогда была жизнь!

Сейчас я иногда бываю в «Европейской». Но на тот гонорар можно выпить только полчашечки кофе. Поэтому богема гуляет теперь в другом месте, не менее знаменитом.

«Бродячая собака»

Если мы вернемся сейчас обратно на площадь, увидим, что правой своей рукой бронзовый Пушкин указывает на дом, где был — и работает сейчас знаменитый артистический подвал «Бродячая собака». Красавец-дом, как и многие дома вокруг, выстроен по рисунку Росси в стиле строгого классицизма. Много было тут славных жильцов. Но самые знаменитые «жильцы» — подвальные.

Открыл «Бродячую собаку» неутомимый театральный деятель Пронин в ночь с 1911 на 1912 год. И кого только не было здесь! Весь цвет декаданса, Серебряного века, футуризма был тут — высказывался, выставлялся, напивался, влюблялся, расставался, дрался, но главное — блистал. Многих настигла тут слава — кого заслуженная, а кого — скандальная.

Ахматова, одна из признанных красавиц и обольстительниц той поры, читала там:

Все мы бражники здесь, блудницы,

Как невесело вместе нам!

На стенах цветы и птицы

Томятся по облакам.

Ты куришь черную трубку,

Так странен дымок над ней.

Я надела узкую юбку,

Чтоб казаться еще стройней.

Навсегда забиты окошки:

Что там — изморозь или гроза?

На глаза осторожной кошки

Похожи твои глаза.

О, как сердце мое тоскует!

Не смертного ль часа жду?

А та, что сейчас танцует,

Непременно будет в аду.

Много коварных обольстительниц было там. Одна из них — роковая красавица Глебова-Судейкина, жена художника Судейкина. А «черную трубку» курит, вероятно, Николай Гумилев, муж Ахматовой, приводящий ее сюда и на ее глазах крутивший романы. Какой-то надрыв, безусловно, был в этом подвале. Пир во время чумы. Точней — пир в предчувствии чумы. До революции, которая уничтожит это все, оставалось немного. И это чувствовалось в воздухе. Одним из зачинщиков здешней гульбы был граф Алексей Толстой. Светский шалопай, будущий великий советский писатель. Были и выступали тут Северянин, Мандельштам, Блок, Кузмин. Бальмонт, Белый, Чуковский, Сологуб, Тэффи, Аверченко. Здесь провозглашал свои манифесты лидер футуристов Маринетти, Маяковский с присущим ему накалом выступал тут, что и привело в конце концов к закрытию «Бродячей собаки».

Знаете ли вы, бездарные, многие,

Думающие, лучше б нажраться как, —

Может быть, сейчас бомбой ноги

Выдрало у Петрова поручика!..

Произошел скандал, кто-то вызвал полицию. На другой день был обыск и нашли дюжину запрещенных бутылок (по случаю войны тогда был сухой закон), и в начале марта 1915 года подвал закрыли. Почти — навсегда. Во всяком случае, никто из его гостей того времени больше сюда не вошел.

И лишь в 1991 году усилиями жизнерадостного подвижника Владимира Александровича Склярского подвал снова был открыт и сразу снова попал в историю. В дни путча в Петербурге оказались участники «Конгресса соотечественников», представители лучших русских фамилий, и в эмиграции тоже сделавшие немало, в том числе и для славы России. Ситуация была весьма напряженной. Ждали всего, в том числе и военного захвата города путчистами. И тем не менее высокие гости не испугались и приехали в только что открытую, еще не обустроенную «Бродячую собаку» — и их встретили аплодисментами еще на улице. Петербургская жизнь, насильственно разорванная, была восстановлена.

Среди множества гостей был граф Орлов, а также молодые и прелестные Елизавета Голицына и Екатерина Оболенская. Встречал их, среди прочих, Никита Алексеевич Толстой, сын Алексея Толстого, одного из зачинщиков «Бродячей собаки». История сомкнулась. «Собака» ожила. И теперь тут опять бушует богема, и усталые ноги опять несут тебя туда. Посидишь, увидишь своих, выпьешь и поймешь, что жизнь еще не прошла. А если и прошла, то не мимо. За этим домом Итальянская улица простирается между Фонтанкой и каналом Грибоедова — и заканчивается узким мостом через канал. На мосту в любую погоду, даже в холод, играют бедные — а может быть, и не такие уж бедные — музыканты.

Загрузка...