8. ВАСИЛЬЕВСКИЙ ОСТРОВ

Смоленское кладбище

Знаменитая и весьма почитаемая не только верующими Ксения Блаженная Петербургская принадлежит двум питерским островам: похоронена она на Смоленском кладбище на Васильевском острове, а жила, согласно легенде, на Петроградской, на Лахтинской улице. Здесь умер ее муж, придворный певец Андрей Петров. Аксинья не могла этого пережить. И ходила по городу в его одежде, уверяя всех, что это она, Аксинья, умерла, а Андрей Петров — вот он!

От Тучкова моста недалеко ходить в гости к тем, кто покинул уже этот мир. На Васильевском, на берегу реки Смоленки, — белые ворота знаменитого Смоленского кладбища, пожалуй, самого таинственного в городе. Мифы и реальность здесь давно вошли друг в друга, перемешались, изменились до неузнаваемости. Загадочен прежде всего невянущий в столетиях культ Ксении Блаженной, в миру — Аксиньи Петровой. После смерти мужа она не только ходила в его одежде, выдавая себя за него, но стала блаженной, юродивой, и, как многие юродивые пророчицей. Иногда она произносила фразы, в которых верующие видели некий глубокий смысл, а то и точные предсказания. Естественно, никаких точных свидетельств о ее чудесах нет. Вот, якобы, она сказала одной бездетной женщине, чтобы та шла на Смоленское кладбище, и там найдет сына. Придя туда, она увидела женщину, задавленную извозчиком, и плачущего младенца. Предсказание сбылось?

Скорее всего все мечты простых людей о высшей помощи таинственных сил просто сфокусировались в одной точке. Естественно, здравомыслящему, реальному человеку, здраво объясняющему свои слова и поступки, чудес не припишешь, а Ксении Блаженной, оторванной от реальности, с поступками необъяснимыми можно приписать все, возложить на нее самые свои алогичные просьбы: святая не откажет. Вокруг нее — полная независимость от логики, причинно-следственных связей, и значит — «разгул» надежд. Сколько, оказывается, людей живут этим! Помню, как часовня Ксении Блаженной, выстроенная на пожертвования, реставрировалась. Стены были закрыты целлофаном, примотанным шпагатом. И каждый дюйм был занят воткнутой под шпагатом запиской. А многие стояли и молились, переписке не доверяя. Диапазон просьб весьма широк: слева слышишь мольбу об исцелении ребенка, справа — об удачной ревизии. Говорят, были даже такие просьбы: «Святая Ксения, помощница Божия, помоги сдать историю КПСС»! Ну как не тянуться всем к святой, которая принимает и такие просьбы! Популярность ее весьма объяснима. К самому господу богу с большинством из просьб такого рода и не суйся: громом убьет! Пойдем лучше к Ксении.

Второй туманный и волнующий миф — о сорока священниках, закопанных коммунистами живьем за отказ отречься от веры. Миф этот кормит убогих и пьяных: у самых ворот подошел ко мне трясущийся дядька и просипел: «Пошли покажу, где живых закопали. Увидишь — земля шевелится!». Тариф был невысок: сколько пожертвуешь на помин их души! Скажу абсолютно всерьез: Смоленское — самое «намоленное» кладбище. Без тумана мифов, призраков, невероятных историй, отчаянных и нереальных надежд кладбище не кладбище, а всего лишь хранилище мертвых тел. И в плане взлета над реальностью, которого так жаждет душа, никакое другое место со Смоленским кладбищем не сравнить.

Моряки

Васильевский остров — самый морской, открытый к морю. Даже температура тут на несколько градусов ниже, чем в остальном городе. Все улицы на нем прямые и продуваются насквозь. И при этом множество горожан с гордостью называют себя василеостровцами и не хотят жить больше нигде. Дух странствий, приключений, опасной, но увлекательной морской работы ощутим более всего здесь.

Здесь, возле устья Невы, случился знаменитый дерзкий бой, определивший судьбу нашего города. Петр уже взял Ниеншанц, шведскую крепость на берегу Невы. Но шведы еще не знали об этом. В устье Невы появились два огромных, уснащенных пушками, шведских корабля. У нас не было еще такого флота. Но была отвага. Петр с верными солдатами на маленьком шлюпе подошел к борту одного корабля, высадился, и пошла рукопашная. Меншиков со своими орлами высадился на другой корабль. И мы победили. В честь этой победы Петр приказал выковать медаль с надписью «И небываемое бывает».

Весь край острова занят причалившими кораблями, торчащими кранами, огромными корабельными доками. Неслучайно на самом краю острова стоит могучая колоннада, выстроенная Воронихиным, — петербургский Горный институт, чьи выпускники путешествуют больше всех прочих. Мой старый приятель, знаменитый поэт и бард Александр Городницкий, закончил этот институт и занимается именно морской геологией, посетил все океаны и моря, не раз попадал в шторма, терял плавучесть вместе с судном, но делал свое дело, и сделал его — сейчас Алик Городницкий, как зовут его друзья, не только кумир туристов и других романтиков, но и член-корреспондент.

Другая знаменитость этих мест — Крузенштерн, стоящий на невысоком пьедестале на набережной, почти сплошь занятой причалившими судами. Выпускники расположенных поблизости морских вузов обязательно в день выпуска натягивают на него тельняшку, принимая его в свое братство и надеясь, что когда-то приобретут его умение и отвагу. Писатель Виктор Конецкий, выпускник училища на Васильевском, был большим знатоком морских мифов и много и замечательно писал о моряках.

Неудивительно, что именно здесь строят корабли — больше всего на знаменитом Балтийском заводе. Когда-то я тоже занимался этим делом. Тут-то я и понял наконец, чем зарабатывает Петербург на свою «красивую жизнь». Железная коробка, напичканная проводами и аппаратурой, под названием «Лодка подводная дизельная», стала моей тюрьмой на три года. Я вдруг оказался там в роли мастера, и один из сварщиков сразу сказал: «Ну мы тебе покажем рабочий класс!» И они показали. То были самые тяжелые и душные годы моей жизни.

Уже укупоренная подводная лодка, стоящая на кильблоках, — не самое лучшее место на свете. Поднимешь слабо сипящий шланг, всосешь теплого воздуха, пахнущего резиной — и живи! Но особенно тяжко — если лето, жара, и стоит едкий дым от сварки, а еще лучше — от резки металла, желательно, покрашенного. Стоишь, размазывая грязные едкие слезы, и что-то еще пытаешься разглядеть в этом дыму. «Вот... делайте!» — тычешь грязным пальцем. Но — постепенно увлекаешься. И даже убеждаешься в местном поверьи, которое поначалу кажется диким: у каждой лодки, еще до того, как начали ее строить, уже есть душа: прекрасная или жуткая — заранее не узнать. Но проявляется она сразу же — только прикоснись. Откуда слетает она? Неизвестно. Но появляется она раньше, чем хребет. И когда душа оказывается легкая и прелестная (что случается, почему-то, гораздо чаще, чем мы этого заслуживаем) — все идет легко, все любят друг друга, комплектующие поступают вовремя и как бы сами соединяются между собой. И ты где-нибудь на бегу останавливаешься и замираешь: Господи! За что такая милость?

И вот — спуск! Словно отдаешь любимую дочку! Впервые за последние два месяца бреемся. Непрерывно звоним в гидрометеослужбу. Минус сорок! Минус сорок пять (имеется в виду уровень воды в Неве по сравнению с ординаром). С такой высоты наша лодка со стапеля на воду упадет! Директор, все отлично понимая, тем не менее, жмет: когда? Дело в том, что городской голова в субботу уезжает в Италию. Италия нам далека, но основная мысль ясна: значит, в пятницу.

В огромный спусковой эллинг, продуваемый ледяным ветром с Невы (несмотря на клеенчатый занавес), подходит народ. Занавес бьется, хлещет, завивается, словно не весит несколько пудов. За ним слышится стук: трутся друг о друга ледяные осколки в Неве.

На щитах, положенных на козлы в конце эллинга — городской голова, директор, другие тузы. Толпа — на трехъярусной эстакаде вдоль стены. На наклонных спусковых полозьях — она, наша красавица! Я отвожу взгляд — глаза слезятся — в сторону и наверх. О — надо же — на самом верху стеклянной стены, на жуткой высоте под самой крышей висят, как пауки, два мойщика с швабрами. Не успели кончить к приезду начальства? Или специально зависли? Отличный вид!

Невнятные речи, относимые ветром. Потом «голова» берет привязанную фалом бутылку, бросает. Тихий хлопок. Потекло! Оркестр дует марш. Ураганный ветер, залетая, держит занавес почти горизонтально, ломает звук. И вот — тишина. Лучший газорезчик с медлительностью церемониймейстера (или палача?) подходит к задержнику — железному пруту, удерживающему лодку за самый кончик. Это палач опытный: он щегольски режет задержник не до конца, оставляет струнку, которую лодка, если она хочет в море, должна порвать сама. Или?... Затяжная пауза. Все перекрыли дыхание. Порвала! Хорошая примета! Радостный рев. Лодка скользит все быстрей. И срывается в воду. Стук ледышек о корпус, как зубилом по голове!

Только что звонили в гидрометеослужбу... Минус сорок пять!

Я зажмуриваюсь. Мы уже ориентировочно прикинули, что в легком корпусе сломается, как латать... Я открываю глаза... Работяги успели уже забраться в лодку и все осмотреть, и сейчас уже радостно пляшут на палубе, поднимая пальцы: все о’кей! Кругом объятия, вопли. Я поднимаю глаза, удерживая слезы: два «паука» под крышей радостно трясут швабрами.

Новый взрыв ликования — кто-то из работяг, специально, конечно же, ради восторга, сверзился с лодки в воду, и теперь, поднимая то одну, то другую руку, плавает среди льдин...

Помню, как после бурной ночи, после «обмывания» новой лодки мы догоняли ее, за ночь прошедшую на буксире через всю Неву в Ладогу. Катер вкусно попахивал бензином и маслом, речная свежесть бодрила нас, от солнечного блеска на воде из наших измученных глаз текли слезы умиления и гордости: мы живем в этом замечательном городе и, не жалея себя, приумножаем его силу и славу. Перед нам проплывал город, лучше которого на свете нет. И правильнее всего — особенно в первый раз — рассматривать наш город с воды.

Академики

У широкого моста лейтенанта Шмидта стоит маленький домик, весь увешанный мемориальными досками — наверное, самый «увешанный» в мире. Великие ученые жили здесь, и размах их трудов никак не соответствует той тесноте, с какой расположены на фасаде мемориальные доски. Здесь жил В. В. Петров, физик и электрик, изобретатель «электрической дуги», великий математик М. В. Остроградсий, В. И. Вернадский, «естественник» и философ, обозначивший «ноосферу» человеческого сознания, А. Е. Ферсман, отец отечественной минералогии, автор книги «Занимательная минералогия», которой все мы зачитывались в детстве, Б. С. Якоби, физик-электротехник, изобретатель электродвигателя, и наконец И. П. Павлов, великий русский физиолог, автор множества теорий и открытий, первый в России нобелевский лауреат.

Художники

Васильевский — остров не только наук, но и искусств. Сразу за мостом лейтенанта Шмидта поднимается величественная Академия художеств, выстроенная Вален-Деламотом, автором Гостиного Двора на Невском, и Кокориновым, ставшим первым директором Академии. Президентом Академии был Бецкой, знаменитый педагог, один из блистательных соратников Екатерины II, незаконный сын графа Трубецкого, унаследовавший, как это было принято, лишь часть фамилии отца.

В Академии были, работали, преподавали выставлялись Клодт, Венецианов, Репин, Васнецов, Маковский, Шишкин, Куинджи, Альтман, Петров-Водкин.

Вуз этот был знаменит и любим не только художниками — мы, из ЛЭТИ, обожали прорываться сюда на вечера, отличающиеся особой художественной изобретательностью и размахом. Помню, например, стоявшую среди зала огромную старинную бадью, полную вина, с притулившимся «к берегу» ковшиком, которым каждый желающий мог зачерпнуть. Потом мы подружились с художниками, многие из которых имели тут мастерские. И хотя в них царил и производственный дух — глина, мрамор, краски, скипидар — все равно то были уютнейшие помещения в городе, каждый хозяин устраивал жизнь так, как ему нравилось — один, например, спал в телеге, и далеко не всегда один. Частыми гостьями там были натурщицы, суровым и зябким своим трудом в течение целого дня заслужившие право на культурный отдых. Положа руку на сердце, не могу сказать, что специфика их работы не оказывала никакого влияния на их нравственность. Оказывала. Помню натурщицу Таню, с телом удивительной красоты, которая, входя в мастерскую и оглядев стол, даже сплошь заставленный бутылками, говорила уверенно: «Водки не хватит» — и каждый раз оказывалась права. При том при всем — Академия была замечательным заведением с великолепными учителями, порой державшимися с юными талантами запанибрата и заходившими в гости. Тот дух свободы породил не только многих отличных художников, но и писателей.

Виктор Голявкин

Студентом Академии художеств был неповторимый прозаик Виктор Голявкин, в студенческие еще годы веселивший собратьев своими непредсказуемыми выходками, ставшими потом сюжетами его энергичных коротких рассказов. «Сколько зубов у человека?» — спросил его преподаватель физиологии. «Сто!» — звонко и уверенно ответил Голявкин. Помню его круглолицым, всегда улыбающимся, упругим, скачущим, словно резиновый мяч. Казалось — ткни его как угодно, и тут же вмятина исчезнет, и он снова станет круглым и гладким, и покатится, как ни в чем не бывало. И так он и жил, словно жизнь ничего с ним не может сделать, с таким-то. Помню один из его рассказов, которые он для простоты выдавал за детские — «дождик падает на голову мне — эх, хорошо моей голове». Потом шло перечисление самых неожиданных вещей, которые на него падают, с неизменным рефреном: «Эх, хорошо моей голове». Заканчивалось это произведение строчкой: «Ничего не падает на голову мне — эх, хорошо моей голове».

И жил он абсолютно в духе своих рассказов. Будил своего соседа по комнате, студента с Крайнего Севера, каждую ночь. Когда тот просыпался, перед ним стоял Голявкин, в трусах и резиновых сапогах, с двумя туристскими топориками в руках. «Танец народов Крайнего Севера топорики- томагавчики», — объявлял Голявкин и с хрипами и завываниями начинал плясать, и плясал долго. В конце концов сосед попросился переехать и переселился в общежитие в другом конце города — но в первую же ночь был разбужен Голявкиным. «Танец народов Крайнего Севера топорики-томагавчики!» — произнес он. Выдумки его становились сюжетами его коротких веселых рассказов: «Сколько зубов у человека?» — спрашивает преподаватель. «Сто!» — мгновенно отвечает студент. Голявкин, как и его герои, никогда не сомневался ни в чем.

В рассказе «Пристани» он подметает сначала одну пристань в день. Потом — десять, потом сто. Потом подметает в один день все пристани, включая те, которые еще будут когда-либо построены! Что можно сделать с таким? Он сразу написал все гениальное — и что оставалось ему? Вот трагедия! Мы привыкли к трагедиям несовершенства — а тут была парадоксальная, чисто голявкинская, трагедия совершенства. Что было делать, чем заняться? Только хуже писать. Подключать, так сказать, шаровую молнию к промышленной сети.

Он написал несколько действительно детских книжек, разбавив своей талант общепринятым, чтоб уже и самые тупые поняли: да, Голявкин детский писатель, кушайте и успокойтесь. Гениальность, используемая на десять процентов, распирала его, выходила в поступках слишком непредсказуемых. Но уже и после инсульта, с парализованной половиной тела, он жил абсолютно по-своему: лишь короткие бодрые фразы, никаких жалоб, психологических тягомотин. «Сегодня весь день слушал твои рассказы!» — в день его шестидесятилетия сказал я ему. «Делать тебе нечего! Свои пиши!» — бодро ответил Голявкин. Так он и умер — не сказав, а тем более не написав ни одного не своего слова! Когда открылись литературные закрома, его стали упрекать в подражании Хармсу. «Хармс-Хармс! Не знаю я никакого Хармса!». Он и не знал — просто бациллы гениальности, безумного гротеска растворены в климате нашего города и воплощаются временами, и гениям нечего делить — любви и восхищения хватит на них!

Олег Григорьев

На задворках Литейного двора Академии художеств вырастил свою гениальность и впитал чужую талантливейший и беспутнейший поэт нашего времени Олег Григорьев, автор замечательных стихов, смешных и трагических: «Я спросил электрика Петрова — зачем ты прицепил на шею провод? Петров мне ничего не отвечает — висит и только ботами качает». Он выпустил несколько великолепных детских книжек, которые успел заметить и запретить сам Сергей Михалков. Вольность, спасительный абсурдизм, игра словами еще допускались в те времена в детской литературе, но во взрослой — ни-ни.

За свои буйные повадки Олег несколько раз «посиживал» — к счастью, недолго. Человек он был веселый и добрый — просто милиция, вызванная соседями, слишком резко вмешивалась в творческий процесс — такой, каким представлял его себе Олег Григорьев.

Помню, как я сидел в зале суда, ожидая очередного приговора, которого адвокат обещал добиться оправдательным. Мы вместе с замечательной самоотверженной редакторшей Ольгой Ковалевской собирались после освобождения сразу же умчать Олега на такси туда, где его не сразу найдут восторженные собутыльники. Сам Олег через адвоката передал, что план этот одобряет, хочет начать новую трезвую жизнь. Помню, как сразу после освобождения Олега мы бежали с ним по коридору суда, а за нами с гиканьем неслись «митьки», которые в те времена еще крепко выпивали.

Потом Олег выпустил еще несколько замечательных, ярких книг, с красивыми иллюстрациями влюбленных в него талантливых художников — и рано умер, так и не сумев убежать от себя.

История на Васильевском

Перед Академией, на спуске к Неве, застыли два огромных загадочных сфинкса. Они были найдены при раскопках великих «стовратных» Фив и привезены сюда путешественником Муравьевым, с одобрения Николая I. Несколько тысячелетий они стояли над Нилом, теперь их мудрый взгляд устремлен вдоль Невы. Далее виден за деревьями сквера обелиск «Румянцева победам». И за уходящей вглубь острова Первой линией начинается самый главный «фасад» Васильевского острова, парад самых знаменитых домов Петербурга, заповедник архитектуры далекого XVIII века под открытым небом. Грузный, с маленькими оконцами (больших стекол тогда не умели еще делать) желтый дворец Меншикова, всесильного и жадного фаворита Петра. Эти окна видели еще Меншикова и самого Петра, перед этими окнами проходил XVIII век! Дворец был самым большим и роскошным в городе, больше скромного домика Петра, и царь все собрания и ассамблеи проводил здесь. «Эка Данилыч гуляет!» — не без одобрения говорил Петр. Здесь появилась первая в Петербурге роскошь: штофные и гобеленовые обои, большие венецианские зеркала в золоченых рамах, хрустальные люстры, столы и стулья на гнутых золоченых ножках. Когда Петр яростно и не без оснований винил Данилыча в казнокрадстве, вся роскошь словно по мановению волшебной палочки из дворца исчезала. Петр, придя в гости, хмурился. Как-то все это было уж чересчур. И гениальный Меншиков, уловив, что чувствует его любимый «мин херц», возвращал всю роскошь обратно.

После смерти Петра попавший в опалу Меншиков уехал отсюда в ссылку, из которой не вернулся.

Дальше стоит огромное бело-красное, вытянутое не вдоль Невы, а уходящее от нее здание двенадцати правительственных учреждений, или Коллегий, как называли их тогда, выстроенное Трезини, одним из первых петербургских архитекторов, в 1730 году. Сейчас здесь университет, и по самому длинному и широкому в Питере коридору мчатся юные гении всех наук под присмотром гениев прошлых столетий, застывших на портретах и в бронзе. Новым гениям есть куда податься: следующее за университетом здание — построенная великим Кваренги в классическом стиле с торжественными колоннами Академия наук. Дальше идет древняя, в стиле барокко, Кунсткамера с башней, построенная архитектором Матернови еще при Петре для собрания диковин, за ней плавно закругляется к площади бывший морской пакгауз — склад, где сейчас живет Зоологический музей и где можно увидеть скелеты доисторических тварей.

А на другой стороне Невы, отражаясь в воде, поднимается Адмиралтейство с золотым корабликом на шпиле. С Адмиралтейства, строившего корабли, начинался город. Когда-то от Адмиралтейства к Неве были вырыты каналы, по которым выстроенные корабли шли в Неву. Сейчас корабли тут больше не строят, каналы зарыты. От воды поднимаются широкие гранитные ступени с бронзовыми львами по краям. На этих ступенях всегда, особенно в белые ночи, полно людей, шумные компании и тихие парочки. Постоять или посидеть на этих ступенях и полюбоваться открывающейся перед глазами красотой — большое счастье. Невзгоды как-то растворяются тут, дух взлетает и парит.

Проплыв под широкой гулкой «крышей» — Дворцовым мостом, выплываем на самое широкое — и самое красивое место в городе — здесь Нева разветвляется, огибая Васильевский остров, на Большую Неву и Малую Неву. На развилке, всегда сильно раскачиваясь, стоят два спаренных буя, означающих «свальное течение», и тут надо держать штурвал крепко. Помню, как золотая, просвеченная солнцем волна ударила в грудь нашего рулевого, стоявшего за штурвалом на корме, и у него на мгновение выросли за спиной золотые крылья, как у ангела на шпиле Петропавловской крепости.

Стрелка Васильевского острова

Слева видна Стрелка Васильевского острова. Здесь когда-то был главный морской порт, и сооружения над водой напоминают об этом. Высокие Ростральные колонны построены в виде высоких морских маяков с огнем на вершине. Их украшают ростры в виде кораблей, а также фигуры — аллегории главных рек, соединяющих Петербург с обширными пространствами Севера — Невы, Волги, Днепра и Волхова, а через них — с морями и океанами. До сих пор на гербе Петербурга — скрещенные морской и речной якоря. За Ростральными колоннами — похожая на греческий храм колоннада Биржи, построенной Тома-де-Томоном для торговли товаром, приплывшим сюда по воде. Биржа построена архитектором в стиле знаменитого классического храма в Пестуме и служит главным украшением Стрелки. Сейчас в ней пребывает Военно-Морской музей. Помню, с каким упоением в детстве я вникал здесь в затейливую оснастку парусных судов, ощущал грозную тяжесть ядер, глубинных бомб и торпед. Сбоку от Биржи виден купол бывшей таможни, построенный архитектором Лукини. Сейчас там учреждение не менее важное — Институт русской литературы, где изучают и современную литературу, и где хранятся рукописи и личные вещи Пушкина, Лермонтова, Толстого, Некрасова и многих других, составивших славу нашей нации.

Здесь «Васильевский парад» кончается, и открывается простор Невы, ставшей после Стрелки гораздо шире.

Васильевские линии

Но жалко уплывать от Васильевского, увидев только его фасад, не сойдя на берег и не погуляв по его «линиям». Эта часть Петербурга, задуманная Петром как центр Новой Венеции, должна была стоять на берегу вырытых каналов, продольных и поперечных. Леблон, один из первых придворных архитекторов, нарисовал такой план, и подчиняясь железной воле Петра, эти каналы рыли. Но — не всегда русская нерадивость так уж нелепа. Порой в ней проявляется здравый смысл. Зачем плавать, если можно ходить пешком? Эти маленькие уютные домики располагают к хождению друг другу в гости.

В тихом Тучковом переулке жила юная Ахматова с мужем Гумилевым в маленьком домике, который Ахматова ласково называла «тучка». Здесь у них родился сын Лев.

Я тихая, веселая жила

На низком острове,

Который, словно плот,

Остановился в пышной невской дельте.

Здесь непарадная часть Петербурга, стоят в основном маленькие ампирные домики шириной в шесть окон. Но какие люди жили здесь! Они строили Петербург помпезный — а сами скромно жили здесь.

Здесь жили архитекторы Брюллов, Стасов, Сюзор, Фомин, скульпторы Козловский и Клодт, баснописец Крылов. В Кадетском корпусе, занявшем особняк опального Меншикова, учился будущий знаменитый драматург Сумароков, здесь жили Тарас Шевченко, Блок, Хлебников, здесь в гостях у брата переводил дух между ссылками несчастный и гениальный Мандельштам.

Я вернулся в мой город, знакомый до слез,

До прожилок, до детских припухлых желез.

Ты вернулся сюда — так глотай же скорей

Рыбий жир ленинградских речных фонарей.

Петербург! я еще не хочу умирать —

У тебя телефонов моих номера.

Петербург! у меня еще есть адреса,

По которым найду мертвецов голоса.

Я на лестнице черной живу, и в висок

Ударяет мне вырванный с мясом звонок,

И всю ночь напролет

Жду гостей дорогих

Шевеля кандалами цепочек дверных.

Линии Васильевского, штрихующие его поперек, слегка однообразны. Но по какой линии не пойди — везде столько важного! Вот обычное серое здание, но — здесь была знаменитая «Гимназия Мая» (Май — фамилия директора). Выпускников называли «майскими жуками» — и кого только не было среди них! Сколько знаменитых выпускников! Почему же из наших школ столько не выходило? Кроме обычных гимназических предметов тут давали еще уроки музыки, танцев и фехтования, была также столярная мастерская. Учились дети аристократов, но в основном — интеллигенции. Только из семьи Бенуа шестеро. Учились три сына великого композитора Римского-Корсакова и двое сыновей его старшего брата, адмирала. Кроме строгих занятий были и праздники, спектакли и воскресные путешествия на природу, в деревню, с учителями, которые не давали поблажек, но и себе их не давали, весь путь проходя пешком. Многие знаменитые ученики вспоминали гимназию с благодарностью, говорили, как она помогла им. Среди «майских жуков» — художники Рерих, Сомов, много ученых, известных путешественников. На Васильевском было где учиться...

Наверное, благодаря удаленности от центра, от органов власти и из-за того, что остров не был кастовым, дворянским и заселялся как попало, часто не горожанами, а завербованными на заводы подростками, не имеющими городских корней, остров долго был хулиганским, шпанским. Особенно это было ощутимо после революции, сделавшей сиротами пол-России. То озорное, но веселое время замечательно отразил в своих повестях Вадим Шефнер, сам выросший на шпанском Васильевском острове

Вадим Шефнер

Происходил он, как выяснилось, не из народных масс, а из дворян, из служилого морского офицерства. Отец его служил в Кронштадте, и, по непроверенным легендам, Вадим Шефнер родился на льду залива, когда мать его направлялась в Петербург. Вскоре грянула революция, и все смешалось — вместо какого-нибудь кадетского корпуса, который был ему предназначен, Шефнер оказался среди василеостровской шпаны.

В шестидесятые годы, когда я его узнал, это был уже признанный поэт советского времени. Нет, не советского — ничего о советской власти он не писал, хотя стихи его были вполне традиционными, чеканными, очень точными и глубокими. Это был не советский поэт. Это был поэт советской поры.

Загляну в знакомый двор,

Как в забытый сон.

Я здесь не был с давних пор,

С молодых времен.

Над поленницами дров

Вдоль сырой стены

Карты сказочных миров

Запечатлены.

Эти стены много лет

На себе хранят

То, о чем забыл проспект

И забыл фасад.

Знаки счастья и беды,

Память давних лет —

Детских мячиков следы

И бомбежки след.

Чем отличается хороший литератор от обычного? Тем, что видит твои тайны, то, что ты считал только своим. Помню, сколько я стоял у сырой стены двора у расползшихся разноцветных пятен сырости, воображая их картами неизвестных стран, и фантазировал. А он, оказывается, и это знает!

Стихи Шефнера, вроде, просты — про след бомбежки писали многие, но вот увидеть на стене «детских мячиков следы» может не каждый — «каждому» это покажется несущественным, и только талант это увидит и оценит.

Все уже привыкли к Шефнеру, уважали его — и вдруг он разразился целой серией «хулиганских повестей» о своей шпанской юности на Васильевском — и открылся новый, неповторимый писатель, своей удалью, юмором, бесстрашной откровенностью победившей всех своих современников-коллег. Помню, как расхватывались его весело оформленные книги — надо же, как неожиданно возник новый талант. Что питало его? Дворянское происхождение? Шпанская юность? Думаю — именно неожиданное сочетание этих двух составляющих. Только из неожиданных сочетаний крайностей рождается новое, яркое.

Шефнера я увидел в Комаровском Доме творчества. На вид он был обычный старик, с одним опущенным веком, однако — не седой и не лысый, со свисающей на лоб прядью.

Выделялся он только тем, что никогда и нигде не обнаруживал замашек классика, которыми отличались многие, не годившиеся ему в подметки. Шефнер был тих, грустен, молчалив.

В окружении юных почитателей он уходил на залив, или в лес, и только там иногда, разгулявшись, пел хулиганские песни своей юности.

Глеб Горбовский

Замечательный питерский поэт Глеб Горбовский — тоже василеостровец — занимался в поэтическом объединении Горного института и стал, пожалуй, лучшим поэтом из них, хотя, по причине своей бурной молодости студентом побывать не успел, а лишь участвовал во многих геологических экспедициях, о которых написал потом «без романтики», резко и горько. То, что во время войны он потерял родителей, бродяжил, добывал себе на жизнь чем придется, сотворило в его душе замечательную закваску, придало его голосу неповторимую хрипловатость, которая намного ценней сладкозвучия и плавности. Накопившиеся за трудную жизнь ярость и даже отчаяние, соединяясь со светлым его даром, выдают чисто по-горбовски корявые, нежные, трогательные стихи, намного пережившие короткое творчество его благополучных коллег.

Помню, с каким восторгом повторяли мы его ернические, вольные стихи, каких никому из нас не написать.

...Я лежу на лужайке,

На асфальте — в берете...

Рядом — вкусные гайки

Лижут умные дети...

Я лежу конструктивный,

Я лежу мозговитый,

Не банальный, — спортивный,

С черной оспой привитой...

Я бывал в его комнате — в коммуналке на Васильевском, где на полке стоял человеческий череп и медицинская склянка — с цианистым калием, как утверждал Глеб. Вел он себя тогда далеко не законопослушно, его кудрявый чуб мелькал во многих буйных переделках. Но теперь понятно, что он все делал правильно, — долбил свою нишу, которой, по советским меркам, быть не должно. «Какой еще русский Франсуа Вийон? Пусть Вийон во Франции шумит — а у нас мы такого не допустим!» Приходилось воевать. Помню его войну с соседями, которая никогда, однако, не носила характер ненависти и презрения, а лишь способствовала его воинственному самоутверждению и заканчивалась гениальными стихами.

Я свою соседку — изувечу.

Я свою соседку — изобью,

Я ее в стихах увековечу

Чуждую, но все-таки — мою.

Так и вышло — он всех увековечил, взял в замечательные, неповторимые строки, сохранил навсегда. Глеб «свой» среди населения, ему есть о чем и про кого писать стихи. Однажды он рассказывал, как в одной василеостровской пивной сосед пообещал набить ему морду, если он, ханыга, будет себя и дальше выдавать за замечательного поэта Глеба Горбовского, которого собутыльник Глеба знал наизусть. Так Глеб слился с народом, что не разлиться уже никак. С годами смирение, мудрость, добродушная усмешка вытеснили эпатаж и агрессию, но остались отчаяние, боль — как ни у какого поэта.

Посижу, немного клюкну

На пеньке — и снова в путь

По грибы или по клюкву

И еще по что-нибудь.

...Шмель звенит, взметнулась белка,

треснул высохший сучок...

Вот и озеро. Но — мелко.

Не утопнешь, старичок!

Глеб довольно долго жил на Васильевском, в Гавани, на улице Карташихина, в относительном благополучии и покое. Теперь он покинул и Васильевский остров, и благополучие, и покой.

Да. Все оказалось не просто:

Разруха в судьбе и в стране.

Любимый Васильевский остров

Должно быть, забыл обо мне.

Скитаясь по странам и весям,

Я гимнов уже не пою.

Шепчу я уставшие песни,

Питавшие юность мою.

Погодка свистит продувная,

Душа коченеет и плоть...

И всех, кто меня вспоминает,

Спаси и помилуй Господь!

Загрузка...