* * *

Я ехал утешать Валю, готовя доводы и в защиту Валеры, и в пользу девочек. Их особенно. До совершеннолетня нм вполне может быть оформлено пособие. Конечно, не такое, чтоб заменить Валерины гонорары, но как-то придется ужаться. В конце концов Валя из простой семьи, ей не заново привыкать, да и Митина фраза о нужде — лучшем воспитателе — это ее фраза. А Мите пора перестать тянуть с семья, пора самому в нее нести. А если он хапнул хрусталь — он озолотился. Но он ли? Валера мог и сам ножки приделать своей коллекции. И рукой вослед помахать. Вспомнив эту коллекцию, я никак не мог более представить ее в темном, укромном месте, лишенную света. Хрусталю нужен свет, взглядов он требует человеческих, любования, потускнеет иначе.

Но то, что я увидел у Вали, вернее, мне хватило увидеть саму Валю, чтобы понять: тут моего сострадания не ждут. Валя была наряжена по последней модной картинке. И причесана соответственно.

— Ну что, — сказала она, — может, еще при тебе закурить для полноты потрясения? Девчонки стряпают, стирают, я свободна от плиты и корыта, мужа нет, зато и волноваться не о ком: вот пьяного жди, вот в драку ввяжется, вот творческий кризис, нет! Отлично придумала Роза Люксембург или Клара Цеткин, в общем, молодцы суфражистки! Да неужели это я так плоха, что хуже Валериных бабенок, неужели это я мужичка не захороводю? Но чтоб без быта. Побыл — и уходи. Там тебя накормят, обстирают, пожалеют, а ко мне только с радостью, а?

— У тебя чай хороший?

— Не до чаю, Лешечка. Иди вниз, лови такси.

Валя была приглашена в Худфонд. Как и Митя. Мое присутствие Валя оговорила, так как я упоминался в письме Валеры.

Митя уже был там. В вестибюле он восхищенно обошел вокруг матери и даже бесшумно поаплодировал.

— Ну, мать, ну, мать! Не будь ты мне родной, я уж был бы у твоих ног.

Было пора. Мы шли по коридору. Я отметил, что Митя называет меня по-семейному — дядей, а не по-школьному, не по отчеству. О повести он ничего не говорил, и я не стал спрашивать.

Нас приняли более чем любезно. Долго говорили, как дорог им Валера, его творческое наследие, просили для выставки в обозримом будущем собирать его полотна, акварели, наборы и штучные вещи из хрусталя. Но вот дело дошло до мастерской, и тут нам деликатно, но твердо высказали положение, по которому владеть мастерской может только член Союза художников. «У нас еще очень многие ветераны не имеют своих мастерских». Я стал говорить, что несмотря на длительность отсутствия… «Именно длительность. Если бы даже Валерий был… ну, понимаете, присутствовал бы, но не работал длительное время, то и тогда Союз мог бы отнять мастерскую. Она для творчества, а отнюдь не склад».

— Да заберите вы ее, — не выдержала Валя.

— Минуточку, — Митя выждал паузу, откинулся на спинку стула, пошевелил пальцами руки на колене. — Я полагаю поставить в известность то, что я в скором времени буду подавать документы по вступлению в Союз художников, а после публикации повести еще и в другой творческий союз — Союз писателей.

— Но еще неизвестно, примут ли вас, — вежливо сказал чиновник.

— У них не будет прецедента к непринятию. Мое участие в молодежных выставках, сейчас я готовлю работы к Осенней выставке, память об отце, наконец… Так что давайте подождем. Думаю, мастерская останется на ту же фамилию.

Я обрел дар речи:

— Можно еще и о том сказать, что мастерская может быть музеем. О художнике столько написано, он известен за границей, его работы изучаются повсюду. Жена же…

— Они в разводе, — вежливо напомнили мне.

— Тогда сын мог бы стать хранителем. Зарплата крохотная, но я она сейчас не помешает семье.

Словом, ни мы, ни они ничего не добились.

Валя уехала к девочкам. У меня через два часа было свидание с Линой, ехать домой, чтоб сейчас же повернуть, не имело смысла. Я так я сказал, что побуду в городе, поем где-нибудь, куда-нибудь зайду. Потом дела.

— Я не буду вам в тягость в эти два часа? — спросил Митя.

Шли молча, но только я повернул к первому кафе, как Митя, забежав, загородил дорогу.

— Только не сюда, здесь не курят. Я понимаю, вы не курите, но ради меня, я курю. О, это не простой вопрос — вопрос запрета. — Теперь мы шли дальше по улице, вел вперед Митя. — Очень не простой, — нажал Митя. — Вроде бы трогательная забота о здоровье некурящих, но курящие тоже люди. Допустим, тех и других — фифти-фифти. Кстати, еще вопрос: вредно ли курение? Не тот же ли любимый писатель молодежи Грин сказал: «Табак страшно могуч»? Вопрос в качестве табака. Никотин нужен организму, в котором все как в жизни — плохое и хорошее перемешано, я мы не знаем, что организму хорошо, что смертельно. И вот я должен ограничивать себя, вести дискомфортно, нервная система летит к черту, мыслительный уровень за чертой. Что же может ожидать от меня общество, которое якобы заботится обо мне?

И вот мы сидели в кафе, где курили вовсю. Митя ругнул вентиляцию: «Вот о чем надо говорить, а не о запретах»; заказал вина. Я предупредил, что пить не буду, за что и схлопотал насмешливое замечание, что мы не в кабинете русского языка и литературы. Митя курил, я ждал официантку, не хотел начинать первым разговор, да и вовсе не хотел г ни о чем говорить до встречи с Линой. Спрашивать же Митю о Лине решил неприличным, дело их. Интересно, врала она или нет? Да нет, ничуть не интересно. Дело в картинах и хрустале. Вернет Г а там пусть хоть залюбится, хоть с Митей, хоть с шофером муженька.

— Какова наша мамочка? — сказал Митя. — Не успела, можно сказать, износить туфли, хотя в общем-то она еще, может быть, и имеет право на личную жизнь. У папочки ее было с избытком.

— Митя, давай не говорить о родителях. Нас объединяет забота о наследстве твоего отца и моего друга. В этом мы единодушны, а влиять на твои взгляды я не собираюсь, да и поздно.

— Куда мне, зелен виноград! А не говорить о родителях нельзя. Хорошо, назовем это разговором о поколениях. Я смотрю на ваше как бы со стороны, извлекаю уроки. Все получают по заслугам. Зло наказуемо не только законом, но и раскаянием. Не все на него способны, но судить надо не по проступку, а по осознанию его. Скажете, это вычитанное, что не моим ртом мышей ловить, надо перестрадать, но разве не самые сильные страдания в юности, когда в ужасе видишь отца в подлинном свете, когда выпустят из школы зелененьких, наивненьких, в голубеньких очках, а лучше сказать, вышвырнут не умеющих плавать из лодки среди реки… жизни.

Принесли еду. Митя» подождал отхода официантки.

— «Ночь после выпуска» Тендрякова вы заставляли читать, это было очень полезно. Ладно, я, в отличие от класса, имел тягу определенную к искусству.

— Благодаря отцу.

— И вам. Спасибо. Но не сделала ли эта самая тяга меня несчастным? Отец работал. Он — ломовая лошадь искусства, а я пытаюсь осознать и вижу недостижимость горных вершин.

— Брось тогда, не занимайся.

— Поздно.

— Тебе? Поздно?

— Обстоятельства, дядя Леша, изменились. Хочу я или не хочу, я ведь не только материальный, но и творческий наследник.

— Почему это вдруг такая кастовость: сын писателя — писатель, сын художника — художник, актера — актер, режиссера — режиссер? Закон один для всех — сын как творец всегда на голову ниже отца.

— Всегда?

— А если уровень отца невысок, каков же уровень сына? Я не о тебе и не об отце говорю. Конечно, детям легче благодаря знакомым отца, этой атмосфере, но до них же не доходит, что для отца искусство было впервые, а для них оно уже в самом начале вторично.

— Выпейте со мной, дядя Леша. — Митя смочил мою рюмку, налил себе. Выпил, не стал есть, закурил, собирался с мыслями. — Еще позвольте. — Он еще плеснул себе. — Все это так, как вы говорите, все так. Но время, вы забываете время и называете отжившие правила. Наши отцы, я говорю о подлинных творцах, а не о халтурщиках массовой культуры… наши отцы жили чувствами, сердцем, насилие над душой для них было равно смерти при жизни. Время же потребовало людей, которые знают, чего хотят, а не тех, кто неясно что-то различает сквозь магический кристалл, К отцу с его хрусталем это очень подходит. Он говорил, что это хорошо, что хрусталь бьется, не вечен, он на раскопках нашел цветное стекло, которое было как прозрачный войлок, то есть ему был знак работы над нетленностью своих произведений. «Создавай нетленки!» — это вроде в шутку кто-то воскликнул, но не случайно, что в наше время. Времена прошли, остались сроки! Когда тут рассчитывать, что следующие; и следующие, и следующие поколения что-то создадут? Куда тянуть? Поколение отца — прекрасная почва, пора колоситься злакам и цвести цветам, созреть пора!

— Митя, тут легко опять прийти к доступности занятия искусством, что сумма приемов и так далее дает качество…

— Ну нет! Мы говорим о тех, кому дано.

— Очень легко вбить в голову, что дано. Если тем более с молодых лет, когда даже пустяк — удачная линия, звучная гамма, случайная рифма — вызывают восхищение.

— Допускаю. Но ведь все скажется, так что это не страшно.

— Но если этой дряни малохудожественной будет много, то почему же не решить публике, что искусство достижимо, что оно такое и есть?

— Дряни всегда много. А почему бы каждому не попробовать? Все талантливы, говорили вы, так вдруг? Мать наконец-то разрешила девчонкам рисовать. А вдруг? Нет так нет.

— Ты поешь, остынет.

— А! Бог на детях отдыхает, есть такая пословица? Ее можно и продолжить через противительный союз «а». Бог на детях отдыхает, а дьявол отыгрывается. А так как я еще ни за что ни про что виноват и в первородном грехе, то не слишком ли много — тянуть грехи и человечества, и папашины? Пока их замолишь, и жизнь пройдет. Конечно, для кого-то и это оправдание жизни, но не для творцов. Зачем он тогда женился, если всецело ушел в работу?

— Он же не знал, что…

— … что искусство забирает целиком? Плохо! Надо знать. Вот и парадокс: искусство должно нести радость людям, почему же за эту радость люди, близкие люди, несчастны? А как же с тезисом о любви к ближнему? Если не исполнять этот тезис, то и искусство будет не от бога, а от сатаны.

— Но ближние могут понять, каково оно достается, и сами возлюбить его.

— Это так. Тут даже усилий не надо, это в природе: мама, папа. Но есть сознание. Могу я критически смотреть на отца, даже любя? Могу. В этом залог движения вперед. Сейчас тем более. Сейчас нужны мозгачи, жаргонное слово, но точное. Мозгач. Сердце, душа — все это вещи личные, и всякое чувственное творчество есть индивидуализм. Сознание, мозг — это достояние всех. Оттого цивилизация и петляла, что воспитывала отдельных личностей. А остальные повздыхают, повосхищаются около творений — да и опять плодиться и размножаться. Допустим, я противник абстрактного искусства, но оно как эксперимент, как попытка творчества многих имеет право на жизнь.

— То ты был против занятия искусством неодаренных, то оправдываешь абстракцию, а она есть не улучшение природы человека, а ее обезображивание. Искажение, бесчеловечность. Чтоб зарабатывать, бессовестно придумали, что понять отвлеченное могут посвященные. Во что посвященные? В безобразие?

— Отсеется, дядя Леша. Вовсе я не за абстракцию, я против косности. Мы часто говорили с вами, отлично все помню: и о постепенности, и о терпении, но ведь это ни холодно ни жарко — эти маленькие шажочки, а как же «чтоб брюки трещали в шагу»?

— Мить, поешь все-таки. А то брюк на тебя не напасешься.

Митя стал есть, и какое-то время мы молчали. Нам подали счет, Митя прихлопнул его рукой.

— Хорошо, Митя, настало время перемен, так как времени не остается. Так. Но всегда и повсюду лопались попытки создать нечто новое, забыв о старом, сбросив его с учета современности. Вспомни десятки манифестов новых направлений. Там в любом направлении был центр — человек. Что такое имажинисты без Есенина? Кто они? В чистом виде паразиты, о которых ты так печешься. Да, творец искусства делает близких несчастными. Не всегда, не всегда, Митя. Валере повезло, что ты его понимаешь. Дело творца — страшно одинокое дело. Он все ставит себе в упрек — несчастье близких, свои неудачи. Слабости ему не прощают, ибо ему дано больше остальных, он и сам их себе не прощает. Вспомни… Но тут-то я лучше знаю: Валера, если что, кожу на себе до крови, до костей сдирал. Не идет работа — сам виноват, семья виновата, идет работа — не до семьи. А возмездие настигает быстро, и за семью взыщется, и за то, что работа шла. Чем взыщется? Мучением. Того же сердца, той же души, которые вашему поколению в тягость.

— Не в тягость, но не на первом же месте.

— Откуда мы знаем, что на первом, что на втором? Валера всегда был кругом виноват. За что? За то, что мог больше остальных. Но он в этом не виноват, ему дано! А за что дано? Откуда? Нам знать не дано.

— Каламбур, дядя Леша, каламбур отличный. А мне дано?.. А молчание знак несогласия. То есть если мне не стыдно, то я и не творец? За что ему было стыдно? Эго перебор. Тут гордиться надо, а не стыдиться.

— Чем? Гордиться тем, что ты можешь, а другие не могут? За это кровью платят.

И тут мы оба, враз, посмотрели на часы. Встали. Митя по дороге подошел к официантке, сдачу не взял.

На улице он снова закурил. И еще несколько раз включил и выключил зажигалку.

— Дядя Леша, у меня разговор… Вы только один знаете последние работы отца. В них, вы помните, была какая-то неуверенность, он выпивал, но плевать, плевать, не в этом дело, он преодолевал себя, искал, одним словом. Манера его была совсем другой. Поставь рядом эти его работы и предыдущие, любой искусствовед обманется, сказав, что это разные кисти. Во-от. Дело в мастерской. Я знаю лучше многих значение отца, я сам думал о его музее. Такой талант, как его, огромный талант, он не мог ни продать, ни запить… Неловкое слово. Впрочем, спиться не мог бы он, не дал бы ему талант. В выставках молодежных я участвовал, вы не помните, конечно, всегда заслонял отец. Я, так сказать, был не в лучах его славы, а в тени ее. Конечно, та же фамилия, как кому-то не сказать, что и сын туда же… да. В этих работах он силен, но неуверен, то есть никуда же он технику не денет, он тему нащупывает, цвет, то есть все похоже на молодого, на начало пути…

Опять Митя замолчал, видно было, что он мучается, но чем? Я снова посмотрел на часы. Опаздывать на свидание было неприлично.

— Дядя Леша, — сказал Митя, — если я во имя сохранения наследства, отца, его памяти, если я… Вот выставка сейчас готовится, если я на нее представлю его работы? Только вы один знаете, мама не в счет, что они не мои, а его. Я просто не успеваю. А они на таком уровне, что меня просто не посмеют не принять в Союз.

Я постеснялся посмотреть на Митю. Но уже дошли до перекрестка, откуда я хотел ехать один, и пришлось на прощанье пожать руку и взглянуть.

— Тут тебе никто не советчик.

— Здесь, дядя Леша, тот случай, когда я себе никогда не прощу! — горячо сказал Митя. — Только имя отца меня оправдает. А оно для меня священно, как завещание. — Видно было, он вздрогнул, испугавшись неуместности своих слов. Но я спешил.

Шел к саду «Аквариум», где назначалась встреча, злясь на себя, на Митю, на свою слабость особенно. Каков Митя! Митя — мозгач, он все Вычислил. Этот молодняк даже нашу растерянность перед хамством и то учитывает. О, далеко пойдет Митя! Тут ведь раз перешагнуть через себя, дальше легче. Многие разговоры с Митей мелькнули в памяти. Не по частностям, а в общем смысле. Митя в них напирал, что мнение, идея, которые материализуются в действиях людей, не исходят от массы, от кого-то конкретно. Тут решает, говорил он, нахватавшись где-то, не величина биополя, не способность к предчувствиям и предсказаниям — мысль! А она есть концентрация знания для усилия в одном направлении. А душа размагничивает устремленность этого усилия, она слишком всеядна. Помню, Валера хохотал, когда Митя договорился до «всеядности души». Мы пытались говорить, что такое усилие знания в одном направлении сделает это направление безжизненным. Куда там! Были упрекнуты в аморфности традиционного мышления. О, все эти теории сыпались из Мити очередями, с пафосом, а на деле? На деле, вооружаясь именем отца, обокрал отца.

Загрузка...