* * *

Он дочерей любил. Потеряв Митю, он знал, что его потерял, не веря в его литературные пробы, он пытался сохранить уважение и любовь дочерей. Но ведь это только представить его квартиру, эти бесконечные звонки, просьбы бесконечные, откуда силы, чтобы выполнить все? Поневоле шла в ход какая-то хитрость, а дети все видят, а дети ничего не прощают. Уже и в мастерской не стало спасения. Он не подходил к телефону (для близких был условный звонок: вначале два сигнала, потом молчание, и снова звонок, но и в эту паузу втискивался кто-то), завел станок для алмазной грани и сутками глотал стекольную пыль. Потом бесконечные эскизы, даже часто и технические описания, и формы делал он сам, не оттого, что не доверял кому-то, просто дорожил фамилией. «Раз написано, что моя авторская работа, то я и должен сделать от начала до конца». И снова эскизы, снова описания, уже на авторские изобретения, на новые орнаменты и узоры. В распределении узоров по окружности вазы или чаши, в вычислении соотношения длины донышка и вместилища, в пропорции длины ножки к длине воронки ему очень помогали его занятия древней посудой из стекла, его занятия в запасниках керченского музея.

— В конце концов, что деньги, — сказал он однажды, — дело в том, на кого работаю. Скоро возненавижу хрусталь. В нем нот законченности, ведь он только форма, только форма, подумай, ведь он же готовится для какого-то содержания. Вот я думаю: в этот бокал нальют темное холодное вино. Это вздор, что красные вина подогревают, я работаю не для желудка, для красоты. Вот отпотевший хрусталь…

Мы сидели у него в мастерской, вдвоем, редкий случай.

— Вот свет. Сверху. — Он поднял бокал. — Свет проходит красное пространство и готов засверкать пожаром, но грани матовые — и свет смиряется и тихо засыпает. Потом бокал высыхает, свет вздрагивает, нет, потягивается и начинает беготню. А вот желтое сухое, ну, тут уж что говорить, тут только сиди да слушай чью-то болтовню да бокал покручивай.

Он убрал верхний свет, и от настольной лампы по стенам мастерской побежало, расцветая в хрустале, сияние: голубое и фиолетовое было в нем, искорками бегал красный цвет, вспыхивало золотое, и никак нельзя было его остановить.

— А его звон?! — Валерий передернулся. — Для чего делается ножка? Чтоб держаться за нее! Вот звон возникает хрустальный, он от касания, не от удара, в этом звоне нежность, он должен помниться долго после. Ты с любимой, с женой. Новый год… Ее глаза, ее новые милые морщины, твоя вина в них, ее усталость, кто бы знал, как я Вальку люблю! Нет, — тут же сказал он в другом ключе, — пой маются за самый верх, как будто шею перехватят, дождись от хрусталя пения.

В тот вечер он снова говорил о женщинах, говорил как бы напоследок.

— Как немногих я помню! Неужели весь кордебалет нужен был, чтоб запомнить немногих? Но ведь и кордебалет жалко, хотя что его жалеть! Кто их подряжает? Так и эти. Нет, жалко их! Жалко, вот в чем дело. Причем некрасивых более жалко. В некрасивых есть ожидание, но и это не всегда верно, во многих и злость. Но ты знаешь, я выстрадал теорию. Она в том, что любить можно всех! Вот в метро, в автобусе вдруг взглянет, взглянет так, без надежды, и уйдет в себя. Даже и не мечтает, ты не думай, я не обольщаюсь, но много ли от мужика надо красоты? — не урод, и спасибо. И вот так потянешься к ней. Думаешь, так бы ей и сказал: зачем ты махнула на себя, подумаешь, нет фигуры, да что все привязались к этим фигурам, а губы какие, а волосы, а голос, видимо, грудной, сдержанный. О, отец мой, голос и женщину это все. У меня была знакомая, но такая, что я и не смел рассчитывать на быстрый вариант, нельзя было, с такими или насовсем, или никак. Таня. Высокая, крупная, сдержанная. Случилось в одной компании, ну, бол топни, тосты! А я в застольях наглый, возьми и пошути, а пили здесь же, какой-то дурак, муж ее подруги, выцыганил сервиз и обмывал, о нем-то плевать, о муже, да, я и говорю: раз уж вы хотите выпить за меня, выпейте из граненых стаканов, ты ж знаешь, я при гостях пью из крестьянской посуды, под Льва Толстого работаю. Ну, этот сморщился, его жена защебетала: оригинально, а Таня взглянула на меня, а я уж их взгляды читаю, я понял, что она могла бы сказать: какой вы несчастный, да не из-за этих проклятых стаканов, она больше поняла, она несчастье поняла, но и то поняла, что я понял ее слова, ее жалость, но и оба мы поняли, что не судьба. А там был парень, славный парень, Виталий, откуда что в нем бралось, я со своей гитарой рядом с ним что хрусталь со стекляшкой. Ох играл, ох пел! Они и виделись впервые, но пели. Окуджаву пели, но главное русские романсы: «Не пробуждай воспоминаний», особенно: «Нет, не любил он». Таня взглянет так гордо, а то, может, с упреком. Я спрашивал потом, в смысле тут же, меж тостами, уже и стаканы в сторону, хрусталь звенел: «У меня такое ощущение, что мы виделись». Таня: «Ну, зачем вам это?» Этот мальчишка, Виталик, прямо так и влюбился. Помню, раскраснелся, кричит: «Невероятно! Поем впервые, и такая терция!» Я ему бокал подарил и ей. Конечно, не берет. Конечно, говорю: «Не возьмете, разобью!» И ты знаешь, взяла. Говорит: «На сохранение…» О чем это я? — вдруг спросил Валерий. — О чем это я, о чем? А, о Тане. Ее Таней зовут. Вот, старикашечка, какие имена у моих красавиц, и все несчастны: мало в мире любви! Но ведь ты некоторых режь и на костре жги, другого не полюбит. А ведь подскакивают сбоку, я же вижу. В новой Третьяковке, в этом стеклянном зверинце, например, на Лину не просто глядят, ее же хотят! А ей надо не это! И поверь мне — женщины куда меньше сексуально озабочены, чем мужики. У меня была история — юг, древность, раскопки, вторую неделю пьём, какой из меня мужик, на четвереньках ползал. И вот разъезжаться. А пьян-пьян, а в дыму мелькали ее глаза, коллектор, дипломница. Но ты ж знаешь мое правило — младенцев не совращать, — девушкам нужен не любовник, а муж. Она: вы не могли бы чуть-чуть удалить мне времени? Как ты понимаешь, почти все мужики — жеребцы, я доволен: вот и еще одна наколка, словом, «дрянь и тряпка стал всяк человек». Нет, брат! Не на ту напал. Пошли, сразу почувствовал: только без рук. И посидели мы с ней на закате, я разговорился о детстве, она — о бабушке, о парне в армии, его измене. Удивительная девчонка) Несчастна будет, а меня жалела. Там источник был внизу, пошли босиком, умывались, ноги мыли, а поцеловать ее не осмелился. Я — и не осмелился. Любовь — это уровень, и к нему тянешься. Она такую высоту показала, мне уже поздно, истаскался, не достичь. И не оттолкнула бы, но я не смел. То есть радость в любви это еще не все, это еще предисловие. Знают же они, что мужик сложнее только инфузории-туфельки, а наклоняются, поднимают. Любить их можно всех. Они коварны, льстивы, мстительны, но всегда из-за нас. Несчастье в том, что нам надо что-то совершать, утверждаться, им — любить. Но мы не знаем предела, вот беда. А еще большая беда, что женщины доверчивы и верят нам, правда, им, многим, не в кого и верить. Ой, устал… Да, Лина. Вот с этим-то фантиком что делать? Ты не уходи, скоро толстосум за вазой придет. Когда им надо, они точны.

Толстосум пришел с коньяком, который Валерий пить не стал, заговорив сразу о деле.

— Вот ваза. Узор уникальный, обещаюсь его нигде не повторять. — Валерий чуть повернул вазу, или просто так, или для того, чтоб покупатель увидел радостный блеск бесчисленных граней. — Славянская символика. Использованы материалы оформления древнерусских рукописей, берестяные грамоты, а также древнегреческие христианские надмогильные плиты. Так что меня вполне можно отнести к плагиаторам. Хотя все искусство не есть ли плагиат, не есть ли бесконечное повторение форм и сюжетов, правда, с попыткой их улучшения? — И без паузы: — Стоит ваза тысячу рублей, посмотрите, пожалуйста, я чай поставлю.

Валерий вышел в крохотный кухонный притвор, я листал книгу, о которой мы часто говорили, — «Очерки истории славян дохристианского периода». Вернулся Валерий:

— Выпьете с нами чаю?

— Я же коньячку принес, — напомнил покупатель. Бодро расплескал его в стаканы, заметив, разумеется — и не он первый, — что в мастерской мастера по хрусталю пьют из оригинальной посуды. Выпил, покрякал, поблуждал глазами по пустому столу (только книги и подставка для чайника) и напористо спросил: — А на половине не сойдемся?

— Верно замечено, — подхватил Валерий, глядя на вазу. — Именно половина. Я продешевил. Она стоит не одну, а две тысячи.

— Как? Будьте же хозяин своему слову.

— Я и есть хозяин. Но вот гляжу на вазу, — и понял, что она дороже назначенной цены. Вполне возможно, что еще — пять минут — и она будет три тысячи. Или еще лучше, чтоб не вмешивать презренные деньги, — в ней стоимость вашей машины. Вы на машине?

— Д-да.

— Оставьте машину у подъезда, забирайте вазу, и мы в расчете. Я не шучу. Смотрите узор, видите эти переходы, эту, как говорят искусствоведы, музыку линий? В оформлении, в круге, принцип восьмеричности, то есть два квадрата, крест-накрест. Здесь два золотых сечения: пропорции донышка и раструба и отношение ширины дна к высоте, здесь…

— Хорошо, — сказал покупатель, — две тысячи) Деньги сразу.

— Вы извините меня, — искренне сказал Валерий, — я не хочу продавать, я раздумал. Вам нужно было для подарка? Женщине? Кто она?

— Жена.

— О, для жены устрою. Я звякну, вам продадут столовый набор до выставки на прилавок. Та же тысяча.

— А ваза?

— Я ее товарищу подарю. Он мне книги приносит, а хорошие книги дороже Любой вазы, надо же мне чем-то отблагодарить.

Вдруг перед закатом посветлело, потом постепенно засияло солнце, и бесчисленно отраженное разноцветное сияние заполнило мастерскую. Помню, мы замерли. Облака перебивали солнце, но не сразу, а наплывами, и не до конца, не до тени в окне, а до смягченной размытости. Валерий стал вращать вазу по ходу солнца. Была минута космического ощущения — на высоком потолке, на беленых, с пятнами картин, стенах неслись взрывы бесшумных цветных метеоритов, звезды вдруг вспыхивали и не гасли, а переходили в другую форму и окраску, и все это было в движении.

— Хрусталь, деточки, — сказал Валерий и засмеялся, как он умел, глубоким, негромким смехом.

Покупатель ушел совершенно примиренный, вазу Валерий стал заворачивать, мы разругались. Ни повышение цены, ни подарок за просто так не готовились Валерием как эффект, за это ручаюсь. Но и взять вазу я не мог. Я зря так поступил, зная его характер, — отказавшись от пазы, я обрекал ее на гибель. Какая, впрочем, гибель: теперь ваза у Лины.

Загрузка...