Валера вернулся. Подавленный, постаревший, вошел он и от порога спросил Валю:
— Примешь ли?
Она заплакала. А уже из комнаты выскочили и с визгом повисли на нем дочери. И он заплакал тоже.
На второй день он позвонил мне и, как-то запинаясь, что вовсе не похоже на него, просил, если у меня есть время, зайти. Встреча была неловкой, хотя Валя очень старалась, чтобы разговор пошел. Даже, наверное к перемене погоды, сама принесла выпить, поглядев с опаской на мужа. Но Валера отодвинул рюмку.
Заговорил он как-то ненатурально, взглядывая искоса:
— Да, старикашечка, прошибла старика слеза, да-а. Ради этих слез можно было поскитаться по градам и весям. Не ожидал от себя, думал, все пересохло, нет, нашлись внутренние резервы.
Я подумал, что надо высказать то, в чем я считал себя виновным, и уйти.
— Тут я, тебя не было, с Линой грубо говорил. Я не знал, что ты сам отдал ей работы, а она сказала об этом не сразу.
— Плевать!
— Плевать что? Что работы отдал или что говорил грубо?
— Конечно, плевать!
— И с Митей, я думаю, у меня разлажены отношения. Он, может быть, ждал, что я что-то о повести скажу, а она мне не понравилась.
— А.
— Ты видел его?
— По телефону говорил.
— А он… он сказал, что твои работы выставил, выдав за свои?
— Ладно, хоть на это пригодились. Кто-то и глянул.
— Так-то так. А ты, ты прости меня, это последний вопрос…
— Господи! Спрашивай сколько угодно. Это я виноват, что сам ничего не рассказываю. Я в себя приду. — Он помолчал. — Ну что ж, ладно, хорошо… Митька просит не объявляться с полгода, с год. Я вообще не объявлюсь. Если смогу работать, буду работать под чужой фамилией. У японцев раньше было: мастер достигает уровня известности, меняет резко манеру, выступает под другой фамилией, то есть начинает сначала… Валь! — закричал. Валера. — Где там контрабандный чай? — Засмеялся и объяснил мне: — У негра купил.
— Ты звонил Лине примерно в начале июня?
— Да. По пьянке, конечно. Она сказала: я не хочу, чтобы ты бросал пить, ты меня только пьяный вспоминаешь. А как с нею иначе — она же ненормальное явление в моей жизни, я пьянка тоже ненормальна, так что сошлось.
— Ты знал, что хрусталь у нее?
— Который сам Подарил, знал. А из кладовки без меня вывезли. Митька, наверное. Ой, не буду я этим заниматься.
Пришла Валя с подносиком, на котором были кроме всего прочего рукодельные салфетки.
— Девчонки?! — воскликнул Валера, рассматривая салфетку.
— Они, — ответила довольная Валя, — они знаешь как рисуют?
Валера насупился, расправил салфетку на столе, прихлопнул по ней ладонью:
— Мы поговорим еще, Валюш. Краски отбери. Какое время переживаем, — раздраженно сказал он, — время тыка-имя слепых котят во все углы. То в моду! А что мода? Мода есть скрывание недостатков, есть разорение отдельных за счет приобщения к стаду. Искусство! Наплодили школ, добились, что все могут башку Сократа срисовать, ему-то, может, так и надо, но они и до Платона доберутся! Краски им! А если б отец Отелло играл, в Дездемоны бы запросились?
Не стесняясь меня, Валя разревелась.
Я засобирался. Валера пошел меня провожать. В лифте он, будто и не было ничего, продолжал говорить:
— А не смогу, туда мне и дорога. Вдруг я ударился о потолок своих возможностей? Поднатужиться? В искусстве натуга вылезет в любую щель и о себе заорет.
Мы сели на детской площадке под фанерный раскрашенный грибок.
— Знаешь, куда мне сейчас хочется? — спросил Валера.
— Знаю.
Он засмеялся:
— Да, в Великий Устюг. Да, брат, три города великих: Ростов, Новгород и Устюг. А Василий Михайлович каков! И Аниска. Говорил тебе Васька, рассказывал, как его на Севере заставляли золото копать? А он говорит: я его не закапывал. Прямо как в анекдоте про бичей. «Что ты можешь?» — бича спрашивают. Он говорит: «Могу копать», — «А еще что можешь?» — «Могу не копать». — И невесело засмеялся. — Нагляделся я. Вообще, что это за веяние моды — хождение в народ? Босяки — те же бичи, только не хватает на них Горького да ореола романтики. А так… а! С Любой в Устюге в ЛТП ходил? Говорила тебе, что я ее травмировал насмерть?
Я коротко рассказал о поездке в Коромыслово. Валера, не желая поддерживать разговора о той яме с дровами, отшутился:
— «И в час ночной, ужасный час, когда гроза пугала вас, я убежал, о, я, как брат, обняться с бурей был бы рад…»
— Там теленок в той яме погиб. Тогда еще дети пропали, и я думал…
— А ведь я в самом деле дожил до мысли о бесследном уходе. Чтобы тело вскрывали — ужас! Да еще заключение — смерть от того-то. Ужас! Ой! Теперь дело прошлое. Вчера, представь, меня кто бы первым увидел — Таня. Увидела, дернулась, а разглядела — отпрянули. У женщин чутье на то, нужны они или нет. Не нужны! Все, все! Только Валя, только Валя! Ей надо отойти, отправить бы ее куда отдыхать. Так куда? Девчонки в школу пошли. Хоть бы к тебе после четвертого попали.
— Выучил уж одного, — невесело засмеялся я. — Вообще подождем, может, и Митя чему научится.
Подошла компания ребят. Попросили закурить. Но мы не курили.
— Митькины читатели, — кивнул Валера. — Вообще-то почему вдруг я сказал, что ему не о чем писать? Конечно, нас война задела, он и тут нас упрекнул, вы, говорит, промежуточное поколение между фронтовым и его, Митькиным. Сделала, говорит, сама жизнь нас нерешительными, а фронтовиков оставила в прошлом, так что вся надежа на ихнюю генерацию. Так хотя б, дураки, сообразили, что нечего им соваться в описания трудностей, они их не видели, для них трудность, если им какую-то глупость не дают вслух сказать, нм бы в состояние проникнуть, состояние писать. Состояние. От него все. Но им не написать, состояния-то они и не испытывали. Ладно, чего о Митьке, не пропащий он. Ну что, — сказал он после паузы, — Валя считает, что я перебесился. Побег от себя, кризис жанра. Тут мне Лина по телефону успела пролепетать, что может помочь напечатать мои — и твои, вместе ж занимались, она и тебя вяжет — изыскания о древности славян, сопоставления берестяных грамот и надмогильных надписей, глиняных дощечек. Как?
— Кому это надо, кроме нас?
— Кроме нас двоих или вообще: нас?
— Хоть как скажи. Все будет плохо. Древние мы — значит, отжили, молодые — значит, до многого не доросли. Поздно. Пойдем? — попросил я.
— У меня от этого года останутся в памяти Керчь да Устюг. А еще Байкал, я ведь туда рванул по весне. Лед еще стоял, я как-нибудь расскажу. Трещал лед. Не просто, это надо слышать. Он взрывался, трещина по нему летела с визгом, как молния, лед распарывала. Я себя искушал, нельзя, конечно, как бы прощался с риском: ночью выйду на лед, лягу, ухом прижмусь — лед все время гремит, ощущение, что трещина пройдет под тобой и что в эту пропасть просядешь. Или шел поближе к открытой воде. Сейчас не рассказать, я еще сам не разобрался. Лед, солнце днем, ветер, серебряная снежная пыль. На хрусталь похоже, мне снилось, что хрусталь, который я делал, ледяной и вот-вот растает, вот-вот наступит тепло. Снилось. Если сон продолжить — вот хрусталь тает, в воде паутинка узора…
За Валерой пришла Валя, видимо высмотревшая нас в окно. Сказала, что девочки спят. Сказала, что Митя звонил, что завтра придет. Спросил, когда освобождать мастерскую. Валера молчал, чертя веточкой на песке. Кончился вечерний телефильм, это было заметно по гаснущим окнам и по тому, что залаяли собаки, выводящие хозяев на вечернюю прогулку.
Я отправился домой. Хорошо, что мы жили недалеко друг от друга. Все хорошо.
Из дома я, как обещал, позвонил Валере сказать, что пришел. Мы помолчали. «А в Великий Устюг некому позвонить, спросить о пожаре в Коромыслове, о детях спросить?» — «Можно в редакцию». — «Да». — «Ты девчонкам не запрещай рисовать». — «Конечно, пусть». Мы еще чуточку потянули, не говоря ни о чем и даже чувствуя неловкость, что ни о чем не говорим, но прощаться не хотелось.
Слышно было, как Валера оторвался от трубки, что-то сказал в сторону, затем засмеялся и сказал мне:
— Спрашивает, смотрел ли я кладовку, я говорю, что нищета: — двигатель прогресса. Ну что, до завтра?
— До завтра.
— Сейчас бы к морю ненадолго, в Керчь. Море светится сейчас, помнишь?
— Да. Помнишь, ты хотел это написать? Сын, как хрустальный, весь в бриллиантах, помнишь?