Со всех сторон доносится: Россия в беде, Россия в опасности. И грозит ей на этот раз не внешний враг и не внутренний, а собственное ее непомерное бремя — быть единой и неделимой. Советская империя еще может кое-как по краям обвалиться, отторгнуться в средние и малые государства. Но что делать России со своею огромностью?
Да и Россия ли это: централизованное многоплеменное государство — или это Орда, насевшая на Россию? До Орды было много разных Русей, и при общности языка и веры в каждой развивалось особое хозяйство и культура, разногосударственный уклад: со своими отдельными торговыми выходами в зарубежный мир, политическими договорами и внутренним законодательством. Была Русь Киевская и Новгородская, Владимирская и Рязанская. И не навались на них Орда и не разгладь катком централизации, мог бы теперь на месте дикой воли и запустенья процветать союз российских республик и монархий. По разнообразию и размаху не уступающий европейскому сообществу, а единством языка еще более сплоченный.
Видимо, так суждено России — развиваться не прямолинейно, а со всеми возможными извивами на своем пути, ведущем назад, к самым исконным основаниям. Давно замечена эта повторяемость, в обратном порядке, некоторых стадий нашего исторического развития. Рывок вперед — и откат назад. Скачок в социализм — и одновременно в феодализм. В коллективизацию — и в крепостное право. В народовластие — и в опричнину. В европейскую социальную утопию — и в азиатский способ производства. В коммунистическое будущее — и в первобытный коммунизм.
Октябрьская революция как бы задала ось симметрии, вокруг которой все стало поворачиваться в прошлое и зеркально его отражать. Не даром так любили примерять на Ленина семимильные сапоги Петра Великого, а Сталин сам рядился в костюм Ивана Грозного. От насильственного западничества к азиатскому деспотизму — так в обратном порядке, но с громадным ускорением, века за десятилетия, шагала страна… Чтобы, миновав период засилья Москвы и ордынского ига, вновь спуститься теперь на ступень так называемой феодальной раздробленности русских земель.
Но термин этот, как признано историками, ложный, потому что раздробленность предполагает некую предыдущую целостность, а ее, собственно, и не было. Как сообщает, нам на радость и в поучение, Британская энциклопедия, «различный характер и исторические судьбы каждой из больших восточно-славянских областей отчетливо видны даже в Киевский период и сохранились до 20 столетия»[3] — о чем историки советского периода позаботились позабыть. Не раздробленность была, а изначальное состояние племенного обилия и разнообразия русских земель. Временно возвышался то один, то другой княжеский клан, но эти переменные политические зависимости не касались самобытного склада местных русских культур, примером чему могут служить разные школы иконописи: киевская, новгородская, владимирская, ярославская.
И теперь в стремительном развале страны и движении вспять через все пролеты истории — есть все-таки на что опереться, на чем остановиться и дух перевести. Есть доордынская многоцветная карта русских княжеств, многоликих русских земель. Россия изначально рождалась как сообщество Россий, нечто большее, чем одна страна, — как особая часть мира, состоящая из многих стран, подобно Европе или Азии. И теперь для России разделиться на перворусские государства — значит не только умалиться, но одновременно и возрасти, из одной страны стать частью света. Россия больше себя — именно на величину составляющих ее Русей.
Вот отчего это чувство последней тревоги — как шестьсот лет назад, как на поле Куликовом, только теперь Россия должна сразиться с Ордой и Ордынским наследием в самой себе. За свои исконные русские земли, которые затерялись среди приобретенных, через них и определяясь — как «Нечерноземье». Сразиться за право разделиться на разные страны и стать больше одной страны. Вернуться, наконец, из ордынского периода своей истории в исконно русский, многообразно русский.
Быть может, единственное спасение России — стать содружеством разных Россий. Сколько их, особых и прекрасных: московская и дальневосточная, питерская и рязанская, уральская и орловская! И чем настойчивее они сводятся к одной России, тем больше она теряет себя, свой размах, заполняясь серой скукой, — неестественно обширное существо, одоленное собственной тяжестью. Ей бы встрепенуться, от самой себя отделиться, обвести себя заставами, башнями, и в каждой выемке своей и глубинке воссоздать отдельность… Тогда культур ее хватило бы на долгое общение со всем миром и на глубокое собеседование с собственной душой.
Как тягостно ей теперь выносить свою одинаковость и огромность, невозможность встать в разряд соразмерных существ. И нельзя коснуться никого вокруг себя, не потеснив. И полюбить никого нельзя, не поглотив собой. Эта ее раскинутость на тысячи непроходимых верст — та же добровольная ссылка и удаленность от мира.
Великое несчастье России — что объединилась она не сама из себя, а внешней силой и принуждением Орды. Чтобы Орду скинуть — вобрала ее в себя, сплотилась и незаметно сама стала Ордой, приняла форму иного, восточно-деспотического мироустройства и прониклась тем же духом кочевья. Вместо устроения своих земель принялась за чужие — и вот уже одна Россия кочует по всей Евразии, и все ее издалека видят, а она себя — нет. Что пользы — все приобрести, а себя потерять? И те разные России, которые только вызревали и разгораживались на этой земле, обещая чудное цветенье будущих русских стран и народов, — сметены были кочевой конницей, на которую взбирался татарский хан, а спускался, чтобы пересесть в броневик, другой вождь, его далекий потомок.
И все-таки что-то зацепилось с тех времен и осталось в почве — рассада русского разнообразия: Киевская Русь, Новгородская Русь, Владимирская Русь… Сколько Русей, сколько судеб, сколько просторов, чтобы России от самой себя разниться. И не так от других стран отличаться, как от себя, — верный признак личности во всем объеме ее самостоя-ния.[4] Да разве Псковщине пристало больше походить на Тамбовщину, чем Бельгии на Голландию?
И не отличается ли Смоленщина от Сибири больше, чем от Болгарии? Сколько пространств для становления «многороссийского» человечества! Сюда могло бы вместиться больше многообразия, чем даже в европейское сообщество. Между Киевом и Владивостоком больше поместилось бы исторических судеб и культурных различий, чем даже между Лондоном и Римом, между Берлином и Лиссабоном. Ударялись бы клики из одной Руси об изукрашенные городские стены и витиеватые башни другой, отражались бы, разносились дальше — а не глохли бы в открытом туманном просторе. И вызревал бы в каждой из этих российских держав, ярославской и воронежской, размером во Францию или Швейцарию, свой национальный уклад, своя равновеликая, независимая, взаимосвязанная, как по всей Европе, культура.
Псковская, Пермская, Вологодская, Калужская, Смоленская… Земли растоптанные до одинаковой пыли, но все-таки не потерявшие названий и каких-то зыбких, почти случайных областных очертаний. Оттого и тоскует Россия и не мил ей ни один социальный строй, что не вмещается она ни в какое историческое единство. Глубочайшая, не вполне осознанная ее потребность — это с самой собой разделиться и зажить в непохожести на себя, в неожиданности от себя. Зажить по-московски, по-питерски, по-владимирски, по-липецки, укрыться от ветра вселенских скитаний и гула всемирной истины. Каждой такой особой российской земле не дали в материнской утробе понежиться, она себя как земли и не знает, а только слышит сверху неугомонный отцовский окрик, государственное понуждение на службу отечеству. Утробный, доордынский период русских земель был прерван, вот и клонит их в сон и в младенческое забытье — свернуться калачиком, не разжимаясь ни до грозных военных походов, ни до бодрых рукопожатий остальному миру.
Одна Россия, целая Россия, да еще Российский Союз с привлечением широкого славянского родства, как ныне авторитетно предлагается[5], — по силам ли это народной душе, еще не успевшей обжить свой начальный, наименьший удел на земле, свое отнятое в размахе ордынских кочевий-завоеваний кровное удельное княжество? Ей теперь мечтается одно — разделиться на первые свои, приснопамятные народности и в них ощутить свое живое тело, а не задубевший имперский кафтан.
Да пожалуй, и соседним республикам по-настоящему не отделиться от России, пока она сама внутри себя не разделится. Можно ли Эстонии общаться с балтийско-черноморско-тихоокеанской Россией, в нынешнем ее объеме? Это все равно как общаться с Гулливером, обегая каблук его башмака. А вот с Псковской или Питерской Русью вполне могло бы получиться у Эстонии душевное вникание и сближение взаимных запросов.
Всем этим Россиям еще предстоит расти и расти, чтобы образовать самостоятельные государства. России, как огромному целому, трудно войти в Европейский Союз, а вот Смоленщине, Новгородщине, Владимирщине, Ярославщине, Московщине, Питерщине — может быть, и удастся, сообразуясь с меркой среднеевропейских государств. Или образовать свой, свободно-неслиянный Российский Союз, дружественный Европейскому и взаимодействующий с ним не только как целое, но и своими самостоятельными территориями: Псковщина и Новгородщина — с Прибалтикой, Питерщина — со Скандинавией, Московщина — с Германией, и т. д. Российский Союз, предлагаемый А. Солженицыным, состоял бы из трех славянских государств — России, Украины, Белоруссии — и сохранял бы свою внешнюю огромность и внутреннюю несоразмерность: одна часть гораздо больше двух других вместе взятых. Я же говорю о множественности Россий внутри одной только Российской Федерации, и все эти России были бы соразмерны, как государства, и друг другу, и Украине, Белоруссии и другим европейским странам.
Что же касается ослабления, то слабее ли Италия оттого, что она не Индия? Слабее ли Япония оттого, что она не Якутия? Быть собой, развиваться в меру своего размера, — это и есть сила. Слабое государство — то, которое больше себя на величину внешних завоеваний. Собственной чрезмерной силой оно себя и разваливает, наросшим жиром и мясом опустошает свое сердце — и тоскует от новых и новых приобретений, в которых теряет себя.
Так что нынешний спор демократической России с ее же выстраданной национальной памятью вполне разрешим в глубинах российской истории. Чем дальше к истокам России, тем ближе к почве самый либеральный ее идеал. И пусть в наболевшем теперь вопросе о почве решительно побеждает правда почвенничества. Только надо решить, на какую же, собственно, почву России вернуться. На почву Орды или почву Руси? А если Руси, то какой из многих, до-ордынских? Или почва будущей России — это и есть многопочвенность Руси изначальной?
Октябрь 1990[6]
Вся история России есть борьба не только с внешними врагами, но и с самой собой: борьба родины и отечества. Родина — мать. Она раскинулась простором земли, мягкими полями и лугами, плавными очертаниями холмов, кудрявыми лесами, кучевыми облаками — к ее лону хочется прижаться, ласкать эту землю и быть обласканным ею. Вся она тиха, светла, туманна, росиста, как утро, полное любовных надежд и томлений. Отечество — начальственно, оно требует и принуждает, оно громоздится крепостями и казармами, топорщится пушками и штыками, оно серое и квадратное, запахнутое в шинель.
Соответственно есть разные типы любви к России. Одни любят в ней родину, ее мягкость, равнинность, текучесть, стихийность, смиренность, ее материнские черты, как в «Родине» Лермонтова. «Ее лесов безбрежных колыханье, Разливы рек ее, подобные морям…» Или в лирике Есенина. «Ой ты, Русь, моя родина кроткая… В мягких травах, под бусами рос…» Это, условно говоря, русофилы.
Есть и другие — патриоты (от «patria», отечество). Они любят Россию сильную, грозную, покоритель-ную, с ее государством и воинством, — ту, к которой взывал ЕІушкин: «стальной щетиной сверкая, не встанет русская земля?» («Клеветникам России»). Маяковский — ярчайшее выражение этого государственнического (партийного, чекистского) патриотизма: «Встанем, штыки ощетинивши, с первым приказом: “Вперед!”» Он славит отечество при полном равнодушии, если не враждебости к родине-матери: «я не твой, снеговая уродина».
У каждого любящего Россию по-своему сочетаются или не сочетаются русофильство и патриотизм. Есть патриоты, которые терпеть не могут своей матери, «размазни» и «юродивой», а чтят только отечество и на него уповают. И есть такие русофилы, которым чужд всякий патриотизм и тяжел гнет государства. Полагаю, что Солженицын был русофилом гораздо больше, чем патриотом, а патриотизм, насаждавшийся в СССР, имел мало общего с русофильством. Конечно, есть и такие люди, которые любят родину-отечество нераздельно, безотчетно, не вдаваясь в двойственность предмета своей любви. И есть такие, для которых эта двойственность — источник трагедии, потому что русофильство и патриотизм у них не в ладу. Их мучит, что, приникая к нежному лону родной земли, они вдруг натыкаются на нечто остро торчащее, штыкообразное… О ужас! Неужели гермафродит?!
Это соединение женского и мужеского в Родине-Отечестве оказывается потрясением для гоголевского героя в «Мертвых душах». Ландшафтный хронотоп соития, рельефно выписанный в лирическом отступлении, как тема открытости-ожидания, неожиданно прерван появлением скачущего из «чудной дали» фельдъегеря, что заставляет героя «придержать» езду перед лицом явной гомоэротической подмены.
«… Какая сверкающая, чудная, незнакомая земле даль!
Русь!.. — Держи, держи, дурак! — кричал Чичиков Селифану. — Вот я тебя палашом! — кричал скакавший навстречу фельдъегерь с усами в аршин. — Не видишь, леший дери твою душу: казенный экипаж!»
Само собой напрашивается символическое толкование этой сцены: вместо призывно раскинувшегося пространства родины вдруг является мужеский образ государства с торчащими усами. Государство как бы вторгается во взаимоотношения лирического героя и России и мешает им отдаться друг другу (тем более что и раньше у Чичикова неудачно складывались отношения с законом и государством). Фельдъегерь возникает в момент одержимости героя Россией — как призрак другой, однополой любви, грозящей ударить «палашом»: но этого не происходит, экипажи минуют друг друга. У России не оказывается ни соперника, ни соперницы. Тем самым герой как бы доказывает свое мистическое право довести соитие до конца, и дальше уже ничто не препятствует его быстрой езде — тройка вихрем несется «нивесть куда в пропадающую даль» и «сверлит воздух».
Конечно, и у других стран есть отеческая и материнская ипостаси, но вряд ли где-то еще они так поляризованы, чтобы женское было столь мягко, покладисто, а мужское — грубо, брутально. Равнинная, кроткая природа — и гордынное, гнетущее государство. Восприимчивая, распахнутая душа — и крутой командно-армейский нрав. Народная широта — и властная вертикаль. Оттого и возникает душевная рана в любящих эту страну. Ты к ней подступаешь с лаской, и она отдается тебе, воплощает все твои мечты о льнущей женственности. И вдруг — «вот я тебя палашом!» Ты не знаешь, кто перед тобой и чего ждать от этого невнятно-коварного существа с пышными млечными персями и острым железом в чреслах. Оно раскрывает тебе свои ждущие недра — и одновременно бьет в упор. Призрак, химера, ошибка природы? Любящие эту страну угнетены тоской смешения и двойной подмены… Родина-Отечество — гермафродит?
«Гермафродиту снится, что он счастлив, ибо стал таким, как все люди, или перенесся на багряном облаке в мир, который населяют существа, подобные ему. Это сон, только обманчивый и сладкий сон, так пусть продлится он до самого утра…» (Лотреамон. «Песни Мальдорора»)
2011
В последнее время стало хорошим тоном ужасаться будущему России и представлять его в самых темных красках. Распад страны, физическое и умственное вырождение, полчища варваров с юга… Такая тенденция преждевременного «самопогребения» не нова: перечитайте Гоголя «Страхи и ужасы России» (1846). Некая графиня пишет Гоголю: «все падают духом как бы в ожидании чего-то неизбежного», «каждый думает только о спасении личных выгод, о сохранении собственной пользы, точно, как на поле сражения после потерянной битвы всякой думает только о спасении жизни». Гоголь отвечает ей христианским внушением и призывом к самосовершенствованию. Мне хочется ответить на эти вековые страхи одной аналогией, касающейся общих эволюционных процессов.
В генетике и теории эволюции есть такое понятие — «обнадеживающий урод» (hopeful monster; в другом переводе — многообещающий урод). Обнадеживающие уроды появляются в результате макромутации организмов, которые отклоняются в своем строении от нормальных и могут быть адаптированы, иногда весьма успешно, к измененным условиям среды. Попав в эти условия, они могут дать начало новым видам или другим таксонам (группам организмов)[7].
Понятие «обнадеживающего урода» ввел американский генетик Рихард Гольдшмидт [8], подвергнув критике одно из центральных положений дарвиновской теории эволюции. Дарвин писал: «Естественный отбор никогда не может делать внезапных больших скачков, а всегда продвигается короткими, но верными, хотя и медленными шагами», «кумулируя мелкие вариации».[9] По мысли Гольдшмидта, «мелкими вариациями» нельзя объяснить образование новых видов, тем более, что палеонтология практически не обнаруживает переходных межвидовых форм, которые могли бы свидетельствовать о постепенном образовании одного вида из другого. Поэтому в теории эволюции следует допустить большой скачок, макромутацию, которая может оказаться благоприятной и «видообразующей» только если такой мутант находит для себя новую экологическую нишу.
Следует подчеркнуть, что «обнадеживающий урод» — это, во-первых, оксюморон, подобно «белой вороне» или «черному лебедю», т. е. содержит в себе взрывчатое сочетание противоположных понятий. Во-вторых, «урод» в этой концепции — не оценочный, а описательный термин, указывающий на сильные аномалии в организме. При совпадении с аномальными переменами в природной среде такой «минус на минус» может дать плюс, т. е. дать толчок развитию нового вида.
Отношение к идеям Гольдшмидта менялось. Поначалу сторонники господствующей, дарвиновой теории эволюции критиковали или даже высмеивали концепцию «скачков» (сальтационизм). Но в последнее время, в связи с прорывами в области молекулярно-генетических основ биологии развития, все больше биологов относится одобрительно к представлениям Гольдшмидта о макромутациях.[10]
Не исключено, что эволюционные скачки могут происходить не только в животных, но и в человеческих популяциях, и соответственно понятие «макромутации», или «системной мутации», может относиться к культуре, к этносам. Тогда понятие «обнадеживающего урода» применимо к социогенезу. Социальная эволюция может происходить путем накопления мелких мутаций, едва заметных изменений в строении или функциях общественного организма. Таков путь «нормальных» обществ, характерный для Запада: постепенные изменения, частичные реформы в политико-экономических системах, что, собственно, и означает «эволюционный» путь развития. Революции же можно сравнить с макромутациями, которые делают возможным развитие совершенно новых форм, не только видов, но и более крупных таксонов: родов, семейств, отрядов. Обычно макромутации вредоносны, и в результате появляется нежизнеспособный урод, обреченный на быструю гибель. Однако крупное изменение может привести к возникновению формы, способной адаптироваться в какой-либо новой среде и стать началом новой эволюционной линии.
У России, пережившей за один прошлый век четыре революции и три войны (в том числе две мировые), налицо признаки вредных социальных мутаций:
— дегенерация населения, демографический спад, повальный алкоголизм и распространение наркомании, повышенная смертность и низкая продолжительность жизни;
— угроза распада страны, расползания «федерации» по этническим и религиозным швам, отсутствие союзников на политической арене, уязвимость границ, неотвратимый натиск соседних, более приспособленных, демографически и социально активных цивилизаций (исламской, китайской, японской);
— развал науки и всех производительных отраслей хозяйства, выживание только за счет выкачки недр, катастрофическое состояние дорог, транспорта и всей инфраструктуры, давно изношенной и чреватой постоянными чрезвычайными ситуациями;
— всепроникающая коррупция, отсутствие демократического разделения властей и механизмов обновления власти, неразвитость гражданского общества и местного самоуправления, зависимость населения от бюрократии;
— цинизм и индифферентность населения, его криминализация и сращение власти и криминалитета, неразвитость права и правосознания, утрата всех традиционных ценностей и моральных приоритетов, отток самой интеллектуальной части общества, «мозгов», на Запад.
Все происходящее, казалось бы, подтверждает ту закономерность, которую исследует биология. Тяжелые условия жизни, являясь сильнейшим стрессовым фактором, резко усиливают процесс мутагенеза. «Когда популяция доходит до грани жизни и смерти, в ней возникает множество мутаций, большинство из которых гибельно для нее».[11] Гибельно!
Но может быть, российская цивилизация являет собой социальный эквивалент «обнадеживающего урода», причем с акцентом на «обнадеживающем»? Наряду с разрушительными мутациями следует отметить и ряд таких, которые могут стать конструктивными. Они воспринимаются как аномалии с точки зрения развитых постиндустриальных западных обществ, но могут послужить ростковыми точками «надежды» в судьбе России:
— высокая адаптивность к низшим, минимально приемлемым условиям существования; появление «отравоядной» породы людей, способных выносить предельные нагрузки и экологически вредную среду обитания[12];
— нелинейность, ризоматичность социальных структур, многообразно ветвящихся, запутанных, как грибница, не поддающихся вертикальному выпрямлению (в отличие от структуры дерева) и привычно живущих в состоянии хаоса[13];
— слабая развитость технических и юридических аспектов цивилизации, ее близость к природе, к естественным жизнеотношениям как препятствие «политической корректности»;
— недостаточная специализированность всего культурного поля, тенденция к цельности, гибридности; «духовность», «интеллигентность» как предельно общие ценности знания, совести в чистом виде; текучесть, аморфность, «свободное веяние духа»;
— многообразие этносов и обширность территории, позволяющая легко перемещаться, скрываться, ускользать от контроля, создавать альтернативные группы и движения;
— сила дружеских и родственных связей, не поддающихся бюрократизации, официальному контролю и способных формировать сопротивление государственным, чересчур жестким структурам; патриархальные семьи из нескольких поколений;
— «блат», кружковщина, клубление, кучкование; значимость неформальных, фамильярных, теневых отношений в социально-экономической сфере;
— резерв жизненных альтернатив, образованный большим числом чудаков, юродивых, маргиналов, аутсайдеров, причудливых характеров, патологий поведения и психики, «выкидышей» цивилизации.
Таким образом, совокупность аномалий, отличающих российскую цивилизацию, ставит ее в крайне опасное положение, на грань катастрофы. «Однако, — по словам биолога, — среди множества этих “уродов”, возможно, появится и такой, который впишется в какую-либо новую экологическую нишу».[14] В данном случае речь идет не о биологических, а о социальных аномалиях и о том, насколько они могут вписаться в сценарии будущего развития человечества.
Сейчас трудно предсказать, какие исторические условия на Земле могут способствовать тому, чтобы такой продукт системных общественных мутаций, т. е. революций и войн, скачков от капитализма к коммунизму и обратно, оказался «обнадеживающим». Где надежда? В чем она? Где эта «новая экологическая ниша»?
— Может быть, произойдет планетарная катастрофа и выживут только представители народа, наиболее терпеливого и невзыскательного, приспособленного к наихудшим, наитруднейшим условиям существования.
— Возможны и техногенные катаклизмы (типа взрывов на атомных электростанциях), в которых лучший шанс на выживание окажется у технически менее развитых или территориально наиболее рассеянных наций, с наименьшей плотностью населения. — Может быть, разразятся свирепые пандемии, против которых устойчива окажется, условно говоря, только наиболее «проспиртованная» часть мирового населения.
— Может быть, начнется война между Западом и Исламом, и Россия, с ее многовековым опытом полиэтничности и поликонфессиональности, окажется местом их примирения, откроет новую страницу истории «после Третьей Мировой войны».
— Может быть, Россия сумеет защитить от агрессии воинствующего исламского фундаментализма Европу, которая в силу политической корректности готова будет к быстрому разоружению и капитуляции.
— Может быть, к власти придет мировое правительство, которое учредит деспотический порядок на Земле, — и тогда Россия, получившая «прививку» тоталитаризма в 20-м веке, окажется наиболее способной к сопротивлению, поскольку уже выработала в себе иммунитет против этой смертельной опасности.
— Может быть, нагрянут инопланетяне и установят свою диктатуру, пользуясь уже подготовленной для них информационной и экономической структурой высокоразвитых обществ, а Россия, с ее индустриальной отсталостью, окажется прорехой в этой диктатуре, местом новой самоорганизации человечества.
— Может быть, к середине 21 века, как намечено современной кибер-футуристикой, исполнится предсказание о «сингулярности», торжестве искусственного разума, — о цивилизации, управляемой компьютерными программами и уже не подвластной контролю людей как биологически ограниченного и малоэффективного вида. И тогда отсталая Россия окажется позади этого самоубийственного прогресса и останется заповедником «глупого», естественного, не управляемого кибернетикой разума, что может стать спасительным для человечества…[15]
Иными словами, признаки нынешнего уродства могут оказаться эволюционно выигрышными в случае катастрофических вариантов мирового развития. И даже вдвойне выигрышными, если катастрофа окажется не планетарной, а «избирательной» — и благоприятной именно для этой части суши. Например, если произойдет глобальное изменение климата — потепление, и Россия окажется в самой мягкой климатической полосе, выгодной для хозяйственного развития.[16] Или, напротив, начнется новый ледниковый период, что также, по некоторым прогнозам, сулит России процветание.[17]
Может быть… Вообще механизм чрезвычайно рискованных макромутаций, с минимальным, почти «чудесным» шансом на спасение, давно запущен в России и может объяснить не только ее нынешнее состояние, но и ее «революционные» традиции, даже фольклор, где выразилось парадоксальное самосознание народа. «Обнадеживающий урод» — глубинный российский архетип, сказочный Иван-дурак, все время плошавший перед умными старшими братьями, но потом чудом («глупой случайностью») отхвативший себе прекрасную царевну и царство в придачу. Есть в русском фольклоре и прямой биоморфный образ макромутации: болотная лягушка оборачивается прекрасной царевной Василисой Премудрой.
Если вернуться от сказки к исторической реальности, то надежд немного, и все они достаточно призрачны. Собственно, почти все вышеприведенные варианты катастроф, выгодных для России («в Петербурге будут выращивать арбузы»), тоже похожи на сказку. Но следует признать, что сказочны и многие события палеонтологической летописи. Например, стоит вспомнить, что птицы, как один из классов позвоночных, образовались, скорее всего, в результате внезапной системной мутации. По словам немецкого эволюциониста и палеонтолога Отто Шиндевольфа, «Искать переходные формы бесполезно, потому что их и не было: первая птица вылупилась из яйца рептилии».[18] Существенно, что это была именно макромутация, которая скачком изменила всю структуру организма. «Перспективный монстр» — совокупность многих аномальных признаков, в данном случае — наличие клюва, перьев, крыльев и т. п.
Ошибка (мутация) в генетическом коде динозавра — и вот перед нами птица, урод, если взглянуть на нее глазами рептилий. Гадкий динозаврик… А птицы, тем не менее, оказались не просто обнадеживающими, но и весьма надежными, красивыми, плодовитыми «уродами», украшающими Землю и вызывающими ассоциацию с ангелами, с самыми возвышенными созданиями воображения.
Да что птицы — сам человек, по оценке современной эволюционной теории, тоже возник в результате разрыва и скачка, как обнадеживающий урод царства приматов, гадкая обезьянка. «Организация человека уродлива по сравнению с его предками: таковы, например, анатомические особенности, связанные с вертикальным положением тела, отсутствие хвоста, волосяного покрова и т. д.»[19] Поэтому не только обезьяны кажутся уродливыми человеку, — в такой же мере и он должен выглядеть уродливо-нелепым в их глазах: бесшерстый, бесхвостый, на двух ножках, ручки беспомощно болтаются — девать некуда… И ведь взгляд приматов, по сути, более объективен, поскольку они были нормой тогда, когда человек был еще только аномалией.
Значит, уродство — не причина для отчаяния. Если уж и птицы уроды среди рептилий, и человек урод среди приматов, то положение России в ряду более благополучных и «нормальных» государств оставляет надежду на то, что роковые ошибки в генетическом коде российской цивилизации могут оказаться счастливой случайностью — залогом не просто будущего выживания, но и новой ветви эволюции. Но чем больше риска, тем масштабнее должен быть тот эволюционный сдвиг, который может его оправдать. Птицы и человек — результаты огромного эволюционного риска, поскольку среди макромутаций преобладают разрушительные. Но только такие макромутации и способны вести к образованию новых видов и классов за эволюционно кратчайшие сроки, за жизнь нескольких поколений.
Так что России есть на что надеяться. Шансов немного, но они существуют, а главное, они не фатальны. Мы не прошлое, а настоящее Земли, мы не наблюдаем этот процесс палеонтологически, но участвуем в нем эсхатологически. И от всех носителей российского культурного генотипа зависит, насколько эта системная мутация окажется вредной или благоприятной для данного исторического организма и приведет к его гибели — или созданию новой линии эволюции.
2010
Есть выражение «ура-патриотизм», которое в словарях определяется как «показной и шумный патриотизм», поскольку он бурно восхищается всем происходящим на родине. Но почему другие междометия не могут выражать какие-то существенные формы и оттенки патриотизма — грустного, горького, страдающего, удивленного, ироничного, критического, обличительного?
«ай-люли-патриотизм» — сентиментальный, душещипательный, умилительный, со слезой.
«ах-патриотизм» — мелодраматический, склонный к театральным эффектам.
«вау-патриотизм» — молодежный и спортивный патриотизм, граничащий с изумлением и восхищением: вот так прикол, вот что родина учудила!
«угу-патриотизм» — мрачно поддакивающий, безрадостный, инерционный.
«бла-бла-патриотизм» — риторический, болтливый, декларативный.
«чур-патриотизм» — охранительный патриотизм, враждебный всему новому и иностранному, близкий ксенофобии.
«цыц-патриотизм» — патриотизм, который пытается заглушить своих оппонентов.
«улюлю-патриотизм» — травля несогласных под маской патриотизма, охота на инакомыслящих.
«долой-патриотизм» — протестный, отрицающий патриотизм.
«увы-патриотизм» — патриотизм, скорбящий о том, что происходит на родине, горький, подчас язвительный.
«ну-ну-патриотизм» — скептический патриотизм, с недоверием воспринимающий действия властей.
«ха-ха-патриотизм» — иронический или саркастический патриотизм, смеющийся над тем, что уродует родину.
В русской классике XIX в. выражен самый широкий спектр чувств, вплоть до щедринского ха-ха-патриотизма и толстовского долой-патриотизма. В развитии общественных чувств действует закон чередования трех «у». Горячий ура-патриотизм переходит в инерцию все более угрюмого согласия — угу-патриотизм, который в свою очередь уступает место сожалению и горечи — увы-патриотизму. В массовой пропаганде обычно преобладают ура-, чур-, цыц-и улюлю-, но постепенно все это начинает восприниматься как бла-бла-патриотизм.
Патриотическая волна захлестнула российское общество и, кажется, поднимается все выше и выше… Но что такое этот патриотизм, каким вдохновением он питается? Первыми на память приходят, конечно, лирические отступления из «Мертвых душ». Со школьных лет западает в душу томительно-сладкий гоголевский образ России — диво-земли, осиянной каким-то неземным светом, по которой мчатся, ликуя и пропадая в волшебной дали, богатырские кони. Как и верить в Россию, как восхищаться ею, если не по Гоголю?!
«Русь! чего же ты хочешь от меня? какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?.. И еще, полный недоумения, неподвижно стою я, а уже главу осенило грозное облако, тяжелое грядущими дождями, и онемела мысль пред твоим пространством. Что пророчит сей необъятный простор? Здесь ли, в тебе ли не родиться беспредельной мысли, когда ты сама без конца? Здесь ли не быть богатырю, когда есть место, где развернуться и пройтись ему? И грозно объемлет меня могучее пространство, страшною силою отразясь во глубине моей; неестественной властью осветились мои очи: у! какая сверкающая, чудная, незнакомая земле даль! Русь!..»[20]
Но что-то в гоголевском слоге заставляет насторожиться читательский слух, самим же Гоголем воспитанный. Какие-то отголоски совсем другой гоголевской прозы слышатся в этом гимне. Где-то уже сияла перед нами эта чудная, заколдованная красота.
«Такая страшная, сверкающая красота! /…/ В самом деле, резкая красота усопшей казалась страшною» («Вий»). И самому читателю, как Хоме Бруту, вдруг хочется воскликнуть:
«— Ведьма! — вскрикнул он не своим голосом, отвел глаза в сторону, побледнел весь и стал читать свои молитвы».
Случайно ли это совпадение? Что, собственно, описано у Гоголя под именем России? Если мы обратимся к сравнению «Мертвых душ» с ранними сочинениями Гоголя о злых духах и бесах, то обанаружим удивительную перекличку. Комментарием к лирическим отступлениям «Мёртвых душ» послужат более ранние произведения самого Гоголя. Тогда обнаружится, что в самых патриотических местах, где гоголевский голос достигает высшего, пророческого, звучания, как бы слились воедино, бессознательно истекли из души писателя демонические мотивы его предыдущих произведений.
Сверкающая, чудная даль России, в которую устремлен взгляд писателя, в ответ сама как будто взирает на него. «Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?..» («Мертвые души»). Таким пристальным, завораживающим взглядом, как правило, пронизаны встречи гоголевских персонажей с нечистой силой. Этот мотив проходит и в «Страшной мести», и в «Вии», и в «Портрете», то есть во всех трёх книгах Гоголя, предшествовавших «Мёртвым душам» («Вечера», «Миргород», «Арабески»).
«Вмиг умер колдун и открыл после смерти очи… Так страшно не глядит ни живой, ни воскресший.» («Страшная месть»). Этот мотив продолжен в «Вии»: когда Хома стоял в церкви у гроба панночки, «философу казалось, как будто бы она глядит на него закрытыми глазами». «Труп уже стоял перед ним на самой черте и вперил на него мёртвые, позеленевшие глаза». «… Сквозь сеть волос глядели страшно два глаза… Все глядели на него, искали…». Вообще мотив пронзающего взгляда — «подымите мне веки» — центральный в «Вии». Следует особо отметить, что вперенные глаза у демонических персонажей часто источают загадочный блеск, сверкают, светятся. «… Старуха стала в дверях и вперила на него сверкающие глаза и снова начала подходить к нему» («Вий»).
Не отсюда ли и свет, бьющий в глаза писателю от встречно устремленных на него очей: «неестественной властью осветились мои очи»? Россия смотрит на Гоголя тем же сверкающим взглядом, каким колдуны и ведьмы всматриваются в своих жертв.
У Гоголя колдовать — значит оцепенять. «Богопротивный умысел» колдуна, приманивающего к себе душу своей спящей дочери, — и заколдованного еще более страшной силой взгляда рыцаря-мстителя: «Посреди хаты стало веять белое облако, и что-то похожее на радость сверкнуло в лицо его. Но отчего же вдруг стал он недвижим, с разинутым ртом, несмел пошевелиться. .? В облаке перед ним светилось чье-то чудное лицо…. Чем далее, выяснивалось больше и вперило неподвижные очи. (…)… Непреодолимый ужас напал на него. А незнакомая дивная голова сквозь облако так же неподвижно глядела на него… острые очи не отрывались от него» («Страшная месть»), В этой сцене колдовства сплелись два мотива: сверкающие, неподвижные очи — и голова, осененная облаком, что, вероятно, проливает свет и на магическое значение «облака» в лирическом отступлении о России. Перекличка двух произведений почти дословная: «Обратило на меня очи… главу осенило грозное облако» («Мертвые души») — «вперило неподвижные очи… голова сквозь облако» («Страшная месть»).
Вот еще ряд колдовских сцен, где сверкающие глаза связаны с мотивом оцепенения и неподвижности. «… Старуха стала в дверях и вперила на него сверкающие глаза и снова начала подходить к нему. Философ хотел оттолкнуть её руками, но, к удивлению, заметил, что руки его не могут приподняться, ноги не двигались; и он с ужасом увидел, что даже голос не звучал из уст его: слова без звука шевелились на губах» («Вий»), «… Зачем всё, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?.. И ещё, полный недоумения, неподвижно стою я, а уже главу осенило грозное облако, тяжёлое грядущими дождями, и онемела мысль пред твоим пространством» («Мертвые души»).
У колдовского пространства напряженный цветовой колорит и звуковой тембр, в нём разливается сиянье и слышится звон. Если представить гоголевскую Русь в удаляющейся перспективе, то она прежде всего поразит сверканьем и звоном. «… Неестественной властью осветились мои очи: у! какая сверкающая, чудная, незнакомая земле даль! Русь!..» «… Не молния ли это, сброшенная с неба?… Чудным звоном заливается колокольчик…»
Опять-таки уже слышался у раннего Гоголя этот чудный звон, соединяясь с чудным сияньем: «Казалось, с тихим звоном разливался чудный свет… И опять с чудным звоном осветилась вся светлица розовым светом, и опять стоит колдун неподвижно в чудной чалме своей. Звуки стали сильнее и гуще, тонкий розовый свет становился ярче, и что-то белое, как будто облако, веяло посреди хаты…» Это колдун ворожит, призывает к себе душу дочери Катерины, чтобы склонить на богопротивную связь («Страшная месть»).
Колдовской свет исходит не от солнца, но из царства тьмы, в нём есть что-то призрачное, мерцающее — то ли луна играет своими чарами, то ли светит какое-то загадочное ночное солнце («Вий»), «Робкое полночное сияние, как сквозное покрывало, ложилось легко и дымилось на земле. Леса, луга, небо, долины — все, казалось, как будто спало с открытыми глазами» («Вий»), «Сиянье месяца усиливало белизну простыни… Лунное сияние лежало все ещё на крышах и белых стенах домов…» («Портрет»).
Этот же хронотоп колдовской ночи, высветленной, даже выбеленной изнутри, находим в лирическом отступлении «Мертвых душ»: «Сияние месяца там и там: будто белые полотняные платки развешались по стенам, по мостовой, по улицам… подобно сверкающему металлу блистают вкось озаренные крыши… А ночь! небесные силы! какая ночь совершается в вышине!» Особенно поразителен почти дословный параллелизм «Портрета» и «Мертвых душ» в описании того, как действие лунных чар усиливается белизной простыней/полотняных платков и стен/крыш.
В заколдованном мире звуки, подобно свету, возникают словно ниоткуда, само пространство разносит их — и они впиваются в душу неизъяснимым очарованьем, в котором слиты восторг и унынье. Хома несётся на ведьме: «Но там что?. Ветер или музыка: звенит, звенит, и вьется, и подступает, и вонзается в душу какою-то нестерпимою трелью…» («Вий»), Такая же вопросительная интонация — в лирическом отступлении о России: «Что в ней, в этой песне? Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце?. Какие звуки болезненно лобзают, и стремятся в душу, и вьются около моего сердца?» («Мертвые души») Те же слова, та же мелодия их сочетанья: «вьется… и вонзается в душу», «стремятся в душу и вьются».
При всей звонкости этой песни есть в ней что-то болезненное, жалостное, рыдающее. Именно звуковой образ позволяет понять: чувство, каким Россия отдается в сердце автора, то же самое, каким сверкающая красота панночки отдаётся в сердце Хомы: «Она лежала как живая. (…) Но в них же, в тех же самых чертах, он видел что-то страшно пронзительное. Он чувствовал, что душа его начинала как-то болезненно ныть, как будто бы вдруг среди вихря веселья и закружившейся толпы запел кто-нибудь песню об угнетенном народе» («Вий»)
Зародыш того лирическо-демонического пейзажа, который широко раскинулся в «колдовских» сочинениях Гоголя и в конце концов слился с образом России, мы находим в «Бесах» Пушкина, герой которого тоже потерялся в «необъятном просторе», наполненном звуками «жалобной» песни:
Сколько их! куда их гонят?
Что так жалобно поют?.
Домового ли хоронят,
Ведьму ль замуж выдают?
… Мчатся бесы рой за роем
В беспредельной вышине,
Визгом жалобным и воем
Надрывая сердце мне…
«Надрывая сердце» — «рыдает и хватает за сердце». «Бесы», как и «Ночь перед рождеством», написаны в 1830 г., и в них можно найти почти дословное совпадение: «мчатся бесы рой за роем в беспредельной вышине» — «все было светло в вышине… вихрем пронесся… колдун…, клубился в стороне облаком целый рой духов…» Но то, что у Пушкина отдает жутью, у Гоголя пока еще овеяно духом фольклорной забавы, лишь позднее войдёт в этот полночный сияющий пейзаж «бесовски-сладкое чувство» («Вий»).
Важнейший мотив гоголевского лирического отступления — скорость, стремительное движенье России-тройки: не то скаканье по земле, не то уже полет над землею:
«И какой же русской не любит быстрой езды? Его ли душе, стремящейся закружиться, загуляться, сказать иногда: “черт побери все!” — его ли душе не любить ее? Ее ли не любить, когда в ней слышится что-то восторженно-чудное? Кажись, неведомая сила подхватила тебя на крыло к себе… Эх, тройка! птица тройка, кто тебя выдумал?…»
Здесь впервые в «патриотическом месте» поэмы прямо поминается черт. Хотя Гоголь прячет своего давнишнего персонажа под стершейся идиомой («черт побери все»), сам контекст подчеркивает ее прямой, демонический смысл, поскольку рядом говорится о «неведомой силе». Знаменательно, что сравнение тройки с птицей предваряется у раннего Гоголя сравнением черта с птицей. «Вези меня сей же час на себе, слышишь, неси, как птица!» — приказывает Вакула черту, и тот покорно подымает его в воздух, «на такую высоту, что ничего уже не мог видеть внизу…» Так что соединение снижающего образа «черта» и возвышающего образа «птицы» уже задано в ранней повести. Вокруг мотива быстрой езды выстраивается устойчивый образный треугольник: тройка — птица — черт.
Полет Вакулы верхом на черте и Чичикова на тройке — вариации одного мотива. Знаменательно, что черт, приземлившись вместе с Вакулой, «оборотился в коня» и стал «лихим бегуном». И дальше вихревое движение этого черта-бегуна совпадает по пластике изображения с бегом коней, олицетворяющих Русь. «Боже мой! стук, гром, блеск…: стук копыт коня, звук колеса отзывались громом и отдавались с четырех сторон…; мосты дрожали; кареты летали… огромные тени их мелькали…» («Ночь перед Рождеством»), «… И сам летишь, и все летит; летят версты…, летит вся дорога невесть куда в пропадающую даль… Гремят мосты, все отстаёт и остаётся позади… Что за неведомая сила заключена в сих неведомых светом конях?… Гремит и становится ветром разорванный в куски воздух; летит мимо все, что ни есть на земли…» («Мертвые души») Одно и то же «наводящее ужас движение» изображено в полете на черте и в полете на тройке: «мосты дрожали» — «гремят мосты»; «кареты летали» — «летит вся дорога»; «отзывались громом» — «гремит воздух»; «пешеходы жались и теснились» — «постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства».
Гоголевское величание Руси-тройки достигает мистического апофеоза в словах «и мчится вся вдохновенная Богом». В ранней повести Гоголь придает юмористическое звучание этому патетическому образу. Вакула, принесённый в Петербург чертом, засовывает его в карман и входит к запорожцам, которые приветствуют его: «Здорово, земляк, зачем тебя Бог принёс?» Черт «нечаянно» назван Богом. И такое же головокружительное превращение — словно незаметно для автора — происходит в лирическом отступлении. «Его ли душе, стремящейся закружиться, загуляться, сказать иногда: “черт побери все!” — мчится вся вдохновенная Богом» (5, 232–233).
В нижеследующей сборной цитате трудно различить фрагменты двух произведений, настолько плавно они перетекают друг в друга, демонстрируя стилевое единство демонического хронотопа:
«А ночь! небесные силы какая ночь совершается в вышине! А воздух, а небо, далекое, высокое, там, в недоступной глубине своей, так необъятно, звучно и ясно раскинувшееся!..» («Мертвые души»). «Такая была ночь, когда философ Хома Брут скакал с непонятным всадником на спине. Он чувствовал какое-то томительное, неприятное и вместе сладкое чувство, подступавшее к его сердцу. (…) Земля чуть мелькала под ним. Все было ясно при месячном, хоть и неполном свете. Долины были гладки, но все от быстроты мелькало неясно и сбивчиво в его глазах» («Вий»). «… Что-то страшное заключено в сем быстром мельканье, где не успевает означиться пропадающий предмет…» («Мертвые души»).
И сама тройка то и дело рассыпается прахом и пылью, уносится в никуда. «И, как призрак, исчезнула с громом и пылью тройка» («Мертвые души», 5, 208).
Демонически-эротический подтекст гоголевского образа России ясно выступает не только в его собственном, раннем творчестве, но и в последующем движении русской литературы, прежде всего у Александра Блока, который накрепко связал в своей поэзии два этих мотива: «демонической женственности» и «вдохновенного патриотизма». Образы колдуньи, «незнакомки», «снежной девы», с её чарами, заклятиями, волхованьями, пронизывают всю лирику Блока, особенно периода «Снежной маски». Мы узнаем мистическое сладострастие «Вия» в таких стихах, где лирический герой, заколдованный «очами девы чародейной», уносится на вершины, падает в бездны, растворяется в метели, вновь и вновь испытывает судорогу «быстрой езды» в объятиях ведьмы, которую называет «Россией». Это дразнящая и гибельная красота, влекущая за собой до задыхания в бесконечность и куда-то пропадающая.
И, миру дольнему подвластна,
Меж всех— не знаешь ты одна,
Каким раденьям ты причастна,
Какою верой крещена.
… Вползи ко мне змеей ползучей,
В глухую полночь оглуши,
Устами томными замучай,
Косою черной задуши.
… И пронзительным взором
Ты измерила даль страны…
Ты опустила очи,
И мы понеслись.
И навстречу вставали новые звуки:
Летели снега,
Звенели рога
Налетающей ночи.
И под знойным снежным стоном
Расцвели черты твои.
Только тройка мчит со звоном
В снежно-белом забытьи.
Ты взмахнула бубенцами,
Увлекла меня в поля…
Душишь черными шелками,
Распахнула соболя…
… Каким это светом
Ты дразнишь и манишь?
В кружении этом
Когда ты устанешь?
Чьи песни? И звуки?
Чего я боюсь?
Щемящие звуки
И — вольная Русь?..
… Ты мчишься! Ты мчишься!
Ты бросила руки
Вперед…
И песня встает…
И странным сияньем сияют черты…
Блок досказывает то, что оставалось недосказанным у классиков 19-го века, — то, о чем они не догадывались, чего страшились, в чем не смели признаться самим себе. Блок восстанавливает пушкинское наполнение бесовского пейзажа— метельное, вьюжное, но там, где у Пушкина только страх и от чаяние заплутавшего путника, у Блока — «бесовски сладкое чувство» гибельного полета вослед непостижимой силе, зовущей от имени родины.
«Что зовет, и рыдает, и хватает за сердце?» — вопрошал Гоголь. «Что мне поет? Что мне звенит? Иная жизнь! Глухая смерть?» — вторит ему Блок и уже дает свой ответ. Для Блока эта «влекущая красота», низводящая ангелов, смеющаяся над верой, попирающая заветные святыни, открывается и воспевается в его собственной Музе. «Кто раз взглянул в желанный взор, тот знает, кто она» — говорит Блок о своей незнакомке. Собственно, Панночка-Россия, с её страшной, сверкающей красотой, и становится Музой Блока, поэзия которого так же вышла из «Вия», как. скажем, проза Достоевского из «Шинели».
Чтение Блока в свете Гоголя позволяет, в частности, понять, как и почему Россия из старухи превращается в юную красавицу («Новая Америка»): ведь это прев ращение уже совершилось в «Вие». «Помолодевшая ведьма» — так можно обозначить этот мотив русской словесности.
Там прикинешься ты богомольной,
Там старушкой прикинешься ты…
Нет, не старческий лик и не постный
Под московским платочком цветным!
Шопотливые, тихие речи,
Запылавшие щеки твои…
Здесь угадывается вариация на тему Гоголя: «… Точно ли это старуха? (…) Он стал на ноги и посмотрел ей в очи… Перед ним лежала красавица, с растрепанною роскошною косою, с длинными, как стрелы, ресницами». Кстати, и «запылавшие щеки» тоже содержат реминисценцию из Гоголя — вспомним «погубившую свою душу» деву-русалку из «Страшной мести»: «щеки пылают, очи выманивают душу… Беги, крещеный человек!» («Страшная месть»).
Так Блок выдает тайну гоголевской России, отчасти сокрытую от самого творца. В статье «Дитя Гоголя» (1909) Блок, исповедуя свою веру и завороженность Россией лирических отступлений, утверждает, что Гоголь носил под сердцем Россию, как женщина носит плод, — и тут же проводит поразительное уподобление: «перед неизбежностью родов, перед появлением нового существа содрогался Гоголь: как у русалки, чернела в его душе “черная точка”. Блок не мог не знать, к какому гоголевскому образу отсылает это сравнение. В “Майской ночи” утопленница просит Левко найти в хороводе среди своих подруг затаившуюся там злую мачеху — “страшную ведьму”. И Левко замечает среди девушек одну, с радостью играющую в хищного ворона: “тело ее не так светилось, как у прочих: внутри его виделось что-то черное… — Ведьма! — сказал он, вдруг указав на нее пальцем…”»
Вот с этой-то русалкой-ведьмой, точнее, с черной точкой внутри нее, и сравнивает Блок ту «новую родину», которую носил под сердцем Гоголь…
1995, 2015
Недавно я был в художественном музее Глазго, где целая экспозиция посвящена шотландскому национальному самосознанию, особенно в его поэтическом выражении. По аналогии подумалось о России. Стихов я не пишу. А тут, под влиянием то ли Р. Бернса, то ли В. Скотта, вдруг сочинилось стихотворение, которым рискую поделиться с читателями. Оно не отнимет много времени. Пожалуй, это самое короткое стихотворение во всей русской литературе, если, конечно, не считать «Поэмы конца» Василиска Гнедова, где вообще нет слов.
Сия
Россия
Вот, собственно, и все «стихотворение». Мне кажется, оно не лишено некоторых достоинств, помимо краткости. Во-первых, это редкий образец одностопного ямба (почти без прецедентов в русской поэзии). Во-вторых, налицо глубокая рифма — одно слово целиком совпадает с частью другого (правда, это рифма для чтения, а не произнесения).
Но насколько глубоко это стихотворение проникает в суть своего предмета? Что говорит оно о России?
На эту тему я провел маленький опрос среди друзей. Приведу ряд суждений.
1. Очень спорное «произведение». Непонятно, восхваляет оно Россию или обличает.
2. Стихотворение пессимистическое, безысходное. Какой Россия была, такой и останется.
3. Это явно написано под влиянием О. Шпенглера. Автор отдает дань теории замкнутых исторических циклов. Никуда не деться от этого «сия»: как стихотворение начинается, так и заканчивается. «Сия» встроено в само имя Россия. Никуда ей от себя не уйти.
4. Если развернуть это двустишие в стиле круго-метов А. Вознесенского, то получится еще наглядней:
сияроссияроссияроссияроссияроссия…
Замкнутый круг.
5. Есть выражение «эта страна», очень пренебрежительное по отношению к России. Стихотворение перефразирует его в высоком, одическом стиле Ломоносова и Державина: «Сия Россия». Это сказано в защиту России, это отповедь тем, кто относится к ней с презрением.
6. По сути здесь сказано то же, что и в тютчевском «Умом Россию не понять…» Россия — просто данность, которую можно констатировать — но логика о нее разбивается.
7. Говорят, что Россия меняется за несколько месяцев — и не меняется за столетия. Она постоянно возвращается на круги своя. Об этом и стихотворение: Россия всегда такая и не может быть другой.
Родина и отечество
8. Феодализм, социализм, теперь вот капитализм — и все на одно лицо. Рабство, продажность, ненависть, бедность, насилие, пьянство, лень… И обо всем этом сказано буквально в двух словах. Ни убавить, ни прибавить.
9. Страшное стихотворение — приговор России.
10. Автору просто нечего сказать о России, поэтому он и пользуется указательным местоимением, а чтобы произвести поэтическое впечатление, заменяет «эта» на «сия». Тавтология — только и всего.
11. По-моему, А. М. Пятигорский высказался об этом предмете еще короче и точнее: «х-ня».
От автора: Неправда, Пятигорский высказался гораздо пространнее: «Главная особенность России — не воровство, не коррупция, не глупость, не злоба… (переходя на еле слышное бормотание) не хамство, не тщеславие, не невежество. Главная особенность России (вдруг переходит на крик) — ЭТО Х-НЯ! ВСЯКАЯ Х-НЯ!!!».[21]
12. Чувствуется, что автор любит Россию, но у него просто не хватает слов для выражения своих чувств и, воскликнув «сия!», он смущенно умолкает.
13. Это стихотворение можно истолковать феноменологически: указание на явление раскрывает его сущность. Россия предстает такой, какой она сама являет себя, как эйдос, «этость».
14. Для русских мыслителей и поэтов Россия — основа основ, божество. Но божество не поддается описанию. Про него можно говорить только языком умолчаний или тавтологий. Автор выбирает второе.
15. Эта шутка не лишена остроты и изящества, но по сути бессодержательна.
Я был растерян от того, что получился такой большой разброс диаметрально противоположных мнений.
А вы что думаете, друзья?