Как соотносятся культура и власть, литература и власть, язык и власть? Это каверзный вопрос, особенно в западных академических кругах, где господствует толерантность. Однако если кто-то, излагая теорию культуры или языка, обходит стороной вопрос о власти, то его подозревают в смычке с правыми, с истеблишментом (хотя академический истеблишмент уже давно по традиции склоняется к левизне). Если же ответить прямо, что вопрос о власти, о политике не так уж важен для эстетической или лингвистической теории, то подозрение в реакционности только укрепится.
Между тем вопрос о власти, действительно, важен, только он не сводится к политике. Политика пытается узурпировать этот вопрос и тем самым продемонстрировать, что только ей принадлежит власть в обществе. Кто властвует в Кремле или Белом Доме, тот якобы властвует и над страной, над культурой, над сознанием и поведением людей. Левые немало способствовали такой подтасовке понятий, навязывая политические критерии даже интеллектуальной деятельности. По мысли Мишеля Фуко, «интеллектуал определяется тремя признаками: во-первых, своей классовой позицией (как мелкий буржуа на службе капитализма или как “органический” интеллектуал от пролетариата); во-вторых, условиями жизни и работы (область исследования, место в лаборатории, политические и экономические требования, которым он подчиняется или против которых бунтует в университете, в больнице и т. д.); наконец, политикой истины в наших обществах»[55].
Получается, что достоинство интеллектуала определяется, во-первых, во-вторых и в-третьих, его классовой позицией и политической ангажированностью.
Но это не так. Категория власти гораздо шире политики, она коренится в самой жизни, в ее воле к самоутверждению. Вспомним Ницше: «Жизнь не имеет иных ценностей, кроме степени власти — если мы предположим, что сама жизнь есть воля к власти».[56] Не обсуждая сейчас всех граней ницшевской «властоцентрической» философии, отмечу лишь, что власть предстает у него и как биологический, и как эстетический, и как религиозный феномен. Об этом говорят сами названия разделов его последнего, незавершенного труда «Воля к власти»: «Воля к власти как познание», «Воля к власти в природе», «Воля к власти как общество и индивидуум», «Воля к власти как искусство»… Причем собственно политическая власть удостаивается у Ницше скорее пренебрежительной оценки: «Люди, которые стремятся к власти только ради счастливых преимуществ, властью предоставляемых: политические партии».[57]
У каждой области человеческих свершений есть своя власть, свои средства подчинения людей и достижения нужных целей. У интеллекта есть своя власть, действующая логикой убеждения, сцепкой причинно-следственных связей, наглядностью аналогий и емкостью обобщений. Есть своя власть у нравственных чувств и императивов, у таких понятий, как совесть и честь, ради которых люди идут на тяжелейшие испытания, на страдание и смерть. Огромна власть над людьми религиозных верований, догматов и традиций. Своя растущая власть есть у науки, которая все больше претендует на то, чтобы стать Властью в современном обществе, пользуясь силой технологий, созданных на основе научных исследований.
Есть огромная власть у музыки. Напомню «Крейцерову сонату» Л. Толстого:
«И вообще страшная вещь музыка. Что это такое? Я не понимаю. Что такое музыка? Что она делает? И зачем она делает то, что она делает? /…/Музыка заставляет меня забывать себя, мое истинное положение, она переносит меня в какое-то другое, не свое положение: мне под влиянием музыки кажется, что я чувствую то, чего я, собственно, не чувствую, что я понимаю то, чего не понимаю, что могу то, чего не могу. /…/ И оттого музыка так страшно, так ужасно иногда действует. В Китае музыка государственное дело. И это так и должно быть».
Есть своя власть у литературы и искусства, способность подчинять людей силе образа, красоте слова и пластике жеста. Если власть, восходя на вершины тоталитарного могущества, так стремится истребить все инакомыслящее, инакочувствующее, значит, и мысль, и чувство суть самостоятельные источники власти, о чем говорил Осип Мандельштам:
«“Поэзия — это власть”, — сказал он в Воронеже Анне Андреевне, и она склонила длинную шею. Ссыльные, больные, нищие, затравленные, они не желали отказываться от своей власти… О. М. держал себя как власть имущий, и это только подстрекало тех, кто его уничтожал. Ведь они-то понимали, что власть — это пушки, карательные учреждения, возможность по талонам распределять все, включая славу, и заказывать художникам свои портреты. По О. М. упорно твердил свое — раз за поэзию убивают, значит, ей воздают должный почет и уважение, значит, ее боятся, значит, она — власть…»[58]
В свое время А. К. Жолковский посвятил несколько работ Анне Ахматовой, доказывая, что своим своевластным поведением и мифотворчеством она имитировала Сталина и была вовсе не образцом свободомыслия, а диктатором в своей литературной среде. У Жолковского, по его словам, получился «жизнетворческий портрет ААА в качестве своего рода Сталина в юбке». Следом за Жолковским и другие исследователи ринулись обличать Ахматову в сталинизме и тоталитаризме (особенно нашумела скандально-разоблачительная книга Т. Катаевой «Анти-Ахматова»).
Но для каждого, кто непредубежденно оценивает поступки Ахматовой и те приемы, которыми она лепила свой авторский образ, очевидно, что Ахматова подражала Сталину не больше, чем Сталин подражал Ахматовой, или Маяковскому, или Пикассо, или Марксу, или Вагнеру, или Байрону… Все они более или менее агрессивно утверждали свой авторитет, создавали вокруг себе обстановку лести и преклонения, плели паутину слухов и легенд, использовали близких людей в качестве ступенек восхождения к славе, а затем отдаляли их, старались скомпрометировать опасных свидетелей и соперников и т. д. Любой «властитель дум» пытается тиранически подчинить себе волю современников, создает в их умах мифический образ своей избранности, гениальности, притязает на прямое родство с историей, народом или Богом. Они — посланники небес, любимцы муз, утонченные аристократы или убежденные демократы, глас тысячелетий, обращенный к потомкам. Сам Жолковский признает «ученичество Ахматовой у магов Серебряного века, теоретиков и практиков жизнетворческой концепции: Зинаиды Гиппиус, Вяч. Иванова, Брюсова, Блока».[59] Неужели и Гиппиус с Блоком учились у Сталина или Ленина? Нет, не у политиков они учились, а у магов, у тех жизнетворцев, которые и политиков могут многому научить.
В магии власти нет ничего собственно политического, такая воля к заклинанию даже острее проявляется у художников, писателей, мыслителей, ученых, изобретателей. Власть над партией или государственным аппаратом им представляется слишком мелкой и суетной, — им подавай власть над целым мирозданием, над вселенной идей, знаков, полей, энергий. Их честолюбивые притязания идут гораздо дальше, чем у политиков или военных. Поэтому Стефан Георге, крупнейший немецкий поэт, прославлявший мистические глубины германского духа и новую империю, построенную на принципах аристократической иерархии, отверг сотрудничество с нацистами, хотя, казалось бы, духовно был им близок. На предложение Геббельса возглавить новообразованную Академию искусств Георге ответил резким отказом и эмиграцией в Швейцарию. Политика — слишком ничтожное дело для поэта, сужение, а не расширение его властных возможностей.
Как писал один из магов Серебряного века Федор Сологуб: «И кто мне помешает /Воздвигнуть все миры, / Которых пожелает /Закон моей игры?»
Вот и у Ахматовой была своя игра, у Сталина — своя, и если эти игроки в чем-то совпадали, то в своем пристрастии к самой игре, а также к атрибутам верховной жреческой власти: тайне, чуду и авторитету. А. К. Жолковский пишет в той же статье об Ахматовой: «Она культивировала вокруг себя атмосферу тайны и поклонения со стороны “своих”…» Вряд ли в таком «компромате» можно найти что-либо порочащее художника, ведь он прирожденный тайновед и заклинатель стихий, людей, животных, растений — вспомним миф об Орфее. Более того, положение, в каком оказалась Ахматова, еще более оправдывало ее «властолюбие» как попытку противостояния гнету политики. По словам Л. К. Чуковской, «Сознание, что и в нищете… она — поэзия, она — величие, она, а не власть, унижающая ее…. давало ей силы переносить… унижения, горе».
Ахматова — такой же Сталин в юбке, как Сталин — Ахматова в галифе. Приемы завоевания власти, обольщения «своих», привлечения «чужих», манипуляции общественным мнением, — одинаковы для политиков и поэтов, и аналогии между ними работают в обе стороны.
Сводить власть к политике — это все равно что сводить царство животных к отряду хищных и игнорировать травоядных, земноводных, птиц, насекомых и 99 % живых существ на нашей планете. Конечно, есть власть у президентов, полицейских и судей, но есть власть и у лириков и физиков, у конструкторов ракет, у рыночных торговцев, у супругов (друг над другом и над детьми), и даже у дворников, от которых зависит здоровье и безопасность людей на вверенных им территориях. Власть — это способность подчинять своей воле людей даже вопреки их сопротивлению. И как бы ни противилась политика тем силам, которые исходят от науки, от религии, от искусства, от языка, от семьи, часто она оказывается беспомощна перед этими иновластными структурами, хотя они не имеют в своем распоряжении таких орудий, как армия, полиция, администрация всех уровней.
Поэтому, когда говорят о необходимом разделении властей в демократическом обществе, нельзя сводить это к вопросу разделения только политических властей: исполнительной, законодательной и судебной. За пределами самой политики есть много других властей, имеющих право на участие в жизни общества. Демократическое общество поликратич-но, многовластно. Собственно политика занимает в жизни такого общества скромное место, поскольку делит власть с наукой и техникой, религией и моралью, языком и литературой, философией и музыкой.
Тем более интеллектуалам не стоит добровольно и угодливо отдавать свою территорию под начало политики, которая и так постоянно посягает на их суверенную власть. Потакание такому империализму политики со стороны философов, ученых или писателей — это малодушие и коллаборационизм. Политика может силой подчинять их себе — но и наука или искусство могут использовать политику в своих целях. Каждый профессионал должен заботиться о том, чтобы сфера его деятельности как можно дальше простирала свою власть над людьми. Мы, филологи, должны думать о власти языка, грамматики, семантики и прагматики над сознанием и подсознанием людей, о силе риторической и поэтической, которая не растворяется в политической власти, а ей противостоит и над ней возвышается, потому что, как сказал И. Бродский, язык древнее и могущественнее государства.
Чем больше таких властей перекрещиваются и взаимодействуют в жизни общества, тем оно свободнее. И наоборот, когда одна из властей начинает господствовать над обществом в целом, оттесняя все другие, это приводит к тоталитаризму, причем не обязательно политическому. Если религия приобретает всецелую власть над обществом, то это фундаментализм; если все сводится к науке или технике, это сциентизм или технократизм: если к морали — морализм; если к искусству — эстетизм… Все эти «измы» — виды тоталитаризма, гегемония одной власти, опасная для общества в целом.
И все-таки политический тоталитаризм, как показывает история, — самый узкий и опасный, поскольку он пользуется государственным аппаратом насилия. И сводить вопрос о власти к политике, как делают М. Фуко и его последователи, — значит, вопреки их свободолюбивым декларациям, готовить почву для политического тоталитаризма.
Вообще слово «власть» в единственном числе звучит подозрительно, это своего рода грамматический тоталитаризм. Но и во множественном числе «власти» пока что употребляется лишь для обозначения разных органов или представителей одной и той же власти, т. е. опять-таки монократично. Например, «власти решили действовать по-своему» или «от властей не добьешься толку».
Не пора ли придать множественному числу не количественное, а качественное значение, подчеркнув многообразие и разнородность властей, действующих в мире? Политическая, религиозная, научная, музыкальная, интеллектуальная власть — все это разные власти, которые обладают каждая своей легитимностью и силой воздействия. Власть языка над сознанием граждан или власть музыки над их сердцами не менее легитимны, чем власть государства. Именно такого плюралистического подхода заслуживает вопрос о власти.
Поли-политика — это множественная политика, «другая», которая противопоставляет государственной политике то, что традиционно считается не-политикой: воздействие музыки, слова, разума, вдохновения, чисел, научных открытий, технических изобретений на жизнь людей. Создание новой мелодии, или нового слова, или нового материала — явление поли-политики поскольку люди чувствуют над собой власть иных законов, чем те, которые навязываются им политиками, — законам красоты, гармонии, разума, мудрости. Причем физика, философия, поэзия, живопись наиболее политичны не тогда, когда они впрямую говорят о политике, выражают какие-то политические взгляды, продвигают определенные партии, платформы, движения. В этом случае они становятся инструментами политики — хорошей или плохой. Свое наибольшее воздействие на общество эти формы поли-политики оказывают именно тогда, когда становятся аполитичными в традиционном смысле, т, е. вместо посредственной, подчиненной политической роли берут на себя миссию «чистой», неангажированной музыки или философии и властвуют над людьми независимо от их политических пристрастий. Древнейшие формы полиполитики — это пифагореизм в Греции и конфуцианство в Китае. Это воздействие на общество иными средствами, чем политика: осуществление властных полномочий слова, числа, поэзии, мудрости.