Первая часть Мечтатель

Я хотел поехать в деревню, к своим, поработать, в тишине поразмыслить о своем литературном будущем. Как всегда делал. И писать новое — делать свою работу. Тогда было еще начало лета, все, казалось, впереди. Я был спокоен, уверен в себе, в меру сдержан, строг к мужчинам, добр к друзьям, признателен женщинам. У меня были друзья и приятели. Но у меня не было любимой.

И вдруг случилось это. Произошло. Накатилось. Я встретил женщину! И неожиданно столкнулся с целым миром, незнакомым мне, о котором только догадывался. Мир этой женщины был мне неизвестен, непонятен, но вместе с тем так необходим, обязателен, как предначертание. Тут было, конечно, некоторое его насилие, сместившее мои устоявшиеся представления о себе самом, о будущем. Но все было кончено, все было сметено. И, очнувшись, понял, что обрел то, чего мне недоставало, без чего я бы мог, конечно, жить и дальше, но это случилось — мне была дана полнота жизни, и отказаться от нее было невозможно.

Но я все же сбежал, уехал, покинул на некоторое время эту женщину, не зная, можно ли было так поступать. Я поехал не к себе в деревню, да и время наступило уже осеннее, я все пропустил — жару лета, рост трав, беседы у костра на реке… Все имело вид странствия, привычного и такого для меня радостного. Как всегда.

Что же произошло со мною тогда?

Я сидел у своей приятельницы Надежды, художницы. Она рисовала цветы, поставив на колени доску с пришпиленным ватманом. Изредка поглядывала то на меня, то на букет ромашек в банке на деревянном, не покрытом скатертью столе. Я люблю то внимание, с которым слушает художник, когда он за работой, и поэтому увлеченно рассказывал о своих планах на лето, о только что законченной работе, о задуманной повести и о том удивительном изгибе реки, где любил отдохнуть, прежде чем подниматься к себе в деревню. Я говорил о раскованности, что теперь во мне наконец присутствует.

Подруга тихо улыбалась, иногда вставляла слово в мою, как говорят на Севере, говорь, создавая живость так необходимого общения. Солнце как бы сквозило в окна, предвещая полдень и перелом дня. Я говорил, что скоро уеду в деревню, днями, что уже все приготовлено, уложено, что меня ждут там. Предлагал и подруге поехать ко мне. А она отвечала: «Какой ты, однако…», зная, что я не люблю, когда приезжают в деревню, где я работаю. Потому что обычно работаю там в уединении. И вспомнила свое путешествие на Мезень, где было холодно, и дождь лил не переставая, и свое одиночество, и неприютность, и неприветливость с виду людей, и наговоры, и даже что-то колдовское в их речи, и дикого мужика, что схватил ее в темноте амбара мертвой хваткой, — было страшно и жутко. Ее оградили от этих напастей — обогрели и приютили. А утром она проснулась на сеновале и в глубине чердака, куда проникал луч солнца, увидела деревянного ангела с поврежденным крылом, на коленях. Она тут же собралась в Москву и взяла ангела с собой.

Теперь он стоял в углу. Краску она соскоблила с него, открыв все прожилки, фактуру дерева.

Вдруг Надя — так звали мою подругу — сказала:

— Сейчас придет ко мне… одна милая особа. Ты не пугайся. По крайней мере на сегодня, — тут она, как мне показалось, слегка ухмыльнулась, — не нарушит твои планы. Будь, пожалуйста, к ней повнимательней. Она того заслуживает, — Надя сделала паузу. — Да ты и сам все увидишь, не слепой.

Я хотел возразить, как будто что-то уже предчувствовал, спокойствие во мне на мгновение поколебалось. Я ничего не ответил. Надя засмеялась перемене моего настроения и сказала, что действительно пора в деревню, где я буду сидеть один с удочками под каким-нибудь раскидистым деревом и где никто не будет мешать работе.

Скоро раздался звонок в дверь, и моя подруга пошла открывать. Взглянув на меня, улыбнулась и кивнула головой. Этот кивок я запомнил надолго, как и ее улыбку. Я ждал, разглядывая акварель, оставленную на столе, — цветы были торжественны и праздничны. Я был снова спокоен. Ангел, деревянный северный ангел из тех мест, куда я собрался, был невозмутим.

Тогда мы были молоды. Тогда для меня было все ясно — ни тревог, ни сомнений. Впрочем, не совсем так.

Мир этой женщины обрушился на меня.

Уходящее солнце успело на мгновение осветить ее всю, все линии трепетного тела, и оставило ее одну властвовать здесь. Она тихо села рядом со мной, как-то пугающе близко (в то же время невинность была во всем ее облике), чуть наклонила голову и стала рассказывать о недавних днях, проведенных в Прибалтике, о дюнах, о солнце. Но то, как она говорила, как смотрела на меня, и то, какие тени и блики блуждали по ее лицу — все это действовало завораживающе. Что-то упоительное, ароматное, торжественное, праздничное было в ее словах.

Надя примостилась на сундуке и с удивлением разглядывала нас, и мне показалось, что она как будто объединяла меня и женщину. То же, что случилось тогда, в то мгновение нашего сидения, казалось, должно быть и невероятно смешным, и невероятно торжественным. При деревянном ангеле, при акварельных цветах на листе.

Вдруг я услышал голос Надежды. Она что-то сказала. Но я не понял ее, потому что мысленно был уже далеко отсюда — в лесах моих и полях. И все же я сделал над собою усилие, чтобы понять, потому что увидел в глазах ее упрек.

— …Иди же! — повторила моя подруга. — Иди, погуляй, ты же хотел, а потом возвращайся, мы никуда не денемся. Приготовим тебе чай.

Это они обе заметили — мне нужна была передышка, чтобы вздохнуть. Я и сам это чувствовал…

Все было покончено с моей прежней жизнью. Не помню, где я бродил в те дни, какие совершал круги и где мыслями витал. Помню, мы уже шли вместе, вдоль реки, по течению ее, в сумраке начинающегося лета, и это движение наше, путь наш, начало нашей жизни было долгим и трудным. Уже в темноте мы вышли к плотине, о существовании которой я не знал, не предполагал, опустились у самой воды на теплый еще гранит и там сидели в молчании долго, при свете луны и фонарей. Здесь начиналась наша жизнь, и ее надо было суметь прожить в той радости, с какой она началась.

Прошло время. Земля, пившая неоднократно сходящий на нее дождь, уже произрастила злаки. Мы готовились к свадьбе. И все ждали дня, чтобы приветствовать нас, плакать и смеяться.

И Маша ждала этого часа, чтобы предстать передо мной в страхе, трепете и нежности согласия — жены моей перед небесами и людьми. Вот-вот должно было состояться соединение двух миров… И вдруг, очнувшись от тяжести и боли, я понял, что не готов к этому, не могу, не в силах… Пошел к ней, чтобы сказать… Что сказать? Как рассказать ей о том, что дни мои стали не мои, что время, когда я жил без нее, стучится во мне, что надо уехать?.. Вот к чему я подбирался, к чему готовился внутренне. Но мне ничего не пришлось говорить, она сама взяла на себя бремя этого объяснения. Она как будто ждала меня. Она действительно ждала меня. Бледность, холодность, неподвижность. Она, как я понял, предчувствовала непредвиденное. Я запомнил на всю жизнь, как она тогда сказала: «Я думала, это навсегда…» Она не поехала провожать меня, ничего не хотела слышать, как будто меня уже не было с ней.

Я брел лесом, тем лесом, которым почти бредил в Москве. Пытался успокоить себя, мол, все образуется, когда вернусь, но шел-то я пока что совсем в другую сторону. Вспоминал ее образ, ее лицо с удивленными, грустными глазами… Что я наделал, как я мог причинить ей боль!.. Но разве мог я теперь вернуться! Я знал, что горе тому, кто в объятиях возлюбленной сохраняет гибельную зоркость и предвидит возможное расставание с ней. Я думал, достанет ли мне характера и чувства, чтобы больше никогда не обидеть ее, не причинить ей боли. И буду ли я достойным ее защитником.

Я уже брел лесом, по давно наезженной дороге, свернул на нее с песчаника, чтобы никто мне не встретился. Видимо, все лето беспрестанно шли дожди. Да и теперь моросил по-осеннему мелкий, неторопливый. Я не остановился в том городке, Мифодьеве, почти мифическом, стольном граде этой округи, куда так стремился в начале лета, в городке, который любил, в котором провел столько дней с друзьями у озера, в дубовых рощах, у монастырских стен, где мы всегда пили прозрачную ледяную воду из источника. Меня гнало мимо, вперед и вперед, но к известной, ведомой цели. Потому я не только не остался там, не зашел ни к кому, но и выбрал путь совсем другой — не к той деревне, где меня ждали все лето, а отправился туда, где никогда не был. И теперь я шел под дождем и не знал, куда выведет меня эта дорога. Как раз этого я и хотел. Но телеграмму я все же успел отправить. «Иду к тебе» — так это звучало, в оправдание собственной слабости. Постепенно я стал различать в лесу и следы дороги и рытвины, когда пересекал просеку, тут не совсем забыт был человек. И что-то уже напевал, смотрел, где должно быть солнце, и прикидывал, сколько времени осталось до темноты, успею я куда-нибудь или заночую в стоге сена, в листьях, в шалаше лесоруба, уже подумывал, где бы сделать привал, передохнуть, развести костер и наконец поесть. И тут почувствовал — не услышал, а почувствовал — шорохи, чье-то движение сбоку от себя… Страх, настороженность, ожидание опасности, что, оказывается, помнилось с детства, — все это вдруг пробудилось во мне. Я слышал, чувствовал, как кто-то идет за мной. Хотелось не обмануться в предчувствии, что это был человек. Не встречный, не попутчик, а именно крадущийся за мной. Беспокойство птиц подсказывало мне, что это какой-то человек, а не зверь лесной. И не друг. Он преследовал скрытно, томился. Тут надо было ждать встречи. Мне, видно, предстояло испытание.

Открылась река, через нее деревянный, трухлявый мосток. Лес отодвинулся. Просторно и светло было кругом, как будто и дождь стороной лил, лесом, а здесь, над рекой, собрался легкий туман. Место для встречи было идеальным, да к тому же возникла мысль о костре. Я сошел с дороги, бросил рюкзак у пеньков и стал собирать хворост. Время шло, я уже успел разжечь костер и сходить за водой, успел присмотреть и палку, которая могла пригодиться, и положил ее рядом; но преследователя не было, он не показывался, не нападал и даже не напоминал о себе. Может, все это было моей фантазией?..

На мгновение мне показалось, что я один, что никого нет, на всю округу, на все леса… Я отпил глоток чаю, но не удержался, крикнул: «Эй, кто там, выходи!» Что-то я еще кричал, призывая его. Эхо вернулось голосом, моим, ответили гулом деревья, даже, казалось, вода в речке всколыхнулась. Я не долго думал, не долго собирался. И когда уже был на той стороне реки, прибавил шаг, снова послышалось мне движение — кто-то шел за мной.

Небо начало темнеть, вечерний ветер пронесся, обдав меня холодком, запахами дремучего леса, и тут я ощутил, что дождь вот-вот прекратится. В это время раскрылась чаща — ничем не ограниченное небо, возделанные поля под ним, а в излучине реки, в низине — деревня. Серебристо-серый цвет изб, голубоватый дым над крышами — начали топить на ночь печи — сливались со свинцовым горизонтом, и сам дождь был, казалось, необходимым. Все во мне ликовало — там был кров, там были люди. Откуда только у меня взялись силы.

В деревне, уже не спеша, прошел несколько домов и остановился у одного, который, как мне показалось, смог бы пригреть меня. Это было большое, древнее, хорошо сохранившееся строение в два наката, как здесь говорят, с двумя рядами окон по лицу, с двором, с березами, рябиной и липой у входа. И то, что здесь были эти деревья, и то, что дом, несмотря на свою громоздкость, не имел вида крепости, потянуло меня к нему. «Тут живут добрые люди» — так я сказал себе, поднявшись в сени, и постучал в обтянутую войлоком дверь. Никто не откликнулся. Да и стук был приглушенный. Но за дверью я слышал голоса и какие-то звуки, будто настраивали музыкальные инструменты. Еще поднимаясь в дом, оглянулся и заметил, как что-то серое метнулось за угол соседнего дома. Я еще раз постучал и открыл дверь.

Меня сразу обдало теплом и запахами приятными, тонкими — травы, лампадного масла и свежеостру-ганного дерева. Большая комната, весь дом, казалось, открылся сразу передо мной — окна и просветы чередовались равномерно, верстак в передней части и мужчина, склонившийся над ним, дальше — столы, и лавки, и буфет, и громада печи, и сияние икон, и ружья на стенах, а уже как будто совсем далеко — женщина в платке, что-то перебиравшая, перекладывавшая в огромном сундуке.

В первую минуту мое появление не было замечено.

Я ждал, любуясь слаженностью и складностью работы хозяев, как будто делали они одно дело. И в какое-то мгновение, когда я словно бы уже стал привыкать к этому дому и к мысли о своей к нему принадлежности, вдруг раздался голос, звучный и глубокий.

Хозяин расправил плечи, повернулся всем телом ко мне и, вроде изучая меня своими спокойными голубыми глазами, проговорил:

— Гость к нам, Екатерина Михайловна! Встретить надо! Кончим работы на сегодня.

Что-то необыкновенное было во всем этом, будто время ушло вспять, к моему детству. Момент был особенным, никогда в жизни не забуду этого.

— Кто будешь? — пророкотал голос хозяина, а сам он улыбался мне, прищурив голубые глаза.

Я как можно спокойнее, но и со всей силой звучания, подстраиваясь под его лад, произнес:

— Мир дому вашему. Я Василий, сын Иванов, странствую по здешней земле, невдалеке от родных мест. Приюта прошу у вас на ночь…

Засмеялся хозяин, засмеялась хозяйка — и опять звучно, радостно. Хозяин подошел ко мне, и я рассмотрел его лицо в морщинах, крупный нос, чуть вытянутый, и глаза… голубые до сини, почти как у всех северян.

— Милый человек! Будь гостем. Разоблачайся, мойся да садись к столу. Станем ужинать. Скрасишь наш вечер. А зовут меня Илларион Петрович. Хозяйку уже знаешь, слышал, как звать — Екатерина Михайловна.

Я повесил мокрую куртку на крючок у печи, вымыл руки, а Екатерина Михайловна подала мне холщовое полотенце, вышитое крестиком по краям и на концах, где были еще прорешки. Она тоже улыбалась. Лицо ее было почти восковой прозрачности, она поглядывала и на меня, и на хозяина Иллариона.

Я вернулся на свое место, к лавке, где оставил рюкзак, и уже наклонился к нему, чтобы вытащить съестные запасы свои, и замешкался: а не обижу ли этим приютивших меня людей? Хозяин угадал мои намерения и сказал:

— Оставь свой мешок, пригодится самому…

И опять игривое звучание его голоса возбудило меня настолько, что я ответил громче, чем требовалось:

— Хочу, чтобы и моя доля была за столом.

Странное дело, в голосах хозяев слова звучали совершенно необычно. В них исчезла двусмысленность, неточность. Все было определенно, решительно.

Мы собрались к столу. На хозяине была толстая серая куртка с глухим воротом, откуда выбивался белый воротник рубашки. Седина его волос, аккуратно зачесанных назад, приглаженной бороды еще сильнее оттеняла удивительную синеву глаз. А Екатерина Михайловна — в кофте ручного вязания, тоже серой, из козьего пуха, с отложным воротником белой накрахмаленной рубахи. Что-то торжественное проявилось в их внешности.

Заметил я чистые половики, что вели к двери, за которой были верхние комнаты.

Сам стол, покрытый белой скатертью, уставленный кузнецовским фарфором, поражал обилием жареного, пареного, солений, приправ, варений. Здесь были и пироги с рыбой и грибами, и винегреты с солеными огурцами. Я обомлел. Постарался забыть, что за мной кто-то гнался, что меня кто-то подстерегал, что и теперь притаился, может быть, у самой двери.

— Ну что ж, приступим, — сказал хозяин. — Проводим уходящий день.

И тут как будто голос его стал тише, привычней для меня.

— Да уж и приступим, — подала голос и хозяйка.

— И проводим уходящий день, — поддержал и я.

— Откуда же вы? — обратился Илларион Петрович ко мне.

Да вот… — произнес я невнятно. Откашлялся, проговорил тверже: — Странствую… Писатель… Познаю жизнь…

— Вот как, — поддержала меня Екатерина Михайловна, будто это была моя любимая учительница из давно забытой школы. И, собрав свои силы, внимание, начал с одного, перебрался к другому, обретая стройность того, что происходило со мной в жизни, стал вспоминать… Странное дело, пока я рассказывал о моем прошлом, о встрече у моей подруги Нади, о моем призвании и работе, во мне стало образовываться сознание того, что произошло. Я говорил о женщине, что вдруг стремительно вошла в мою жизнь. О том, что жизнь моя перевернулась и теперь ее надо выстраивать и перестраивать… Рассказал и о той тени, что брела за мною в лесах.

Они слушали внимательно, переглядываясь время от времени. Когда я заговорил о странном преследователе, Илларион Петрович неожиданно встал и вышел.

— Да, — сказала, подумав, Екатерина Михайловна, — и ты не поехал к своим в деревню. Жалко, время упустил. Помочь бы с сенокосом, в огороде… В самую грязь в наших краях угодил. Странствовать — хорошо… Да. Как тебе вернуться и с чем — вот что, я думаю, тебя должно беспокоить. Тяжело придется в пути…

За дверью послышался шум, будто кто-то боролся там, пытался кого-то одолеть.

Дверь в это время отворилась, и Илларион Петрович втащил в избу изо всех сил упирающегося чахлого человечка небольшого роста, похожего скорее на зверька, промокшего и продрогшего. Жалкий вид он имел. Я сразу подумал, что это и был мой преследователь. В глухом френче цвета хаки, в бриджах… В руках у него рюкзак.

Илларион Петрович подтолкнул его к печи. Екатерина Михайловна не поднялась из-за стола. Я застыл подле нее и ждал, что будет дальше, и думал, пытался разгадать, что могло все это означать.

— Ну рассказывай, Запечник, как ты «бандита» ловил. Опять баловал, опять «игру» свою затеял?

Тот молчал и с ненавистью смотрел на меня, а на Иллариона Петровича поглядывал с большим испугом. Головка его маленькая как будто даже дрожала. Был он уже преклонного возраста.

— Ты не молчи, не молчи, — рокотал Илларион Петрович, — долго-то нам с тобой не о чем беседовать. Сколько ты будешь гостей наших пугать? Смердит от тебя, Запечник, давно… Нет тебе покоя…

— Ты никакого права не имеешь… — скрипучим голоском говорил Запечник. — Да еще при этом, постороннем. Откуда знаешь, кто он, что в лесу делал? И я так не оставлю, Илларион, хоть ты меня убей…

— Вот это ты правду говоришь — никогда ничего не оставляешь. Во все дырки лезешь, подслушиваешь, подглядываешь и еще оправдание себе ищешь. Сколько помню тебя… Мало осталось тебе…

— Зачем же так! При постороннем!..

— Смотри! — рокотал Илларион Петрович. — Хватит играть-то! А привел тебя, чтобы показать, какой ты, перед этим человеком, пускай гость не думает, что здесь такие, как ты, обретаются. Нет, таких, как ты, нету. И тебя уже. давно нет. Сколько раз я тебе объяснял это…

— Опять бить будешь? — спросил и сделался такой жалкий, что, казалось, сейчас заплачет. Страх в нем был.

— Хм. Бить… Бить, пожалуй, не буду. Мерзок ты больно. Раньше надо было, теперь поздно, сам пропал, да и руки марать не хочется… На тебе ох сколько грехов…

— А я вам амбар спалю, — хихикнул ни с того ни с сего Запечник.

— Руки коротки. Да испугаешься, знаешь, что от меня никуда не уйдешь. Труслив ты — ниже твари… А теперь сказывай, зачем шел по следу этого человека?

— Отлежусь на печи, только крепче стану, жилистей. Тебя переживу, — Запечник опять вроде подхихикнул. — Ладно, скажу. Увидел его — мысль пришла. Дай, думаю, попугаю, да так попугаю, чтоб он заблудился. А потом вижу — паренек шустрый. Долгая с ним морока. Он меж тем у речки расположился, стал звать меня: видно, догадался, что кто-то рядом. Ох, я зол стал, думаю, в речку бы его скинуть да и утопить. Только вижу, что не осилю. Крепкий. Ну а если он шпион? А может, и бандит сбежал?.. Как бы его оберечь и доставить… куда надо!.. Была бы моя прежняя власть… А к тебе, Илларион, пришел, чтобы поинтересоваться и запомнить, какие байки плетете. Уж было и начал…

Здесь Илларион Петрович прервал Запечника:

— И не стыдишься ерничать: мол, вот я какой страшный.

Я стоял в замешательстве и недоумении. Много вопросов родилось, но как их задать? Как спросить? Вид, наверное, был нелепый, растерянный, потому что Илларион вдруг от души расхохотался:

— Смотри, Запечник, пожалуй, Василий Иванович с тобой и сам расправится!

— У меня тоже имя да отчество есть, — криво ухмыльнулся Запечник. — А вот у этого, что стоит тут да на тебя глазеет, не мешало бы документики спросить, на паспорт глянуть. Кто он такой, чтобы по лесу шастать, может, здесь не дозволено, может, охранная зона какая…

Запечник этот хотя и имел вид жалконький, но, как я отметил для себя, вроде на скандал нарывался, словно бы надеялся, что из скандальчика могла выгореть для него какая-то, наверное, пакостная польза.

— Илларион Петрович, — решительно вмешался я, — успокойтесь. Пусть он идет на все четыре стороны. Неловко как-то, что из-за меня. Пускай…

— Ишь как заговорил, — взглянул на меня Запечник. — Видали мы таких когда-то, быстро расправлялись.

— Пожалуй, правда. Пусть идет, а то не сдержусь, — ответил Илларион Петрович. — Прости, перед тобой неловко. И ты, Екатерина Михайловна, — обратился он к жене, — прости.

— Бог простит, Илларион Петрович. Вот, правда, перед гостем нашим стыдно, — сказала Екатерина Михайловна и виновато взглянула на меня.

— Ну, ступай. До следующего раза… — только и сказал Илларион Петрович.

Запечник тут же исчез, но что-то как будто осталось от его присутствия, дух его какой-то, что-то гнетущее. И радости, что прежде была, я не испытывал.

Екатерина Михайловна, предчувствуя вопросы, видя недоумение мое, неловкость и растерянность, просила пока что не беспокоить Иллариона Петровича, подняться в светелку и там отдохнуть до утра.

— Потом, потом, — шептала она, с опаской поглядывая на мужа. — А сейчас я вам постелю.

Я чувствовал себя виновником всего происшедшего и решил поговорить завтра спокойно с Илларионом Петровичем. Конечно, меня занимала эта история, и я хотел понять, почему она привела хозяина в такое состояние. Я догадывался, что долгую вражду они прошли в жизни.

Спать не хотел, и если бы не усталость, до утра просидел бы, перебирая и разглядывая фотографии, перелистывая старые книги, которыми буквально была завалена эта светелка. На фотокарточках я видел, наверное, детей Иллариона Петровича и Екатерины Михайловны, видел детей их детей — внуков — у дома, в лесу, на реке. Попадались фотографии и похорон, и свадеб. На одном старинном снимке сам Илларион Петрович сидел, наклонив голову к Екатерине Михайловне, а на груди у него был Георгиевский крест. Встречались и недавние фотографии — Илларион Петрович в огороде, Илларион Петрович за плотницкими своими занятиями, Илларион Петрович, склоненный над книгой…

Книг в светелке было много, самых разных изданий, разного содержания и назначения: и собрания классиков в приложениях к «Ниве», и Псалтырь в сафьяновом переплете, и книги на французском языке с позолоченным обрезом — Виктор Гюго, Бальзак… Были и детские книжки с картинками в стиле «модерн», а также лубочные изделия в картонных переплетах…

Уже раздевшись, я взял томик Лермонтова, лёг, полистал немного, вспоминая стихотворения, которые с отрочества вошли ко мне в душу, наткнулся на закладку, на той закладке переписаны были строки из Пушкина: «Владыко дней моих! дух праздности унылой, любоначалия, змеи сокрыто сей, и празднословия не дай душе моей…» На заложенной странице было отчеркнуто стихотворение: «Мой дом везде, где есть небесный свод, где только слышны звуки песен, все, в чем есть искра жизни, в нем живет…»

Проснулся от необыкновенной тишины предутреннего часа. Чувствовал в себе бодрость, здоровье. Лежать больше не мог, тихо оделся, спустился вниз. В избе никого не было, топилась печь, на веревке сушилась моя одежда, стояли ботинки, вымытые и начищенные. Я постоял в раздумье и нерешительности, не зная, подождать ли Екатерину Михайловну и Иллариона Петровича или начинать собираться в путь. Но услышал голос Екатерины Михайловны, донесшийся от сарая, и направился туда. Хозяйка доила корову.

— Это ты? — разгибаясь, спросила она. — Вот хорошо. Выпьешь парного молочка?

Уже в избе, налив мне кружку молока, Екатерина Михайловна заговорила о вчерашнем:

— Илларион Петрович вечером же хотел с тобой переговорить и успокоить, да я остановила. Ну хорошо, решил, завтра. Вот я тебя и спрашиваю — дело ли выйдет сейчас с ним разговаривать? А кто Запечник? Трус, губитель нашей колхозной жизни. Был даже председателем, да не по его вышло. А с войны дезертировал. Много чего было…

Я озадаченно молчал, слушал. Рассказывала она о печальном случае из истории, как о чем-то давно вычеркнутом из нашей жизни.

«Почему он грозился спалить амбар?» — думал я. И еще много неразрешимых вопросов стояло передо мной.

— Места у нас, Василий, хорошие, — сказала Екатерина Михайловна, глядя на меня. — Можно, например, отправиться на остров, дорогу я тебе укажу. У наших родственников остановишься… Там всего-то три дома, найдешь. Понравится, может, и останешься на время. Озеро красивое, и люди добрые. Дорожка туда прямая от берега, брод, перейдешь, почти и ног не замочишь. Да там и лодка есть. А обживешься, и к нам в гости наведывайся.

Я согласно кивнул.

— Ну вот и ладно, — сказала Екатерина Михайловна, и глаза ее улыбнулись на мгновение. — Тогда пойдем, накормлю тебя.

* * *

До острова я добрался на лодке, что стояла в осоке, но уже у самого берега, причаливая, забрал воды. Пришлось развести костер, чтобы просушить одежду и привести себя в порядок.

Встретили меня у дома, как будто ждали, всем семейством: Старик и Пелагея, сестра Старика, и маленькая Аня, дочка Алевтины, и сама Алевтина. Их дом, оказалось, действительно нетрудно найти, он был самый старый на острове. Я поздоровался и рассказал, как добирался, что бродом не пошел, что лодка перевернулась…

— А мы глядим — на лодке плывет кто-то, — сказал Старик. — А потом — нет и нет.

— Да, — сказал я, улыбаясь. — Как у вас тут хорошо!

— Вот и живи с нами, — предложил Старик.

Обосновался я, выделили мне угол. Много времени проводил с маленькой Аней: она показывала мне тайные места, я фотографировал ФЭДом остатки монастыря, Аню у дерева, Аню у источника, Аню у колодца… Намеревался и Алевтину, мать ее, сфотографировать, но она ни в какую не соглашалась. Мне эта женщина показалась замкнутой, будто неотступно думала о чем-то.

И еще один человек жил на острове — Рыбак, деверь Алевтины, который, можно предположить, был к ней привязан не как родственник, а иными узами — любовными.

Мы с Аней бродили по тропе, которая петляла по острову, наведывалась во все его потаенные уголки и закоулки, как будто уводила нас в далекие земли. Аня рассказывала, куда ходили по дрова, где находится луг, на котором стоят свежие скирды и куда выгоняют коров на выпас. Показала и тропинку, которая как будто никуда и не вела, но все же существовала — кто-то ее протоптал и кто-то по ней ходил, но хозяйственной какой-либо нужды в ней не было. Много всяких разностей открыла она мне: и белый мелкий песок, и плавный спуск к воде, и сосны в дюнах, и дремучий старый лес, куда редко заглядывали. Выходил я со Стариком ставить сети, но не часто. А больше времени проводил в тишине, делая записи в блокноте, внимая покою природы, окружающей меня на острове, присматриваясь к жизни этих людей.

К Иллариону Петровичу я пока не наведывался, дал себе срок… А потом пошли дожди настоящие, осенние, затяжные.

Остров был объят тишиной, там стоял дремучий лес. И болота обступали с восточной стороны, топи, и нагроможденья горелых деревьев, и просторы лугов заливных.

Три рыбацкие семьи неизвестно почему жили на острове, совершенно обособленно друг от друга, но в каких-то сложных между собой отношениях. Ни одного могильного камня не было здесь, ни одного креста или холма. Когда еще существовал монастырь, покойника несли водой по броду, там на берегу и хоронили. Получалось, ни один человек не умер на этой земле, и уже давно стало это поверьем, и люди страшились, — предчувствуя смерть, покидали остров. А что за поверье, эти оставшиеся уже забыли, а может, и не помнили.

Однажды остров вдруг всполошился. Дождь как раз прекратился, ветер стих, замер, но пополз туман. Алевтина со Стариком пошли развешивать сети. И деверь ее, Рыбак, вышел к озеру и, стоя на берегу, вглядывался в туман. Он смотрел так напряженно, как будто пытался увидеть там призрак брата, мужа Алевтины, который утонул.

Пока я находился на острове, никто не посещал его. И я догадался, что как раз скоро и наведаются гости — было время охоты и последней ловли перед заморозками. Так и случилось. Но вначале появился, как мне сказали, Гриша-почтарь. Его вышли встречать. Сам Старик рупором сложил руки и закричал. Звук моторки на мгновение осекся и смолк, и оттуда тоже донесся крик. Старик еще призывал, но Гришкина моторка уже мчалась дальше. Можно было догадаться, что никаких писем и посылок не пришло, и потому Гришка на своей моторке к острову не пристал. Теперь еще чья-то лодка направлялась сюда.

По звуку мотора было ясно, что она петляла где-то поблизости, что вроде вот-вот должна была приткнуться к берегу, но сгустившийся туман мешал, неподвижный, замерший. Женщины на мостках ждали, приглядывались, вслушивались. Лодку вел, должно быть, кто-то знающий эти места, этот остров, однако все сбивался с пути, менял направление и снова удалялся. Алевтина вся напряглась. Деверь ее замер. Как-то вяло, уже совсем издалека, донесся из тумана выстрел.

Лодка ушла к белым пескам, за которыми лежало болото. Алевтина встрепенулась вдруг, сбежала с мостков, направляясь к дому. Скоро с ружьем в руках заспешила обратно по тропе. Раздались ее выстрелы, звонкие и требовательные. Звук мотора смолк. Она снова выстрелила. С реки ей ответил выстрел. Слышно было, что там, видимо, сели на весла и, огибая мертвую землю, горелый лес и болота, сворачивали к бухте, к белым пескам, где был дом Рыбака.

Наконец лодка причалила, и остров успокоился.

Трое мужиков со смехом ввалились к нам в избу. Они раздевались, переобувались, доставали подарки, гостинцы… Старику и сестре его Пелагее они были хорошо знакомы, но особенно одного привечали — Ефима.

Только Аня все косилась, обходила стороной и стол, и гостей и как-то странно смотрела на меня. Что-то и Алевтины долго не было, что-то она не торопилась теперь к гостям.

Наконец появилась, вошла, поклонилась, поздоровалась. И все задвигалось в доме, зажило. Гости негромко переговаривались и смеялись. Алевтина села к самовару.

Когда застолье чуть разгорелось, в дверь постучали. Вошли три бабы в новых платках. Жена Рыбака, среднего роста, с лицом покорным, и еще тетка ее, степенная, спокойная, и ее дочь — дурнушка, шальное растение с блеклыми глазами. Переступили порог, кивнули и сели на лавку. Пришли на смотрины и ждали, как будет начинаться сватовство Алевтины, и трудно было скрывать им нетерпение и любопытство.

Теперь жители острова собрались, и все застыло в этом времени, когда кажется, что этот вечер навечно, что не будет дня, не будет и ночи, а только этот вечер.

— Коли два, так не один, — начал тихо, с загадки, Старик. Но его все услышали.

— Да, — понимая и зная теперь, что речь шла о сватовстве, откликнулся один из попутчиков Ефима, леспромхозовский слесарь, которого все звали Башмачник. — Да. Как все бывает… Вот, скажем, у вас тут света нет — керосинка да свечи…

— Поставят электростанцию, — сказала жена Рыбака. — На волнах, я слышала, и тогда все вокруг будут освещать, весь остров. Он у нас музеем станет. И телевизорную мачту поставят…

— И я буду спать при свете, — сказала дурнуха.

— Ну что ж, — сказал еще один попутчик Ефима, бригадир из леспромхоза, по кличке Бугор. — А зайцы на острове перевелись или нет?

— То есть, а то вдруг нету, вот какое дело, — снова вступился Старик, посмеиваясь. — Ефимка ваш как приедет, все вокруг опустевает.

Ефим тоже засмеялся, довольный шуткой, а сам покосился на Алевтину: она вроде бы и улыбнулась, но в глазах ее была строгость.

— Тащи карты, дед, — сказал с обреченной решимостью Ефим, — будем играть, чтоб время, как конь вороной…

— Коня что-то я и не вижу, — недовольно крякнул Старик, но за картами пошел.

Я играть отказался и опустился на табуретку сбоку от стола, рядом с Аней. Ефим сел играть в паре с Башмачником, а Старик с Бугром. Женщины разместились на кровати, наблюдая за игрой, лакомились сладостями.

Играли недолго.

— Ну и будет, — Ефим бросил на стол карты, смешал их. — Спать пора.

Женщины-гостьи тут же встали и ушли, как будто их и не было. Вскоре и мужики подались на воздух, подышать перед сном, перекинуться словцом, посмотреть на воду, потолковать о том, какая завтра будет погода и будет ли ветер. Я видел, как Ефим у двери задержал Алевтину. Она провела ладонью по его губам и тут же отдернула руку: «Нет, ты погоди!» И отошла.

Пелагея стала разбирать постель, стелить гостям на полу у стола, а потом уложила внучку свою Аню и прилегла сама, убавив свет в лампе. Кивнула и мне, когда я вернулся в дом, чтобы шел к себе. Старик уже забрался на печь и, видно, сразу заснул. Мужики некоторое время толклись у стола, стаскивая ватные штаны. Ефим лёг сбоку и тут же затих…

Появилась и Алевтина, оглядела всех, погасила лампу, юркнула к Пелагее с Аней и тоже затихла.

Наступила ночь, и все успокоилось на острове. Тусклый свет лампы рассеивался по избе. Ефиму настала пора решиться на что-то, так я понимал. Он тихо встал, тронул Алевтину за плечо…

А утром все собрались на ловлю, но я, сославшись на головную боль, отказался. Алевтина как-то странно посмотрела на меня и усмехнулась. Мы остались с Аней, а Пелагея пошла судачить с соседями, сделав всю утреннюю работу по хозяйству. С приездом рыбаков мое уединение нарушилось, будто что оборвалось во мне. Надо было подумать о себе самом и не мешать тому, что будет (или может) здесь разворачиваться в эти дни. Я тихонько принялся складывать свои пожитки. Аня заметила это, но ничего не говорила, только наблюдала. Раз только спросила: «А ты вернешься?» Я кивнул.

Старик с Алевтиной пришли с озера еще днем, одни. Я никак не решался сказать им о своем отъезде. Алевтина с Пелагеей накололи дров, занесли и сложили в подклеть, повыдергивали в огороде перед окнами вешки, на которых сушились сети, и теперь прибирали в избе, а в печи, закрытой заслонкой, томился обед. Старик выдвинул из-под лавки корзину со старыми сетями и перебирал их, перевязывая и что-то приговаривая. Склонив голову набок, изредка косил глазом на Аню, которая притулилась рядышком, загадывая загадки: «Два конца, два кольца, посередке гвоздь…»

— Ужо тебе, — девочка протянула старику ножницы.

— …четыре ходастых, два бодастых, один хлебестун…

— Ясно, корова.

Девочка заулыбалась, потом обернулась и посмотрела на меня долгим взглядом:

— Дядя Василий уезжать собрался…

— Что так? — встрепенулся Старик. — Откуда знаешь?

— Действительно уезжаю, — сказал я. — Сегодня. Может быть, навещу Иллариона Петровича… Лодка у меня есть.

— Алевтине с Пелагеей не говорил?

— Нет еще.

— И не надо, — Старик поднялся, отбросил корзину, какое-то решение пришло и к нему. — Сейчас и отправимся, я тебе помогу.

Собрались мы в одно мгновение, откуда только расторопность взялась у Старика. Аня, кажется, тоже что-то поняла, обхватила меня своими нежными руками, уткнулась в шею.

— Не сказывай пока, — шепнул, как будто нас могли услышать, Старик, помахал рукой внучке, когда мы уже выходили задними дворами.

Обогнули мертвую землю, болота, камыши и вышли к белым пескам, к соснам и дюнам. День был полный, все вокруг было хорошо видно. Звук моторки слышался откуда-то сбоку. Мы спустили лодку, Старик оттолкнулся багром, а я сел на весла.

Лишь после того как отплыли от острова, я понял, что это было как раз то место, где мне следовало бы остаться надолго. Но я плыл на лодке прочь.

Осеннее утро было холодное, тихое, беззвучное. Я уже был в автобусе и дремал. Так я ехал, а куда, и сам не ведал. Хотелось одного — приехать в свой дом, а не искать его в мечтах своих.


День проходил, солнце, показываясь то справа, то слева от автобуса, клонилось уже к вечеру. И вдруг голос услышал…

Конечно, девушка не сама с собой говорила и не со мной, она отвечала односложно крепкому, налитому силой парню, который стоял рядом со мной. Он нёс какую-то чепуху: «Долго ли ехать?.. Доедет ли автобус по такой грязи? Куда девушка едет?..» — с плутовством, с усмешкой, с уверенностью. Темно уже стало, шофер не включал свет: не в городе же это было, в полях, в лесах.

Мне хотелось взглянуть на нее. И это удалось. Я увидел ее лицо в полумраке автобуса, такое спокойное и удивительной красоты, и глаза наши встретились. Она смотрела так, как будто знала меня. А этот продолжал все спрашивать, все заигрывал: какая здесь водится рыба? как с клубом? как с танцами? Она перестала отвечать и смотрела на меня, будто увести хотела, а он все не отставал, подталкивал, и косился черным своим глазом, и все говорил…

Лес вдруг расступился. Мы въезжали в большую деревню: конец пути, конец движению. Сделав последний рывок, автобус затих. Все заторопились, засуетились, и меня тоже вынесли наружу. «А теперь куда?» — думал я. И вдруг моей руки коснулась теплая, мягкая рука. «Скорей, — шептала девушка, — пойдемте скорей… — Она уже взяла меня под руку и уже толкала куда-то в темноту. — Эти геологи, от них одна морока, такие они шустрые да быстрые, только берегись». Мы куда-то шли в обволакивающей, густой темноте, в запахах уходящей осени. Вдруг девушка остановилась.

— Подожди здесь, — и скрылась, исчезла сразу.

А через минуту она уже была рядом со мной, и я сам словно бы вернулся к себе.

— Да вы замерзли. Вы к кому-нибудь приехали?

— Дом ищу.

— Дом? Свой дом?

— Ищу, где можно дом купить.

— Так сейчас у вас есть где остановиться?

Я ответил, что негде.

Она взяла меня под руку и куда-то повела. Я стал говорить, невнятно рассказывал, что ищу пристанище свое…

И вот мы подошли к какому-то большому дому. Она уже открывала дверь. На нас пахнуло старыми книгами, старыми одеждами.

— Вот я вас и привела. Здесь и переночуете, — говорила она тихо.

Из темноты показывалась то полоса желтой занавеси, то красный бархат каких-то длинных одежд, развешанных по стенам, то синие изразцы голландской печи и темные одежды, сваленные на лавке, и кожаный диван, и громадный тулуп на нем.

— Укладывайтесь, тут тепло, тихо. Это клуб. Догадались? Под тулупом сладко заснете, а утром я вас разбужу. На полке найдете еду. Вы мышей не боитесь?

— Да нет… Не боюсь.

— Так до завтра…

Она ушла, я, как только лёг, сразу уснул.

Вы, может быть, не поверили, что такое могло со мной случиться. Такое случилось, вот в чем дело! И, просыпаясь среди ночи, я помнил пожатие ее руки, ее слова: «Так до завтра».

Проснулся от крика птицы — такое пронзительное начало нового дня! Вскочил и, зацепив ногой за какую-то накидку, упал в ворох одежд, пелерин, плащей. С трудом выбравшись из этого невообразимого кокона, накинув тулуп на плечи, хотел тотчас выйти наружу. Прошел узким коридором на сцену. Гулкое пространство зала эхом отозвалось на мои шаги. Я двинулся дальше другим коридором и тоже как будто знал хорошо, куда иду. Вот оно, фойе. Какое странное слово! Дверь оказалась запертой, и ключа в отверстии замка не было.

Я простучал своими сапогами на другую половину дома — тут действительно была библиотека, и окна в металлических решетках, а за ними ширился свет: уже уходили утренние тучи. Мне бы, может быть, остаться здесь, и сесть за чтение, и, как школьнику, дождаться ее, взять томик Пушкина… Но я отправился искать черный ход и нашел его — он был изнутри накрест забит досками. И так я сделал круг, обошел весь дом и вернулся в комнату, где провел ночь. На полке лежали хлеб, лук, печеная картошка, стояла кружка с водой — мой завтрак. Но есть я не стал, подошел к окну, попытался открыть его. Отодвинул ржавые гвозди, сдерживающие раму, и она распахнулась, и воздух ворвался в комнату. Я высунулся по пояс наружу, оглядывая окрестность. За садом из яблонь и слив раскинулись на пригорке избы: справа, вдалеке, за полями виднелась кромка леса, а слева, совсем близко, — пологий спуск, лощина с елями и — о диво! — излучина реки рядом, а за нею сплошною стеной — лес. Я прыгнул вниз, в траву. И уже было побежал, но осадил себя и, спокойно поглядывая по сторонам, охваченный величием открывшегося простора, стал медленно спускаться к реке.


Легкая волна скользила у берега. В одной из лощин я отыскал источник и попил воды. Затем разделся до пояса, вошел в воду и принялся плескаться, обливая плечи, грудь и лицо, а умывшись, растерся фланелевой рубахой и на голое тело надел свитер и куртку.

Отсюда хорошо были видны ряды изб, скотные постройки, а на пригорке справа на выступе — роща оголенных деревьев и церковь с высокой белой колокольней, ржавыми куполами и зеленой крышей. Постояв немного, я направился от реки, через небольшие овраги, прошел лугом, сорвав несколько цветков, и стал подниматься к роще. Скоро увидел толпившиеся кресты — кладбище. Я прошел его краем.

Церковь была внушительных размеров, но когда я подошел ближе, она, казалось, преобразилась: легкая и изящная, она словно готова была взлететь. Через арки колокольни виднелись купола, будто парящие в воздухе.

В окошке дома, к которому подошел, всколыхнулась белая занавеска, я заметил это.

Навстречу вышла пожилая женщина. Она была дородна, большие руки обнажены по локоть, а поверх синего платья в мелкий белый горошек была накинута овчинная куртка.

— Чего надо? — как будто безразличным голосом спросила она.

— Вот ходил к реке, — сказал я как можно добродушней. — Ходил, бродил, теперь есть очень хочется.

Она не улыбнулась, но лицо ее потеплело. Из сенника вывалился парень в ватнике, в срезанных валенках.

— Бабуляша… — проговорил он, зевая во весь рот.

Лицо женщины не переменилось.

— Так что же, вот с Павликом, с внуком, — сказала она, — испейте молока, пока еще не охолодилось. Ступайте в дом.

Она пошла, не оглядываясь и не обратив внимания на внука, к сараю.

— Что, особой ласки не было замечено? — обратился подходивший ко мне парень. — Но это так, с виду, с первого, что ли, взгляда. Вообще-то, конечно, женщина суровая, с принципами, но ничего, ладить можно; я, например, за ней, как за каменной стеной — твердо, надежно… Да что же, давайте и познакомимся. Вижу, москвич либо из Ленинграда, так ли? Я, как вы слышали, Павлик, Павел Сергеевич, студент, — он театрально протянул руку.

Мы познакомились. Поговорили на московские, общие темы. Он вел оживленный разговор, как я заметил сразу, играя кого-то, какую-то роль.

— Так что же, пошли молоко пить, Василий Иванович, раз угощают. Кстати, запомните, бабушку нашу, Екатерину Египетскую, Екатериной Евгеньевной звать и еще запомните, она любит величаться… Здесь, конечно, глушь, глубинка, но места хорошие, я бы сказал, уникальные… Вас, пожалуй, вся деревня видела, как вы там плескались. Кушайте, молочко с хлебушком, да вот и яйца, а Екатерина Евгеньевна вскорости придет.


Павел все говорил и говорил непрестанно. Потом глянул в окошко:

— Вон мой дядька в школу пошел, а в руках бидончик с молоком, о здоровье своем беспокоится… Хитер, всех в школе прижал, хотя и не начальник, но знает струны, знает лад, политик, да и только, а всего лишь преподает, надо же сказать, черчение с математикой. Но уж как прочертит, так тому и быть. Жена его — хорошая была девушка, пока за него не вышла, а сейчас все мрачнеет да мрачнеет. Ее выбрали в сельсовет; пост невелик, но власть, ответственность, прочее и прочее. Однако не нам судить их, это я так, к слову заговорил, показался мне он в окне — вот я и вспомнил, как будто на каком восточном базаре.

Я кивнул невесело, понимая и давая понять, что оцениваю его характеристики, и стал расспрашивать о деревенских жителях, подбираясь к ней, к той, что показала мне путь, приютила в клубе, чтобы он ее упомянул. Спрашивал, где тут присмотреть дом, может, купить, может, остановиться. А он говорил уже о каких-то Аннах: «Мы вот пойдем чуть погодя к ним, к Аннам, многое узнаешь, многое поймешь из нашей жизни». И еще о Марии. И к ней он собирался меня сводить.

— Ты как будто бы пришел именно ко мне, — говорил он уже на «ты», но выражаясь витиевато. — Нежданно-негаданно, чтобы меня отсюда поднять, из спячки моих каникул. А то я и забыл… За это одно я должен тебе быть признательным. Тем более ты дом собираешься присмотреть! Кто же тебе еще поможет, кто направит тебя? Только один Павел и может направить и дать движение. А не просто это, ох как не просто, мудреное это дело — поиски, я уж не говорю покупка, тут, можно сказать, целую жизнь будешь примериваться, как вот небезызвестный господин Чичиков: все ездил да ездил, а чем кончилось? Я ведь не в пример ставлю характер, ты не обижайся, хотя и обижаться тут не на что… Ну ладно, куда-то меня занесло на обочину. Вот к чему говорю. Я могу и самого Николая Васильевича упомянуть, где-то он тут, в наших краях, собирал сведения и прочее, да и сам, кажется, хотел пристанище найти, а не получилось, не вышло. В Италии писал свои «Души»… Вот что значит, ты приехал, — вдруг перешел он на прежний тон, продолжая философствовать о моем приезде, — приехал, и я воспарил. Да, не спросил, где ты ночь-то провел?

— В клубе, — ответил я, чтоб уж покончить, да и сразу у меня это вырвалось. — Тут непростая история…

Но Павел меня перебил:

— Да что ж ты молчал, то-то скрытник?! Что молчал? Елена кому угодно голову замутит! За ней это водится — романтичность некоторая в характере, что ли, или как это там у вас называется… А у нас ее колдуньей окрестили. Ей потом расхлебывать придется, все шишки на нее, как всегда, повалятся… Ну, скрытник, а мы-то тут прохлаждаемся… Да что ж теперь делать! Пожалуй, делу не поможешь, но, может быть, так-то и лучше, неожиданно… — Лицо его исказилось, что-то лихорадочное появилось на нем.

Я удивился его горячности. Куда и зачем мы должны торопиться? Подумал: может быть, он влюблен в Елену, — да и разное другое стало у меня вертеться в голове. А он тут как раз и скажи, как будто читал мои мысли:

— Ты, может, подумал, что я, как бы сказать, неравнодушен к ней или что понапрасну беспокоюсь? Тут ты не прав. Я, может быть, и влюблен, в некую особу, но это пустое, не деловое, одна лишь созерцательность, а беспокойство действительно есть, и не за нее, а за тебя… Потом все поймешь и будешь мне еще благодарен.

В это время дверь отворилась, и вошла Екатерина Евгеньевна с бутылью в руке и с миской сотового меда.

— Ну, бабуля, ну, золотце, вот так приношения! А мы все смотрим, нет тебя и нет, думали на подмогу идти, выручать, все-то мы молочком да хлебушком питаемся, как дитяти…

— А кто же вы есть такие? Дитяти и есть. Тоже весельчак нашелся. Вы его не слушайте, — обратилась она ко мне, — не знаю пока, как вас звать-величать. Вы его так, мельком, слушайте, столько он наплетет, что ум за разум может зайти…

Она поставила бутыль и мед на стол и, что-то приговаривая, стала греметь посудой.

— Да, вот какие дела, — снова заговорил Павел, но так, с оглядкой на Екатерину Евгеньевну.

Она услышала лукавство его и откликнулась:

— Да ты не ластись, не ластись, от меня секретов все равно не убережешь. Лучше уж расскажите толком, что там между вами, какой разговор…

И так она хорошо, по-домашнему сказала, что я не хотел больше думать о том, что она знает, чего не знает и что узнала за то время, пока где-то ходила. Без долгих дум и размышлений рассказал ей, что меня привело сюда.

Говорил о своей мечте, о своем доме в деревне, о своем месте среди своего народа, о своем призвании, о языке, о своих сомнениях и своей боли, о радостях существования…

— Храбр, — сказал Павел, когда я кончил исповедь. — Храбрость, говорят, города берет, но не знаю, как вот с деревней…

— А ты и помолчи, если не знаешь, — сказала Екатерина Евгеньевна.

Я говорил о своей мечте, о своей судьбе, и, может, у меня так складно получилось, что они поняли или захотели мне верить! Сам по себе знаю, как хочется верить мечте. Я неожиданно и сам многое понял в себе, в своем призвании, стремлении. Высказанным словом открылись мне такие тайники, о которых я и не подозревал.

— Тяжеленько тебе придется, парень, судьба твоя понятна, — вздохнула Екатерина Евгеньевна. — Конечно, все у тебя красиво и с душой, вижу я, но дел тебе предстоит в жизни — и не счесть! Конечно, приехать бы тебе летом; а с другой стороны, как бы и мы летом посмотрели. Летом пришлый человек иначе смотрится, так, что ли? Или вот с твоей ночевкой в клубе… — она усмехнулась. — Но и тут тебе оправдание, потому что с одной стороны Елена — девушка строгая, а с другой стороны, говорят, приворожить кого угодно может. У них в роду такие все, на той ведь стороне, в Заречье, откуда она родом, леса бескрайние и болота непроходимые, там только и знай — берегись, всему научишься. Природа, выходит, тебе с одной стороны как бы мешает, а с другой — не дает упасть, оставляет человеком, владельцем своим, бережет тебя, лелеет… У меня тут тетрадочка одна припасена, да вот не знаю, читать ли тебе из нее, для примера, для сравнения, чтобы понятней тебе стало…

— Погоди, бабуля, — прервал ее Павел, — потом, успеешь почитать, не все сразу. Нам ведь надо поспешить, дело у нас… К тому же я решил, бабуля, скоро уезжаю, вместе с ним, как все уладим, и поеду. Ты, Василий, думаю, по такой погоде долго задерживаться не станешь… Это сегодня тишь да благодать, а завтра как зарядит дождь, а то, может, и снег… Как будто покров скоро, верно, Екатерина Египетская?

— Верно, — ответила старуха, как бы печать наложила.

— Ну вот я и говорю, долго ты здесь не усидишь, во всяком случае не советую, потом лучше приехать надолго, хоть зимой. Мы, правда, и теперь можем с тобой застрять, дороги размоет, и вся недолга, куда денемся? Будем сидеть, чаи распивать да на девушек заглядываться… Так я к чему говорю, Екатерина Евгеньевна, нам бы проветриться пора…

— Может, ты и прав, — ответила старуха. — Только приходи ночевать ко мне, Василий, места хватит, а с Павлом оно, конечно, сподручней, — заметила она, — с ним хорошо будет, он балагурит, да дело знает и нас всех знает.

Я подчинился, что мне оставалось.

— А вот моя мама, — сказал Павел, показывая на одну из фотографий, что занимали всю стену меж окон. — Вот она какая у меня красавица. Это с самого Сахалина карточку свою визитную прислала сюда, сбежав от отца. Давно было, потому и рассказываю. Она ведь у нас актриса, да, но теперь, конечно, все не то, то есть по-другому. Мама сейчас недалеко, в областном городе, да уж не на тех ролях. Но и об этом потом, пора нам, пора… Жди нас, Екатерина Евгеньевна, жди и путь нам дай, дорогу удачливую.

— Попить вам воды из хорошего колодца, — сказала Екатерина Евгеньевна. — И возвращайтесь.


Мы вышли во двор, день был в разгаре, светлый, прекрасный. Он как будто напоминал мне, что и сюда приходит лето, и здесь, на этой северной стороне, становится ненадолго тепло и привольно. За плетнем, в стороне от скотного двора, находился огород — надежда и прибежище крестьянское. Теперь уж все собрано, всякий овощ и плод, и лишь кусты, ботва, листья и оголенные деревья напоминали о том пиршестве природы, что творилось здесь совсем недавно. Только рябина одна красовалась на опустевшем огороде. Неподалеку от цветника видны были остатки костра, и Павел, заметив, как я разглядываю все вокруг, сказал:

— Картошку пек, баловался, пока бабка листья жгла. В компании-то мы обычно на реке собирались, многие тут летом родителей навещают — разожжем костры, искупаемся, а стемнеет, мы песни поем. Хорошо! Что б тебе раньше приехать! Ну ничего, последний уж раз, как будем уезжать, распалим кострище, даю слово. На реке хорошо; бывало, смотришь, и на той стороне, в Горчухе, откуда родом наша фея, тоже соберутся у реки, и кто кого перепоет… Да, скоро, пожалуй, все это небывальщиной обернется, «преданьем старины глубокой»… Что же, пошли, выходим на просмотр?..

Я кивнул, и через мгновение мы были на площади, куда вчера ночью приехал. Теперь в свете дня видны были и старые липы, и лабазы, вросшие в землю. Старики сидели на припеке, смолили папироски, несколько парней пронеслись на мотоциклах, обдав нас гарью; в школе, что стояла на взгорье, была перемена, и детишки высыпали оравой, голося, разбегались по школьному саду.

— Присматривай, присматривай, — говорил Павел, — вон пекарня наша, а за нею столовая, но туда отправляться пока что ни к чему, не за тем мы в деревню стремимся, а? Это только так — для бобылей. Мужики наши там пиво пьют, когда привозят, ну, конечно, и без пива, а с чем другим обретаются, это как бы клуб наш мужицкий, потому что в тот, куда идем, одна ребятня приходит на бильярде играть, кино посмотреть да книжки почитать. А здесь разговоры особые, серьезные, о жизни, а с ней, жизнью, шутки плохи, о ней надо с умом разговаривать, как оказывается… Следом, как ты видишь, пожарная каланча, дальше — дом лесничества, ну что еще, магазины «Ткани» и «Продукты», вот и все. Туда, я думаю, нам тоже ни к чему, а правление — справа, в новом крыле деревни, где строительство идет вовсю, а нам налево, мы только теперь до клуба сельсовет пройдем и ветеринарный пункт, дальше пойдут ремонтные мастерские. Там, я думаю, тоже знают, что ты из окна выпрыгивал…

Люди проходили мимо, здоровались, улыбались; лысенький мужчина пытался остановить, задержать разговором Павла; но мы все же уверенно двигались к цели своей. Пожалуй, если вспомнить весь путь наш по деревенской улице, то из него может сложиться целая история. И можно было бы ею заполнить все тетради, лежащие у меня в рюкзаке.

Я это все говорю потому, что опечален, потому, что далее должна была появиться она — я к ней стремился; но печаль заключалась именно в том, что, подойдя к клубу, не увидел ее лица, которое бы мелькнуло в окне, не услышал ее шагов… Двери клуба были, как и утром, заперты на большой висячий замок, но к нему приколота записка на булавке: «Ищи ветра в поле». Хорошо, если она сама это написала, а не кто другой посмеялся надо мною… А может быть, и видели уже записку? Павел, точно определивший, что это ее рука, сказал, усмехнувшись, что, конечно, записку читали. Вот почему я был опечален. Помню, Павел меня куда-то вел, говорил, что мое путешествие должно кончиться, что теперь я здесь существую, присутствую…

Мы уже долго шли в сторону от деревни, потом свернули с дороги и по тропе углубились в лес. Шли медленно, я слушал, как вспархивают птицы в чаще. Павел меня не торопил и тоже шел медленно, молча, тоже прислушивался к звукам ли леса, к себе ли, к своим мыслям. Лицо его осунулось, краска с лица сошла, тени бродили по лицу. Я не хотел его ни о чем спрашивать, хотя не знал, куда мы бредем и почему свернули в лес. Теперь мне надо было понять характер местности и обрести здесь свою собственную жизнь, свое собственное место. Происходило что-то подобное тому, как говорили римляне: узнав о пище, узнай и о нравах. Павел вдруг прервал мои мысли:

— Была тут одна деревушка, всего дворов в ней пять-шесть. Сейчас, может, и сгинула, — усмехнулся он невесело. — Идем мы с тобой, словно нам надо что-то найти… Как будто коробейники, товару своему сбыт ищем, или дело рукам своим никак не найдем… Я в этой деревушке жил у бабушки, после войны, с Екатериной Египетской, а она была нянькой в большой семье и меня прихватила с собой, нахлебником. Это когда мать деранула на Дальний… Бог ей судья, и я не в обиде, ну а папаша… папаша письма писал и, конечно, кое-что присылал. Нет, он не жадный был… — Павел замолчал, и некоторое время мы молча шли. Потом он продолжил: — Но мне здесь хорошо было, то есть даже душу щемит, как вспомню, я в семье как родной у них был, даже более чем родной, потому что призренный, вот слово-то какое — жалели меня, потакали моим причудам. Потом уж я в училище художественное уехал, на Волгу, в Горький, к отцу…

Я ничего ему не ответил.

Мы шли и шли, а деревня все никак не открывалась перед нами. Брели по едва приметным тропкам, какими ходят по грибным местам, и уже отчаялись, уже собирались вернуться на большак и оттуда снова начать поиски, как вдруг Павел замер, что-то заметив, подошел к сосне, остановился и долго рассматривал — какие-то очертания были на стволе ее, но уже заплывшие.

— Я тут голову вырезал, когда однажды из училища возвращался, — он прикоснулся рукою к дереву, провел пальцами по шершавому стволу. — Надо же… заросло… не думал, не гадал… Давно я здесь не был.

Теперь и я заметил, что за кустами орешника был забор из потемневших досок, обветшалый, с наростами мха, стеблей вьюнка, потемневших листьев. Павел отодвинул одну из досок, и мы пролезли. Тропка была основательно протоптана, как будто сюда приходили и, не решаясь покинуть дом, снова возвращались. И открылось нам несколько строений, стоящих в тишине: серые, высеребренные ветром и дождем баньки, избы, колодец с большим деревянным колесом. Тишина кругом стояла невероятная, я прислушивался, но ничего не слышал. Только в лесу была жизнь, было движение, шорохи, крики, шуршание — здесь как будто что-то происходило, чего я не мог понять: ни дыма из труб, ни запахов, стояла немая тишина. Трава проросла на дороге, а тропка вилась отдельно. И в окнах домов была пустота, не видно привычных занавесей, оборок, ваты с блестками, игрушек, банок и горшков с цветами… Но смотрелись пустотой только некоторые окна, другие почти все закрыты были разросшимися кустами черемухи, или заколочены досками крестом, или стекла были выбиты в них, и на ветру шуршала — вот какие звуки появились! — шуршала пожелтевшая газетная бумага. И вдруг будто расстояние сократилось, и открылось что-то невиданное, нереальной красоты — дом не дом, церковь не церковь, амбар не амбар. Все состояло из пристроек и надстроек, и такое все было собранное и раскрашенное в невиданные цвета и оттенки — и серебристое, и кумачовое, и зелень с синим, и где-то голубое… Чуланчики, летники, светелки, балкончики, башенки. В этом как будто терялась основа, но центр ощущался во всем нагромождении, цветастом коме, как в сотах пчелиных. Все здесь, казалось, имело тайну закономерности. И серебристый цвет соседствовал с цветом давленой бузины, переходил в лазоревый, снова серебрился русалкой…

— Тут мы и жили, — сказал Павел, посмотрев пристально на меня. — А вон и школа, — показал он глазами на двухэтажный бревенчатый сруб, стоящий на красном кирпичном фундаменте.

— Где же люди? — я спросил.

— Уехали, надо думать, разъехались, отстроились на другом месте… — и он как-то усмехнулся невесело, — разъехались, как говорится, на лето…

— А в дом-то можно войти? — спросил я, находясь в оцепенении.

— Отчего же нельзя, если не заперт. Ведь и живут же здесь, слышно, живут.

Мы стали искать вход в этом нагромождении строений и услышали, как кто-то там ходит, движется, скрипит.

— Не я ли там брожу? — сказал Павел. — Да вот выйти никак не сумею…

И дверь отворилась перед нами, и появилась стройная, подобно девочке в худобе своей, женщина в вылинявшем голубом платьице, и платок пушистый свисал с плеч, а голова была повязана другим платочком.

— Вот и гости дорогие ко мне, по субботнему-то дню, а я только из баньки. Смотрю, кто-то идет…

— Присмотрелась? — улыбнулся Павел. — Ох, да ты и глазастая, Настасья Петровна, как же углядела, да и субботний ли день сегодня?

— Углядела, тебя-то не углядеть! А и гость ты не частый у меня, вот обрадовал, вот обрадовал… А кто с тобой, худышка да застенчивый — познакомь.

— Познакомлю, в дом войдем. Приятель это мой сегодняшний, вот дом с ним ищем да некоторую девушку, не видала ли? Да пошли, пошли, что стоим на ветру.

— Входите, входите, — говорила, улыбаясь, Настасья Петровна. — Что же, все к сроку — и наймам, и сделкам, и свадьбам. Покров скоро — кого и покроет снежком да всем прочим…

Пока мы осматривались, мыли руки, поливали ковшом друг другу над медным тазом, Настасья Петровна собрала на стол. С довольством и лаской смотрела на наши лица и говорила:

— Я ведь знала, что кто-нибудь да заглянет ко мне, но и сама вскорости собиралась к Аннам… Мои-то сыночки к ночи обещали прибыть… с пирогами, мне Еленка помогала, прибегала уж ко мне, пташечка, звала в гости — это она-то в гости меня к Аннам звала, вспомнила моего мужа, соколика моего, помянули с ней… А я ведь в эти дни, в самые эти дни, и замуж за него выходила, свадьба тогда была — всем свадьбам свадьба… — говорила она, присаживаясь к столу.

— Я все помню, — говорил Павел, — но вот не знал, что Елена теперь так обгонит нас… Ты-то, Настасья Петровна, все сразу не вали в ком, не заматывай в клубок. Нашему гостю понять бы хоть малость, а то он запутается совсем, пожалуй, уж он и запутался…

— Оно так, — сказала Настасья Петровна, — и я давно запуталась. Ну помянем моего хозяина. Да, забывать мы стали о людях, которых нет с нами, жизнь как будто стала дешева и быстролетна, как воробьиное порхание, но сама-то жизнь человеческая — она не дешева, — говорила Настасья Петровна, а глаза ее светились радостью необъятной. — Ох, не дешева она, жизнь, бесценна она и нежна, как майский лист. Уберечь ее такой много трудов стоит… Я не уберегла. Ты вот дом собираешься найти себе — хорошо, — пристально взглянула на меня. — Да и это не просто, ох как не просто.

— Будет тебе! — сказал Павел. — Будет. Сколько лет пролетело, а все забыть не можешь. Еще замуж выйдешь, с твоим-то характером и уменьем.

— Может, и выйду, — сказала задумчиво Настасья Петровна. — А забыть не могу, не могу, Павлуша. Этот-то Белесый, Запечник-дезертир, что мужа моего утопил. Все ходит, все бродит по полям, нет спокойствия ему. Зверь. Нечистая сила. Один. Не принимают его люди. Век свой тянет.

— Запечник?! — нахмурился я.

— Так и ты его уже знаешь?

— Страшный тип. И низкий до трусости. Гнал меня по лесу, хотел потешиться. Повстречались с ним, — отвечал я.

— Так вот же: он порешил моего мужа… — И Настасья Петровна нахмурилась, но только на мгновение.

— Ищу дом. Но главное, и не дом — место ищу…

— Найдешь, найдешь дом. И место по душе найдешь.

— Он теперь наш, — сказал, улыбаясь, Павел. — Будет теперь поминать нас всю свою жизнь, это я уж вижу; найдем мы с ним дом и сами потом отстроим, обновим.

— Да вы, может, и нашли, — сказала Настасья Петровна. — А вам самим пока ничего не выстроить, потому что дом строится не наспех и не одним человеком. Я вам расскажу, как строил человек со сродниками своими дом целых тринадцать лет и все же выстроил его. Слушайте.

Построил он дом из дерева, длиною во сто локтей, шириною в пятьдесят локтей, а вышиною в тридцать локтей, на четырех рядах дубовых столбов, в основание положили бревна дубовые и камни большие. И двор был велик, огорожен кругом тремя рядами тесаных камней и одним рядом бревен, внутренний двор — палисадником. И потом хозяин пригласил художников, вот как ты, Павел, и медников, и краснодеревщиков и попросил разукрасить все внутри и снаружи. Из дерева, меди и других разных вещей и красок сделали они рисунки и плетения: и гранатовые яблоки, обвитые листьями, и наподобие лилий, и цветы разные — весенние, летние и осенние, и стебли зимние, и виноградные гроздья, и яблоки, и огурцы с усиками, и всех видов листья деревьев — и дубовые, и липовые, и березовые, и ясеневые, и прочие. И там были изображены, и вылеплены, и резаны по дереву львы, волы. Смотрели они кто на юг, кто на север, или запад, или восток. Охраняли, смотрели. И еще там были балкончики и флюгера, и вымпелы, и колесницы летящие с конями… И сделали эти художники умывальники из меди, и лопатки, и чаши, и тазы для нужд умывания, питья и еды. А женщины посадили цветы, чтобы благоухание было кругом… — Настасья Петровна сама оборвала себя, сказала весело: — Вот как все это только начиналось, вот как все делалось. А до свадьбы было далеко, далеко… — проговорила так, как будто утаила от меня то, чем должна кончиться сказка.

Мы сидели молча, и Настасья Петровна не заговаривала. Солнце выглянуло из-за туч и снова скрылось, показав, что дело идет к вечеру.

— Пора и нам собираться, — сказала Настасья Петровна, — пока-то мы еще к Аннам дойдем.

— Ты как будто на нас сон навела, — сказал Павел. — Видишь, и гость притих. Далеконько он забрался, долгий он путь проделал к нам. Да что же, Настасья Петровна, давай и собираться, нас там, пожалуй, заждались.

Когда мы пришли к Аннам, в доме нас встретили Анна-старшая с Марьей и Аня-учительница. Она собирала свои книги и тетрадки со стола, была смущена. Нас не стали ни о чем расспрашивать, а тут же отправили в баню. Павел тянул в баню, торопил, чтобы мы поспели к приходу гостей. А каких, не говорил, но я-то знал, что все дело в Елене, что и она теперь скоро должна появиться.

В бане сухо, жарко, чисто. Пахло березой и дубом. Воды было вдоволь.

— Вновь я посетил… тот уголок земли… — декламировал Павел, похлестывая себя по бокам веником березовым.

Я еще поддал из ковша на каменку, и все зашипело, задышало жаром.

— Хорошо, на славу! — поддержал меня Павел. — Ну и сходили мы с тобой… Я-то сомневался, думал, блажь у тебя какая-то в наших-то местах обосноваться, а теперь вижу, цель как будто у тебя серьезная, а? — он явно шутил. Я же о другом думал, я боялся теперь встречи с Еленой, наверное, не хотел предстать в роли ухажера, я не хотел быть в этой роли, не играть сюда приехал.

Мы вышли из бани. Воздух в саду был упоителен, полон последних запахов осени, луна в красных про-жилах висела на горизонте. В окнах дома горел свет, там ради нас собрались люди.

Мы шли по саду мимо вишен, мимо колодца с журавлем. Я отстал от Павла, оглянулся окрест. Вдруг какой-то запах, дуновение прохлады, прелость листьев напомнили мне детство мое: тишина ночи при свете звезд, и ветер шелестящий играет то теплыми, то холодными струями, и мы в страхе идем садами по теплой земле, ликуя от этого ночного страха…

— Ты чего стоишь? — послышался издалека голос Павла. — Пошли, застудишься.

Голос этот оборвал, нарушил прошлое, но и соединил теперь мое прошлое навсегда с этим садом, с этой местностью, с рекой, что текла где-то совсем близко, с этим домом.

Но самое удивительное было потом, когда я вошел в дом. Вы, может быть, не поверите, да я и сам поверить не мог — остановился на пороге, зажмурил глаза в первое мгновение. Это выглядело, наверное, смешно, когда снова открыл их, даже головой потряс, чтобы избавиться от наваждения: за столом сидела величавая Елена в соседстве с моим другом Савелием.

Каким чудом он оказался здесь, в этой деревне, рядом с Еленой?! Неужели и он бродил все это время рядом, где-то рядом? И случайно забрел сюда? Мы бросились друг другу в объятия. Елена улыбалась, глядя на нас.

Окрестность эта вокруг городка Мифодьева и была тем местом, куда я собирался в начале лета. Куда потом не хотел ехать. И куда все же привела меня судьба.

Загрузка...