Третья часть Весна

И снова была весна. Опять я пропустил половодье, нерест рыб, набухание почек, первые ручьи, струящиеся по лощинам, в том величии, обилии, щедрости, которые есть в нашем Заволжье. Все это я видел и в городе, но, примеряя с тем, что было там, далеко, как во сне, как в детстве, рвался в деревню. Останавливали какие-то дела. Вроде особо важных, неоткладываемых не было, но даже самые незначительные мешали легенде и надежде, что жили во мне всегда, что грели меня и давали связь с прошлым, надежду на будущее: ощущение простора, мощи, нераздельности с природой. И каждый год все было по-разному, по-новому, с новым отсчетом…

Наконец я вырвался, и не один, а с Игорем, приятелем моим, что заранее предполагало сопереживание, участие. Мы разработали маршрут, приготовили карты, хотя ни того, ни другого не надо было, но это ощущение таинства, игры хотелось моему другу.

Еще неделю назад я получил телеграмму от Сергея, несчастной души, решившего посвятить себя литературе. Он звал меня работать, звал на беседу, на душевный контакт. Мы часто переписывались — он рассказывал о деревенских делах, о своем техникуме, где преподавал, о своей семье, о мечте литературной.

Да, должен был я навестить и своих друзей, и осмотреть свой пустой, нежилой дом, заняться им, пока он совсем не развалился. И должен был я насладиться со своим другом беседой, путешествием, открытием.

Я говорил об этом Игорю, а он все кивал, связывая удочки, подбирая грузила и крючки, наблюдая, все ли я взял с собой, и примериваясь, что ему можно не брать, отложить. Но груза у нас все же набралось порядочно, не исключая, конечно, подарки, гостинцы. Взял он бумаги и краски, а мне захватил блокнотов и карандашей — в художниках есть эта деловитость.

Ночной поезд несся на восток, в Хабаровск, Владивосток, через всю страну, и делал вроде незначительную остановку на костромской земле, которая как раз и была для нас значительным местом. Мы и сели в этот транссибирский экспресс потому, что он приходил в Шарью утром. Оставалось время, чтобы нам потом засветло добраться до деревни.

Я заснул тут же, как только поезд отошел, а Игорь (он потом об этом говорил) промучился всю ночь и отвел душу только в коридорных компаниях сибиряков; у них, наверное, было много общего, потому что друг мой служил там в армии.

На рассвете мы вместе с Игорем стояли у окна, какое-то время привыкали к открывшемуся нам пространству. Свет был пронзительным: там, в мелькавших полях, еще не сошел снег. На редких остановках выходили размяться, купить соленых огурцов. В Шарье поезд нас сбросил на одну из открытых, холодных солнечных лужаек с водокачкой, красного кирпича зданием и зелеными ларьками и исчез.

Начиналось странствие. Когда, много лет назад, я бродил в этих местах, где и познакомился с учителем Сергеем, к которому мы теперь ехали, мне было все равно, где ночевать, когда идти или ехать, где сделать длительную остановку. Удивительнейшим образом находил выход из самых, казалось бы, невозможных ситуаций: шел ночью лесом и вдруг набредал на деревушку, где кто-то еще не спал… Но тут все складывалось иначе. Я уже начинал подумывать, что, может, не судьба нам ехать вместе и я был не вправе брать Игоря с собой…

Автобус должен пойти только через четыре-пять часов, а попутных машин не было. Игорь мой довольно вялым голосом предлагал пойти в гостиницу и отдохнуть там, а весь его вид говорил — заснуть… Не солгу, если скажу, что и у меня был такой же мотив — застопориться, затихнуть, хотя бы на мгновение, после оглушающей столицы.

Но дело обошлось: вдруг появился какой-то шальной автобус.

Мы уселись между стариком и студентками, среди мешков и чемоданов (судьба, подшутив над нами, вдруг взяла нас под свое крыло) и вели дорожные разговоры с девушками под добродушные замечания деда. Руки его были похожи на суковатые ветви дубков, что стояли в моей деревне, затопленные разлившейся Волгой и засохшие, но крепкие в своем величии.

Город, в который мы стремились, имел чудесное название и дивную историю. Назывался он Кологрив. Мы въехали в него в облаках песчаной пыли и уткнулись в столбы коновязи городского базара.

Временная цель была видна — столовая, с расписными наличниками на окнах и желтыми в сборку занавесками, по соседству с пожарной каланчой.

Девушки, замешкавшись на мгновение, вспорхнули и исчезли, как полевые птички. Дед предлагал пойти к нему, но мы были стойки и деятельны — нам предстояло подкрепиться и идти далее, к цели, через реку и лес, где ждал нас дорогой наш Сережа со своей красавицей женой, детьми, больной матерью…


Мы прошли по еловому, сырому, темному лесу, все поднимаясь и удаляясь от реки, и вот уже завиднелись первые постройки сельскохозяйственного училища, красный кирпич, продуманная композиция строений, — выстроенного в предреволюционное время.

Поднялись по тропинке к кладбищу, к мельнице, разрушенной еще в гражданскую войну. А вон и дорога к дому Сергея. Но у нас уже не было сил, и мы сели у кладбища на лавочку, устало опустили плечи и головы.

Вечер наступил тихо. Прошли сутки, как мы в пути, и вот уже рядом дом, до него рукой подать, но идти дальше нет сил. Не осталось сил встретиться с хозяевами в радости, в согласии. Нам ведь надо было дать им заряд чего-то, о чем они мечтали долгую зиму, — как они ждали нас! — о том большом мире, который мы принесем им.


Мальчишки, завидев нас, стали примериваться, ходить кругами. И вот один из них, сын Сергея, закричал:

— Да это же дядя Василий!

Обступили нас, просили показать удочки, до времени спрятанные в брезентовом чехле. Игорь угощал ребят конфетами, и они все вместе повели нас к дому.

У крыльца мы увидели больную мать Сергея — грелась на весеннем солнце, уходящем за горизонт. Но она как будто и не видела, что тепла уже нет. Сидела на венском стуле, который еще в мой прежний приезд мы с Сергеем приводили в порядок, как и всю мебель этого дома. К лесенке, ведущей в дом, Сергей смастерил новые перила, и цвет дерева, еще не поблекший, контрастировал с чернотой дома, темнотой старинных рам окна, хозяйственными постройками и серебристостью поленницы. На ногах у старухи валенки, а на плечи накинут бушлат, и ее неподвижная фигура в свете уходящего дня казалась призрачной. Меня она узнала сразу и голосом спокойным, хотя, видимо, через силу, стала говорить с нами, как будто мы всего лишь отлучались ненадолго, были где-то поблизости. Она говорила, что Сергей поехал «договариваться» о дровах на зиму, а Маша еще не вернулась с работы. Мы сидели и курили на приступке.

— Вот уже и вода сходит, — говорила старуха, вспоминая слова сына, его беспокойство, — а их все нет (так говорил), и бывало, ночью вскочит и пойдет, как будто стучат. У меня, говорит, такое предчувствие, что они блуждают где-то рядом. Места себе не находил. И сейчас вот поехал, а меня упредил, чтобы сидела и ждала. Вот я-то и дождалась вас, то-то он будет горевать, что не первый встретил… — Она все говорила, и мы не перебивали ее. — Помыться бы вам, ребятки, да бани у нас нет, никак руки не доходят поставить. Я вот пойду воды нагрею, вы и ополоснетесь, да детишек заодно вымою.

Николка с Еленкой крутились рядом, показывая свои игрушки, умение, характеры — гости приехали! И соседи, и жившие дальше уже сворачивали — как бы случайно! — не на те тропинки, по которым всегда ходили, а чтобы увидеть нас: кто-то прошел в сарай, потом еще якобы по делу, всем женщинам почему-то вдруг понадобилась вода, и они шли и шли к колодцу, кланяясь нам.

Но в дом, собственно, надо было войти. Это понимали и мы, и мать Сергея, Надежда Тихоновна, и соседи, им ведь хотелось прийти в гости уже сегодняшним вечером, а как быть, если мы еще сами на улице. Мы вошли — сделали такое усилие — в дом и стали раскладываться: доставали гостинцы, пропитание диковинное, московское, чистое белье и тот нехитрый скарб, что нужен хотя бы для небольшого привала. В доме нам выделили комнату, кабинет Сергея, где он, учитель литературы и русского языка техникума, готовился к занятиям и делал свои первые литературные шаги… Здесь стояло много книг, лежали принадлежности для литературной работы, но самой работы, употребленных в дело листов бумаги почти не видно. Книги в глянцевых переплетах вытесняли рукописи.

В доме было сыро и душно. Следы женских рук видны повсюду: они пытались сохранить от увядания этот старый дом, в котором еще в прошлом веке жили учителя поселка, затерянного в глубине лесов; после революции в сбереженных от огня строениях школы разместилась сельскохозяйственная коммуна. Потом все же случился пожар, но снова поселок чудом уберегся. Только мельница и дом сторожа напоминали о беде — стояли до сих пор в том виде, как в момент пожара: в зарослях бузины и лопуха валялась рама окна, были раскиданы остатки стропил и куски покоробленной кровли; черные провалы окон со следами пламени на красных кирпичах создавали ощущение недавности, как будто это только что произошло.

Вскоре мимо окна промелькнула Маша на белом коне, как положено бригадиру, и Игорь, вскочив, не удержавшись, бросился к двери. Старуха, заметив его порыв, тихо улыбнулась:

— Это Маша, Маша прибыла, прилетела, вот и жизнь снова продолжается, ребятишки взыграются, теперь и Сергея недолго ждать.

От Маши, энергичной, молодой, сильной, повеяло полями, цветами душистыми, медом заповедным. Она бросилась нас целовать, не зная, не ведая и не желая понимать, что где-то, может, не принято такое любвеобилие. Она рада была нам и не скрывала этого.

Быстро накрыла стол, и светло стало в доме, чисто и душисто, хотя ничего не изменилось, ничего особенного не произошло. Мы не садились за стол, ждали Сергея, а он все не являлся. Уже прибегала поздороваться с нами соседка Паша, зашел Николашка — столяр, тихий мужичонка, бобыль, отправленный к нам на разведку. А самого хозяина все не было.

Маша выгладила свое новое платье и надела его. Накормила детей и уложила спать. И уже совсем стемнело, включили свет, сели за стол, но праздника не получалось. Разговор потек в русле воспоминаний, как река, что делает изгибы, ответвления, затоны. Маша говорила, что совхоз их разросся, объединив несколько малочисленных колхозов, и она теперь бригадир, и ей выделили мотоцикл, но она взяла вот эту лошадь; говорила, что они все хлопочут, чтобы переселиться на новое место, обстроиться заново, чтобы было свое хозяйство под боком, а то нет ни бани, ни зелени, ни огорода. Живут будто и в лесу, а как-то нескладно. Многие в техникуме не работают, а так, пробавляются на стороне случайными работами. Вот Сергей и стремится получить свой дом. Нет у него времени и сил заняться делом: в техникуме преподает. А пишет мало…

Разговор этот был нам не совсем приятен, потому что велся без Сергея. И Маша это понимала, и скоро вспомнила московскую жизнь, как приезжала ко мне и что тогда видела в Москве. Машинка пишущая, которую они в тот раз купили, стояла на видном месте в чехле как памятник или какая диковинная вещь, вывезенная из неизвестных краев.

Игорь, упоенный говором этой женщины, стал «разоряться» — излагать свои соображения по экономике, политике, общественному устройству этого поселка. Мысли захватили его, тем более что слушатели были благодарные. Они согласно кивали головами, вздыхали, воспринимали беседу художника из Москвы самой как откровение.


Странные сны являются на новом месте. Мне виделось, что я лежу ночью в своей деревне и никак не могу заснуть. Лежу не в доме, а в бане и чувствую, что задыхаюсь, и чернота меня пугает, и какие-то тени бродят, и все я хочу встать и выйти, но лежу, не могу подняться. А там, в углу, будто часы или сверчок тикает — это спасает от теней, привораживает, мешает встать. Потом входит отец, который никогда не был в этой деревне у меня, все собирался, да так и не выбрался, входит он, и вид у него нехороший и улыбка ядовитая, и я, который любил отца всю жизнь, ужасаюсь его вида и того, что он хочет сделать. Я не знаю что, но это меня пугает безумно. Хочется спать, а он стоит, улыбается и зовет меня…

Проснулся в холодном поту, нога моя, завалившись за доски, затекла, хотелось пить. Закрывшись с головой одеялом, рядом спал Игорь, видимо озябший под утро. Свет утра уже проникал сюда, в сарай, через щели. Сарай этот был выстроен с навесом и галереей, откуда спускалась лестница.

Я выбрался наружу. Кругом была тишина, неподвижность; петухи уже прокричали, а птицы еще молчали. Сходил к колодцу напиться, не хотелось будить ни Игоря, ни моих друзей, хотелось побыть одному в тишине, прислушаться к этому начинающему дню, к себе, оторвавшемуся на время от привычек городского быта.

Но недолго мне удалось помечтать. Из дома появилась Маша — заспанная, тепло от нее струилось, — гладкая, плавная, большая. До чего бывает хороша женщина утром со сна! И вот она подходила ко мне, выказывая плавность, округлость линий, свежесть и голубизну тела, отсутствие печали. Радость нового дня, радость утра, жизни, будущего…

— Что же вы здесь сидите, перемогаетесь в тишине? Или уже ходили-бродили? Да вон у вас ноги в росе. И букет собрали, смотрите-ка!

Ее речь была приятна, но и тревожила. Я сказал ей об этом, и она засмеялась грудным, глубоким, переливающимся голосом.

— Ну вы и скажете! А Сережа спит и долго еще будет, если не разбудить, он ведь у меня слабый. Оттого и полюбила, жалею его. Это от отца мне досталась жалостливость, от мужика досталась — мужику и отдается. А где же ваш приятель? Тоже спит, умаялся с дороги. Я видела, глаза у него колючие, цыганские. Выглядывают и все рассказать хотят и спросить.

— На Извозной родился, у Киевского вокзала, может, какая цыганка подарила ему свой взгляд. Но у художника вообще глаза цепкие…

— То-то я смотрю, он ко мне «примеривался», пока Сергея не было…

— Он же портрет вам обещал.

— А может, и что другое тут?.. — улыбнулась она в простоте душевной.

На галерее появился Игорь, тонкий, длинный, подобно Давиду (скульптура Донателло), стройный и не легендарный, а живой; а за ним голубое небо и куры, которых он спугнул. Он потягивался, вздыхал, глубоко дышал, а потом увидел нас и стал спускаться.

Все последующее утреннее — и вода из ведра, и грубое мыло, и куры, и собаки, и кошки, что тут же носились, всполошенные присутствием людей, всплесками и голосами, — предвещало длинный, легкий, радостный день. А что было с нами вчера: усталость, заботы, ожидание встречи, неуверенность — ушло с ночью и сном в то прошлое, которое только спустя время будет вспоминаться.

Потом было наше долгое движение по ручьям, протокам к месту рыбалки, лодка Сергея, наш скарб, палатки, чугунки, удочки и рыбацкое снаряжение, а позже — азарт ловли, и крупные лещи, и наступающий вечер. Это было поразительно, странно, но мало чем отличалось от обычного движения и цели многочисленного сонма рыбаков в настоящем и прошлом. Был, конечно, смысл в том упоении простором, движением воды в реке, запахом трав, дурманящей влаги и всего желтого, белого и синего, что, отражаясь то от неба, то от земли, наполняло сопричастностью к земле, к природе живой, откуда мы все вышли.

Вернулись мы следующим днем. Я невольно наблюдал за Сергеем и видел, что трещина, образовавшаяся между ним и женой, все расширялась и удлинялась, готовая поглотить все хорошее.

Мы вышли погулять на задворки, к сгоревшей мельнице. Сергей снова стал рассказывать о столкновениях, которые у него были в этом техникуме, с людьми. Он жил рядом с ними и в то же время хотел отделиться от них, а они это чувствовали. Он ничего не понимал и все повторял старое, о чем уже говорил мне в прошлом году, о чем писал в письмах, жалуясь на трудности, а по сути дела описывал свое бессилие, вялость и тяжелую тоску, которая поднималась в нем. Он не мог сдвинуться с места, что-то предпринять… Только Маша скрадывала это грустное и тягостное состояние.

На пустыре Игорь нашел жернов, круг каменный, на котором мы когда-то, несколько лет назад, сидели с Сергеем и говорили о его литературных опытах, о том времени, когда он уедет отсюда. Игорь нашел то, что нам не хотелось бы находить, о чем нам не хотелось бы вспоминать.

К вечеру стало холодно, принесся запоздавший ветер зимы, и на ночь мы улеглись в доме. Да и после ночи, проведенной на реке, хотелось быть в доме, каким бы он ни был.

Опять наступил рассвет, но, казалось, уже другой жизни, как всегда особенно ясно чувствуется в путешествии, не у себя дома. Рука Маши будила — теплая, дурманящая, коснулась моих волос. Я не открывал глаза, потому что понимал — это наваждение, соблазн…

Мы с Игорем поднялись, простились, может быть, навсегда с матерью Сергея. Дети еще спали, и наша жизнь их не касалась.

Ночью выпал дождь, и Маша тянула Сергея за первыми, ранними грибами. Они проводили нас до парома, и уже на середине реки мы как будто оторвались от них, и солнце засветило, казалось, по-другому. Они еще долго махали нам…


Снова промелькнул городок — площадь, лабазы, каланча, сквер и сонный зеленый рынок. Все это было знакомым, понятным, как десятки виденных подобных городков; конечно, и здесь были свои секреты и легенды, свои особенности, свой выговор, словечки, случаи. Этот город был для нас продолжением того, что видели раньше: Тарусы, Звенигорода, Боровска, Вереи… Там я жил время от времени, там сложилась моя жизнь, мои связи с людьми, а потом уже с моими собственными воспоминаниями, как та тропа под Звенигородом, тропка в сосновом лесу, где на деревьях были мои отметины: под тем орешником мы стояли под дождем, за теми березами я нашел белый гриб…

Вот он и аэродром, поле на окраине городка: несколько деревянных домиков, флюгер — полосатый, наполненный ветром «сачок». Ожидающих было, как всегда, много: студенты, отпускники, огородники. Наступало лето.

Билетов, конечно, не было, но люди никуда не уходили, никуда не спешили, а просто сидели и ждали, зная, что откуда-нибудь что-нибудь появится, дадут дополнительный, почтовый…

И мы с Игорем тоже стали ждать, примостившись у заборчика под березкой. Ожидание на таких аэродромах не тягостно, когда кругом поля, просторы. Мы дремали, только изредка перекидывались фразами и хорошо понимали друг друга. Когда-то мы были бедными скитальцами, но жили сильной надеждой, считая временные неудобства ничтожными, почти несуществующими или существующими только для того, чтобы мы искали, действовали, работали. Я многое, конечно, не помнил уже из тех наших встреч, но первую не забыл, как будто она была еще вчера — под Звенигородом, зимой, в рождественские дни. Я всю зиму сторожил дачу моих приятелей, точнее, жил там до лета, потому что в Москве было негде работать. Со мной был друг, художник Савелий, почти каждый воскресный день приезжали гости. Привлекала местность, наш большой дом, где можно было разместиться, была еще сторожка, там Савелий рисовал. И вот однажды мы стряпали что-то из остатков угощений, привезенных нам из Москвы, и вдруг услышали чей-то свист, потом лай наших собак. Накинув телогрейку, я вышел на крыльцо. У забора стоял парень в легком истертом пальтишке, но с ярким — голубое с красным — шарфом, им было прикрыто горло и часть бородки, на голове его чудом умещалась меховая шапочка. Он махал руками, просил впустить. Я подумал, что это к Савелию, и отогнал собак. Но оказалось, что он и не знакомый Савелия или каких-либо наших приятелей, которые бы ему указали наше местопребывание, хотя потом знакомые и обнаружились, потому что он оказался художником. Попал сюда, потому что просто-напросто заблудился, бродя весь день по Звенигороду, ближним деревням. Конечно, неожиданный гость хотел есть, и мы не скупились, мы были рады всякому, кто тогда у нас оставался. А потом мы подружились. В то время каждый человек, отдающий себя искусству, был нашим братом, с которым я и мои друзья были готовы делить все. Это, как теперь понимаю, было необходимо, чтобы найти себя.


Самолет приземлился, забрал несколько нерастерявшихся и взмыл в небо. Мы там тоже оказались. Под нами теперь были поля, перелески и деревни.

Ждали весь день, а не прошло и получаса, как прилетели. По всем приметам местный аэродром был похож на тот, с которого поднимались: то же бескрайнее поле, переходящее в лес, те же деревья у деревянных строений, чемоданная братия, разместившаяся, как на пикнике, с бутербродами, водой, детьми. Мы подхватили свой скарб, прошли лесом, пересекли дорогу и оказались в городе. Конечно, может быть, он ничем не отличался от других таких же районных городов, может, в чем-то был и хуже, но это был мой город, самый лучший на свете, с самыми интересными людьми, с прекрасными строениями, с рекой, которая несла свои воды у подножия соснового бора и монастыря, со множеством потаенных уголков; с говором чистым и приятным. Игорь не разделял моих восторгов, он устал от впечатлений. Так он сказал. С кем-то не встретиться тут было невозможно. Как только мы вступили на одну из улиц, перед нами на всем ходу затормозила машина, выкрашенная в немыслимо желтый цвет. Я даже не сразу понял, что это обыкновенный «газик» — «козел». Распахнулась дверца, и оттуда высунул голову Петр Петрович — местный лесник, механик-самоучка. Он был горд и напыщен, но недолго все это держалось на его лице — пожалуй, одно мгновение, и снова, как и всегда, появилась добродушная улыбка. Он кивнул Игорю и обратился ко мне:

— Что, никак в родные места, Василий Иванович, на побывку?

— В гости, Петр Петрович.

— Понятное дело, проведать, конечно, надо, а то уж и я, на что лесной человек, и то слышал, нет вас и нет, Василий Иванович.

— Все дела…

— Ну, естественно, дела, иначе как же без них. Я вот тоже, как, наверное, успели заметить, время даром не терял: сколотил себе средство передвижения. Как на ваш взгляд?

— На мой взгляд, очень даже неплохо, очень даже хорошо. Как же это вы так умудрились, Петр Петрович, дело нешуточное?..

— Оно, пожалуй, — хмыкнул он.

— Но с вашими-то руками!

— Да если еще в придачу моего Петьку!

— Неужто подрос?! И коровам уже хвосты не крутит?

— Девкам проходу не дает.

Я краем глаза взглянул на Игоря. Он тихо стоял, наблюдая за нашей беседой.

— Передавайте привет и поклон жене, Вере Васильевне.

— Как же, передам, только и вы загляните. Я-то подумал, вы на охоту, так вместе бы. Но нет, так заходите с приятелем вашим. — Петр Петрович снова кивнул Игорю.

— Познакомьтесь, Петр Петрович, — сказал я. — Игорь Васильевич, художник, портретист.

— Очень приятно, — протянул руку Петр Петрович. — Это очень приятно и интересно, буду знать, а при случае… — он не стал продолжать. — Что же стоим, садитесь, я подвезу. А с дороги и подкрепиться не мешает, ко мне поедем, Вера Васильевна будет рада.

— Спасибо, Петр Петрович, в другой раз, не сразу, мы хотим сегодня еще в деревню попасть…

— Что за спешка? Не узнаю, не узнаю, — обидчивым голосом проговорил Петр Петрович.

— Мы не из дому, дорогой Петр Петрович, мы с верховьев, заезжали по делу… А что бы взять да и самому наведаться?

— Ну будет, будет, — отошел он, — поехали, что ли, а то люди оборачиваются.

И точно — проходили, кивали, прислушивались…

— Отвези нас на пристань, Петр Петрович, и дело с концом, торопимся, устали до смерти.

— Поехали.

Хотел я заглянуть к своим друзьям, да Петр Петрович все карты спутал. На площади все же застали мы Юрия, работника районной газеты, он о чем-то бурно беседовал с комсомольским деятелем, присланным сюда взамен буйного молодца, который пугал все районное начальство — гонял на мотоцикле, играл в футбол… Я не стал просить Петра Петровича остановиться, он сам притормозил, но мотора выключать не стал.

После приветствий, поинтересовавшись, о чем они так спорят, — а все из-за сена: кому везти, чей черед, — они спросили, что нового.

— А нового ничего, — ответил Юрий. — Вот вернулся из Польши. Приезжайте, расскажу, если интересно…


В вечерней тишине неторопливо плыли мы вниз по течению, делая частые остановки у деревень. Была суббота, и народу из города ехало много — к родственникам, на огороды. Весь пыл дневной суеты прошел, и мы сидели тихо, смотрели на течение реки, на ее изгибы, на затопленные берега.

Когда опустилась ночь, мы ушли в трюм, но спасения от холода и бессонной усталости не было; переваливаясь с боку на бок, подминали под себя пожитки свои, уходили в дрему, просыпались, что-то спрашивали о звуках, криках. Наверху кто-то пел, кто-то переговаривался — и так неспешно. Как раз к тому времени, когда находиться в этом замкнутом, дрожащем сыром пространстве стало уже невозможно, наступил рассвет.

Я вышел на палубу. Новый день был, как всегда здесь, неожиданный, торжественный. Туман стлался по низинам, река тиха и прозрачна, а где-то там, за лесом, был мой дом.

Пароход приблизился к пристани. И вот мостки, мягкая земля, знакомые лица. Движение кончилось, мы находились у нашей, так долго желаемой цели, никуда больше не надо было бежать, искать, ждать, стремиться… Мы оказались дома. Но вот от этого завершения появилась грусть.

Делать для достижения уже ничего не требовалось. Мы выгрузились, и я попросил Игоря подождать — мне хотелось посидеть у реки.

Я оттягивал встречу с домом, с моими близкими.

Река — сама по себе, как данность, с ее движением непрерывным, прозрачностью, журчанием волны и тем рельефом берегов, который нёс на себе печать времени, — как бы требовала побыть здесь.

Мы расположились в ложбине оврага. Сверху по склону долгие годы струился ручей, поэтому здесь росли деревца — березки, ели, был и кустарник. Лодка моя была на приколе, оттесненная в самую глубину заводи, в самом овраге.

Я забрался в лодку и так, покачиваясь, сидел, раздумывая. Игорь размотал удочки и пошел с мостков попытать свою удачу. Он ведь поэтому и согласился здесь остаться, что в это время была самая ловля.

Я, видимо, задремал, потому что Игорь тормошил меня, смеялся и показывал ведро, полное красноперок. Утро было в самом разгаре. Надо бежать и устраиваться. Я проснулся в своей лодке, и мне захотелось сесть за стол, работать, писать. Река была началом, истоком… Хотелось писать о гигантских, грохочущих в ночи поездах, о жизни того большого города, откуда я убежал…

Иллюзия и жизнь соединились здесь, на реке, среди ромашек и колокольчиков.

Что было потом? Что было после того, как кончилась моя молодость? Семь, помноженное на пять. Семь, преодоленное пять раз. А теперь была «встреча» с отцом. Вот к этому и веду… Но сначала по порядку. Мы обладаем пятью чувствами и пятью пальцами, семь гласных я вижу в русском алфавите. Семь для меня — число исключительной важности, потому что семь — число отсчета: ребенок, рожденный на седьмом месяце, жизнеспособен, через семь месяцев у него прорезаются зубы, в семь лет они начинают меняться, и что-то существенное меняется и в нас, — и так далее, до двадцати одного. В двадцать один — зрелость, в двадцать восемь — время перемены в привязанностях и характере, в тридцать пять кончается молодость… Вот они, числа, и я в них. В семь — была война, я был далеко от дома, пил козье молоко, ел щавель и крапиву. Выжил, хотя жил в кинотеатре, в зале, перегороженном простынями. Часто ночевал в вагонах, движущихся к неопределенной цели, — выжил. Дрался, водился с темными людьми, жившими на чердаке, — выжил. Все, что было до семи, помню хорошо. Потом провал до четырнадцати лет. Будто ее и не было, реальной жизни. Конечно, учился жизни. С четырнадцати до двадцати одного — все помню, в мельчайших подробностях. А потом опять провал — до двадцати восьми. В двадцать восемь очнулся и понял, что мне надо писать и писать. То есть жизнь моя окончательно стала подчиненной этому, и выхода уже не было. И деревня моя была тем местом, где следовало овладеть собой и своими познаниями в языке. Я стал ездить, стал жить здесь, а поскольку жизнь в городе мне тоже была необходима, то я стал странником в жизни моей. Я отстранялся и жил за пределами того, что меня волновало по-настоящему, о чем я писал, что видел, знал…

Теперь я обосновался в огромном доме, предназначенном для большой семьи, двухэтажном, с хозяйственными пристройками и баней, с сундуками, вилами, лопатами, тачками, сбруей, горшками — всем тем, чем был наполнен дом, когда я его купил за бесценок. Бесценный дар, который был мне отпущен, и я писал в этом доме, рядом с лесами, полями, цветами, травами.

Игорь приносил рыбу, ходил с бабами по ягоды, засиживался где-то с моими знакомыми до рассвета, звал меня на танцы, приводил Любовь, или Веру, или еще кого, чтобы я пошел со всеми. А на меня накатилось, нашло. Я был глух и нем к живым людям, которых любил страстно, но которым сейчас не мог дать ничего — вот только эти разбухающие страницы. Была жара, как мне говорили, потом пошли дожди, и снова наступили чистые ясные дни. Но я не знал ничего об этом, меня в этом не было, я пропустил — писал и днем, и вечером, и ночью, впадая в недолгий яркий сон, где продолжалась все та же работа. Эти дни как будто вычеркнуты у меня из памяти, как будто то прошлое, которое я возвратил с помощью моей памяти в настоящее, поглотило и это настоящее.

Однажды вечером вдруг понял, что сижу один, совсем один в большом пустом доме. Стал бродить по комнатам, рассматривая предметы, которые существовали еще до меня, и те, что были завезены мною. Я как будто не понимал, почему оказался здесь, почему не исполнил то, что намеревался: не привел дом в порядок, не починил крышу и не сделал еще многое из того, что хотел сделать. Так я бродил в растерянности, непонимании, в грусти, не знал, с чего начать. И тут появился Игорь. Не застав меня на обычном месте за столом, стал звать. Я откликнулся. Он сказал, что получена телеграмма от матери. Нет, этого не сказал тогда, это потом так все совместилось. Игорь просто удивился моему виду, по его словам, беззаботному, заметил, что и глаза улыбаются.

Тут он мне и сказал, что пришла телеграмма от мамы, и она вызывает, просит срочно приехать — с отцом плохо.

Так я уехал, не насладившись отдыхом, не поняв, что это такое… Утром, ранним дымным туманным утром меня пришли проводить многие. Я запомнил сочувствующие глаза, молчание, мольбу — Игорь предложил поехать со мной, но я, поблагодарив, отказался: мне надо было побыть одному и встретить все неожиданности стойко, смиренно. К тому же мне самому пришла пора стать опорой.

Загрузка...