Вторая часть Имя, местность

Проснулись мы в стогу сена. Я и Мария. То была другая пора и другое время. Но когда же все-таки это было?.. Как будто бы летом, в зените его, тысячу лет назад. Как будто в другой жизни.

Стало вдруг холодно.

Наслаждайся глупостью, о молодость! Но замечай время. Возлюбленные, вы, которые пересекаете горы и моря… Любите, как вам вздумается. Но замечайте время.

Я помню, мы проснулись в стогу сена…

Мария не захотела сразу ехать ко мне, в мой деревенский дом. И ее можно было понять. Тогда, в начале нашего пути, я сбежал от нее…

Мы спали крепким сном и проснулись. Мы были в поисках деревни, которая приютила бы нас. И так, в этих поисках, мы заснули, найдя стог сена, — нас застала, захватила нега, томление, дурман трав… А что было дальше, не помню. Очнулись от звуков и холода рассвета.

То, что было сном, было сном, а мы уже брели дальше, по росе, в поисках того, что называлось уединением.

Мы вместе увидели. Дом стоял в стороне от деревни. На отшибе. У самого озера. Место было восхитительным, уединенным: дом громадный, из серебряных теперь сосен в обхват — со светелкой, балконом, с флюгером вертящимся. Тихо кругом и безлюдно. Мы прошли сенями, коридорами, лесенками… И, отыскав в темноте дверь, вошли. Две женщины оглядывали нас с головы до ног и с ног до головы, присматриваясь к Машиному мятому платью и мятым моим брюкам. Маша вскинула голову, потом подняла руки. Она как будто хотела дотянуться до потолка, который здесь был невысок, до связок золотистого лука. Старуха сидела в глубине, там, где в проеме окна висела коса. Дом, казалось, был объят то ли кузнечным, то ли плотницким духом — серпы, клещи, рубанки, стамески, цепи… Всего этого было не счесть. Другая женщина, в ситцевом платье, еще молодая и статная, смотрела на меня, то расширяя, то сужая глаза. Крылья носа ее были четко очерчены. Влажные пухлые губы медленно раскрылись. «Будьте гостями», — услышал я ее голос.

Бабка тут же поднялась плавно и скрылась за печью, загрохотала железным совком, а отдалось медью.

Женщина встала, изогнувшись, легко, как рысь, оказалась подле Маши и провела рукой по ее плечу.

— Хорошая ты. Легкая. Как голубка. Будьте гостями. Располагайтесь…

— Не хочу я здесь, — неожиданно сказала Маша.

— Да мы туда пойдем, в комнату, — подхватила женщина, открывая ряд белых крупных зубов. — Вот сейчас бабка самовар вздует, мы чай собирались кушать.

Маша отступила к двери.

— Мы в другой раз к вам вернемся. Как дом найдем, где жить. У вас не хочу — сыро. Не обижайтесь. Просто сырости боюсь. Не обижайтесь… Нам до темноты надо успеть. Прощайте…

В потемках поспешно мы уходили от дома. Прошли косогором к дороге, пересекли ее и, обогнув придорожную церковь, — вороны взлетели, — бок ее обнажившегося кирпича, вышли, скользнули в улицу, в ряд домов. Хотели было уже идти дальше, к низине, как тут разом оба повернули головы и увидели среди яблоневых и вишневых деревьев почерневший, с серебром и золотом дом. Не сговариваясь, свернули к нему.

Дверь была не то что не закрыта, она была отворена. Мы вошли в сухость, в запах душистый…

Что-то цветастое двигалось в глубине, у печи, в отсветах яркого пламени.

— Это мы, — сказала Маша.

Звонкий плавный голос откликнулся:

— Ну, гости! Слышу…

К нам обернулась женщина, только по пряди седых волос распознать можно было, что это старуха. Маленькая, гладкая, резвая… Волосы ее были прибраны под белый платок и оставляли открытым высокий лоб. Глаза голубые искрились смехом и радостью.

— На пироги поспели как раз, — сказала она, подходя все ближе к нам, улыбалась приветливо, открыто, просто, как будто она нас знала давным-давно. — Проходите, куда глядится… Как вас величать-звать?

— Это мой Василий. А я — Мария, Маша…

— И я — Мария, Марья… — замечательно так ответила старушка. — Будем ладить…

Обе они улыбались, им было хорошо. А значит, и мне стало хорошо. Мы уже сидели за столом. Марья в который раз разливала чай, пододвигая чашки к самовару, неспешно отодвигала одну, подставляла другую… И так же неспешно продвигался и наш разговор… Шло узнавание друг друга.

Остались мы, конечно, у Марьи. Началась наша жизнь здесь. Мужчина должен, естественно, работать везде и всегда. А тут у нас как будто медовый месяц. Хотя никакой еще свадьбы не было, и даже немногие знали, что мы поехали сюда вместе.

Надо было работать.

С чего начинать? Марья выделила мне клеть для занятий, и я, до того как проснется Маша, работал, наблюдая, как поднимается солнце, как птицы то взлетают, то опускаются к земле. Вот застонали коровы и овцы засуетились. Марья вывела их к стаду. Кто-то заглядывал ко мне, в оконце, глазастый, с длинными волосами, в синем платье… Я писал «Белых верблюдов», а вечерами, при свете керосиновой лампы (электричества тогда еще не было здесь), читал поэму Баранаускаса «Аникшяйский бор». Я погружался в мир, где люди совершали мужественные поступки, где проявлялись народные характеры. И этот дивный бор на берегах Швентойи, в сказочной стороне Жемайтии, где цветы, ягоды, грибы, колоски, звери, птицы, Антанас Баранаускас, народный литовский поэт, расположил в хороводе грусти и радости народной жизни.

А ведь мне должно было быть очень хорошо. Так оно и было, если бы…

Помню ночной час на реке, когда мы возвращались из гостей, из другой деревни. Мы двинулись росной травой, потом почувствовали под ногами траву скошенную, и вот из темноты выступили очертания трактора с косилкой.

Маша почему-то испугалась. Но вскоре пришла в себя и полезла в кабину, любопытная, греться, в замкнутое пространство, устав от окружающего леса, от скрипа дверей в глухой лесной деревне, от впечатлений и разговоров…

Мы вернулись уже на рассвете и не стали беспокоить Марью, тихо забрались в мой чулан. Марья все же окликнула нас: «Это вы… живы…» Может, не спалось ей — да и какой сон в ее годы! Но чувствовалось, она именно нас ждала, потому что, еще поворчав и повздыхав, все же просунула в дверь блюдо, накрытое полотенцем, — подовые пироги с гороховой начинкой.

И снова было утро, часы работы, часы радости и мучений, когда мои «Верблюды» неторопливо, настойчиво двигались от страницы к странице. А я вспоминал свою прошедшую юность, удивительно испепеляющее лето в Средней Азии, когда искал этих «горбатых» на пастбищах, а потом вез их в товарных вагонах. Стоял сухой запах джантака, а потом горький — полыни, когда мы миновали Саратов, и луга, выжженные солнцем, и мое страстное желание — победить в этой жизни, единственной, неповторимой, прекрасной, и щемящее чувство одиночества в этом наступившем взрослом мире, и в то же время ликующий гул голосов, приветствующих меня, принимающих в свой хоровод. Я снова возвращался в прошлое, чем-то схожее с нынешним. То ли запахом, то ли дуновением ветра…

Я писал, и мир прежний преображался, а теперешнее стучалось в окно в образе любопытного создания с длинными, только что расчесанными русыми волосами. Я не мог сдержаться и выбегал на свет дневной, под ликующий свод неба, и по мокрой траве пытался догнать Настену, внучку Марьи. Мы бежали вместе в малинник и возвращались оттуда с полными корзинами влажных ягод. Маша зорко смотрела в мое лицо, как будто видела там что-то такое, чего она не знала во мне.

Помню и тот час, когда Маша стояла на мостках пруда и стирала белье, а рядом Настена полоскала свои тряпочки. День плавно скользил в своей дреме, даже комары затихли, птицы смолкли. А потом Маша в саду под вишнями варила обед, а Марья сидела тут же у медного таза, где алели ягоды, принесенные нами из леса. И то, что было нереальностью, чудом, — вот мы здесь и вместе! — вдруг обрело пронзительную очевидность: только бы не сгореть дотла, только бы суметь выдержать эту радость. Вот как это было. А вечером, когда солнце играло с нами в прятки и возвращались с лугов коровы, важные, с набухшим выменем, мы брели к озеру и там долго стояли у стен монастыря, пока уже ночные звуки и ночная прохлада не прогоняли нас в дом. В эти мгновения я возвращался мыслями к детству, будто слышал голос матери, который звал меня из сгущающихся сумерек. И что-то хотелось сделать, что-то совершить…

В утренние часы яростного одиночества мне надо было остановить время и очутиться там, в мире, только похожем на прошлое. Мои белые верблюды мчались вскачь, рассекали воздух, как реактивные самолеты… И радость моя была беспредельна.

А Она выходила в струящихся одеждах, розовая от сна и тех лучей солнца, что освещали. Потом возвращалась с озера с мокрыми волосами и звала купаться… Больше уже не давала мне витать в утренних облаках.

Помню и те мгновения среди ночи, когда мы вместе просыпались и, очнувшись от сна, шли в сонный сад, в огород… Остаток ночи проводили в моем чулане… Я был нежен, как будто дал зарок не преступать заповеди; я почему-то представлял себе необъятную степь и нас в этой степи и не мог ничего с собой сделать, да, как теперь понимаю, и не хотел. И Она уходила к Марье в дом. Но следующее утро было так же прекрасно, Она как будто не помнила всего, что было ночью, звала меня нежным голосом, смотрела мне в глаза, готова, казалось, была на все для меня. И я тоже.

Дни следовали за днями, и ночь сменялась ночью. Мы не чувствовали, что время таяло, во всяком случае я думал, что это будет теперь всегда — пора цветения. Утренние часы работы, пробуждение Маши, обильный и щедрый завтрак с рассказами и воспоминаниями, где и Марья присутствовала; и долгие прогулки в лес, дары этого леса или озеро с его песчаными берегами, и кустарником, и лодкой, и удочками, и ослепительное солнце, голубые дали, а следом тихий вечер, сознание того, что день прожит так, как надо и как хотелось. В радости, мире, трудах. С нами — запахи травы, крики ночных птиц, и мы у самовара в тепле, рядом Марья и Настена, и еще приходят наши деревенские приятели… Каждый день был полон ожидания, уверенности, что явится чудо.

Не знаю, как это вдруг случилось… И случилось ли это… Маша, я заметил, стала уединяться, задумываться… И с Марьей не сидела, как будто и ее сторонилась… И не только я это заметил. Как-то Марья заглянула ко мне в чулан, повод был самый прозрачный — понадобилась ей мелкая соль, а разговор был непростой. Она говорила звонко, не таясь, о бушующих волнах страха, о том, что мы не имеем права разрушить созданное, она говорила, что и два человека могут утверждать между собой прочно и незыблемо радость, достоинство, честь, благоденствие…

Вот как все это было тогда. Вот к чему все двигалось.

Помню, отыскал как-то письмо.

«Талант — это мужество жить, — писала Маше ее подруга, наша давняя приятельница Надя, — вернее, он от понимания как жить, как и на что тратить жизнь. Духовность — не есть чувственность, и наоборот, и не надо путать… Дух — подобно характеру той Марьи, о которой ты так много рассказала. Сравнений нет. Играйте в четыре руки. Можете в восемь рук. Но не беритесь за кисть, если сыро в ваших глазах (смотри Пушкина „Метель“). И кисть, так же как и лиса, имеет рыжий хвост. Который не всем дается. И пророчество — матерь точности. Пророчество в русской литературе. В построении геометрии духа.

Можно процитировать всеми уважаемого Савелия Петровича, мной любимого за Подвиг в этой, мягко выражаясь, хаотичной жизни. Но не об этом. Далее… далее он говаривал мне: „Ты не обижайся на меня, потому что я избрал такой путь. Жизнь многих рождает слепыми. Иди к Природе, к Солнцу, к Луне — но не ко мне. Я — по пути. Я — не Ярое Око. Оно еще будет. Придет к тебе. Ты узнаешь. Я — артист. Не будь — театралкой. У тебя свой путь“.

Чаще слушай свое сердце — на снегу, если умеешь, на льду… В лесу. Пока не рисуй. Научись молчать. Только это даст потом точность отношений. Не зажимай нос никогда и не отворачивайся. Пахнет всегда тем, чем пахнет. А судить да рядить нужно и стоит только в одном — в построении высокого духа. Прости, и прости, и прости, и, может, долго теперь не увидимся. Вот и все».

Вот каково было письмо.

Лето тогда было стремительным, время двигалось семимильными шагами…

Однажды я поехал в Мифодьев связаться с Москвой, позвонить. Почему я не взял с собой Машу? Кажется, потому, что погода стояла ненастная и делать ей там было нечего. Потому, что я собирался быстро вернуться… Да она и сама не настояла. Короче говоря, я поехал. Стояла действительно ненастная погода: грязная дорога, мокрая одежда, грохот мешков с посылками в почтовой машине… Выбрался у почты, через два часа дозвонился, плохо было слышно, но все-таки мой голос услышали и теперь знали, что я никуда не делся, меня не загрызли волки, не затоптали кабаны. Дело было сделано. Надо было думать, как добраться обратно, к моей возлюбленной.

Но тут появились друзья — а они появляются везде, если человек достаточно расположен расстаться с некоторыми своими пороками, с некоторыми своими пристрастиями, если, если готов радоваться шутке, просто сказанному слову, если готов слушать и разделить хоть в малой степени заботы или причуды других. Так я и делал. И мы славно посидели в тепле и душевном согласии, насмеялись вдоволь. Все пошли меня провожать. Благо, погода утвердилась все же в своем летнем величии. Была тихая светлая ночь, с зарницами. Довезли меня до самой деревни, до самого дома. Хорошо-то как было кругом! Искали Машу, а нашли только Марью. Она была сердита на меня, и поделом, но недолго она сердилась и вскоре сказала, что Маша еще с вечера куда-то ушла. Как будто бы она все ждала и ждала меня, а потом скрылась. Я так понял, что и «беседа» у них была с Марьей. Ушла и не вернулась. Я огляделся. Вещи Машины были на месте. Я хотел ринуться в лес, на озеро, в поле… Но друзья остановили меня, убедили, что в таком деле главное выждать. Мы забрались ко мне в сараюшку и продолжали наши беседы…

Конечно, на душе было плохо. Без Маши плохо. Может быть, я и был виноват, что не вернулся стрелой, птицей… Конечно, виновен. Но не на плаху же. Не под топор.

Маша появилась в самом начале дня. Была она удивительной. Казалось, в ней прибавилось красоты. Она улыбнулась всем. Очаровательная была у нее улыбка. Как и глаза, и плечи. Нас скоро оставили одних.

Впечатления Маши были настолько сильны, что она забыла о вчерашнем, забыла расспросить меня, как я съездил в город. Ее надо было слушать, ей надо было внимать.

Она встретила своих теток — это была целая история…

Она говорила о том, с чем вдруг, неожиданно столкнулась, что нечаянно увидела, как, в незнакомом месте, на мгновение, вернулась в свое детство.

Она говорила торопливо, все время сбиваясь, возвращая уже начатую мысль… Говорила о необыкновенных женщинах, которых встретила в лесу, как они скашивали ряд за рядом высокую траву, и о чем-то перекрикивались звонкими голосами, и смеялись так, что вся окрестность — луга, леса, — казалось, откликалась… И как потом они заметили ее, скоро все выяснили и отвели к себе в деревню («Я вдруг увидела, что была здесь, что вот так же со мной они шли, справа и слева, охраняя и оберегая меня…») и ввели в дом, большой, чистый, светлый; и там Маша увидела себя — фотографию, среди других, присланную к празднику своим теткам, никогда не виденным… В этом доме мать родила ее в самом начале войны, вдалеке от родного дома; но недолго они здесь пробыли, вернулись в Москву.

Она все требовала, чтобы мы теперь же, непременно отправились туда вместе. Ее невозможно было остановить. Никакие уговоры, что она устала, что время идет к вечеру, не помогли. Мы отправились.

Все было действительно так, как она говорила. Был дремучий лес, и затерянная деревня в нем, и река с поднимающимся туманом, были и ее тетки, румяные, кровь с молоком, с низкими грудными голосами, но плавные, но нежные, но доверчивые… Говорится, что на таких-то земля и держится! Была и изба, светлая, пахнущая травами. Была и фотография. Все было. Но было и то, о чем она не рассказала, не поведала, а может быть, и сама не догадывалась еще. Было ее совершенно незнакомое мне состояние: благоговение, трепетное молчание, она словно прислушивалась к себе, к тому, что пряталось в ее душе. Ее глаза источали неверный, робкий свет.

Не помню, о чем говорили, наверное, о прошлом. Да и говорили ли? И кажется, без слов можно было все понять. Я пытался запомнить ее такой, какой тогда увидел неожиданно для себя, на мгновение…

Обретение покоя… Неужели это наконец пришло? Улыбайтесь! Дайте человеку, чье имя вы повторяете ему, почувствовать это. Хорошие манеры складываются из мелочей. Приветствуйте своих друзей и любимых улыбкой и радушно отвечайте на пожатие руки. Беспрестанно думайте о больших и прекрасных вещах. Мысль превыше всего. Храбрость, прямолинейность и веселый нрав. Мысль превыше всего.

Как будто что-то было приобретено. Как будто началась долгая, счастливая жизнь… Любовь при закате солнца — яростное, острое, радостное состояние души.

Грустно, тревожно только становилось, когда вдруг украдкой взглядывал на Марью. Было в ее глазах такое, будто она уже что-то решила, без меня, будто она предчувствовала, догадывалась, что скоро, совсем скоро случится…

Я хотел радости длительной, может быть, вечной, я хотел, может быть, слишком многого. И хотел возможного… Но медовый месяц подходил к концу.

Однажды ранним утром — солнце взошло и туман улетучился — я все так же сидел, работал в сараюшке, и все такой же прекрасной появилась среди трав и цветов Маша… И вдруг, бросив полотенце на изгородь, быстрым шагом подошла к моему окну. Она по-особенному подошла, я понял — как стрелой пронзило, если употреблять классические сравнения, именно так и почувствовал и в трепете стал ждать, что же через мгновение случится с нами, что произойдет.

Все было пока тихо, и листья не дрогнули на деревьях…

Маша улыбалась мне, ее плечи дышали негой, волосы светились от солнца… Вот она молча поманила меня; у меня поджилки тряслись, пока я надевал сапоги, пока накидывал куртку, пока неловко перебирал ногами по неверному полу.

Она попросила пойти на прогулку. Я почувствовал, что мне это трудно сделать, что я должен отказаться… Против воли я кивнул, стараясь не сказать лишнего слова, как можно мягче улыбаться и не смотреть слишком пристально в ее глаза. Пока мне это удавалось. И она была пока что молчалива, но не тиха, в ней будто клокотало все.

Мы приближались к озеру, я предложил Маше покататься на лодке. Она согласилась. Я чуть опередил ее и мостками вышел к привязанной лодке, стал распутывать узел, лихорадочно пытаясь понять, что же происходит… И в это время, в это мгновение услышал ее крик. Я бросился к ней. Она дрожала, как будто с ней случился приступ. Я спросил, что произошло? Она слабо улыбнулась и ответила, что все теперь хорошо, а сначала ей показалось, будто меня засасывает болото. Я ответил, что это озеро. (Как же потом я клял себя за это слово!) Озеро действительно было заболочено. Она кивнула. Передо мной была уже другая женщина. Взгляд ее стал жесткий, движения резки. Мне тоже хотелось сильно закричать, чтобы вернуть ее к действительности, но что-то мешало…

К вечеру стало ясно — мы уезжаем. Обретение покоя было прервано. Ранним утром, прощаясь, Марья даже не подняла глаза на нас.

В Москве Маша подарила мне еще несколько радостных дней. Вскоре же я услышал, что она собирается на Кавказ. Об этом Маша сказала так, между прочим, как о деле решенном. Ехала туда, куда не один год отправлялась вместе с родителями. Я на Кавказе не был ни разу. Она об этом знала, и все же не пригласила с собой. И это тоже было решенным делом.

Наступила осень, для меня поздняя, глубокая, хотя и листья не успели еще пожелтеть. Что делать? Ехать в деревню — я не хотел. В Москве оставаться оказалось нестерпимо без нее. Я сел работать. Грустить было не в моих правилах, потому что жизнь я хотел воспринимать так же естественно и радостно, как подсолнух следует за движением солнца, как конь привольно несется в степи, как ветер, что дует в равнинах.

И все же Маша вернулась в мою жизнь…

Загрузка...