У кассира Ицхока-Бера была больная жена, она почти никогда не появлялась в городе. Сам же Ицхок-Бер был богатырь. Его большие, круглые глаза напоминали прожекторы мчащегося локомотива, и за это его прозвали в городе Паровозом.
— Вон Ицхок-Бер Паровоз идет, — говорили каждый раз, заметив вдали его мощную фигуру и растрепанную пепельно-седую бороду.
Уже четыре года, как его сюда привезли и определили кассиром в лесу под Ракитным, но ни с кем из городских он так до сих пор и не сошелся. Не очень-то он любит евреев Ракитного, а после смерти Мейлаха и вовсе ходит сам не свой. И если приезжает к нему в лес еврей купить древесины и начинает торговаться, то Ицхок-Бер так зло сверкнет на него своими глазами-прожекторами, что тому еврею сразу ясно делается: не пойдет Ицхок-Бер ни на какие уступки. Оттого он уже переругался с пятью лесоторговцами и Акивасоном — своим теперешним хозяином. Акивасону льстят все его тридцать четыре работника, но только не Ицхок-Бер.
Он вообще несдержанный, если рассердится, может заявить, что когда-то поссорился с самим Богом:
— Да, да… Еще в молодости с Ним поссорился.
Только когда к нему летним воскресным днем приходят нарядные Этл Кадис и Ханка Любер и застают его на поляне, усыпанной нарубленными за неделю щепками, и когда он, глубоко затянувшись крепкой самокруткой, начинает рассказывать, какими были Мейлах и его друг Хаим-Мойше в то время, когда оба учились экстерном в большом городе, где неподалеку, в лесу, Ицхок-Бер впервые стал кассиром, — только тогда он делается мягче, добрее.
«Он, Ицхок-Бер, — говорит он, — хорошо знает таких ребят».
И, привычным жестом скрестив руки на груди, добавляет: «Ну что тут скажешь? Его, Ицхока-Бера, Бог такими детьми не наградил».
И стоит, выпрямившись перед девушками во весь рост, и качает головой, а они сидят посреди поляны на обтесанном бревне. Ицхок-Бер поднимает брови и шевелит толстыми губами, подбирает для этих ребят подходящее слово, ищет и не находит. Но чем дольше он о них рассказывает, тем отчетливее вырисовываются их фигуры — двух друзей, которые приехали в большой город учиться. Один из них, тот, что моложе, высокий, светловолосый, уже тогда был застенчивым. Если он улыбался, это означало, что он что-то такое знает, но никому не скажет.
А второй — румяный, подвижный, как ртуть, и при этом необыкновенно добрый. Свою страсть к математике он вынес отсюда, из Ракитного, где родился и когда-то учился в хедере.
И оба крутятся там, в большом, шумном городе, и оба думают, что у них на спинах маленькие, едва заметные горбики.
«По наследству достались, — говорят они об этих горбиках и улыбаются друг другу. — По наследству от отцов из местечка».
Они крутятся там возле всяких партий, и прислушиваются, и радуются:
— Ведь хорошо!
Когда один узнаёт в городе какую-нибудь новость, тут же бежит сообщить ее другому:
— Слышал?
И с воодушевлением:
— Знаешь, этот мир гроша ломаного не стоил бы, если бы в нем нечего было рассматривать.
Второй подхватывает:
— Что ж, — улыбается, — бакалейная лавочка, да?.. И колокольчик на двери?
А первый тут же отвечает:
— Еще какой колокольчик!
Этл Кадис, в черном платье, сидит и слушает холодно, молча. Ей не впервой, она когда-то уже промолчала больше двух месяцев кряду, а недавно похоронила жениха — трудно представить, чтобы она вела себя иначе. А Ханка сидит чопорно потому, что так приучила ее мать, и думает, что у Ицхока-Бера черная грязь под отросшими ногтями. Ицхок-Бер очень хороший, вот только… Когда он вычищает ногти, она освобождается от этой мысли. Однако ей все-таки не понятно, что «ребята», то есть Мейлах и Хаим-Мойше, подразумевали там, в городе, под бакалейной лавочкой. Может, они имели в виду сам большой город, где учились экстерном, а может, они называли так весь белый свет, о котором Ицхок-Бер никогда не скажет доброго слова.
— Бакалейной лавкой Бога они весь белый свет называли и никогда не говорили о нем доброго слова.
По словам Ицхока-Бера, получается, что кто-то считает большинство людей ослами: «Что они понимают? Их запрягли, они везут».
Но опять не понятно, кто так думает — Ицхок-Бер? Или те двое молодых друзей? Ясно только одно: в большом городе друзья погрузились в водоворот ежедневных шумных, беспокойных событий. Эти события поглощают человеческую волю и все время выпускают гулять на улицу новых гимназисток. Там по мостовой гремят колеса, дрожки летят туда-сюда. Отцы в большом городе работают головой: они не отказываются приобрести достойного зятя, но сами пока что заняты тем, что снуют вокруг парней с фабриками, выпускающими дым, с поездами, перевозящими людей, с лавками, которые ломятся от товара, и с реками, что качают на своих спинах плоты. Огромный город словно укутан туманом. Но из чего он состоит, огромный город, укутанный туманом, если не из этих нескладных теней, которые шумят, и пугают, и сплетают мир тьмы?
Вот приходит как-то раз Хаим-Мойше, тот, что постарше, и говорит, что лучше бы всегда был зимний день. Пусть на город, не переставая, падает и падает густой снег. Пусть опустится тьма, и ее дикие вопли сольются в один поток. Не нужен — говорит он — такой мир, который умерщвляет людей еще до того, как удовлетворит их желания.
Что касается их самих — объясняют ребята — то с ними Бог очень неприлично обошелся. Еще в самом начале, когда их создал, Он поступил с ними некрасиво. Ведь у Него было на выбор множество прекрасных миров, а Он, как назло, поместил их в этот, недостойный. Жаловаться бесполезно, вмешиваться — тоже. Но ничего, есть пришельцы… Вот они и будут тут крутиться, смотреть, слушать и молчать. Придумали и повторяют: «Немой протест… Вечный немой протест».
Как-то встречаются с ним, Ицхоком-Бером, и он им рассказывает о себе то, что однажды понял: мир останется таким, как есть, его не переделать, и с тех пор он обходится без мира, а мир — без него. И его, Ицхока-Бера, совершенно не беспокоит, что никто не приглашает его ни на свадьбу, ни на обрезание… Парням это нравится. Они удивленно глядят на него и улыбаются:
— Смотри-ка, еще один…
И тут же придумали ему прозвище: Пришелец номер 3.
С тех пор они часто бывали у него в лесу, в верстах трех от города, обменивались прочитанными книгами.
Вот Ицхок-Бер говорит им:
— Слушайте, дорогие мои! Обсуждать больше нечего, в мире все давно разложено по полочкам. И что остается? По вечерам есть над головой звездное небо, и, следовательно, надо искать в нем приличные миры: надо учиться.
И они начинают учиться. В первую очередь — астрономия. До этого тоже немного интересовались туманными сферами, а тут как раз Бог послал комету. Купили ребята — два друга, значит, — где-то на рынке старенький телескоп, не совсем исправный. Привозят его в лес к Ицхоку-Беру, устанавливают на соломенной крыше и каждый вечер туда забираются: сначала они, Мейлах и Хаим-Мойше, а потом и бородатый Ицхок-Бер. В домишке на кровати лежит его жена, уже много лет больная. Чихает, заговаривает сама себя от дурного глаза и ругается:
— Старик! Чтоб тебя… На крышу полез!.. Как ребенок.
А потом еще:
— Впервые в жизни, — кричит, — вижу, чтобы старый человек так здоровья не берег.
Из-за веры она с ним давно в ссоре, с молодости. Для нее время тянется медленно, она чихает и ругается. Но Хаим-Мойше с Мейлахом привезли ей из города новый тайч-хумеш и «Кав-Гайошер»[3]. Мейлах улыбается и молчит, а Хаим-Мойше убеждает ее, что праведница, которая все время держит в руках книгу, может привести мужа в царствие небесное.
Вот так… Так они все лето провели, Мейлах и его друг Хаим-Мойше. И чем же все закончилось? А чем все может закончиться у двоих ребят, которые интересуются туманными сферами?
— Один стал образованным человеком, — говорит Ицхок-Бер. Это старший, Хаим-Мойше, румяный и быстрый.
Вдруг Ицхок-Бер состроил благочестивую мину, как на молитве. Он закатывает глаза, кивает головой и свидетельствует:
— Он, Хаим-Мойше, многого мог бы добиться, но ведь упрямый, не хочет…
А второй, белокурый, скромный Мейлах? Однажды сюда, в лес, к Ицхоку-Беру пришел совсем другой, незнакомый, молодой человек, высокий и очень тихий, и выглядел он совершенно подавленным. Наверно, с ним приключилась беда. В Ракитном говорили, что он был в ссылке. Целых два года там провел. Каждый раз, когда к Ицхоку-Беру приезжали из города, он быстро прятал молодого человека в комнатушку жены и запирал за ним дверь. Он прожил здесь больше полутора лет, у него была маленькая аптека, он был женихом Этл Кадис, и он умер.
Ицхок-Бер затихает, и вся поляна затихает тоже, Пейсах давно прошел, и в воздухе дрожит, поднимается ввысь и гудит летний день — день, когда умер Мейлах. Помнится, тогда на улице перед домом Мейлаха стояли доктор Грабай, Бромберг, хозяин большого склада сельскохозяйственной техники, с женой, которая носит пенсне, Ханка Любер, Этл Кадис, Ицхок-Бер и многие другие. И каждый раз, когда в Ракитное въезжала чья-то телега, она останавливалась, и люди спрашивали, кто умер. Им отвечали:
— Мейлах, Мейлах из аптеки.
Но они не знали, кто такой Мейлах.
А потом на кладбище препирались из-за места. Молодежь добрых полчаса твердила о месте возле могил праведников, но старики все же настояли на своем, потому что уж очень подозрительной была смерть Мейлаха, очень подозрительной… Его похоронили на краю кладбища, под черешней, рядом с младшим братом берижинецкого аптекаря, доктором, совсем молодым доктором, который из-за непосильных занятий заработал туберкулез и принял карболки… На его надгробии золотыми буквами написано по-русски: «Жертва любви к святой науке».