X

На улице рассказывали, что Хаим-Мойше тогда очень ей помог, целых сто рублей дал.

Сама Песл добавляла, что Хаим-Мойше сидел с ней за письменным столом и расспрашивал о родных: как сейчас ее красавица дочь, которая вышла за богатого? Развелась? Он помнил любую мелочь. Он спросил:

— Что же будет, Песл?

— А что может быть? — ответила Песл. — Я, Хаим-Мойше, уже далеко не молода, отжила свое. А тебе надо бы жениться, Хаим-Мойше.

— Жениться? — удивился он.

И оба весело рассмеялись, как старые друзья, она и Хаим-Мойше.

Когда слухи об этом событии достигли магазина Азриэла Пойзнера, там сразу об этом заговорили. Дивились доброте Хаима-Мойше. Даже сам Азриэл Пойзнер на минуту оставил бухгалтерские книги.

— Надо же, — заметил он, — целых сто рублей?

Потом в глубоком раздумье вытащил из одного уха клочок ваты, засунул в другое и принялся искать в счетах ошибку. И добавил:

— Что ж, прекрасно.

Он вообще любил слово «прекрасно». И все считали, что оно подходит ему, уважаемому состоятельному торговцу, которому вдовы и служанки доверяют под простую расписку свои последние сбережения. Главное — это было его доброе отношение к людям и благородное обращение с теми, кто приходил к его красивой, удачной дочери.

В тот раз у него в магазине сидел приезжий родственник мадам Бромберг, богатый молодой человек, студент, который пару лет назад познакомился с его дочерью в Крыму и с тех пор стал приезжать к ней в Ракитное. Это был приятный, спокойный парень. На его трости и серебряном портсигаре были золотые монограммы, которые свидетельствовали о том, что люди любят его и дарят ему подарки.

Сам он любил скульптуру. Когда он впервые приехал в Ракитное, его заинтересовало лицо Мейлаха, и он захотел создать его портрет. Получилась миниатюрная статуэтка, очень симпатичная, и улыбка вышла похожей — такая же смущенная, как у Мейлаха. Но Хава Пойзнер взяла и уехала, бросила его в Ракитном одного, и он не знал, что делать со своим произведением. В конце концов он отослал статуэтку Ханке Любер ко дню рождения, побродил несколько дней по Ракитному и уехал домой, в большой город. Теперь он снова приехал. Не застав Хаву Пойзнер дома, он явился в магазин ее отца, с тростью и серебряным портсигаром, украшенными золотыми монограммами, что свидетельствовало о том, что люди его любят.

— Как поживаете? — вежливо спросил его Пойзнер. — Женились, наверно?

— Пока нет, — ответил студент с виноватой улыбкой и смутился. — Что вы, нет, конечно…

— Вот как?

Азриэл Пойзнер кашлянул, прочистил легкие, недоуменно посмотрел на студента. Но спохватился и добавил:

— Вот так, значит. Что ж, прекрасно.

И все это было сказано из вежливости, чтобы только не поставить человека в неловкое положение.

Вообще-то в тот жаркий летний день Пойзнер чувствовал себя не очень спокойно, часто бросал взгляды на площадь. После, немного позже, он вышел на порог и опять, как утром, начал высматривать, не едут ли с вокзала извозчики. Дело в том, что Хава Пойзнер, его красавица дочь, уехала в окружной город, где условилась снова встретиться с молодым Деслером. Там должно было наконец все решиться, пара он ей или нет. Но прошла неделя, вторая, а она все не возвращалась. Не означало ли это, что вопрос оказался для нее слишком трудным?

Азриэл Пойзнер с нетерпением ждет, когда же она приедет — любым поездом. То и дело подходит к открытой двери, козырьком прикладывает ладонь ко лбу и всматривается: в дальнем конце улицы чернеет фаэтон, звенят колокольчики, рядом с извозчиком — дамская шляпка, но фаэтон сворачивает в переулок, легкая вуаль, мелькнув, исчезает с глаз. Мало того, в глубине магазина, в холодке, сидит приезжий студент, богатый родственник мадам Бромберг, курит папиросу за папиросой и не признается, кого ждет. Когда жена Азриэла Пойзнера заходит в магазин, студент мешает им поговорить. Жена Пойзнера, принарядившаяся, в гарусной шали, еще довольно молодая и красивая, стоит на пороге и вместе с мужем смотрит вдаль.

— Ну что? — спрашивает она.

Азриэл Пойзнер не отвечает, он задумался, на лице проступили морщины.

— Эй, ты! — вдруг бросает он старшему приказчику, который в почтительной позе застыл за прилавком. — Как там тебя?

— Йосеф, — отвечает приказчик.

— Да, Йосеф. Поди сюда. Встань за конторку, Йосеф.

А сам застегивает черный люстриновый кафтан и потихоньку спускается с крыльца. Идет неохотно, словно человек, который в жаркий будний день решил навестить знакомого, справляющего траур. Беспрестанно поглаживает бороду. Когда кого-нибудь встречает, смотрит искоса близко посаженными подслеповатыми глазами и никого не узнаёт, будто в чужом городе. Миновав площадь, обойдя ее по левой стороне, он спускается под гору, в старую часть города, к дальним бедным улочкам.

Там, в низине, на плохо вымощенной рыночной площади, готовятся к ярмарке, что будет через неделю после праздника Швуэс. Ларьки стоят где рядами, где вразброс, стучат молотки, навесы уже соорудили, и возле установленных прилавков разгружаются телеги. А день — жаркий и скучный, как жизнь самого старого города, как жизнь неудачника-меламеда[6], обучающего детей где-то здесь, в конце переулка. Слышно, как он повторяет с оборванными учениками древнюю, скучную главу Пятикнижия, которую читают после Пейсаха:

— «Вэим» — «и если», «бабаис» — «в дом», «юшив» — «вернется», «ифурах» — «и расцветет», «анега» — «чума», «вэим» — «и если…».

Молоток стучит, палатки растут, меламед повторяет. А мальчуган из хедера забыл обо всем на свете, уже не один час он торчит около свежесколоченных ларьков и глядит во все глаза: незнакомые приезжие девушки там, внутри, возятся с товаром — труженицы, такие проворные, с ловкими руками. Они едят не из тарелок, а из глиняных черепков, и улыбаются парням — то ли помощникам, то ли своим любимым.

Азриэл Пойзнер уже прошел через площадь и блуждает по переулкам. Девушки удивляются: они никогда его здесь не видели. Странно, зачем это он сюда пожаловал, да еще в будний день? Он останавливается и что-то спрашивает у одной из девушек. Та указывает ему на дом почтаря Зайнвла — наполовину дом, наполовину постоялый двор.

— Вот здесь он живет, — говорит девушка. — Вход с заднего крыльца.

Но ведь сейчас у почтаря Зайнвла никто не живет, кроме Прегера, заведующего талмуд-торой, который когда-то был влюблен в Хаву Пойзнер, а теперь, говорят, волочится за Хайкой, служанкой из заезжего дома, и обещает на ней жениться. «Всем назло — говорит — женится на ней».

* * *

Из дома почтаря доносится стук пестика о ступку. Жена Зайнвла, тощая, маленькая бездетница, сидит на полу, в холодке, возле дверей кухни, подальше от свежих куч конского навоза, который никогда не высыхает у ворот. Она толчет корицу для праздничной выпечки, а в доме, в одной из маленьких, прохладных боковых комнатушек, на жесткой кровати лежит Прегер. На нем широкая рубаха синего шелка и мягкие домашние туфли. Он отдыхает после изнурительного учительского труда в талмуд-торе. Прегер только что вернулся домой. Каждый день он без устали работает с тремя переполненными классами. Сегодня он сотворил чудо: показал второму учителю, как можно в последние жаркие дни перед летними каникулами увлечь учеников на занятиях. Мало того, он провел последнюю репетицию, подготовил учеников к вечеру в честь талмуд-торы, на котором они должны будут выступать. Сейчас Прегер, усталый и довольный, чувствует свою силу. Вся округа завидует ему из-за его талмуд-торы, вся округа помнит, как пять лет назад в Ракитное приехал Прегер, известный наглец, насмешник, острослов и ужасный безбожник. Может, он хорохорился и сам на себя наговаривал, что слишком привязан к бутылке, но, во всяком случае, пьяным его никогда не видели. Вскоре он перессорился со всеми крепкими хозяевами Ракитного и дал им понять, что они для него никто. Тремя пальцами он прижал к переносице пенсне и сказал им:

— Да вы для меня ничем не лучше портного Шоелки, с которым я выпиваю у Зайнвла.

О, Ракитное сразу им заинтересовалось. И восемнадцатилетняя дочь Азриэла Пойзнера Хава влюбилась в него. Хава Пойзнер не раз обещала родителям, что не будет с ним встречаться, но каждую пятницу бежала вечером к Бромбергам и ждала, не придет ли он.

— Правда ведь, — говорила она мадам Бромберг, — у него такое необычное лицо, такой высокий лоб…

Но это было давно, целых пять лет назад.

А теперь она растравляет ему душу, повзрослевшая, расцветшая Хава Пойзнер, и конца этому не видать. Ей назло он волочится за служанкой Хайкой и всем говорит, что женится на ней, но Хаве Пойзнер до этого и дела нет. Прегер помнит, что она уже вторую неделю в окружном городе, а без нее Ракитное кажется пустыней в эти прекрасные летние дни. Он смотрит в потолок и размышляет: «Чего же Хаве Пойзнер от него надо?» И еще: «Рано или поздно она его замучает до смерти».

Вдруг раздается тихий стук в дверь, и за ним, еще тише, осторожно входит богатый родитель с холеным поповским лицом. Он выглядит как-то не так, видно, неловко ему, словно он заявился на буднях с праздничным визитом.

От неожиданности Прегер забывает, что пенсне лежит на столике, обитом черной клеенкой, и машинально прижимает три пальца к переносице. Но вот он надевает пенсне и поднимается.

— Садитесь, пожалуйста, — приглашает он Азриэла Пойзнера, а сам не смотрит на него.

С минуту они сидят молча.

— Я уже давно должен был нанести вам визит, — произносит Пойзнер, улыбается и в легком поклоне сгибает широкую поповскую спину.

Оба по-прежнему не смотрят друг на друга.

Пауза.

Прегер уже пришел в себя, но не может понять, что означает это посещение. Между ним и богатым, известным торговцем, отцом его любимой девушки, все отношения порваны раз и навсегда. Он больше не бывает в их доме. Как-то зимой, на Хануку, Прегер под вечер подошел к новому дому Азриэла Пойзнера на полукруглой площади и увидел, что у парадной двери ждут разукрашенные сани, запряженные парой лошадей. Не иначе как польская упряжка молодого Деслера. Весь вечер сыпал снег, возчик дремал, сгорбившись, а внутри, в ярко освещенном коридоре, куда вошел Прегер, стояла в одиночестве жена Пойзнера и с превеликой нежностью гладила новенькую, с иголочки, кунью шубу, висевшую на вешалке. Чья же это была шуба, уж не Деслера ли? На Прегера женщина даже не взглянула.

— Слушайте, — спросил Прегер, не спеша протирая снятое с носа пенсне, — у вашего мужа, кажется, тоже есть настоящий куний тулуп?

— Есть, — ответила жена Пойзнера, не обернувшись, — только уже старый совсем, поношенный.

А сама все гладила шубу Деслера. Прегер ушел и всему городу передал, что он тогда сказал жене Пойзнера.

— Вы со своим мужем, — сказал он ей перед уходом, — вы со своим мужем тоже когда-то были новыми; наверно, когда-то вы были похожи на людей, но теперь поизносились… Сильно поизносились и постарели.

С тех пор он больше не переступал их порога. Полгода он не был в их доме, и вот на тебе — дождался ответного визита в боковой комнате у почтаря Зайнвла. Но почему так заметно, что Пойзнер зашел лишь на несколько минут, не больше? Зашел и сидит как на иголках.

— О вас, Прегер, — говорит он, — я всегда был самого высокого мнения. Голова у вас — дай бог каждому, и я не сомневаюсь, что моей дочери вы настоящий друг, может быть, лучший друг. Было бы не так, я бы к вам не пришел.

Прегер чуть не подскочил на месте.

— И что же? — спрашивает он, не поднимая глаз.

Но Пойзнер в ответ только слегка кивает головой.

— М-да, — говорит он и ждет.

И улыбается.

— Вы ведь, — говорит он, — уже далеко не молоды. Что ж вы так нетерпеливы?

Это намек: Прегер и без того не пара его дочери, но он к тому же еще и старше ее, гораздо старше.

— В городе, — продолжает Пойзнер, — слишком много говорят о вас и моей дочери. Наверно, вы знаете об этом не хуже меня. Уже несколько лет говорят на каждом углу, И наверно, вы знаете, что в последнее время к ней приезжает молодой Деслер из Берижинца, инженер Деслер. Но я верю, что вы моей дочери настоящий друг… И человек порядочный…

Прегер не выдерживает.

— Так чего вы хотите? — спрашивает он и резко поднимается. — Чего вам от меня надо?

Но Пойзнер спокоен. Он улыбается:

— Чтобы прекратить эти толки, я прошу вас, ради меня, ради моей жены и дочери, уехать из Ракитного месяцев так на пять-шесть.

— Ради вашей жены и дочери?!.

Что вдруг нашло на Прегера? Что его так обожгло? Он не может найти слов. С силой прижал пенсне к переносице и принялся шагать по комнате из угла в угол. Только через минуту, когда Пойзнер уже вышел за дверь, Прегер опомнился. Он выбежал к распахнутым воротам и во весь голос прокричал Пойзнеру вслед:

— Эй, слышите? Вы чрезвычайно благородный человек, вы, и ваша жена, и ваша дочь! Чрезвычайно благородный человек…

* * *

Через пару дней Прегер устроил у себя попойку. Он даже не задернул занавески и окно оставил открытым. Плевать, что о нем будет говорить все Ракитное. Лишь бы весело было.

— Вот вы тут сидите, — кричал он портному Шоелке, жуликоватому парню, который выбивает для агента Залкера долги, — а два дня назад на этом месте сидел сам Азриэл Пойзнер!

И все за столом хохотали, хотя никто толком не понимал, что в этом смешного. Залкер, агент по продаже швейных машин Зингера, щуплый, по-мальчишески быстрый, потирал ручки и радостно улыбался в седоватые усы, будто неожиданно попал на обрезание к гостеприимным хозяевам. После четвертого стакана его плутоватое личико и крепкая, жилистая шея пошли красными пятнами, он вместе со стулом откинулся назад, к стене.

— Чтоб я так жил, Прегер, — сказал он, — идите ко мне в компаньоны. Чтоб мне помереть, если вы не будете зарабатывать в пять раз больше, чем с хозяйскими сорванцами в талмуд-торе.

В ответ Прегер наполнил стаканы.

— Давайте выпьем за то, — предложил он, — чтобы все наши благородные и уважаемые хозяева лопнули, да поскорее.

Оба отвечают взрывом хохота, и агент Залкер, и портной Шоелка. Разбитной малый с черным цыганским чубом над низким лбом и большими бегающими глазами, от радости он не может усидеть на месте. Почтарь не отрываясь смотрит через открытую дверь в коридор, а Шоелка с полным стаканом в руке тянется к Зайнвлу и клянется, что всем простым людям в Ракитном Прегер как отец родной:

— Настоящий друг, чтоб я так жил… А голова какая, а? Всю Тору знает с комментариями…

Почтарь Зайнвл вздернул бороду, затянулся папиросой и выпустил в потолок струю дыма. Когда-то, в молодости, он донес на троих евреев и за это на пять лет был отлучен от общины, жил отдельно от всего города. С тех пор он отвык разговаривать, все время молчит, только улыбается в рыжую бороду, чуть тронутую сединой. Целыми днями простаивает, опершись на ворота, курит папиросу, вставленную в длинный деревянный мундштук, и ждет десять своих упряжек, которые развозят по округе депеши. Он не забыл, что когда-то донес на троих евреев. Прегера, своего квартиранта, он уважает, очень уважает, но молчит, не знает, как об этом сказать. Вдруг он уходит к себе, возвращается с двумя зажженными свечами в субботних подсвечниках и ставит их на стол перед Прегером. Может, он думает, что так будет веселее? Или просто хочет, чтобы его, почтаря Зайнвла, заметили?

— Зайнвл! — кричит агент Залкер. — Холеру тебе в живот, сядь и выпей!

— Да подождите вы! — перебивает Прегер, в синей шелковой рубахе нараспашку, с рюмкой в руке.

Он встал и хочет произнести речь: что такое настоящая человечность, в ком она еще осталась? Да только в простых людях, его добрых друзьях — агенте Залкере, жуликоватом Шоелке и доносчике Зайнвле. Но Залкер не дает ему сказать. Он обнаружил под столом чью-то ногу в лаковом сапоге и спешит выяснить, чья она: его или портного Шоелки. Оказывается, это нога Шоелки, но Залкер не отпускает сапога и, задыхаясь от смеха, требует, чтобы Шоелка пропел стих из Иезекииля: «Как проверяет пастух свое стадо…»

На улице женщина чешет в затылке чулочной спицей и слушает, как Шоелка поет, пытаясь вырваться, а двое босоногих мальчишек заглядывают в комнату через распахнутое окно. Они стоят на цыпочках и держатся за наличник. Что происходит в доме? Там накурено, душно, на столе среди пустых и полных бутылок горят две свечи и портной Шоелка обеими руками изо всех сил колотит себя в грудь и плачет, потому что Залкер его не любит.

— Чтоб я так жил, — рыдает Шоелка, — он думает, я служу ему за деньги. А я его люблю… Вот разориться мне, чтоб у меня осталось меньше, чем эта рюмка водки стоит. И вас люблю, пан Прегер, чтоб я так жил. Что угодно для вас, только скажите…

* * *

После дружеской попойки у почтаря Зайнвла Прегер неделю ходил с больным горлом и говорил скрипучим, как старое дерево, голосом, будто славно погулял на затянувшейся еврейской свадьбе. Шли дожди, город трое суток стоял холодный, темный и насквозь промокший. По улицам брели в калошах и закатанных брюках, пробирались по грязи и лужам, в которых плавали сорванные ветром зеленые листья. Когда дождь прекратился, холодный ветер еще долго не мог разогнать тяжелых, черных туч. Он рвал крыши и раскачивал деревья, из-за туч было темно, и казалось, что лето прошло, едва успев начаться, и больше никогда не вернется.

В эти холодные дни заведующий Прегер закончил учебный год в талмуд-торе. Он по-прежнему не давал проходу служанке Хайке, без устали повторяя, что она ему нравится и он хочет на ней жениться, жениться назло всему Ракитному.

Хайка, быстрая и веселая, с натруженными ловкими руками, расхаживала нарядная, как невеста, и хозяйка заезжего дома, старая, больная соломенная вдова, всем жаловалась, что девушка совсем отбилась от рук — даже в комнатах не убирает.

А Хайке было все равно. Она говорила, что верит в слова Прегера не больше, чем в Иисуса:

— Что Прегер говорит, что собака лает — для меня никакой разницы.

И все же каждый вечер наряжалась и бежала посмотреть, не ждет ли Прегер на улице, у забора. Они часами напролет стояли там, в темноте, как деревенские парень и девушка. Прегер гладил ей руки и рассказывал, что после свадьбы они вдвоем на все лето уедут в далекий южный город, поселятся у мужика в хате, Хайка заведет цыплят и будет сыпать им просо…

— Ну, Хайка, — спрашивал он ее, — хотите так?

А Хайка смотрела на него с дразнящей улыбкой и бесстыжими огоньками в глазах.

— Прегер, — отвечала она, — черт вас разберет, Прегер…

Загрузка...