Возвращаясь в кабинет из консульского отдела, где провел утро, захватив с собой свежую почту, Раскольников поднялся на свой второй этаж, прошел гостиную, вышел в коридор, разделявший гостиную и его приемную.
Дверь в приемную была приоткрыта, там кто-то находился. Интересно, кто бы это мог быть? Когда он уходил, он запер обе двери - и кабинета, и приемной, ключи взял с собой. Была еще одна пара ключей, запасных, у коменданта, но что было делать коменданту в его приемной?
В эту минуту из приемной вышел Яковлев.
- Извините, - хмуро проговорил Яковлев и, ничего не объясняя, пошел прочь.
- Постойте! Что это значит? - остановил его Раскольников.
- Мне нужно было проверить сигнализацию. Чтобы не беспокоить вас, открыл своим ключом, - коротко ответил Яковлев и удалился.
Вот как, у него, оказывается, свой ключ.
Раскольников вошел в приемную, огляделся. Дверь кабинета была заперта. Открыл ее. Войдя, оглядел кабинет. В кабинете, как и в приемной, как будто ничего не изменилось.
Не сразу смог сесть за стол. Бросив на стол пакет с почтой, принялся ходить по комнате.
Последнее время сексоты совсем распоясались. На февральско-мартовском Пленуме Сталин заявил об обострении классовой борьбы в стране, о том, что враги повсюду, и даже партбилет не может быть гарантией благонамеренности человека. Как бы в доказательство этого на пленуме было объявлено об аресте Бухарина, обвинявшегося в шпионаже и терроризме. Для секретных сотрудников НКВД в полпредстве это стало указанием еще больше усилить бдительность. Как бы извлекая урок из истории Сухорукова и Казакова, Яковлев и Павлов сменили весь обслуживающий персонал полпредства. Прежде в горничные и кухарки нанимали местных женщин, из семей болгарских коммунистов, теперь эту работу выполняли жены рядовых сотрудников. Закрыли парадный вход, стали опрашивать посетителей, желавших видеть полпреда, о чем они намерены беседовать с ним, решали, кого пропустить, кого нет. Раскольников протестовал, требовал прекратить эти опросы, из-за них возникали нелепые осложнения в делах, Яковлев какое-то время пропускал всех, потом снова запирал вход.
А за окном - благодать, синее небо, жаркое солнце, оглушительный треск воробьиной стаи, облепившей молодой тополь под окном. Дурманом свежескошенной травы тянуло со стороны царского сада.
Пакет на столе притягивал к себе. В пакете опять могло быть требование выехать в Москву для переговоров о новом назначении. После того как в переписке с Крестинским отказался сменить Софию на Афины, письмо с таким требованием получил от Литвинова. То есть пришла бумага за подписью Литвинова, составленная кем-то из его помощников, но не Крестинским, Крестинский к тому времени куда-то запропастился. Ответил тогда Литвинову, что выехать не может, так как не на кого оставить дела, вынужден ждать, когда из Москвы пришлют замену отозванному первому секретарю. С тех пор прошло почти два месяца, ответа от Литвинова пока не получил. Ждал с каждой диппочтой. Сам он, конечно, в своих посланиях в наркомат о том не напоминал. Но едва ли молчание Литвинова было связано с тем, что там, в Москве, оставили мысль вытащить его из Болгарии.
Вскрыл пакет. Обычные бумаги. Справки. О переводе - ни слова. И слава богу. Еще какое-то время можно пожить спокойно.
Между бумагами обнаружил список книг, подлежащих изъятию из книгохранилищ. Обычный список, рассылавшийся библиотекам, периодически пополняемый. Против фамилий иных авторов стояла помета: "Уничтожить все книги, брошюры и портреты".
В предыдущем списке были имена Зиновьева, Каменева. В этом списке к ним прибавились имена Пятакова, Сокольникова, Галины Серебряковой, Радека. Имена жертв последнего процесса. Но после Радека, к удивлению своему, прочел собственную фамилию: Раскольников.
Не поверил глазам. Подумал: может быть, это какой-то другой список? Перевернул страницы в обратную сторону- нет, список книг, подлежащих изъятию. Правда, против фамилии "Раскольников" не стояло пометы насчет "всех" книг, речь шла лишь об одной его книге, книге воспоминаний "Кронштадт и Питер в 1917 году", изданной двенадцать лет тому назад. Но что из того?
Обдало жаром. Взволнованный, выскочил из-за стола. Пробежался по кабинету.
Вот тебе на. Не мытьем, так катаньем, как говаривал Троцкий.
Как это следовало понимать? В Москве его уже поставили на одну доску с "врагами народа"? Изымали его книгу, как книгу "врага народа"? Или карательная мера касалась лишь его книги, цензура усмотрела в ней что-то идеологически невыверенное, к личности автора власти пока не имели претензий? Пока! Слабое утешение.
Но что могло не устроить цензуру?
Снова сел к столу. Уперся взглядом в свою фамилию, в название книги "Кронштадт и Питер".
Эта книга - мемуары, как всякие мемуары, не претендующая на полную объективность в изложении событий, все там описанное - события, очевидцем которых он был. Может быть, какие-то выводы, какие он делал, когда писал книгу, акценты не совпадали с принятыми ныне представлениями о тех событиях? Но разве это повод - осудить книгу на уничтожение?..
Вошла Муза, одетая и причесанная, в длинном, свободном, в бесчисленных оборках, светлом сарафане. В этом на ряде она выходила гулять. Позвала выпить чаю, предложила после чая прокатиться к царскому дворцу во Вране, ездили туда иногда среди недели подышать полевым воздухом.
- Хорошо, я сейчас приду, - сказал он. - Только разберусь с почтой.
Муза ушла, он достал из шкафа свою книгу и стал ее листать. Сразу попалось на глаза имя Троцкого. Вот! Ну конечно. Вот - главный криминал, причина, почему книгу осудили на смерть: в ней упоминалось имя Троцкого. Не просто упоминалось. Троцкому было уделено немало места, о нем рассказывалось уважительно, как об одном из вождей большевиков, руководителей Октябрьской революции.
Конечно, теперь такая книга была невозможна. История Октября перекраивалась, переписывалась на глазах - судебными процессами над большевиками, партийными постановлениями, печатью. Принижалась роль старой гвардии, соратников Ленина, на первый план выходили два имени - Ленина и Сталина. Само понятие "партия Ленина" уничтожалось, заменялось понятием "партия Ленина-Сталина". Троцкому в этой истории отводилась роль злобного врага революции.
Между тем в книге имя Троцкого было переплетено с именем Ленина. Раскольников писал о том, что в 17-м году между Троцким и Лениным не существовало разногласий. С самого начала работы в России по возвращении из эмиграции и тот и другой делали ставку на вооруженное восстание. В книге подробно и с симпатией рассказывалось о роли Троцкого в истории с "Кронштадтской республикой", когда Троцкому удалось разрешить конфликт между кронштадтцами и Временным правительством, о его роли в июльских событиях.
А Сталин? О нем в книге почти ничего не было. Его имя всплывало два-три раза в ряду с другими второстепенными деятелями партии. О нем нечего было сказать Раскольникову. Революцию делали другие люди, Сталин никак себя не проявил.
Книга была крамольной, это было очевидно. Крамольной, несмотря на то что уже представляла собой переработанный вариант более раннего текста, переработанный вариант, в котором линия Троцкого была намеренно и существенно притушена…
- В чем дело, Федор? - открыла дверь встревоженная Муза. - Полчаса прошло. Чай остыл.
- Иду.
Вернулся к столу, сложил разбросанные бумаги в папку, сунул в ящик стола, запер.
- Иду.
Царский дворец во Вране пустовал, к нему вела широкая, обсаженная тополями, тенистая дорога, здесь можно было, гуляя, спокойно говорить обо всем, не опасаясь чужих ушей. Оставив шофера с машиной у въезда, пошли в сторону дворца. Было тихо, нежарко, с близких полей доносился сладкий дух подсыхавшего в валках свежего сена.
Утреннее потрясение оставило в душе гнетущее чувство безнадежной утраты. Как тоска по дорогому покойнику. Больше у него не было его книги. Бесполезно было бы протестовать, жаловаться, куда-то писать, что-то кому-то доказывать. Куда писать, кому доказывать? Список составляли люди, которых он хорошо знал, это были его же бывшие подчиненные по Главискусству. Может быть, если бы он и теперь оставался его начальником, он бы сам вписал свою книгу в проскрипционный список. Вынужден был бы вписать. И хорошо еще, что в список попала только эта книга.
Если бы Москва имела что-то против него, запрещены были бы и другие его книги, в том числе его вторая книга воспоминаний о революции и гражданской войне - "Рассказы мичмана Ильина". Не посмотрели бы на то, что там вовсе ничего не было о Троцком и, напротив, представлен был и выведен в выгодном свете Сталин.
Вторую книгу писал спустя несколько лет после первой, когда в стране уже покончили с оппозициями, и Троцкого изгнали из страны, и невозможно было напечатать ни строчки о революции и гражданской войне, не упомянув имени Сталина. Чтобы издать книгу, вынужден был вставить в нее эпизод со Сталиным, - в главе, посвященной истории потопления Черноморского флота. В книге Сталин действовал эффективно, в согласии с распоряжениями Ленина, помогая осуществлению проекта. На самом деле было иначе…
Муза заговорила:
- Скажи, как ему все так легко удалось?
- Сталину?
- Да. Уничтожил всех своих соперников. Выходит, он умнее всех?
- Не сказал бы, - ответил, усмехнувшись. - Троцкий его называет выдающейся посредственностью. Ничего демонического в нем нет. Обыкновенный человек. Ты же его видела, говорила с ним. Канцелярист с лицом чистильщика сапог.
- Что я могла увидеть? Потом, внешнее впечатление еще ни о чем не говорит.
- Все так. Поразительно, но именно мизерность его личности обеспечила ему сначала высокое положение в партии, потом и поддержку массы партийной бюрократии. Особеннности нашего внутрипартийного устройства. Вот на Западе гадают: на кого он опирается, на какие слои? Его опора- среднее звено партработников. Люди, вступившие в партию во время гражданской войны или сразу после нее- фабричные рабочие, сельские пролетарии, - народ не больно грамотный. В начале 20-х они составляли большинство делегатов съездов, на которых вожди вели мудреные дискуссии. Что они понимали в этих дискуссиях? Сталин с его спотыкающейся тусклой речью был им понятнее.
- Все же он всех одолел, - заметила Муза. - Блестящего Троцкого и не менее блестящих Каменева, Бухарина.
- Они сами себя одолели. Они использовали его в своей борьбе друг с другом. Принимали в свою компанию, потому что не боялись его соперничества. Посредственность! Сделали генеральным секретарем с единственной целью: чтобы он служил им. И он служил. До поры.
- А почему никто не сопротивляется? В гражданскую войну крестьяне бунтовали против разверстки. А коллективизацию и раскулачивание перенесли. Неужели только из страха перед репрессиями?
- Этого мало?
- Почему же в гражданскую не боялись? Люди изменились?
- Партия поработала в народе. Вот на мартовском Пленуме Сталин назвал партию комсоставом народа. Три-четыре тысячи ее руководителей генералитет, тридцать-сорок тысяч партийцев среднего звена - офицерство, сто-сто пятьдесят тысяч работников районного звена - унтер-офицерство. Еще сотни тысяч ефрейторов. И вся эта армия властных людей годами изо дня в день внушает народу, как ему жить. Народ деморализован. - Умолк. Потом глянул на нее. - Ты не устала? Не повернуть ли назад?
Не дойдя до дворца, развернулись и пошли к машине.
В июне 37-го года обрушилась новость, казавшаяся совершенно невероятной: в центральном аппарате Наркомата обороны органы НКВД раскрыли военно-фашистский заговор во главе с маршалом Тухачевским, до недавних пор - первым заместителем наркома обороны. Вместе с ним были арестованы и преданы суду - суд был закрытым - несколько высших военачальников, и в их числе командармы первого ранга Якир, Уборевич, Корк, комкоры Путна и Примаков. Их обвиняли в связях с военной разведкой "одного из иностранных государств", которое вело "недружелюбную политику в отношении СССР". Военным кругам этого государства они будто бы доставляли шпионские сведения, занимались вредительством в Красной Армии, готовили контрреволюционный переворот в СССР. Суд, проходивший 11июня, вынес всем подсудимым смертный приговор, и на сле дующий день их расстреляли.
Всех этих людей Раскольников знал лично, они были его соратниками по гражданской войне, с ними он встречался, бывая в Москве, и ни на секунду не усомнился в том, что с ними произошла та же беда, что и с Пятаковым, Каменевым, Зиновьевым, другими осужденными по московским процессам. Суд был фиктивный, подсудимые были заведомо осуждены, независимо от характера улик, добытых следователями НКВД.
- Это конец, - сказал Раскольников, когда они с Музой, приехав по обыкновению к царскому дворцу во Вране, чтобы без помех обсудить происшедшее, вышли из машины, пошли по тенистой пустынной дороге. - Больше надеяться не на что. Я думал, военные остановят безумие, заставят одуматься руководство. Интересы укрепления обороны страны вынудят их вмешаться в политику. Не может страна развиваться из-под палки НКВД. Нет, и их сломили. Какой-то бред. Не было и попытки сопротивления. Тухачевский, Якир, Примаков, храбрецы, позволили себя арестовать…
- Но почему их арестовали? За что? - вырвалось у Музы.
- За что! - желчно усмехнулся он. - Как будто это имеет значение. За что расправились с Каменевым, Зиновьевым, Пятаковым?..
- Я не о том…
- Все процессы скроены на одну колодку. Кроил один сапожник. Конечно, у него были основания опасаться военных. Один Тухачевский чего стоит. Теперь понятно, почему вызывали в Москву Кривицкого, расспрашивали о Тухачевском. На Тухачевского еще в прошлом году собирали компромат. Интересовались агентурой Вальтера в разведке абвера. Рассчитывали на дружеское содействие ведомства Канариса?..
- Неужели такое возможно?
- Почему нет? Слишком все сходится. Во всяком случае, в ближайшее время надо ожидать массовых чисток в армии. Дело на Тухачевском и его товарищах по процессу едва ли кончится. С каждым из них связаны сотни начальствующих лиц.
- Военных обвиняют во вредительстве. В чем же их вредительство?
Раскольников усмехнулся.
- Ну, тут все ясно. Начать с того, что все подсудимые, во всяком случае Тухачевский, Якир, Уборевич, упорно проводили мысль, что будущая война будет войной моторов, а не конных армий. Требовали ускорить формирование танковых соединений за счет сокращения кавалерии, уменьшения расходов на нее. Это противоречит принципам строительства Красной Армии, которые проводит нарком Ворошилов. Притом они не скрывали своего пренебрежительного отношения к личности Ворошилова, считали, что он не на месте, должен быть отстранен от руководства Красной Армией. Как не вредительство, не покушение на самые основы социалистической государственности? Ворошилов - ближайший человек Сталина… Впрочем, будем ждать подробностей. Может быть, все-таки напечатают стенограмму процесса…
Никаких подробностей о процессе в печати не появлялось. Стали, однако, доходить вести о том, что в армии и на флоте действительно началась чистка, связанная с делом Тухачевского и его сподвижников. Органы "брали" командующих войсками военных округов и командиров корпусов, командиров бригад и дивизий, полков, опустошали преподавательский состав высших и средних военных учебных заведений. Газеты подогревали кампанию, внушали: не может быть такой воинской части, в которой не было хотя бы одного участника заговора.
Новые веяния не могли не задеть и маленькую колонию сотрудников советского полпредства в Софии. Очередной виток собраний и совещаний, посвященных усилению бдительности, стали раскручивать Яковлев, Павлов, Ткачев. Ткачев, правда, вскоре уехал, отозванный Москвой. По некоторым признакам можно было предположить (из Москвы приезжал на день молодой чин НКВД и задавал характерные вопросы о нем), что этот сексот сам стал жертвой чьей-то неумеренной бдительности. На какое-то время это будто охладило пыл Яковлева и Павлова, у них появились особенные заботы, они куда-то исчезали, иногда по нескольку дней их не было видно. Но потом снова стали проводить собрания ячейки и производственные совещания.
По-прежнему Раскольников освобождал Музу от обязанности посещать ячейку - теперь под предлогом близких родов. Сам же иногда спускался вниз, в зал с пальмами в кадках и портретами Сталина, Ворошилова, Кагановича на стенах, вовсе игнорировать собрания уже не мог. Сидел несколько минут, вслушиваясь в речи сотрудников или резкие филиппики Яковлева. Тот всегда припоминал, к месту и не к месту, слова вождя о том, что верить никому нельзя, и неприятно заявлял, что в ком-то из сидящих в зале вполне может оказаться неразоблаченный враг. Иногда Раскольникова просили рассказать о международном положении. Он делал доклад и уходил.
Взял за правило: выбирался из комнат, спускался вниз, выходил ли в сад с книгой, - брал с собой, клал во внутренний карман пиджака заряженный револьвер. Муза однажды заметила, испугалась:
- Зачем оружие?
- Я им не дамся. Вздумают напасть - живым меня не возьмут. Не беспокойся, в себя стрелять не буду. Но тронуть себя никому не позволю.
Основания опасаться чего-то подобного со стороны Яковлева с Павловым были. Это понимала и Муза. Всего за несколько дней перед тем произошла неприятная история, которая могла для них плохо кончиться. Яковлев принес Раскольникову на подпись папку с визами. Подписав несколько виз, Раскольников наткнулся на анкету известного софийского журналиста, печатавшего язвительные памфлеты о советских вождях, к тому же связанного с одной из русских белогвардейских организаций. Посмотрел на Яковлева. Едва ли тот не знал, что делал, предлагая эту анкету.
- Зачем вы принесли эту анкету? - строго заговорил Раскольников. - Вы должны знать, что этот человек никогда не получит нашей визы.
- Какой человек? - выразив озабоченность на лице, нагнулся Яковлев над анкетой. Сделал вид, будто не понимает, почему этот человек не может получить визы. Но, должно быть, сообразив, что признаться в том, что он не знает этого человека, тоже нельзя, оставил игру. Выпрямился. - Извините. Случайная ошибка.
Выпроводив Яковлева, Раскольников позвал Музу.
- Сейчас Яковлев пытался меня спровоцировать, - сказал он, когда она вошла в кабинет и закрыла за собой дверь.- Подсунул на подпись визу человека, который известен как террорист и белогвардеец. Подпиши я ее, меня обвинили бы тут же в потере бдительности или в чем-нибудь похуже. Представляешь, дал визу на въезд в страну террористу? Не с прицелом ли на кого-нибудь из членов правительства?..
С еще большим напряжением ждал ответного письма Литвинова, нарком должен был объявить, дожидаться ли ему приезда первого секретаря или, оставив полпредство на второстепенных сотрудников, отправляться в Москву.
Каждая почта могла доставить вызов. Спрашивал себя: вот он придет, и что тогда? Ехать? Бросив Музу, беременную, в Софии, ей скоро рожать? Уехать с мыслью, что, может быть, уже не удастся вернуться за ней и будущим ребенком, вовсе когда-либо увидеться с ними? Оттягивать поездку до последней возможности, как делал до сих пор? А потом? Что потом, когда уже не будет этой возможности?
Может быть, вовсе не возвращаться? Так поступали иные…
Но эту мысль он гнал от себя. Все его существо протестовало против такого решения. Как так? Он, Раскольников, всю жизнь отдал революции. Тот строй, который создан в России - его строй. Он лично ответственен за все, что воплощено революцией в его стране. И за ошибки. Свои и чужие. Ошибки неизбежны в таком большом деле. Время их исправит… От всего отступиться? Только потому, что в Москве ему грозила опасность? Как будто он не смотрел всю жизнь в лицо опасности. И потом, кто знает, как долго продлится то, что теперь происходило в Москве? И почему обязательно с ним должно что-то случиться? Может быть, в самом деле не было ничего иного на уме у Литвинова или у кого там, кто выдумывал ему новые назначения, как использовать наилучшим образом ег о, Раскольникова, дипломатический опыт? Может быть, в самом деле пришла ему пора переменить место работы, засиделся в Болгарии?..
Ждал, ничего заранее не решая.
И дождался. В середине июля пришла телеграмма от Литвинова. В ней Литвинов предлагал Раскольникову немедленно выехать в Москву для переговоров о новом назначении. Каком - об этом в телеграмме не говорилось, сказано было только, что о более ответственном. Предложение мотивировалось тем, что занимаемый Раскольниковым пост в Болгарии для него недостаточен. Эта грубая лесть коробила, на стораживала, стиль телеграммы был не литвиновский. И опять не было ответа на вопрос: как же ехать, когда не на кого оставить дела? Вместо того предписывалось немедленно сообщить дату отъезда.
Показал телеграмму Музе. Она не испугалась, прочитав телеграмму. Решила, что ехать - надо. Нельзя бесконечно откладывать. Что там могут подумать? К тому же он не должен заранее отказываться от предложения, которое ему намерены сделать. Как знать, что за предложение? Словом, нужно съездить в Москву. Вот только как он может выехать из Софии, когда до сих пор нет первого секретаря? Решили, что он ответит Литвинову телеграммой же и только одно спросит: кому сдать дела?
Он послал телеграмму с этим вопросом. В надежде, что все-таки прикажут дожидаться секретаря.
Так и получилось. От имени Литвинова из наркомата ответили, что он должен выехать, как только в Софию прибудет заместитель секретаря или его, Раскольникова, заместитель из другого полномочного представительства.
Еще на какое-то время отложилось дело…
В конце августа Муза родила сына, его назвали Федором. Родись девочка, назвали бы Музой, так решили, когда только появилась надежда на ребенка. В хлопотах, в новых радостных заботах отступили на задний план страхи о будущем, маленький крепенький Федя заслонил собою весь мир. И сам этот мир изменился с его появлением в нем. По крайней мере, осязаемый мирок полпредства точно стал другим, в нем вдруг воцарилось благодушие. Все улыбались, предлагали услуги, дарили маленькому Феде игрушки. Даже сексоты оттаяли, их каменные лики отмякли, при встрече они не уводили глаза в сторону, смотрели прямо и улыбались. Яковлев однажды предложил устроить праздник - октябрины. Это уже было слишком - ломать комедию нового искусственного и лицемерного обряда, но дорого было движение души в человеке.
Если бы в эти счастливые месяцы пришел вызов от Литвинова, каким бы он ни был категоричным, не тронулся бы с места Раскольников. Чем бы ни грозило ему ослушание. Но, к счастью, его не беспокоили. Не беспокоили до самого Нового года.
Новый, 1938 год они с Музой встречали в болгарском военном клубе, на вечере присутствовали члены царской фамилии, весь дипломатический корпус, болгарское правительство в полном составе, высшие военные чины, известные писатели и журналисты, крупные промышленники. Царь Борис, небольшого роста, подвижный, с сияющей улыбкой и грустными глазами, произнес речь. Оценив миновавший год, как один из самых трудных, пережитых Европой за период после мировой войны, выразил надежду, что новый год принесет, наконец, мир и успокоение в возбужденные умы западных европейцев (намек на испанские дела), и не только западных, уточнил он, обведя взглядом лица дипломатов и задержавшись на лице Раскольникова. Все подняли бокалы с шампанским, приветствуя наступление нового года, мысленно желая, чтобы слова Бориса оказались пророческими.
Несколько грустный тон речи Бориса не вязался с его торжествующей улыбкой, всем его бодрым обликом, общим настроением приподнятости, которое ощущалось в нем и в каждом из членов его семьи. Царица Иоанна, обычно сдержанная, застенчивая, светилась счастьем, с ее лица не сходила горделивая улыбка. Ее радость была всем понятна. Недавно она подарила Борису и Болгарии долгожданного наследника, царевича Симеона. "Вас бы рядом поставить", - шепнул, улыбаясь, Раскольников Музе, уловив невольное сходство в облике, в осанке, трогательном самодовольстве молодого материнства обеих женщин.
Муза, как и царица Иоанна, собрала свою долю сладкой дани, той бескорыстной сердечной почтительности, какой люди, знакомые и незнакомые, мужчины и женщины, награждают молодую мать. К Раскольниковым подходили дипломаты, чины правительства, промышленники, поздравляли с сыном, желали благополучия, с особенным сочувствием заглядывали в их глаза, желая перенести невзгоды, которые переживала их родина.
Подошел с поздравлением брат царя, князь Кирилл, с усталой грацией чуть прикоснулся к ручке Музы, взяв под руку Раскольникова, отвел его в сторону:
- Скажите, господин посланник, что происходит у вас в стране? Неужели правда военные готовили заговор? Насколько мне известно, аресты военных продолжаются по сию пору. Прошу вас, ответьте искренне, насколько для вас это возможно. Впрочем, разговор останется между нами. Мне, лично мне это важно знать. Вы верите в заговор военных?
- Нет, не верю.
- Я так и думал. Благодарю вас. Он невозможен в условиях вашего режима, не так ли? - подчеркнул Кирилл слово "режим".
- Именно так, - ответил Раскольников твердо, не стал юлить. Что есть, то есть. Увы.
- Благодарю. А что ваш проект сделки по линии военного министерства? Окончательно провалился?
- Так, ваше высочество. Сожалею. Очень сожалею.
- Да, да, понимаю. И мне жаль. Жаль! Говорю это тоже вполне искренне. Желаю вам удачи, господин посланник. И надеюсь, несмотря ни на что, следующий Новый год мы с вами так же встретим вместе - здесь. Здесь! Несмотря ни на что. Надеюсь, - говорил он и тоже с особенным сочувствием заглядывал в глаза.
Вскоре после Нового года приехали, почти одновременно, вновь назначенные первый секретарь полпредства Прасолов и генконсул Галкин. Как и ожидал Раскольников, и тот и другой были из партвыдвиженцев, языков не знали, навыков дипломатической работы у них не было. Зато они хорошо разбирались в "текущем моменте" и тотчас стали активными помощниками Яковлева.
С их приездом оживилась работа партячейки. Они привезли с собой новенькие томики только что появившегося "Краткого курса" истории ВКП(б), составленного под непосредственным руководством Сталина, и началось денное и нощное его изучение, вызубривание, бесконечное цитирование. В основе истории партии лежала, по "Краткому курсу", борьба между большевиками-ленинцами и меньшевиками, роль злого демона революции принадлежала Троцкому, который, как разъяснялось, был агентом империалистических государств уже тогда, когда участвовал в октябрьских событиях, создавал Красную Армию и руководил ею во время гражданской войны. Истинными творцами и героями революции утверждались Ленин и Сталин, или, иначе, Ленин-Сталин. Всякие неполадки и сбои в строительстве социализма объяснялись вредительством, происками "врагов народа", активность которых возрастала по мере приближения к коммунизму.
Были в книге главы, совершенно неудобоваримые, вроде главы о философии, где делалась попытка воспроизвести старинный схоластический спор о том, что первично, дух или материя, и предпочтение отдавалось материи. Невозможно было понять, что, собственно, имели в виду авторы, говоря о духе, что же такое дух, - деревянный канцелярский язык, которым это излагалось, не давал такой возможности. Между тем почему-то именно эту главу считали центральной главой в книге, на политзанятиях руководители требовали от слушателей объяснить, как ее понимают, а так как объяснить это было невозможно, невозможно было и пересказать ее своими словами - как пересказать то, чего не понимаешь? - то ее выучивали наизусть и цитировали по памяти отдельными кусками.
Большего сумасбродства и придумать нельзя, он окончательно спятил, сделал заключение об авторе книги Раскольников. Прочитав начало книги, полистав главы, посвященные революции и гражданской войне, дальше читать не стал, слишком резали глаз подтасовка фактов, откровенное перекраивание истории, при живых-то свидетелях ее.
На обсуждения книги ходить категорически отказался, прямо заявив Яковлеву, что у него иное представление об истории партии, чем то, что изложено в книге, но говорить о нем он пока не намерен, всему свое время. Что еще мог сказать?
В конце января пришло от Литвинова письмо с напоминанием, что теперь нет причин задерживаться с отъездом, в Москве его, Раскольникова, ждут и он должен немедленно выехать. Сообщалось, что предполагается его назначение полномочным представителем в Турцию.
Холодком повеяло от этого предложения. В Турцию! Место назначения выбрано с точным расчетом: отказаться от него нельзя. Не было возможности сослаться, как прежде, на политическое значение поста полпреда в Болгарии, - на оси, протянувшейся из Берлина через Балканы, Турция была, бесспорно, более важным узлом, чем Болгария.
Существеннее, однако, было другое. Всего несколько месяцев прошло с тех пор, как из Турции был отозван полпред Карахан, старинный добрый знакомый Раскольникова, много лет бывший заместителем сначала Чичерина, потом Литвинова, проводивший в Турции ту же антигитлеровскую линию, что и Раскольников в Болгарии, и арестованный в Москве тотчас по приезде, прямо на вокзале. Эрудит и балетоман, чернобородый красавец Карахан разделил участь многих. Еще перед Новым годом прочли в "Правде" о том, что он был осужден 16 декабря и тогда же расстрелян. Обви нение шаблонное: за шпионаж. Вместе с ним был осужден и казнен Авель Енукидзе, секретарь Президиума ЦИК СССР, как и Карахан, из старых большевиков. Все знали, что Авель- друг Сталина с дореволюционных времен, почти брат ему. И близких своих не щадил этот Каин.
Заменил Карахана в Турции молодой дипломат Карский. Раскольников познакомился с ним в прошедшем году. Был он из выдвиженцев, но человек со способностями, до Турции успел поработать за границей, дело знал и приехал в Турцию продолжить линию Карахана, по крайней мере, так он сам объяснил Раскольникову. Для наркомата это могло оказаться и сюрпризом. И значит?.. Если так, что из этого следовало? Что и Карского - выдергивали из Анкары? Никак не могла быть терпима линия, враждебная интересам Германии?
Но что могло в таком случае означать предложение поста полпреда в Турции - ему, Раскольникову? Ведь знали в Москве, что и он будет в Анкаре гнуть ту же антигитлеровскую линию.
Это могло означать одно: его вызывали не для того, чтобы послать в Турцию. Турция была предлогом для вызова, таким же, каким для вызова Карахана в Москву была должность посла в Вашингтоне, будто бы предоставлявшаяся ему. Точно так вызвали из Барселоны бывшего там генконсулом Антонова-Овсеенко, под предлогом назначения наркомом юстиции РСФСР. Чтобы придать предложению большую убедительность, даже распечатали в "Известиях" и "Правде" постановление об этом назначении. Никто из читателей газет, конечно, и не подозревал, что напечатано это было для одного Антонова-Овсеенко. Он приехал - и его арестовали.
Все предложения ответственных постов от Мексики до Анкары были западней, средством заманить его, Раскольникова, в Москву. Заманить. И ничего более того. Это было ясно.
И значит?..
Значит, надо тянуть, сколько возможно.
Показал письмо Музе, сказал, что думает относительно Турции. Да, надо тянуть, согласилась она. Сколько возможно.
И опять она не испугалась. Задумалась, озадачилась. Мысль о смертельной опасности не приходила ей в голову. Понимала, что положение не из приятных. Но не до такой же степени. "Будем надеяться… Не может же это продолжаться вечно…"
Ответил Литвинову, что по семейным обстоятельствам- грудной ребенок, жена не окрепла после родов - лишен возможности выехать немедленно, просит отсрочку хотя бы на месяц.
Скоро пришел ответ: отсрочка разрешается. Но не более чем на месяц. В первых числах марта, никак не позднее, он должен быть в Москве.
В феврале проехал через Софию Карский, распрощавшийся с Анкарой, тосковавший, что мало успел сделать за полгода. Но тосковал он не только по этой причине. За ужином Раскольников спросил его:
- Почему вас отзывают - знаете?
- Чтобы обсудить возможность перемещения в Чехословакию, - с кривой улыбкой ответил Карский.
- Мне предлагали то же в прошлом году, - заметил Раскольников. - Но я отказался. Объяснил отказ тем, что считаю более важным свое пребывание в Софии.
- Сегодня, при нынешнем раскладе сил в Европе, наверное, этим не смогли бы отговориться?
- Наверное.
- И я не смог.
- Теперь мне предлагают ваше место. Вы об этом знаете?
- Да. И когда же вы… поедете?
- В Москву? Пока не знаю.
- Но вас уже вызывали?
- Да. Пока не могу выехать. По семейным обстоятельствам.
- По семейным обстоятельствам… А у меня этих обстоятельств нет. И я - еду, - уныло заключил Карский. И прибавил, с прежней кривой улыбкой: Предлагают Чехословакию. Карахану, когда вызывали, предлагали Соединенные Штаты. Антонову-Овсеенко предлагали…
И умолк, не стал продолжать.
После ужина Карский и Муза пошли в кино. Карскому хотелось посмотреть Марлен Дитрих в "Марокко", - время у него было, поезд его уходил ночью. Раскольников не мог их сопровождать, ему нужно было отправить диппочту.
Как потом рассказывала Муза, весь сеанс Карский просидел, глядя в пол, думая о чем-то, никак не связанном с золотыми песками Марокко и прелестями Марлен, на экран почти не взглядывал.
Проводили его на вокзал. Когда поезд ушел, посмотрели друг на друга, думая о том, что, пожалуй, никогда уже больше его не увидят. Уехал человек обреченный и знавший, что обречен.
Неужели и они так же, с подобным чувством отправятся в путь?
Но у них еще оставалось время до начала марта. Еще оставалась надежда. Не могло же все это продолжаться вечно?..
В эти дни произошел у Раскольникова еще один разговор с братом царя, князем Кириллом. Был прием во дворце, когда гости расходились, Кирилл предложил Раскольникову задержаться, уединились с ним в гостиной, и неожиданно Кирилл заговорил о Вальтере Кривицком.
Раскольникову уже было известно, что Вальтер стал невозвращенцем, просил убежища во Франции, его поддерживал французский премьер-министр социалист Леон Блюм, даже обеспечил ему охрану французской полиции. Известно было, что, несмотря на эту охрану, в Париже на него совершили покушение агенты Ежова, но он ускользнул от убийц и теперь готовил к печати разоблачительный материал о сталинском режиме. Остался на Западе он после убийства в Швейцарии агентами НКВД его друга Игнация Райсса, тоже агента НКВД и человека задумавшегося, раньше Кривицкого решившего порвать с режимом Сталина. Слышно было, что он вернул московским властям орден Красного Знамени, которым был награжден. Кривицкий пытался ему помочь уйти от преследования чекистов, но это не удалось, и тело Райсса нашли недалеко от Лозанны на обочине дороги, выброшенное из машины, изрешеченное пулями, расстреляли его в машине в упор пулеметными очередями. Все это были сведения, почерпнутые из иностранных газет.
Кирилл заговорил о том, что, как ему стало известно, в одном из ближайших номеров одного из парижских социалистических журналов должна появиться очередная статья о Кривицком или статья самого Кривицкого, в которой речь идет - кто бы мог думать - о немецкой ориентации Сталина.
- Да, я не ошибаюсь, господин посланник, мне дословно цитировали отдельные места этой статьи, - делая круглые глаза, говорил Кирилл. - Речь о том, что будто бы Сталин еще с 34-го года, заметьте, с 34-го года искал контактов с Гитлером! И эти контакты происходили. Многие факты, казавшиеся до сих пор необъяснимыми, например враждебное отношение ваших властей к германским антифашистам, ваша политика в Испании и иное, объясняются такими контактами. Что вы на это скажете? Есть хотя доля правды в этих разоблачениях бывшего вашего агента?
- Для меня полная неожиданность - то, что вы сообщили, ваше высочество. Хотя…
- Я вас слушаю!
- Я знал этого человека. Этого агента. Он - человек весьма информированный. Возможно, он владеет такими фактами, которые и мне не известны. Возможно. Больше я ничего пока не могу сказать. Надо познакомиться с самой статьей.
- Да, да, я понимаю! Конечно. И благодарю вас, господин посланник. Что ж, будем ждать появления статьи вашего старого знакомого, не так ли?
- Да, будем ждать его статьи.
Кирилл ушел несколько ошарашенный. Не ожидал, должно быть, такой степени откровенности от советского посланника. Очень хорошо, пусть сообразит все факты. Может быть, пойдет на пользу. На пользу Болгарии. Пока она не превратилась в вассала Германии. Но Вальтер! Решился-таки обнародовать свои прозрения. Может быть, это остановит Сталина?..
С конца февраля вновь потекли вести, вызывавшие оцепенение. Сначала состоялся Пленум ЦК партии, который положил предать суду Бухарина и Рыкова, ожидавших решения своей участи под арестом, а затем и процесс над ними и другими старыми большевиками, в том числе Раковским и Крестинским (вот отчего вдруг словно испарился бывший заместитель Литвинова). Среди подсудимых, помимо старых большевиков, было несколько врачей и, что придавало процессу особый, пикантный оттенок, недавний глава НКВД грозный Ягода. Все эти люди, всего 21 человек, объединенные следствием в "правотроцкистский блок", обвинялись опять-таки в шпионаже против Советского государства и измене Родине и, кроме того, в убийстве Кирова, Менжинского, Куйбышева, Горького, подготовке покушений на жизнь Ленина, Сталина, Свердлова, других деятелей партии. Суд был открытый, печатались стенограммы судебных заседаний, и, вчитываясь в них, снова приходилось поражаться вызывающему цинизму организаторов расправ.
По-прежнему никаких вещественных улик в деле не фигури ровало. Судили и осуждали обвиняемых лишь на основе их собственных признаний и взаимных оговоров, вынужденных, надо было полагать, пытками. В чем только не признавались обвиняемые! Раковский заявлял: "Я вернулся из Токио, имея в кармане мандат японского шпиона". Крестинский говорил, что получал по двести пятьдесят тысяч марок в год прямо из гестапо. Ягода с подробностями показывал, как "по прямому сговору с японской и германской разведками" и "по заданию Троцкого" организовывал убийства "лучших людей нашей родины", используя в качестве убийц завербованных им известных врачей Левина, Плетнева, Казакова, и почтенные доктора подтверждали этот бред.
Случались и на этот раз проколы у организаторов процесса. На заседании суда 2 марта Крестинский неожиданно отказался от показаний, данных на предварительном следствии, в которых признавался по всем пунктам обвинения, из его заявления следовало, что показания были вырваны у него силой. Заседание тут же прервали. На другой день он вернулся к прежним показаниям, снова признал себя "виновным по всем тягчайшим обвинениям", но дал повод западной прессе строить догадки о том, какими методами воздействия организаторы процесса превращали подсудимых в безвольных кукол, подыгрывавших обвинительной власти.
И Бухарин не дал обвинению полного торжества, поставил его в двусмысленное положение. Признаваясь по вменяемых ему преступлениях общего характера, вроде того что пытался "убить дело Ленина, продолжаемое Сталиным с гигантским успехом", категорически отверг на суде обвинение в шпионаже и покушении на убийство Ленина.
И доктор Левин, общей фразой признавший в последнем слове навязанную ему вину, отверг "фактическую" часть обвинения: будто бы он убил Горького.
Тем не менее и на этом процессе главные обвиняемые были осуждены на смерть.
Еще в дни московского процесса пришла от Литвинова короткая телеграмма, несколько гневных слов: в чем дело, почему не выезжаете?
Ответил, что готовится к отъезду и просит разрешения совместить служебную командировку в Москву с очередным отпуском. И отсрочить отъезд из Софии до конца марта.
Литвинов телеграфировал: разрешается совместить командировку в Москву с очередным отпуском, но с условием провести его в СССР.
В телеграмме ничего не говорилось об отсрочке отъезда. Это можно было понять и как фактическое разрешение ее. Но, во всяком случае, больше уже невозможно было тянуть с отъездом.
- Пришло время решать, - сказал Раскольников, показав телеграмму Музе. - Знаешь, что я думаю? Съездим в последний раз в Чамкорию. Простимся с любезными хозяевами. Покажем им Федю. Погуляем по весеннему саду. И поговорим. Хорошо?
- Хорошо.